"Эйхман в Иерусалиме. Банальность зла" - читать интересную книгу автора (Арендт Ханна)Глава четвертая «Решение первое: Изгнание»Если б то был обычный судебный процесс с обычным перетягиванием каната между обвинением и защитой с целью прояснить все факты и воздать по справедливости обеим сторонам, сейчас можно было бы переключиться на версию защиты и узнать, соответствовали ли реальности гротескные описания Эйхманом его деятельности в Вене, и правда ли то, что его искаженное видение действительности было не злонамеренным, что в этом не проявлялась свойственная ему лживость. Но факты, за которые Эйхмана должны были вздернуть, стали из-вестными и «не подлежали никакому разумному сомнению» задолго до процесса, о них были осведомлены все, кто изучал нацистский режим. Обвинение пыталось установить некоторые дополнительные факты, но не все из них были приняты судом. Существуют также факты, «не подлежащие никакому разумному сомнению», которые должна была бы представить защита. И дело Эйхмана, если не сам процесс, не может быть полным, если не обратить внимания на некоторые из тех фактов, которые доктор Сервациус решил проигнорировать. Особенно важно это при анализе путаницы во взглядах и идеологии Эйхмана относительно «еврейского вопроса». Во время перекрестного допроса он заявил председателю суда, что во время своего пребывания в Вене он «относился к евреям как к оппонентам в том плане, что мы должны были выработать взаимоприемлемое и справедливое решение… В качестве такого решения я видел предоставление им твердой почвы под ногами, их собственного места, их собственной земли. И с радостью трудился ради достижения такого решения. Я охотно и с удовольствием сотрудничал с ними, потому что это был тот вариант решения, который одобрялся движениями внутри самого еврейского народа, и я считал такое решение самым приемлемым». Вот почему они «трудились бок о бок», вот почему их работа была «основана на взаимопо-нимании». Это же было в интересах евреев — убраться из страны, жаль только, не все евреи это понимали: «Кто-то должен был им помогать, кто-то должен был помогать этим функционерам в их работе, и я это делал». Если еврейские функционеры были «идеалистами», то есть сионистами, он их уважал, «относился к ним как равным», выслушивал все их «требования и жалобы и просьбы о поддержке» и выполнял по мере возможности свои «обещания»: «Люди склонны сейчас об этом не вспоминать». Кто как не он, Эйхман, спас сотни тысяч евреев? Что как не его рвение и организаторский дар позволили им вовремя уехать? Да, это правда, в то время он не мог предвидеть наступления «окончательного решения», но он спасал их — «это же факт». Во время процесса сын Эйхмана дал в США интервью: он тоже постоянно об этом говорил. Это, должно быть, стало семейным преданием. В некотором смысле можно понять, почему защитник не настаивал на эйхмановской версии взаимоотношений с сионистами. Эйхман признавал — он говорил об этом в интервью Сассену, — что встретил свое назначение «с энтузиазмом, не как телок, отправленный на заклание», что он весьма отличался от своих коллег, «которые никогда не читали главную книгу [то есть Judenstaat Герцля], не трудились над ней, не прониклись ее духом», и потому «в их работе отсутствовало внутреннее понимание». Они были «всего лишь бюрократами», для них все ограничивалось «параграфами и приказами, ничем больше они не интересовались», короче говоря, они были «винтиками» — такими же, каким, по словам защитника, был и сам Эйхман. Если говорить о безоговорочном подчинении приказам фюрера, то «винтиками» были все без исключения — даже Гиммлер: его массажист Феликс Керстен рассказывал, что и Гиммлер относился к «окончательному решению» без большого восторга; на полицейском следствии Эйхман уверял, что его собственный босс Генрих Мюллер никогда бы не предложил ничего столь «грубого», как «физическое уничтожение». Но Эйхмана теория «винтика» явно не удовлетворяла. Конечно же, он не был такой величиной, каким его пытался представить господин Хаузнер — в конце концов он не Гитлер, да и в «решении» еврейского вопроса его значимость несравнима с тем же Мюллером, или Гейдрихом, или Гиммлером: Эйхман не был мегаломаньяком. Но он и не был таким неприметным «винтиком», каким хотел представить его защитник. Свойственные Эйхману искажения действительности приводили в ужас потому, что сама действительность была чудовищной, но в принципе они мало чем отличаются от всего, что происходит ныне в постгитлеровской Германии. Возьмем, к примеру, недавнюю предвыборную кампа-нию на пост канцлера страны и то, как вел ее Франц-Иозеф Штраус, бывший министр обороны, противником которого был нынешний мэр Берлина Вилли Брандт — после прихода к власти Гитлера Брандт скрывался в Норвегии. В прессе много писали о вопросе, который Штраус задал Брандту: «Что вы делали в течение двенадцати лет, которые провели за пределами Германии? Мы-то здесь, в Германии, знали, что делали». Вопрос этот был задан, что называется, «на голубом глазу»: Штрауса за него не только не порицали — он принес ему даже успех у потенциальных избирателей. И никто не подсказал члену боннского правительства, что то, что немцы делали в Германии в те годы, хорошо известно во всем мире. Ту же «наивность» можно заметить в недавнем замечании, брошенном неким уважаемым в Германии литературным критиком — нет, этот критик не был членом нацистской партии, однако, обозревая научный труд, посвященный литературе времен Третьего рейха, он как бы невзначай заметил: «Автор его — из числа тех интеллектуалов, которые, не дрогнув, бросили нас с приходом эпохи варварства». Автор, естественно, был евреем, его изгнали нацисты — то есть это немцы его «бросили», такие немцы, как сам господин Хайнц Бекманн из Rheinischer Merkur. Да и само слово «варварство», которым сейчас частенько называют в Германии период гитлеровского правления, также служит искажению действительности: словно бы интеллектуалы, евреи и неевреи, удрали из страны, потому что она стала для них недостаточно «культурной», «рафинированной». Эйхман — естественно, куда менее рафинированный и культурный персонаж, нежели государственные деятели и литературные критики, — все же мог бы упомянуть некоторые неоспоримые факты, подтверждающие его рассказ, однако у него была очень плохая память, а защитник ему вовремя не помог. Поскольку, как пишет Ганс Ламм, «нет никаких сомнений, что на первых этапах своей еврейской политики национал-социалисты считали уместным принять просионистский подход» — именно в этот период Эйхман и приобрел свои «еврейские познания». И он не единственный, кто всерьез воспринял этот «просионизм»: сами немецкие евреи считали, что если заменить идею «ассимиляции» идеей «диссимиляции», то все будет в порядке, и отрядами вступали в сионистское движение. Надежной статистики на этот счет не существует, но известно, что в первые месяцы гитлеровского режима тираж сионистского еженедельника DieJiidische Rundschau вырос с пяти-семи тысяч до почти сорока тысяч. Известно также, что сионистские фонды получили в 1935–1936 годах в три раза больше средств, чем в 1931–1932 годах, при том что еврейское население за это время значительно сократилось и обнищало. Это отнюдь не означало, что евреи в массовом порядке Жаждали эмигрировать в Палестину — скорее это было вопросом гордости. «Носи ее с гордостью, желтую звезду!» — вот самый популярный лозунг тех лет, придуманный главным редактором DieJudische Rundschau Робертом Вельтшем, и он передавал царившую в то время эмоциональную атмосферу. Полемический запал лозунга, сформулированного как ответ на День бой-кота(На этот день в Германии был назначен бойкот всех еврейских предприятий.) (1 апреля 1933 года, то есть за шесть лет до того, как наци заставили всех евреев носить нашивку — желтую шестиконечную звезду на белом фоне), был направлен против «ассими-ляционистов» и тех, кто отказывался примкнуть к новому «ре-волюционному направлению», тех, кто «застрял в прошлом» {die ewig Gestrigen). На процессе этот лозунг вспоминали свидетели из Германии, и вспоминали весьма эмоционально. Но они забыли упомянуть о том, что сам Роберт Вельтш, выдающийся журналист, сказал недавно, что если б он мог предвидеть развитие событий, он бы этот лозунг не выдвинул никогда. Но если отвлечься от лозунгов и идеологических разногласий, следует вспомнить, что в те годы сионисты были единственными, у кого имелся шанс вести переговоры с немецкими властями, по той простой причине, что их идеологические противники — Центральная ассоциация немецких граждан, придерживающихся иудаизма, к которой принадлежали девяносто пять процентов организованного еврейского населения Германии, внесла в устав в качестве основной задачи «борьбу против антисемитизма»; тем самым она в одночасье превратилась во «враждебную государству» организацию и могла, если б попыталась действовать в соответствии с собственными декларациями, стать объектом преследований по закону — впрочем, дело до этого так и не дошло. Первые несколько лет гитлеровского режима виделись сионистам всего лишь «существенным поражением ассимиля-ционистов». И в этот период сионисты действительно вели с нацистами совместную деятельность, которую вряд ли можно признать преступной: сионисты тоже верили в «диссимиляцию» и считали «взаимоприемлемым решением» эмиграцию в Палестину еврейской молодежи и, как они надеялись, еврейских капиталистов. В то время подобных взглядов придерживались и многие немецкие официальные лица. Конечно, известные наци по этому поводу никогда публично не высказывались: нацистская пропаганда была яростно, откровенно и бескомпромиссно антисемитской, а население, не обладавшее опытом отсеивать зерна от плевел в потоке тоталитарной пропаганды, считало, что власти говорят именно то, что и думают. В те годы существовало удовлетворявшее обе стороны соглашение между нацистскими властями и еврейским Палестинским агентством — Ha'avarah, или трансферное соглашение, согласно которому эмигрант в Палестину мог перевести свои средства в сделанные в Германии товары, а по прибытии обменять их на фунты стерлингов. Вскоре это стало для евреев единственным законным способом вывоза капитала (в качестве альтернативы предусматривалось открытие особого заблокированного счета, который можно было закрыть за рубежом за счет потери от пятидесяти до девяноста пяти процентов находящейся на нем суммы). И в результате в тридцатые годы, когда американское еврейство прилагало огромные усилия к бойкоту немецких производите-лей, по иронии судьбы именно Палестина была наводнена всевозможными товарами с биркой «сделано в Германии». Особенную ценность для Эйхмана представляли эмиссары из самой Палестины, которые по собственной инициативе, без санкций со стороны немецких сионистов и еврейского Палестинского агентства, вступали в контакт с гестапо и СС. Они прибыли, чтобы заручиться поддержкой нелегальной иммиграции евреев в находящуюся под управлением Британии Палестину, и гестапо и СС в этой поддержке им не отказали. В Вене они вели переговоры с Эйхманом, который, согласно их отчетам, был «вежливым», «не повышал голоса», он даже предоставил им фермы и другие производственные площади для организации временных тренировочных лагерей для будущих иммигрантов. «В одном случае он эвакуировал из монастыря группу монахинь, чтобы передать эти земли для создании образцовой фермы, на которой молодые евреи могли бы обучаться ведению сельского хозяйства», в другом случае он «выделил специальный состав, который сопровождали нацистские официальные представите-ли», чтобы группа эмигрантов, направлявшаяся на учебные фермы в Югославии, могла спокойно пересечь границу. Как писали Джон и Дэвид Кимчи («Тайные пути: «нелегальная» миграция народа: 1938–1948 гг.», Лондон, 1945), «основные действующие лица этой истории пришли к полному взаимопониманию»: евреи из Палестины говорили на языке, почти ничем от эйхмановского не отличавшемся. В Европу их послали поселенцы, и в операциях по спасению евреев они заинтересованы не были: «Это была не их работа». Их работой было отобрать «подходящий материал», а главным врагом — правда, это было еще до программы уничтожения — не те, кто сделал пребывание евреев на их старой родине, в Германии и Австрии, невыносимым, а те, кто ставил барьеры на пути к родине новой, то есть не Германия, а Британия. Они на самом деле мог-1И разговаривать с нацистскими властями почти на равных, что было невозможно для местных евреев, поскольку находились под покровительством государства-мандатория; возможно, они были первыми евреями, открыто заявившими о взаимных интересах, и уж точно были первыми евреями, получившими право «отбирать молодых еврейских пионеров» среди заключенных концлагерей. Естественно, они не понимали всей чудовищности этого соглашения — это понимание пришло позже, но они тоже считали, что сами евреи должны проводить селекцию, решать, каких именно евреев следует выбирать для дальнейшего выживания. В этом и заключалась основная ошибка, которая привела к тому, что в результате у большинства евреев — тех, кого не выбрали, — появились два врага: нацистские власти и еврейские власти. И если говорить о венском периоде, то заявления Эйхмана о том, что он спас тогда сотни тысяч евреев, которые в суде подняли на смех, на самом деле получили неожиданную поддержку со стороны уважаемых еврейских историков, братьев Кимчи: «Это был один из самых парадоксальных эпизодов начального периода нацистского правления: человек, который затем вошел в историю как один из главных убийц еврейского народа, попал в список самых активных деятелей спасения евреев из Европы». Проблема Эйхмана заключалась в том, что он не был в состоянии припомнить ни одного из хотя бы как-то документально зафиксированных фактов, которые могли бы подтвердить его невероятную историю, а его высокоученыи защитник и не предполагал, что подзащитному было о чем вспомнить. В качестве свидетеля защиты доктор Сервациус мог бы пригласить бывших агентов Алия Бет — организации, в чью задачу входила нелегальная иммиграция в Палестину: они наверняка еще помнят Эйхмана и наверняка живут в Израиле. Эйхман запоминал только то, что имело непосредственное отношение к его карьере. Так, он запомнил визит, который нанес ему в Берлине один палестинский функционер, рассказавший о жизни в кибуцах: Эйхман дважды приглашал его на обед, а по окончании визита получил официальное приглашение в Палестину, где евреи показали бы ему всю страну. Он был в полном восторге: больше никто из нацистских официальных лиц не имел возможности съездить «в эту далекую страну», а ему еще и выдали разрешение на поездку! Суд пришел к выводу, что он был послан «с разведывательной миссией», это, конечно же, было правдой, однако ни в коей мере не противоречит тому, что Эйхман рассказал на полицейском дознании. Из поездки ничего не вышло. Эйхман, которого сопровождал работавший на его отдел журналист, некий Герберт Хаген, добрался лишь до Египта, где британские власти отказали ему в разрешении на въезд в Палестину. Как говорил Эйхман, в Каире его посетил «человек из Хаганы» — еврейской военной организации, ставшей затем ядром израильской армии, и то, что этот человек им рассказал, стало темой «резко отрицательного отчета» Эйхмана и Хагена: начальство из пропагандистских соображений приказало им составить именно такой отчет, который затем был опубликован. Но помимо этих мелких триумфов память Эйхмана удержала только общий настрой и клише, которыми он был способен его описать: поездка в Египет состоялась в 1937 году, до перевода в Вену, а из венского периода он помнит только испытанное им «воодушевление». Помня об уникальной неспособности Эйхмана отказываться от не соответствующих нынешнему моменту клише, описывающих его конкретные на-строения в каждый конкретный период прошлого — а во время полицейского расследования он неоднократно демонстрировал эту свою уникальность, — испытываешь искушение верить в его искренность, когда он описывает свое пребывание в Вене чуть ли не как идиллию. И из-за полной непоследовательности его мыслей и сантиментов в эту искренность продолжаешь верить, даже зная, что именно в тот его венский год, с весны 1938-го по март 1939-го, нацистский режим начал прекращать заигрывания с сионизмом. Природа нацистского движения была таковой, что оно продолжало развиваться и становилось все радикальнее и радикальнее, в то время как его члены постоянно отставали — это было их основополагающей психологической характеристикой, они не были способны шагать в ногу с Движением, или, как сказал об этом сам Гитлер, не могли «перепрыгнуть через собственную тень». Но опаснее всех самых объективных фактов для Эйхмана была его собственная дырявая память. Некоторых венских евреев он помнил очень живо — того же доктора Лёвен-Герца или коммерции советника Шторфера, — но они не были теми палестинскими эмиссарами, которые могли бы подтвердить его рассказ. После войны доктор Лёвенгерц написал очень интересные воспоминания о своих переговорах с Эйхманом (это был один из немногих выплывших на процессе новых документов, записки частично показали Эйхману, и он был полностью согласен с основными их положениями): Лёвенгерц был первым еврейским функционером, действительно превратившим юден-рат в институт на службе у нацистской власти. И он был одним из очень немногих подобных функционеров, который действительно был за свою службу вознагражден: ему разрешили оставаться в Вене до самого конца войны, затем он эмигрировал сначала в Великобританию, потом в Соединенные Штаты, где в 1960 году, незадолго до захвата Эйхмана, и скончался. Судьба Шторфера, как мы уже знаем, была более жестокой, но в том действительно вины Эйхмана не было. По заданию Эйхмана Шторфер сменил в деле нелегальной транспортировки евреев в Палестину палестинских эмиссаров, которые стали слишком уж независимыми. Шторфер сионистом не был и до захвата нацистами Австрии еврейскими делами не интересовался. Однако с помощью Эйхмана ему все же удалось в 1940 году, когда половина Европы уже была оккупирована нацистами, вывезти три с половиной тысячи евреев, старался он наладить и отношения с палестинцами. Видимо, именно это и имел в виду Эйхман, когда в рассказе о встрече со Шторфером в Освенциме сделал загадочную ремарку: «Шторфер никогда не предавал иудаизма, ни единым словом, только не Шторфер». И третьим евреем, которого Эйхман все-таки помнил и о котором говорил, рассказывая о своей деятельности до войны, был доктор Пауль Эппштейн, отвечавший за эмиграцию в Ьсрлине в последние годы существования Reichsvereinigung- созданной нацистами Центральной еврейской организации (ее не стоит путать с созданной самими евреями Reichveriretung, распущенной в июле 1939 года). Эйхман назначил доктора Эп-пштейна Judenaltester (еврейским старейшиной) Терезина, где в 1944 году его и расстреляли. Другими словами, Эйхман запомнил только тех евреев, которые были целиком в его власти. Он забыл не только палестинских эмиссаров, но также и своих ранних берлинских знакомцев, тех, кого он знал по своей «шпионской» деятельности, когда еще не обладал никакой властью. Например, он не упоминал доктора Франца Мейера, бывшего члена исполнительного совета сионистской организации Германии, который выступал на процессе свидетелем обвинения — он рассказывал о своих контактах с обвиняемым с 1936 по 1939 год. Доктор Мейер подтвердил рассказ Эйхмана: в Берлине еврейские функционеры могли «предъявлять жалобы и требования», и между ними было нормальное сотрудничество. Иногда, по словам Мейера, «мы о чем-то его просили, бывали времена, когда он от нас чего-то требовал»; в этот период Эйхман «действительно к нам прислушивался и искренне пытался понять ситуацию»; его поведение было «вполне корректным»: «Он всегда обращался ко мне «господин» и всегда предлагал сесть». Но в феврале 1939 года все изменилось. Эйхман вызвал всех лидеров немецкого еврейства в Вену и рассказал им о новых методах «принудительной эмиграции». Они явились к нему, в огромный кабинет на первом этаже дворца Ротшильда, но теперь перед ними был совсем иной человек: «Я сразу же сказал друзьям, что совершенно его не узнаю. Перемена была чудовищной… Передо мной был человек, который вел себя подобно верховному судии, который мог решать вопросы жизни и смерти. Он принял нас с холодностью и даже грубо. Не разрешил приблизиться к своему столу. Все это время мы стояли». И обвинение, и судьи были согласны в одном: как только Эйхман получил пост, на котором он мог проявить власть, его личность претерпела коренные изменения. Но во время процесса стало ясно, что и в этот период он переживал свои «рецидивы» и что все на самом деле несколько сложнее. Так, например, существуют показания свидетеля, который рассказал о беседе с Эйхманом, состоявшейся в марте 1945 года в Терезине, — в ее ходе Эйхман снова продемонстрировал свой глубокий интерес к сионизму. По словам этого свидетеля, который был членом сионистской молодежной организации и имел на руках сертификат на въезд в Палестину, «Эйхман вел разговор спокойно и уважительно». (Странно, что адвокат не упомянул показания этого свидетеля в своей защитительной речи.) Но какими бы разными ни были впечатления об изменениях, которые претерпела личность Эйхмана во время его пребывания в Вене, несомненно одно: это назначение действительно стало первой ступенькой в его карьере. В период между 1937 и 1941 годами его четырежды повышали в звании: за первые четырнадцать месяцев он превратился из унтерштурмфю-рера в гауптштурмфюрера (из лейтенанта в капитана), а еще через полтора года стал оберштурмбанфюрером (подполковником). Это произошло в октябре 1941 года, вскоре после того как ему была поручена та роль в «окончательном решении», которая и привела его в окружной суд Иерусалима. И в этом чине он, к его великому сожалению, «застрял»: он считал, что в том секторе, в котором он работал, более высокого чина не выслужишь. Но, естественно, в первые три года карьеры, когда он, к собственному изумлению, так резво взбирался наверх, он этого предвидеть не мог. В Вене он продемонстрировал свою ретивость, теперь его считали не только экспертом по «еврейскому вопросу», знатоком разного рода еврейских организаций и сионистских партий, но также и «авторитетом» в деле эмиграции и эвакуации, «специалистом», знающим, как выпихивать людей с насиженных мест. Время его величайшего триумфа наступило вскоре после «Хрустальной ночи», «Ночи разбитых витрин», в ноябре 1938 года, когда немецкие евреи уже горели желанием уехать из страны. Геринг, вероятно по инициативе Гейдриха, решил создать в Берлине рейхцентр еврейской эмиграции, и в своем директивном письме особо упоминал венский отдел Эйхмана как модель устройства головного офиса. Но в начальники головного офиса предназначался не Эйхман, а Генрих Мюллер, еще одно из кадровых открытий Гейдриха — позже Мюллер станет для Эйхмана обожаемым боссом. Незадолго до этого Гейдрих отозвал Мюллера с его поста в полиции Баварии (Мюллер даже не был членом партии) и перевел в гестапо в Берлин, поскольку Мюллер слыл знатоком милицейской системы СССР. Для Мюллера это также было первой ступенькой в карьере, хотя начинать ему пришлось со сравнительно невысокой должности. Мюллер, отнюдь не склонный, подобно Эйхману, к бахвальству, был знаменит своей «сфинксоподобной» загадочностью: в конце концов он вообще бесследно исчез. Никто не знает, где он об-ретается: ходят слухи, будто он живет в Восточной Германии, которая нашла применение его знаниям советской милиции. В марте 1939 года Гитлер вторгся в Чехословакию и установил протекторат над Богемией и Моравией. Эйхмана тут же переводят в Прагу, где он должен создать еще один еврейский эмиграционный центр. «Поначалу мне не хотелось уезжать из Вены, ведь если вам удалось создать здесь такое отделение и вы видели, что все идет гладко и должным образом, вам не захочется все это покидать». Прага и вправду разочаровывала, хотя все здесь было устроено по венскому образцу: «Функционеры чешских еврейских организаций посещали Вену, люди из Вены ездили в Прагу, так что мне даже не надо было ни во что вмешиваться. Венскую модель просто скопировали и перенесли в Прагу, дело двигалось чисто автоматически». Но пражский центр был гораздо меньше, и, «к моему сожалению, здесь не было людей калибра и энергии доктора Лёвенгерца». Но субъективные разочарования не шли ни в какое сравнение со все возраставшими сложностями иного, целиком объективного характера. За несколько последних лет свои страны покинули сотни тысяч евреев, и столько же ждали возможности уехать, потому что правительства Польши и Румынии в своих официальных заявлениях не оставляли сомнений в том, что они также желали бы избавиться от евреев. Они не понимали, с чего это весь мир возмущается тем, что они жаждут пойти по стопам «великой и культурной нации». Насколько велика армия потенциальных беженцев, стало ясно летом 1938 года во время Эвианской конференции, призванной решить проблему немецких евреев на межправительственном уровне. Эта конференция потерпела оглушительное фиаско и нанесла немецким евреям большой вред. Пути для эмиграции за пределы Европы были теперь перекрыты, а возможности для спасения в самой Европе исчерпаны ранее, и даже при лучшем раскладе — если б не началась война, разрушившая все его программы, — Эйхману вряд ли удалось бы повторить в Праге «венское чудо». Он понимал это очень хорошо, поскольку действительно стал экспертом в вопросах эмиграции, и потому вряд ли при известии о новом назначении от него стоило ждать большого энтузиазма. В сентябре 1939 года началась война, и месяц спустя Эйхмана отозвали в Берлин: он должен был сменить Мюллера на посту главы рейхцентра еврейской эмиграции. Если б такое произошло годом раньше, это можно было бы считать про-движением по службе, но теперь момент был явно неудачным. Только полный безумец мог по-прежнему видеть решение еврейского вопроса в принудительной эмиграции: помимо сложностей, сопряженных с переброской людей из страны в страну» военное время, Третий рейх, захватив Польшу, получил себе на голову еще от двух до двух с половиной миллионов евреев. Правда, гитлеровское правительство по-прежнему желало «отпустить своих евреев» (распоряжение прекратить еврейскую ^миграцию поступило спустя два года, осенью 1941-го), и если к тому времени оно уже и дозрело до «окончательного решения», никаких приказов на этот счет пока еще не поступало, хотя на Востоке евреев уже собирали в гетто и команды ликвидаторов — айнзацгруппы — уже трудились вовсю. Так что было совершенно естественным, что эмиграция, как бы гладко и здесь, в Берлине, она ни была организована — «подобно конвейеру», — прекратилась сама по себе. Эйхман так описывал ситуацию: «Это был вялотекущий процесс с обеих сторон. С еврейской стороны, потому что возможностей для эмиграции, которые стоило бы обсуждать, действительно не было, с нашей же стороны потому, что больше не было ни суеты, ни спешки, ни людей, снующих туда-сюда. И мы сидели в зияющем пустотой большом и помпезном здании». Было совершенно очевидно, что если его конек — еврейский вопрос — упрется в эмиграцию, то вскоре он останется без работы. |
||
|