"Тропой чародея" - читать интересную книгу автора (Дайнеко Леонид)

Тропой чародея Роман

Глава первая

Давно потух зари огонь.

Кто мчится ночью: зубр иль конь?

На всех живых наводит страх

След вурдалака в камышах.

I

В порубе [1] сидели трое. Старший, отец, был прикован цепями к темной дубовой стене. Цепь была короткая, всего три-четыре локтя, и, когда отец поднимал руки, чтобы помолиться или взять корчажку с водой, тяжело, угрожающе гремела. На шею ему надели тесный железный обруч, к которому крепилась цепь, и сыновьям, особенно младшему, Ростиславу, в сумерках поруба казалось, что это не цепь, а страшная черная гадюка обвила отца вокруг шеи и душит его, сосет из него кровь. Сыновей не заковали в кандалы, и Ростислав, вместе со старшим своим братом Борисом время от времени подползал по смятой холодной соломе к отцу, гладил его цепь, дул на те места, где она больно въедалась в живое тело, спрашивал:

— Дюже болит, батька?

— Я мужчина, и у меня твердая шея. Она не боится железа, — отвечал князь Всеслав.

Все трое умолкали и жадно прислушивались к неясным слабым звукам жизни, кипевшей, бурлившей там, за толстыми дубовыми стенами, на шумных улицах и площадях стольного Киева.

— Сегодня в Киеве солнце, — задумчиво сказал Ростислав. И у всех троих перед глазами встали залитый солнцем огромный город, загорелые рыбаки на Днепре, загорелые мастеровые люди на Подоле, загорелые синеглазые и черноглазые девчата, что входят в мягкую струистую воду по самые колени.

Поруб навсегда отнял у них солнце, небо. Солнце могло разве что только присниться, однако проходили дни, текли медленно, как холодный песок из-под лопаты, и солнце снилось все реже.

— На твоем щите, отец, было нарисовано солнце. Помнишь? — сказал однажды Борис. — Оно было красное, круглое, горячее. Я, когда маленьким был, боялся к твоему щиту и пальцем дотронуться. Думал, обожгусь. Помнишь?

— Свой щит я утопил в Днепре, возле Рши, — тихо проговорил Всеслав, и что-то слабо вскрикнуло, ойкнуло в нем, но этот вскрик, эту мгновенную слабость души услышал и почувствовал только он сам. Молодые княжичи уныло лежали на соломе, будто были самыми обыкновенными смердами и родились где-нибудь под снопом на житном поле. Это пугало Всеслава. Когда человек слишком долго лежит и спит на соломе, когда изо дня в день он видит только мягкую, слабую солому, в нем незаметно угасает вой, рыцарь и человек с охотой берет в руки серп, а не меч.

Поруб какой уже месяц держал их в своих цепких безжалостных объятиях. Поруб должен был стать для них пожизненной могилой.

Это была дубовая клетка, двенадцать локтей от стены до стены, опущенная на две свои трети в землю. Окон в порубе не было, только там, где он выступал из земли, был выпилен кусочек дубового бревна. Через эту щель вой-охранник утром и вечером подавал им в поруб на конце копья бронзовый чугунок с хлебом и репой, воду в глиняной корчажке.

Они молча ели, молча пили. Всеслав брал себе меньший кусок, стараясь делать это так, чтобы сыновья не заметили. Сыновьям надо расти, крепнуть, наливаться силой. Они молодые, у них — вон — звенят мускулы, а он… В порубе, где не на что было опереться глазу, Всеслав давно свыкся с мыслью, что уже никогда больше не увидит Полоцка. Ярославичи — Изяслав, Святослав и Всеволод — не выпустят пленного полоцкого князя из клетки. Нет, не выпустят.

Ростислав, любимый сын, спросил:

— На Днепре Ярославичи целовали крест, клялись, что отпустят нас и тебя с миром?

— Клялись, сын.

— Почему же бог не обуглил им уста?! — воскликнул Ростислав.

— Молчи, сын. — Всеслав положил большую ладонь на бледный сыновний лоб. — Молчи… Вспоминай нашу Полоту. Вспоминай мать.

— Хорошо, что эти псы не схватили мать, — слабым дрожащим голосом сказал Ростислав. Блуждающая улыбка, как ветерок, пробежала по его лицу.

Но чаще они молчали. Тишина в порубе стояла густая, неодолимая. Про такую тишину в Полоцке говорят: «Комар кашлянет, и то слышно».

Текли дни. Слабели сыновья. И не плотью слабели, а душой. Все реже заговаривал с отцом Ростислав. А Борис вообще точно онемел — смотрит и смотрит в полумрак поруба, только смутно блестят глаза. Недобрый блеск был в этих глазах. Всеслав пробовал растормошить старшего сына, как-то оживить его, развеселить. Но трудно было добраться до сыновней души, как глухой зимой трудно, почти невозможно докопаться до живой земли.

Борису было уже семнадцать солнцеворотов. Высокий, сухощавый, с черными, не полоцкими глазами, он не любил своего отца, и Всеслав чувствовал это. Борису не нравились отцовская постоянная энергичность и воинственность, отцовское нетерпеливое желание объединить под рукой стольного Полоцка земли псковских и смоленских кривичей. «Как стану мнихом [2], — сказал он однажды, — буду в своей келье молиться за Полоцк и за тебя, отец».

В порубе Борис с каждым днем все больше холодел, точно камень-валун, и Всеслав чувствовал это. Однако ночами, когда тишина становилась жгуче звонкой, Всеслав, лежа на подстилке из гороховой соломы, слышал, как Борис жалобно вздыхает во сне, даже стонет и скрипит зубами. Всеслав догадывался, что особенно угнетает здесь старшего сына. Будущий монах, как почти все мужчины из полоцкого княжеского дома Рогволодовичей, отличался большой охотой до красивых синеглазок и черноглазок, которых в Полоцке, в отцовском тереме, был целый цветник. Здесь же, в неласковом Киеве, Ярославичи посадили своих пленников на черный хлеб и пустую воду, и на все поприще от глубокого поруба не было ни женского голоса, ни женской юбки.

Однажды через оконце, которое, подав на копье хлеб и воду, закрывал вой-охранник, влетел в поруб майский жук — хрущ. Ворвался шумно, радостно. Охранник даже рукой хлопнул по бревнам, поймать хотел нежданного гостя. Да где там!

Все трое, затаив дыхание, следили за малюсеньким блестящекрылым комочком, который летал от стены к стене, наверное, раздумывая, куда же он попал. Оказывается, наверху, в Киеве, уже давно перволетье с высокими белыми облаками, с теплой трепетной листвой деревьев. Там течет синяя вода. Там кто-то целует женщину. Кто-то на коне въезжает в прохладные днепровские волны, и пугливый конь вздрагивает, фыркает, перебирает по чистому речному песку тонкими ногами, а верховой смеется, легонько бьет по конским бокам босыми пятками.

Хрущ устал, сел на темную дубовую стену. И снова нестерпимая тишина подползла-подкатилась к отцу и его сыновьям. Однако живой звук, который они только что слышали, каждому перевернул душу.

— Раз в году и в пекле бывает праздник, — сказал Ростислав и тихонько засмеялся. Борис тоже посветлел лицом, но горькая тоска-печаль тут же перехватила дыхание. Там, наверху, идет жизнь, там пьют вино, милуются с женщинами, а здесь, подумать только, радуешься ничтожному хрущу. Неужели молодость и сила пойдут прахом в этой яме?

— Отец, вызволи нас отсюда! — выкрикнул он.

Всеслав вздрогнул, поманил сына:

— Подойди ко мне.

И когда Борис подошел, он руками в цепях обнял его за плечи, прижал к груди, потерся щекой о сыновнюю щеку. Потом легонько отпихнул Бориса от себя, сказал, глядя ему в глаза:

— Что же я могу сделать? Видишь, на мне вериги. Лиса, чтобы избавиться от ловушки, перегрызает себе хвост. Да мы не лисы. Мы — люди, сынок.

— Но ты же — вурдалак, оборотень, — тихо сказал Борис и отвел взгляд в сторону. — Люди верят, что ты можешь сделать все.

Впервые с сыновних уст слетело это слово, впервые. В тереме Всеслава, в его семье это было запретное слово, и вот его произнес старший сын. Ростислав, который в это время был занят своим делом — снял со стены жука и наблюдал, как он ползает по ладони, — побледнел, со страхом повернул красивое лицо к отцу. Борис же стоял, опустив голову. Однако и его сердце билось горячими толчками. Только Всеслав остался, кажется, спокойным. Поднялся во весь рост, высокий, крутоплечий, обычно золотисто-русая борода в сумраке поруба отдавала чернью, серые твердые глаза смотрели с острым прищуром.

— Какой же я вурдалак, сынок? — после паузы заговорил Всеслав. — Разве ты видишь на мне звериную шкуру? Разве у меня есть хвост? А может, у меня во рту растут клыки?

Борис еще ниже опустил голову, отпрянул, точно ожидая удара. Слетев с ладони Ростислава, жук кружился по порубу, но никто уже не обращал на него внимания.

— Люди верят, — тем же негромким голосом продолжал Всеслав, — люди верят Христу, а вчера они верили Перуну и Дажьбогу. Люди забросили старых богов, как разбитые горшки, на чердак и верят Христу, тому богу, который сжег их прадедовских богов. А во что веришь ты, сын?

Борис молчал. Позванивая цепями, Всеслав медленно, насколько позволяла нашейная цепь, подошел к нему, крепко взял за плечи, приказал:

— Смотри мне в лицо, в глаза!

Борис страдальчески поднял голову. В его черных глазах сверкнули слезы.

— Ты мой роднокровный сын, — продолжал Всеслав. — Тебе после моей смерти править Полоцким княжеством, быть князем полоцким. Ярославичи, — он устремил взгляд на маленькое оконце в верхнем бревне поруба, точно хотел, чтобы его услыхал вой-охранник, — эти омерзительные клятвоотступники, побоятся убить вас, дети мои.

Движением левой руки он подозвал к себе Ростислава. Сыновья стояли рядом, смотрели на отца. Он возвышался над ними, как старое кряжистое боровое дерево над подлеском.

— Кровь Рогнеды течет в ваших жилах, — сказал скованный князь. — Простите, что из-за меня попали вы в эту яму, на эту гнилую солому. Но хотя мы спим на соломе, у нас никогда не станут соломенными колени. У полочан колени из железа.

Он вдруг приглушил голос, вымолвил с неожиданной тоскою:

— Человек я, сыны мои, а не вурдалак, а для вас батька. Но — смотрите!

Он высоко над головою поднял свои загорелые жилистые руки. Между ними змеею вилась цепь, а запястья, казалось, намертво охватили темные железные кольца.

— Смотрите! — снова воскликнул Всеслав. Сыновья как зачарованные смотрели на отцовские руки, на отцовское лицо.

Глаза у князя потемнели, а потом заискрились. Лицо напряглось, заострилось. Жилы твердо набухли на шее, она стала похожей на узловатый корень обожженного пожаром дерева.

— Смотрите! — закричал, стиснул зубы Всеслав. Пот горохом засверкал на висках и на лбу. Страшное нечеловеческое напряжение, сдавалось, распирало, раздувало всего князя. Потом судорога побежала по лицу, по плечам, по кистям рук, по всему телу. Это был ураганный всплеск той необыкновенной и невероятной силы, которая с самого рождения горела в его жилах и костях и которой он давал волю очень редко, только тогда, когда дышала в висок смертельная опасность.

— Смотрите! — почти простонал Всеслав. Сила, что клокотала, бурлила в нем, достигла своей наивысшей точки и вдруг сникла, вылетела из тела, будто ее совсем и не было. Князь вдруг обвял, обмяк, осунулся. На какой-то миг сыновьям показалось, что он сделался тонкой лозинкой, гнущейся на ветру в осеннем поле. С грохотом упали на глинобитный пол поруба цепи, руки были свободны. Только тяжелое железное кольцо на шее как было, так и осталось. Всеслав потрогал его рукой, обессилено произнес: — Ошейник снять не могу.

Ростислав и Борис онемело смотрели на отца. Потом Ростислав бросился к нему, начал целовать натертые цепями руки. Всеслав смотрел на светловолосую сыновнюю голову, улыбался.

«Кто же ты, отец? — думал Борис. — Недаром холопы в Полоцке шептались, будто кормилицы поили тебя маленького звериным молоком. Но кто бы ты ни был, а я страдаю из-за тебя, из-за твоей ненасытной гордости. Всю жизнь ты сражаешься с киевскими князьями, хочешь сам стать великим князем. И чего ты добился? Изяслав Ярославич сидит в золотых палатах, держит Русь в железной руке, а ты гниешь в порубе. Ты сбросил с рук цепи, но придут кузнецы и скуют новые, которых ты не сбросишь. Ты не признаешь Христа, единого нашего бога. На Полоцкой земле ядовитыми сорняками разрастается с твоего тайного согласия отвратительное дикое поганство. На Воловьем озере, что у Полоцка, ты не разрушил поганское капище и по ночам ездил туда с дружиной молиться дубовым чурбанам. Ты давал серебро на Полоцкую Софию, святой храм, но давал с большой неохотой, бояре и вече тебя заставили. Я не люблю тебя, отец!»

— О чем ты думаешь, Борис? — вдруг спросил Всеслав.

Борис вздрогнул, побледнел, проговорил растерянно:

— Ты такой сильный, отец. Я думаю, что ты мог бы разломать даже стены этого поруба.

Всеслав внимательно посмотрел на старшего:

— Стены мне не по силам. И цепи, как ты видишь, я не разрываю, а просто сбрасываю с себя. Так, как ты сбросил бы гадюку, которая ночью, когда ты спишь, заползла бы на твое голое тело. Однако не о том ты думал.

Он умолк, строго свел на переносье темные брови.

— Чудной ты, сын. Мой и не мой. Хотел бы я заглянуть тебе в душу, на самое ее горячее дно, но не дадено мне это. Знай же: и тебе, и Ростиславу, и матери вашей княгине Крутославе, и малолетним моим сыновьям, что прячутся где-то в темных пущах, счастья и добра я желаю.

— И мы тебе, отец, желаем добра! — воскликнул Ростислав. — И рядом с тобой пойдем!

Борис молчал, сдержанно улыбался. Потом склонил перед Всеславом колени, тихо вымолвил:

— Многие лета тебе, отец.

— Дети мои, — потеплел Всеслав, — переменчиво счастье людское. Всегда помните об этом, чтобы сила ваша никогда не угасала. Совсем недавно, в марте, вел я полоцкую рать против Ярославичей под Менск. Вы там были, вы знаете. Вы, как и я, не забудете Немигу, снег кровавый. Там копье удачи выбили из моих рук. Там лучшие мои вои погибли. И не за великокняжеский престол я воюю, Борис, — опалил пронзительным взглядом старшего сына. — Не нужен мне Киев, мне Полоцка хватит. Вотчину Рогнеды хочу сохранить. Своим мечом Днепр и Рубон, Двину нашу золотую, хочу в одну реку связать. Сядем на волоках, с урманами и ромеями будем торговать, славу Полоцку добывать. Разве это плохо, дети? Разве плохо, что я хочу жить по стародавним полоцким законам? Да люди быстро забывают тех, кого обошла удача.

Он умолк, в глубокой задумчивости сел на свалявшуюся гороховую подстилку. Ничего в эти мгновения не было в нем от того яростного воя-князя, перед стремительной поступью которого дрожали соседние княжества и народы. Сидел усталый человек. Слава осталась позади, ее не пустили в этот смердящий поруб, как сокол с перебитым крылом, летала она где-то над Полотою и Немигой.

Сумрак затопил поруб.

Все трое притихли, даже, казалось, не дышали. Каждый вспоминал свое.

Ростиславу вспомнилась мать, княгиня Крутослава. В ночь на Ивана Купалу приказывала она связать из сосновых бревен плот. Девки-челядницы украшали плот гирляндами из цветов, молоденькими березками, разжигали на нем костерок, и Двина медленно несла в синий ночной сумрак всех: мать, их, Ростислава с Борисом и братьями, челядниц, которые пели песни. Рулевой стоял на самом носу плота и время от времени трубил в длинный туриный рог — сурму. Эхо отражалось от обрывистого речного берега, от темных лесных трущоб, которые сонно каменели над Двиной. Так хотелось тогда превратиться в птицу или рыбу, нырнуть в освещенную яркими ночными звездами воду, плыть следом за плотом и со сладкой дрожью в теле думать, что ты можешь потеряться в этой тревожной речной мгле, однако костерка, на плоту мать, она не даст тебе отстать, потеряться, погибнуть, вот снова звучит ее теплый ласковый голос: «Ростислав, сынок, не засни, не упади в реку!»

— Отец, где ты? — вдруг негромко выкрикнул Борис. В порубе была кромешная темень. Последняя свечка сгорела несколько седмиц назад, а новую вой-охранник не бросил в оконце, как его ни просили.

— Где ты, отец? — снова испуганно выкрикнул Борис и начал шарить возле себя, искать отца.

— Здесь я. Не бойся, — отозвался Всеслав. И чтобы совсем успокоить сына, дотронулся до него широкой ладонью. Но Борис мог бы поклясться на святом кресте, что несколько мгновений назад отца не было в порубе. Ему даже показалось, что вверху поруба, в том месте, где было оконце, слабо мелькнул какой-то прозрачно-синий клубок и легким ветром коснулся лица.

Сердце у княжича сильно забилось. Он прижал его рукою. Так он когда-то нес, крепко прижимая к себе, живую, испуганную до смерти белку, которую поймали для него смерды. Белка отчаянно билась, как бьется сейчас сердце.

— Поспи, — сказал Всеслав в темноте. — Поспи и ты, Ростислав. Дайте, сыны, ваши головы, я положу их себе на колени. Вот так. Спите.

Оба княжича подвернулись к отцу, умостили головы у него на коленях. Через какое-то время тревожный сон сморил их, и Ростислав снова плыл на засыпанном васильками и ромашками плоту, а, Борис, помирая от ужаса, сидел на косматой спине вурдалака, вцепившись пальцами в его жесткую шерсть, и шерсть пахла гнилым болотом, ночной грозой. Вурдалак бешено мчался сквозь ночь, вот подбежал к лесной веси, к крайней маленькой хатке, глянул в затянутое бычьим пузырем оконце. Молодая мать как раз кормила ребенка. И вдруг в оконце — ужасное лицо, дикие глаза, а в глазах — скорбь, страдание, непонятный укор. Она выпустила из рук ребенка, закричала. Вурдалак отскочил от оконца, от хатки и тоже закричал — на самом высоком всплеске голоса волчий вой переходил в человеческий крик.

Утром вой-охранник подал им еду, и впервые они услыхали его слова. Вой-охранник сказал:

— Готовься, князь. Сегодня тебя заберут отсюда. На допрос пойдешь к великому князю киевскому Изяславу Ярославичу.

— А я думал, что ты немой, — не вставая на ноги, глянул на него снизу вверх Всеслав. — А ты, оказывается, умеешь говорить человеческим голосом.

— Зачем лишние слова? — спокойно сказал вой.

— Твоя правда, — согласился с ним Всеслав. — Лишние слова могут стоить лишних кнутов.

Вой-охранник исчез из виду. В порубе наступила минутная тишина. Княжичи были взволнованы тем, что услыхали. Только сам Всеслав оставался спокойным.

— Может, Ярославичи хотят выпустить нас из поруба? — с надеждой посмотрел на отца Борис.

Но в голову Ростислава пришли другие мысли. Опечаленный тем, что услышал, он положил руку на отцовское плечо, сказал:

— Только бы не пытали они тебя, только бы не били. Неужели они посмеют напустить палачей на князя?

«Какие разные у меня сыновья, — подумал Всеслав, — Одна мать их родила, а вот сердца им дала неодинаковые».

Вскоре тяжелые ноги затопали наверху. Это пришли надворные холопы великого князя, начали разбирать два дубовых венца поруба — только таким путем можно было вытащить Всеслава на белый свет. Посыпался мох с песком. Рыжебородый кузнец, держа свой инструмент, спустился по веревочной лестнице в поруб.

— Как же ты, князь, руки из моих вериг высвободил? — удивленно спросил он.

— Махнул руками, и слетели твои вериги, — усмехнулся Всеслав.

— Будь проклят тот, кто первым надел на своего ближнего, на человека, как на вола, такой ошейник, — перекрестившись, сказал кузнец и принялся расковывать Всеслава.

— Ты не первый. Бей смелей по железу!

Когда Всеслава начали по лестнице вытаскивать из поруба, Ростислав не выдержал, заплакал, поцеловал отцово колено.

— Не плачь, сын, — успокоил, подбодрил его Всеслав. — Холопы не должны видеть княжеских слез. Я вернусь.

II

Уже несколько ночей подряд великий князь киевский Изяслав Ярославич в сопровождении своего рынды-телохранителя Тимофея и боярина Чудина тайно исчезал из своей опочивальни. Все трое надевали грубые черные плащи с капюшонами и бесшумно, как летучие мыши, пропадали в ночном мраке. Огромный дворец спал. Вои, охранявшие переходы и галереи, здоровались с великим князем, тихо стуча древками копий о каменный пол. Изяслав строго оглядывал их, кивал головой.

В Киеве стояли темные сухие дымные ночи. Даже такая могучая река, как Днепр, не освежала и не давала прохлады. Половецкая орда хана Шарукана [3] подожгла к югу от города степи. Птицы, звери и гадюки спасались кто как мог. Но огонь и дым догоняли их, находили в ярах, в озерах, и норах, и всюду остро пахло паленой шерстью, горелым птичьим пером. За большим дымом, как всегда, должна была прийти на Русь большая беда — кровавый набег половцев [4]… В тысячах кибиток уже лютовал голод, и смуглолицые остроглазые конники набивали стрелами колчаны, вострили возле костров кривые сабли. Скоро, скоро загудит степь под конскими копытами, Изяслав знал обо всем этом, и вот почти уже месяц жгла ему темя головная боль. Ничто не спасало от боли — ни шептуны киевские, ни травники царьградские, ни пепел черных гадюк, который подсыпал великий князь в свой медовый золотой кубок. «Хоть ты возьми да отруби эту голову», — думал Изяслав, сжимая зубы.

Но что же гнало великого князя каждую ночь из палат? Не головная боль и не половецкий дым, нет. Услыхал он как-то от воев-охранников, что крепко запертый в дубовом порубе Всеслав, полоцкий князь, в самую глухую полночь вылетает на волю.

— Как вылетает? Что он, птица? — удивился и вместе с тем испугался Изяслав.

— Слышится свист, будто ветер в тростниках играет, — объяснил охранник, — а потом открывается оконце поруба и оттуда, снизу, вылетает что-то светлое, что-то синее, как облако. Трошки покружится над порубом, точно, скажи ты, вынюхивает или высматривает что, и летит в сторону Днепра, на Подол.

— Ты сам видел?

— Видел. Как тебя, великий князь, вижу.

— Так ты же говоришь, что там появляется облако. Не Всеслав же, а облако!

— А кому быть, как не ему? — стоял на своем вой, — Весь Киев говорит, что этот полоцкий князь чародей и вурдалак.

«С ума посходили, наверное, все, — растерянно подумал Изяслав. — Шарукан уже коня седлает, тетиву натягивает, а им вурдалаки-оборотни снятся». Но разгорелся в нем интерес великий к тому, что поведал вой-охранник, и той же ночью пошел он с Тимофеем и Чудином к порубу. Своими глазами все узреть. Как раз накрапывал дождь, задымленную землю поливал. Тучи летели в небе тяжелые, тревожные. Изяслав затаился у каменной стены неподалеку от поруба, смотрел во все глаза, но ничего не увидел. Глухо шумели над ним деревья, точно они были заговорщиками и хотели что-то учинить против него, и ядовитый страх полоснул по сердцу Изяслава. Не впервые жег по жилам этот постыдный страх, но здесь, у поруба, он схватил за сердце так крепко, что князь на несколько мгновений перестал дышать.

Никого и ничего в ту ночь не увидели. Назавтра разгневанный Изяслав драл воя-охранника за бороду, кричал:

— Где вурдалак? Где синее облако? Придумал, пес, небывальщину?! Хочешь, чтобы из твоей собачьей шкуры лыка надрали?!

Охранник бухнулся на колени и омертвелым голосом залепетал:

— Дождик шел, великий князь, дождик… Нечистая сила боится воды. Но вот тебе святой крест, вылетает из поруба облако. Может, сейчас притаилось. Тебя чует, великий князь.

Льстивый дозорный, вытирая бородой пыль у князевых ног, божился как только мог. Его слова принесли хоть и временное, но успокоение. «Притаилась нечистая сила, меня боится», — думал довольный Изяслав. Он был легок на злость, однако так же легко отходил, понимая, что нельзя всю жизнь быть злым, что злой горячий человек сам себе в конце концов яму копает.

В третью или четвертую ночь боярин Чудин взволнованно выкрикнул:

— Вижу! Плывет…

Ночь, как и все предыдущие, была темная, непроглядная. Изяслав напрягал" зрение, но ни синего, ни зеленого облака не увидел, ничего не увидел. Ночная чернота была вокруг. «То ли я слепой, то ли они дюже хитрые, — уныло подумал князь. — И что это я каждую ночь ползаю тут? Киевский князь, а веду себя, как сопливый мальчишка, который хочет залезть в чужой огород!» Он решительно, шумно выпрямился, зычно сказал своим спутникам:

— Пойдем в палаты, хватит. Негоже князю и боярину за кустами прятаться.

Однако Чудина от себя не отпустил и уже в опочивальне, оставшись в нательной льняной рубахе, принялся выпытывать у боярина, что тот увидел.

Чудин был высокий, беловолосый, с холодными льдистыми глазами. В лицо великому князю смотрел не прямо, а как-то боком, точно выглядывал из-за угла. В народе звали его Чудин Кривошей, В одном из походов вражеская сабля секанула боярина по шее. Голову Чудин не потерял в степи, а шея так и осталась покалеченная. Этому Чудину вообще порядочно горячих углей и черного пепла досталось в жизни. Минувшей весной стряслась нежданная беда с сыном, младшеньким. Спал хлопчик в люльке, сплетенной из веревок. Проснулся, захотел вылезти, но зацепился ногой, перевернулся и защемил шею в веревках. Прибежала кормилица, а он висит ножками вверх, посинел весь. Очень горевал Чудин. И особенно переживал, что именно такую, а не иную смерть послал бог сыну. Повешение — самая страшная смерть, ибо человеческая душа не может вылететь через уста и остается навеки замурованной в смертном теле. Род Чудинов велся из Юрьева, который Изяславов отец, Ярослав, заложил на лесной реке Амовже.

— Что же ты видел, боярин? — спросил Изяслав.

— Видел искры. Видел свечение.

— Кто что хочет увидеть, тот то и видит. Разве это не так, Чудин? — колюче метнул взгляд Изяслав. Он забегал по опочивальне, и язычки свечей, горевших на стенах, заметались, точно испуганные.

— Вы все много говорите про этого полоцкого изгоя, — не остывал, не успокаивался великий князь. — Только и слышишь: «Всеслав, Всеслав…» Обо мне, киевском князе, в Киеве меньше говорят и думают, чем об этом… Всеславе!

Чудин спокойно слушал князя, потом все же нашел щелинку между его словами, вставил свое:

— Надо тебе, великий князь, позвать своих братьев — Святослава из Чернигова, Всеволода из Переяслава.

— Зачем мне звать братьев? — испугался Изяслав. Какая-то хитрость виделась ему в предложении Чудина. А что если боярин хочет вместе со Святославом и Всеволодом, сбросить его, Изяслава, с киевского золотого престола? В последнее время он такой тихий, послушный, ласковый, этот Кривошей. А недаром говорят: ласковый теленок у двух маток молоко сосет. Князь люто посмотрел в лицо Чудину, знал, что не каждый может выдержать этот его взгляд. И правда, Чудин вздрогнул, передернул красными губами, однако у него хватило духу сказать:

— Твой отец Ярослав, которого народ Мудрым назвал, твердо держал Русь под своей рукой. На зеленых лугах, на шелковых коврах пил мед из золотого кубка. Все его уважали, все любили. А почему? Потому что боялись. Твоего дядю, своего родного брата Судислава Псковского он посадил в поруб и двадцать солнцеворотов держал там на цепи, как пса. Родную кровь не пощадил. А ты, великий князь? Неужели не можешь со Всеславом расквитаться? Это от его шепотов-перешепотов всякая смута в Киеве. Зови братьев, верши княжеский суд, сними Всеславу голову.

Лицо у Чудина стало каленым, жестким. Льдистые бледные глаза, казалось, превратились в горящие угольки.

— Я подумаю над твоими словами, боярин, — сказал Изяслав. — Иди.

В тишине ночной опочивальни Изяслав долго не мог заснуть. Дважды, звеня в серебряный колокольчик, вызывал любимую рабыню-ромейку. Пышноволосая тоненькая ромейка играла на лютне, однако сладкая музыка не тешила великого князя. Он отпускал рабыню и думал, думал…

«Не холодно ли там, наверху?» — спросил его однажды игумен [5] монастыря святого Дмитрия Варлам, которого он, Изяслав, нашел в Печерской лавре и возвысил над другими. «Холодно, отче», — ответил тогда Изяслав. Тому, кто не таскал на своих плечах тяжелый крест власти, кажется, при взгляде снизу, что князь живет, как в раю, что он счастливейший человек. Но это — кровавое счастье, бессонное счастье, холодное счастье. В глазах, опущенных долу при появлении князя, горят зависть и ненависть. Под ногтем большого пальца руки, которая подносит князю золотой кубок с вином, может быть спрятана малюсенькая капелька яда, смертельная росинка, что незаметно упадет в вино. Чудин сказал, что Судислав Псковский сидел в порубе двадцать солнцеворотов. Неправда. Двадцать четыре солнцеворота гнил он в порубе. После смерти отца они, Изяслав, Святослав и Всеволод, еще четыре года держали родного дядю под землей, а потом насильно постригли в монахи, и Судислав до кончины носил черный клобук. Однажды Изяслав спускался к дяде в поруб. Не человека увидел он в подземном мраке, а волосатого обессиленного бледного зверя, который упал перед племянником на колени, начал целовать ему ноги, плача, горячо молил: «Выпусти меня отсюда. Светлое солнышко хочу увидеть, травинку ногой тронуть…» Изяслава по лестнице поднимали вверх, а снизу неслось отчаянно-жуткое: «Выпусти меня отсюда. Как червяк, гибну. Всю жизнь за тебя буду бога молить».

Как всегда, вдруг заболела голова. Изяслав обхватил ее руками, подошел к огромной темно-рыжей шкуре тура, которая висела на стене, уперся в шкуру лбом. Пахло диким волосом, лесом. Боль постепенно смягчалась, тоньшела.

Назавтра помчались гонцы в Чернигов и Переяслав звать князей Святослава и Всеволода в стольный город Киев к старшему брату, великому князю. Братья показывали гонор, не спешили ехать, но в конце концов все-таки вынуждены были явиться в Киев, каждый со своей дружиной. Изяслав встречал их очень торжественно возле Золотых ворот. Великий князь сидел на белом коне. На нем сияла кольчуга, сплетенная из толстых кованых колец. На кольчугу был наброшен ярко-красный плащ, который на правом плече зашпиливался большой золотой пряжкой с изображением святого Георгия. На голову Изяслав надел высокий железный шлем с наносником, с кольчужной сеткой-бармицей. Киевское боярство, веселое, роскошно убранное, стеной стояло вокруг великого князя.

Святослав и Всеволод слезли с коней, склонили перед братом колени. Изяслав громко, чтобы все слышали, сказал:

— Прошу вас, дорогие братья, в город родителя нашего!

И сразу же на Софии торжественно загудели колокола. Княжеская челядь надворная, холопы, которых ради этих торжеств пригнали к Золотым воротам, начали весело кричать, бросать шапки вверх. Людно и шумно стало.

Братья (Изяслав посередине) ехали на боевых конях до великокняжеских палат. Их дружины щетинились копьями, сияли мечами сзади. Ярославичи были очень схожи между собой: худощавые, долговязые, носы с легкой горбинкой. Только Изяслав был более темноволосым, чем остальные, более дородным фигурой. Сорок четыре солнцеворота отсчитала уже ему земная жизнь.

— Хороший город построил наш родитель. Хорошо жить и княжить в таком городе, — сказал Святослав, сказал от искреннего душевного волнения, после долгого отсутствия снова увидев чудесную Софию, белокаменные палаты.

— Чем хуже Чернигов, — сразу вспыхнул Изяслав. — Завистливое же око у тебя, брат.

Вот-вот могла уколоть своими острыми рогами стычка. Но тут самый младший из Ярославичей, Всеволод, млея от теплого киевского солнца, от возбужденных шумных славиц многотысячной толпы, повернулся к ним и сказал:

— Улыбнитесь, братаничи. Кияне на нас смотрят, нас приветствуют и славят.

На княжеском дворе перед дворцом они не слезли с коней, а подождали, пока седоголовый виночерпий нальет в Изяславов шелом вина. Потом пустили шелом по кругу, выпили вино согласия и мудрости.

— Богу нашему слава ныне, и присно, и во веки веков. Аминь, — сказал Изяслав.

Усталые с дороги Святослав и Всеволод помылись в дубовой бане водой на семи травах. Легкие телом, краснощекие, взошли они вместе с великим князем и боярами на сени. Это была огромных размеров летняя галерея на втором ярусе княжеского дворца. Сени держались на белых каменных столбах, вела туда широкая, из дуба и ясеня лестница.

Изяслав сел на великокняжеский престол — большое, украшенное золотом и слоновой костью кресло, что стояло на высоком помосте. На стене над креслом висели два золотых перекрещенных копья — знак княжеской власти. Святослав и Всеволод сели рядом с братом в кресла, стоявшие чуть пониже.

От помоста на всю длину сеней стояли широкие столы и темные дубовые лавки. В узкие, но высокие окна с оловянными рамами и круглыми стеклами врывалось солнце. Лучи сияли на серебряных подсвечниках, на светильниках под потолком, на стародавних шлемах, кольчугах и щитах, которыми были увешаны стены.

Княжеские дружины пировали в большой гриднице на первом ярусе дворца. Оттуда доносился неумолчный гул голосов. Потом там запели, закричали, затопали ногами.

Мед и вино очень быстро смыли с души корку осторожности, сдержанности и рассудительности, которую каждый человек носит в себе, Разгорелись лица, заблестели глаза. Но вот поднялся со своего места старый боярин Доброгост и прошамкал беззубым ртом:

— Великий князь, прикажи челяди открыть окна.

— Зачем, боярин? — спросил повеселевший от крепкого вина и горячего мяса Изяслав.

— Понюхаем, как пахнет половецким дымом в стольном Киеве.

Трапезники сразу смолкли, точно подавились этими словами. Изяслав растерянно смотрел на пустой рот старика, никак не мог взять в толк, чего тот хочет. Наконец поняв, порывисто задышал, стукнул кулаком по золотым подлокотникам кресла:

— Пей княжий мед и молчи, старая лиса!

— Я не твой раб меченый! — тонким голосом заверещал Доброгост. — Беда идет, степь горит! На угольях будешь вино пить, на пепелище!

— Выбросьте его! — с лютостью крикнул Изяслав, схватил со стола обглоданную кость и швырнул в старика. Кость угодила Доброгосту в лысину, и боярин осунулся на лавке, обмяк. Кое-кому даже показалось, что Изяслав убил Доброгоста. Все вскочили на ноги. Со стола посыпались корчаги и ковши. Кто-то метнулся к дверям, но Изяслав, налившись тяжкой кровью, крикнул:

— Челядники, заприте двери! Наливайте мед! Ведите гусляров и гудошников!

Прерванная трапеза вошла в свои обычные, шумные, пьяные и веселые берега. Старика же Доброгоста воевода Коснячка схватил за бобровый воротник и выволок из сеней.

Изяслав чувствовал, что не один и не двое из его гостей разделяют мысли и слова непокорного боярина, только прячут их под льстивыми улыбками, прикрывают криком и шумом. На душе стало тоскливо, тревожно, стрельнула боль в голове. В самый разгар трапезы бледный великий князь поднялся со своего места и пошел в опочивальню. Один. Даже братьям не позволил пойти с собой. «Что мне делать? — думал Изяслав, утопив лицо в туровой шкуре. — Все против меня. Бояре, смерды, мастеровые люди, половцы, мои родные братья… Я не слепой, я вижу. Где ты, отец? Недаром тебя называли Мудрым. Ты бы нашел выход из этого лабиринта, ты придумал бы, что делать».

Вдруг чье-то очень знакомое лицо как бы вспыхнуло перед его глазами. Глаза были закрыты, но лицо это, этот ненавистный облик будто прожигал насквозь мозг и сердце. «Всеслав! — стукнул кулаком по туровой шкуре великий князь. — Мой извечный отважный враг! Ты сидишь в моем порубе и, конечно же, насмехаешься сейчас надо мною. Но я сломлю тебя, сломлю! Мне больно, а тебе будет еще больней. Боль надо лечить только болью. Недаром иудейский царь Ирод, тот, что убивал младенцев и был наказан за это неимоверными страданиями, приказал четвертовать своего старшего сына, четвертовать на своих глазах, надеясь этой новой острой болью хоть на каплю уменьшить боль, которая грызла его».

— Тимофей! — в бешенстве позвал Изяслав своего рынду, — Зови воеводу Коснячку, князей Святослава и Всеволода. И пусть вои приведут из поруба сюда полоцкого князя Всеслава.

Так Всеслав впервые за долгое время снова увидел над собой солнце. Он крепко закрыл глаза, так как понимал, что ослепнет, если хоть на миг задержит на нем взгляд. Князя водило из стороны в сторону, однако он старался твердо ставить ногу на землю. Десятого июля минувшим летом обманом схватили его Ярославичи на Днепре возле Рши, а уже горело солнце сентября.

Поостыв немного, Изяслав позвал к себе, кроме братьев и Коснячки, игумена Печерского монастыря Феодосия, своего давнего доброжелателя. Феодосий привел с собой монастырского юродивого Исакия, который славился тем, что зимой ловил голыми руками и ел ворон и танцевал босым на раскаленной докрасна печи. Исакию тотчас же дали корчажку вина и спрятали его за шелковой ширмой в дальнем углу опочивальни, приказали, чтобы сидел там, как мышь, ждал своего часа.

Когда Исакий ушел, все умостились за огромным, из орехового дерева столом. Всеслава посадили у стены на низкой скамье. Наступило молчание.

— За что меня терзаете? — первый спросил Всеслав. Ни растерянности, ни страха не было в его глазах.

И тут Ярославичи не выдержали, подхватились со своих мест, затопали ногами, замахали кулаками. Особенно безумствовали Изяслав и Святослав Черниговский.

— Державу отца нашего рушишь! Кровь льешь! — кричал Изяслав.

— Вурдалак ненасытный! Вор ночной! Мало тебе новгородских колоколов, хочешь киевские снять?! — кричал, вторя ему, Святослав.

— Вместе с вами, князья, я ходил на торков, — спокойно сказал Всеслав. — За Русь мы вместе дрались и терпели. Я снял в Новгороде колокола, а вы сожгли Менск на Менке, сожгли Немигу на Свислочи. Всех на щит взяли. Ни быка не оставили, ни челядина. Черный пепел стынет на Полоцкой земле. Я с миром приехал к вам в шатер на ладье из-за Днепра, а вы, честный крест поцеловав, клятву переступили, пленили меня и моих сыновей. Кто же больше виноват?

— Ты виноват! — схватил за грудки Всеслава, еще пуще распаляясь, Святослав. — Потому что воюешь против Киева, против великого князя!

Он начал душить Всеслава.

— Отпусти его, брат! — закричал Всеволод Переяславский. — Он один, а нас много, и он у нас в плену. Грех карать бессильного.

Возбужденно дыша, Святослав отошел, сел за стол. На какое-то время все умолкли, точно не знали, что делать дальше.

— Зло тебе от нас будет, — наконец произнес великий князь, и Всеслав понял, что это приговор.

— Отпустите княжичей, моих детей, — попросил он.

— Княжичей Бориса и Ростислава мы пошлем на богомолье в Византию, Пусть грехи своего отца замаливают.

Всеслав побледнел. Византия, ее неприступные монастыри на морских скалистых островах издавна были тюрьмой для русских князей. Победители ссылали туда побежденных, и человек исчезал, как песчинка в бескрайней пустыне.

— Дети не виноваты, — горячо заговорил Всеслав. Он поднялся со скамьи, стоял прямо, но лицо выдавало великое страдание.

— Виноваты родители. Ты виноват! — воскликнул Святослав Черниговский.

Всеслав глянул на него, и в этом его взгляде мелькнуло что-то такое, от чего все на миг ощутили холодок под сердцем.

Тогда подался немного вперед игумен Феодосий, цепкий, тоненький, верткий, как корешок деревца. Он осенил крестом полоцкого князя, раздумчиво сказал:

— Агаряне [6] стоят у Киева, хотят на конях и верблюдах въехать в святую. Софию. В трудное время мы живем, братья. Христос испытывает рабов своих. Кровавыми слезами плачу небеса. А ты, полоцкий князь, — он в упор глянул на Всеслава, точно шилом кольнул, — а ты свару сеешь, распри. Ты — трещина в христианской стене. Одна гнилая ягода портит всю виноградную гроздь. Что надо делать садовнику с такой ягодой? Сорвать, бросить на землю и растоптать.

Игумен топнул сухой ножкой. Всеслав улыбнулся, К нему снова вернулись решительность и сила.

— Ты не то говоришь, святой отец, — сказал он Феодосию. — Я не трещина. Я — стена. Извечно полоцкие князья живут, повернувшись лицом к Варяжскому морю, охраняют ваши и наши земли от варягов, от ятвягов и аукштайтов. Вместе со всеми мы ходили на Константинополь, на торков. Никогда я не бил ножом в спину стольному Киеву. Я воевал Новгород, Псков и Смоленск, но это же извечные земли кривичей.

— Это земли Киева, — гневно сказал Изяслав. — Святой Владимир собрал эти земли в один кулак, и я не отдам их тебе. Никогда не отдам. Слышишь?

Великого князя поддержал Святослав Черниговский.

— Проклятый изгой, — набросился он на Всеслава, — сиди в своем болоте и не дыши. Да и в болото ты больше не вернешься.

Всеслав не проронил ни слова, ни звука. Обвел взглядом роскошную княжескую опочивальню, где все, до последней мелочи, было создано для утех холеного сытого тела, вспомнил темный грязный поруб и понял, что его нарочно привели не куда-нибудь, а сюда, чтобы ошеломить и одновременно унизить этим блеском, этим светом и теплом.

— Исакий! — позвал игумен Феодосий. Из-за ширмы тотчас же высунул голову юродивый.

— Иди сюда, — пальцем, точно собачку, поманил его игумен.

Исакий на цыпочках бесшумно выбежал из-за ширмы. Вино, в которое были подмешаны мак и тертые корешки сушеных ромейских трав, одурманило его. Лицо раскраснелось, черные глазки остро заблестели. Юродивый начал кружиться вокруг полоцкого князя, бросая на Всеслава короткие пронзительные взгляды из-под руки, будто разглядывая что-то далекое, недосягаемое. Вдруг Исакий резким движением сорвал, сбросил с себя красную рубаху, блеснув худым белым телом. Солнечный луч никогда не касался этой старческой кожи, и она сияла, как белый снег. Исакий дико вскрикнул, крутанулся на правой пятке, упал, тут же вскочил, и все увидели, как на его груди на синевато-белой коже вспыхнул красный кровавый крест. Феодосий и Ярославичи, хотя они и ждали этого, знали об этом, невольно вздрогнули. Взгляды всех были устремлены на крест. Какая сила зажгла его? Почему бог из множества людей выбрал этого никчемного Исакия?

Юродивый тем временем все больше возбуждался, брызгал слюной, кувыркался через голову, выл. На кистях ее рук, как раз на том месте, где Христу, прибивая его к кресту, пронзали плоть гвоздями, выступили яркие кровавые пятна.

— Вижу! Вижу! — вдруг закричал Исакий. Он дико захохотал, показал пальцем на Всеслава. — Шерсть на сердце у него вижу! Шерсть! Где огонь? Сожгите эту звериную шерсть!

— Несчастный старик, — тихо произнес Всеслав, — Чем они опаивают тебя? В твоей голове свили гнездо гадюки.

Юродивый зашатался, выкатил глаза, выкрикнул что-то непонятное и упал. Рында Тимофей мягко подхватил его под мышки, потащил из опочивальни. Юродивый весь обмяк и казался неживым.

— Божий и княжий суд будет тебе, — сказал Изяслав, не глядя на полоцкого князя. — За зло свое примешь кару.

— А перед этим монахи Артемий, Улеб и послушник [7] Андрей допросят тебя, — осенил Всеслава святым крестом игумен Феодосий. Рука у игумена была прозрачно-желтая, будто вылепленная из воска.

IIIО ЧЕМ РАССКАЗАЛ ВСЕСЛАВ МОНАХАМ И ПОСЛУШНИКУ АНДРЕЮ

Мы, чернецы святого Печерского монастыря Артемий и Улеб и послушник святого Печерского монастыря Андрей, свидетельствуем, что с великим страхом и великой душевной тревогой пришли к полоцкому князю. Он начал жаловаться, что не хочет жить в великокняжеском дворце, а хочет как можно скорее вернуться в поруб, к своим сыновьям. Он сказал нам, что последние ночи не берет его сон и только в порубе, вместе с сыновьями, он мог бы спокойно смежить очи. Но не в нашей это власти — решать, где жить полоцкому князю. Когда мы сказали ему об этом, он посмотрел на нас грозно и пронзительно, и долго страх в сердце и в животе у нас ворочался тяжелым холодным камнем.

Нам надо было выведать, не страдает ли полоцкий князь какой-нибудь хворобой, человек он или дьявол, принявший облик человека. Искренне помолившись богу, мы укрепились святой верой, ибо только вера помогает рабам божьим разгадывать любые таинства. Она как тот могучий ветер, что проникает до самого морского дна.

Тело у князя чистое, белое, здоровое. Нет той смуглости, которой отличаются половцы или ромеи. На груди и кое-где на спине растут у него темные густые волосы. На теле у князя мы насчитали четыре шрама от ударов меча и две давно зажившие синие раны — это его кожу когда-то пропороло копье. Но самое удивительное то, что Всеслав носит на себе, никогда не снимая, пояс. Мы своими глазами видели этот пояс, трогали его руками. Шириной он будет с полпяди, сшит из белого льняного полотна. В поясе том носит полоцкий князь яйно, или, как еще говорят, рубашку, в которой время от времени появляются на свет дети из материнского чрева. Когда мы спросили, зачем он носит на себе это яйно, Всеслав ответил, что такой совет дали его матери полоцкие вещуны, сказав, что материнское яйно укрепляет силу. Христианину, по нашему разумению, пристало носить только святой крест — один он охраняет душу человеческую на жизненных дорогах. Все же эти амулеты — одно дикое поганство. Однако полоцкий князь твердо сказал, что каждый человек должен иметь свой щит и что его щит — материнское яйно.

Всеслав восьми вершков росту [8], статью пригож, ходит быстро, легко. Силу в теле имеет необыкновенную, может сбрасывать с себя цепи, может, положив на колено, переломить толстый деревянный столб. Глаза имеет серые, большие. Взгляд этих глаз такой пронзительный, что мало кто может его выдержать. Человеческая душа будто сгибается под ним. Взглядом своим князь может снимать боль и останавливать кровь.

На голове у князя, левей темени, небольшая яминка, след от давнего тяжелого удара. Князь говорит, что еще в детстве его ударила копытом необъезженная лошадь. Однако эта яминка может быть отметиной, знаком дьявола, который присутствует при рождении каждого ребенка и того, кто ему полюбится, метит своим когтем.

Норовом князь веселый, живой, но временами находит на него тоска, да такая горькая, что князь даже плачет. Как известно, дьяволы тоже плачут, но их слезы обильнее, чем у людей, и не такие соленые. Сдается нам, что полоцкий князь плачет настоящими человеческими слезами.

Как нам и было приказано, мы со всей осторожностью и почтительностью выпытали у князя о его жизни с самых первых детских дней. Он охотно рассказывал, И хотя говорят, что веревка хороша длинная, а речь короткая, мы слушали князя несколько ночей подряд. Он почему-то любит рассказывать ночью. С приходом темноты оживает, веселеет, а днем, когда светит и греет солнце, становится вялым и как бы сонным. Это, как мы думаем, тоже ухищрения дьявола, ибо у дьявола хотя и имеется кровь, однако не теплая и не красная, а синевато-белая. Это ночная холодная кровь, и только лунные лучи могут слегка нагреть ее.

Очень любит Всеслав свой Полоцк, Полоцкую землю. Нам даже дивно было слышать, что стольный Киев, где ступала нога самого апостола Андрея, не очень радует его. Он сказал: «Хороший город, но Полоцк лучше». Один из нас, чернец Улеб, бывал на земле полочан. Это холодный и глухой край. Небосвод там закрыт лесами и взгорками, болота шубой покрывают землю. Можно ли Полоцку равняться с Киевом?

Полоцкий князь очень отважный и дюже гордый. Говорят, и мы подтверждаем это, что он ни перед кем не склоняет головы. Это удивило нас. Выю человеческую бог и сделал мягкой, чтобы она могла гнуться, чтобы ее мог взять меч расплаты и мести. Но Всеслав сказал нам однажды, что у человека, из всех его частей тела, голова ближе всего к небу, к солнцу, к богу и что, склоняя голову, мы отдаляемся от Христа. Кощунственные глупые слова! Человек же и сотворен богом для того, чтобы жить в вечной покорности. Мы согласны с князем только в том, что голова человеческая, дом души, недаром поднята творцом выше всего. Нижние же части тела! как известно, сотворены дьяволом, и их надо карать жестоким постом и неустанной молитвой. У полоцкого же князя эти самые части дюже заметные, и он, как мы поняли, никогда не карал их постом. Грех, великий грех!

Хотя Всеслав и христианин и хотя он поставил в Полоцке дом божьей мудрости — Софию, мы убедились, что набожность его внешняя, обманная. Это как золотые одежды на грязном теле. Поганец он, упрямый поганец. Недаром на Полоцкой земле много знахарей и шептунов, и сегодня еще там в лесах и на курганах неугасно пылают поганские костры. Не вошел святой божий луч в князеву душу, только кожу обжег.

Рассказывал нам Всеслав, что к нему в Полоцк приезжали из Рима папские легаты и хотели эти легаты всех полочан от Константинополя и Киева, где горит свет истинной православной веры, отлучить. Но прогнал князь легатов. Великая хвала ему, ибо после раскола божьей церкви на Западную и Восточную только Восточная церковь ближе всего к слову Христа. И все-таки очень мало истинно христианского в душе полоцкого князя. Она так до конца и не избавилась от поганства. Тоска-кручина грызла нас, когда мы увидели это, ибо Христу нужны хорошие мечи, а полоцкий меч один из наилучших.

Верит князь в Сварога и Дажьбога. Верит, что Перун держит молнии, как соколов, на своем рукаве. Верит он в Рода [9], Любчика [10], Житеня и в Макошу [11], которая помогает женщинам стричь овечек и прясть куделю. Слыхали мы от него и про Семаргла, владыку подземного мира, где находятся кости предков и коренья деревьев и трав. Больно нам, что душа князя блуждает во мраке.

Не любит он Владимира Святого, который, услышав глас божий, приказал бить кнутами и сбросить с днепровских кручей в воду всех деревянных поганских идолов-истуканов. Всеслав убежден, что не христианство было первоначальной верой на наших землях, что наши прадеды имели свою, не худшую, чем христианская, веру и, сбросив в Днепр идолов, мы предали прадедов. Когда мы спросили у него, неужели он кусок дерева считает богом, полоцкий князь кощунственно ответил, что то изображение, то человеческое лицо, которое мы рисуем на досках и полотне, тоже не бог. Тогда мы начали горячо переубеждать его, а брат Улеб даже плакал, приговаривая: «Неужели ты, князь, не видишь и не слышишь бога?» — «Поле видит, а лес слышит», — с непонятной улыбкой вымолвил полоцкий князь. Мы все трое облились слезами и готовы были плакать с утра до вечера, пока божий день плывет, но Всеслав удивился: «Чего вы плачете? Кого вы жалеете? Меня? Так я Полоцкую Софию под небо возвел. А что сделали вы?» — «Мы богу молимся!» — выкрикнули мы. «Ну и молитесь, а я хочу спать», — сказал Всеслав и отвернулся от нас.

Однако временами бог входит в его душу, и он страстно молится, и глаза горят неземным светом. Радостно нам было смотреть на него такого.

Как бы из двух половинок слеплен этот князь, и трудно угадать, какой половиной своего сердца он повернут к богу. «Бывает зло не от злого, а от доброго, — сказал он нам. — Лучше враг, чем друг. Враг берет волю, друг — душу». Непонятные, темные слова. Душу нашу берет бог, один он и никто другой.

По всему видно, что читал полоцкий князь много пергаментов и святых книг, которые от ромеев к нам идут и у нас пишутся. Знает он про Зевса, Юпитера, Брахму, Вотана, Магомета, Моисея. Много чего он знает, однако нам показалось, что было бы для него и для нас лучше, если бы он знал меньше. Один бог должен знать все.

Любит полоцкий князь голубой цвет, и это нас утешило, ибо золотой божий престол небесной солнечной голубизной омывается. И божья река Иордань тоже голубая, хотя и течет в огненной пустыне. Еще любит он осенние леса, красные листья на деревьях, серебристый ледок на лужах, полумрак черных ельников, холод, серую траву, с которой, как горох, сыплются пауки, когда тронешь ее ногою. Что ж, все это тоже божье, но одинока душа у человека, который любит такое.

О детстве своем он рассказывал неохотно. Кажется нам, что невеселым было оно, хотя отца своего, полоцкого князя Брячислава, и сегодня Всеслав вспоминает с великой любовью. На порубежье довелось жить ему, там, где кривичи с Либью, Зимегалой и Чудью соседствуют. Но про сечи, а их он повидал, когда был еще малым, не вспоминает князь. Кровь реками текла… Люди в крови купались… Показалось нам, что, будь его воля, Всеслав редко вынимал бы из ножен меч.

Особенно переживает князь, что из-за него когда-то порубили на куски и сожгли деревянного идола-истукана. В детстве это было. Седельничий Ярун, служивший полоцкому князю Брячиславу, тайным поганцем был, хотя и носил святой крест на шее. В темпом лесу, на глухом болоте вместе с такими же самыми поганцами, как и он сам, мерзкому идолу молился. Княжича Всеслава этот седельничий крепко любил и доверил ему свою тайну, Всеслав же обо всем отцу рассказал. Дети доверчивы, мозг у детей, как зеленое яблоко. Налетели княжеские гридни на это лесное болото, порубили топорами и мечами идола, седельничего Яруна хотели зарубить, но тот убежал, не нашли. С того времени по сегодняшний день князь Всеслав терзается угрызениями совести. Дивно было нам слышать от него такое. Каждого, известно, свой червяк точит, однако зачем же из-за гнилого дерева, из-за идола себя карать? Одна дорога всем идолам — в огонь. И правильно сделал Всеслав, что открыл отцу поганскую тайну.

Кто же он, Всеслав? Человек или дьявол? Внешне он человек и боль чувствует своим телом, как все люди. Когда пламя свечи коснулось его руки, он сморщился. Ему известны голод и жажда, тоска и страх. Он любит своих детей, не раз мы слышали, как полоцкий князь шептал в часы молитвы: «Сыны мои…» Ни дымом, ни серой он не пахнет. Как мы уже сказали, тело у него чистое, белое, а если бы он был слугою Люцифера, мы бы нашли на его коже следы от подземной копоти и сажи.

А бывает, на Всеслава находит дикое бешенство. Кричит он, что расквитается с Изяславом за свои страдания, за свою обиду, говорит, что его дружина не уничтожена, ждет княжеского слова и знака в дремучих полоцких лесах. От него же мы услыхали, что в самом Киеве, на Брячиславовом дворе, есть люди (и немало таких людей), которые верны Полоцку. Надо, думается нам, всех людей этих схватить, заковать в кандалы и в поруб бросить.

С великой осторожностью выпытывали мы у князя, не связан ли он тайно с ляхами, уграми или половцами. Про ляхов и угров Всеслав смолчал, будто не слышал наших слов, а про половцев сказал одно: «Мы не половцы, мы — полочане». Как понимать такое? Полочане наши братья по славянству. Половцы же пока незнакомый, чужой народ, который ворвался в руськие [12] степи. Может, это хотел сказать полоцкий князь?

Жалко его становится. Хотя и враг он Киеву, однако же одной с нами крови. Его бы меч нашим верным союзником сделать. Да Всеслав не из тех, кто легко приручается. Не кроткая овечка полоцкий князь, а настоящий лесной тур. Надо спалить ему рога, а как, мы не знаем.

Уже осень начинается. Птицы кричат осенним голосом. В лесах над Днепром ветер-листодер шумит. Над Киевом холодное небо. Всеслав грустный и молчаливый сидит в нашей тесной келье, которая освещается и согревается одной свечечкой.

Непонятный, страшный человек. Снятый боже, упаси стольный Киев от таких людей!