"Литературы византийского региона XIII—XV вв" - читать интересную книгу автора (Аверинцев Сергей Сергеевич)

ВВЕДЕНИЕ

Государство ромеев (т. е. римлян), как продолжала именовать себя Византия, и после своего восстановления в 1261 г. было совсем непохоже на великую империю былых времен. Западные завоеватели, изгнанные из Константинополя, удерживали значительную часть Греции: разного рода авантюристы, пираты, рыцари удачи сменяли друг друга, хозяйничая на развалинах старой цивилизации. Византийскую торговлю прибирают к рукам Венеция и Генуя, непрерывно соперничавшие друг с другом. Галата, генуэзская фактория под Константинополем, достигает к середине XIV в. неслыханной влиятельности и может позволить себе в отношениях с древней столицей любую заносчивость. На Балканах крепнет власть сербского «краля» (короля) Стефана Душана (король с 1331, царь в 1346—1355 гг.), провозгласившего себя в 1346 г. «самодержцем эллинов, сербов, албанцев и болгар», т. е. заявившего притязания на ромейское наследство. Но самая грозная опасность надвигается с Востока. В XIV в. разрозненные дотоле силы турецких эмиратов оказываются объединены под властью султанов османской династии, создающих исключительно боеспособную армию. От малоазийских владений Византии не остается ничего, кроме клочка земли на восточном берегу Золотого Рога; затем турки появляются на Балканах, быстро подчиняют Фракию; после разгрома на реке Марице (1371) и на Косовом поле (1389) сопротивление славян сломлено, и османской рати открыт путь на Константинополь, на центральную Грецию и Морею (Пелопоннес). На исходе XIV в. судьба византийской столицы, осажденной турками, не оставляет надежд; только поражение, нанесенное султану Баязету Тимуром в битве при Анкире (1402), заставляет завоевателей снять осаду. Существование униженной константинопольской государственности было продлено еще на полстолетия, но это полстолетия непрерывных тревог. «Латинофилы» и «туркофилы», сходясь в оценке ситуации, ожесточенно спорили лишь о том, какое зло счесть меньшим — окатоличение или власть ислама, хищничество кондотьеров и купцов Запада или бремя султанского деспотизма. Территорий у тысячелетней цивилизации остается совсем мало: под конец это только земли, непосредственно прилегающие к самому Константинополю и к черноморскому порту Месемврии (ныне Несебыр в Болгарии), несколько островков на севере Эгеиды, да еще Морея, состоящая в очень слабой зависимости от столицы, фактически предоставленная самой себе. Именно в Морее возникает культурный центр, соперничающий в последние десятилетия Византии с Константинополем: это Мистра — город на склоне Тайгета, вблизи от древней Спарты. Конец был неминуем: 29 мая 1453 г. турки взяли Константинополь, в 1460 г. они без боя вошли в Мистру.

Заключительный этап существования Византии — время печальное, но менее всего бесплодное. Чем ближе подходило византийское государство к своему концу, тем полнее раскрывался универсальный, международный смысл византийского культурного наследия. Феодор Метохит, блестящий писатель и ученый XIII—XIV вв., в очень метких словах выразил представление самих византийцев о Константинополе, назвав город на Босфоре «неоспоримо срединнейшим местом всей ойкумены». Метохиту, знатоку античной науки, было отлично известно, что земля кругла, и его слова не могут иметь буквального, наивного значения: он говорил о местоположении, которое центрально по своему историческому смыслу.

Именно у Босфора Европа и Азия сходятся и подступают друг к другу. Из константинопольской «средины» открывалась перспектива на балканский и русский Север, на ближние православные земли Закавказья и Леванта, на романо-германский Запад, на арабский и иранский Восток. В последние века своего существования, лишившись почти всех своих земель, Византия не переставала быть такой «срединой». Скорее, наоборот. Исторические потрясения делают византийцев более открытыми для международного обмена идеями. Арабская ученость проникает в Константинополь через посредство Трапезунда; Максим Плануд (1260—1310), греческий филолог и византийский придворный, побывавший с посольством в Венеции, переводит для греков античную и средневековую латинскую литературу, в том числе Овидия, переживающего как раз в это время на Западе своеобразное возрождение. Братья Димитрий и Прохор Кидонисы (1324—1398 и 1330—1368) вводят

- 30 -


Иллюстрация:

Портрет Феодора Метохита

1316—1321 гг.

Мозаика в храме Спасителя в Константинополе

в византийский обиход чуждые традициям константинопольского православия тексты Фомы Аквинского, давая повод к бурным спорам. Турецкая угроза принуждает ромейских императоров к многократным, но безуспешным попыткам церковной унии с католическим Римом: непредусмотренный, но реальный результат этих попыток — личные контакты ученых и мыслителей Византии и Запада. Гемиста Плифона, византийского философа и богослова, дошедшего в своем тайном вольнодумстве до отречения от христианства, посылали на Ферраро-Флорентийский собор (1438—1445) ради прений и переговоров с западными схоластами, но он пришел к искреннему взаимопониманию с итальянскими гуманистами, своими собеседниками на неофициальных встречах и слушателями на чтениях по античной философии. Почитателям языческой древности по обе стороны Адриатики представляется случай для встречи как бы помимо разногласий православия и католичества. А после гибели византийской государственности константинопольские ученые, спасаясь из громимой турками тысячелетней столицы на Босфоре, понесли в Италию и к славянам сокровища греческой учености.

Им было что нести с собой. Непрерывность культурного преемства, восходящего к античности, всегда была специфической чертой византийского Средневековья, особенно если его сравнивать со Средневековьем северным, несредиземноморским; но даже в Италии мера этой непрерывности, несравнимо бо#769;льшая, чем в других странах, была существенно меньше, чем в Византии. На Западе античный порядок был в свое время разрушен сменявшими друг друга волнами варварских нашествий, когда, например, лангобарды сметали с лица земли то, что оставляли остготы; между цивилизацией Западной Римской империи и сознательными попытками воскресить ее от «каролингского ренессанса» до Возрождения легли, как историческая цезура, темные века. Византия тоже знала периоды относительного упадка городской культуры в VII — первой половине IX в., но государственность оставалась традиционной, и нить светского литературно-риторического образования никогда не обрывалась. Конечно, сейчас никто не повторит слов немецкого византиниста Э. Штейна, охарактеризовавшего Византию как «античность внутри Средневековья»; принципиально средневековый характер византийской культуры достаточно выявлен типологическим анализом. Однако формула Штейна не совсем беспочвенна; она может рассматриваться как упрощенное отражение определенного аспекта — византинизма — аспекта отнюдь не единственного, однако присущего облику цивилизации ромеев. Гемист Плифон называет античную культурную традицию «отеческим воспитанием», и этим фиксируется отсутствие момента опосредованности и чувства дистанции в византийском восприятии преемства: античная риторика и античная философия — это не отдаленная, завершившая свой круг «древность», которая «умерла», так что ее надо «возрождать», не забытый клад, который еще предстоит отыскивать, но живое предание, переходящее от отца к сыну по праву наследства. В составе византийской культуры жил, по выражению искусствоведа Э. Китцингера, «вековечный эллинизм». Из константинопольской «средины» открывались перспективы не только в географическом пространстве, но и в историческом времени — путь в незамыкающееся прошлое. Поэтому византийцы были незаменимыми менторами и, так сказать, консультантами западноевропейского Возрождения.

Несмотря на деятельность Феодора Метохита и других гуманистов палеологовской поры, своего Возрождения Византия не создала. В силу ряда общественных и духовных причин, о

- 31 -

которых еще долго будут спорить исследователи, ее исторический выбор был иным. Эпоха Палеологов создала свой гуманизм, в определенных отношениях аналогичный гуманизму Ренессанса (можно отметить культ классической древности — в одном, правда исключительном, случае Плифона дошедший до неоязычества, — широкие ученые интересы, культурный быт дружеских кружков). Но различие состоит в том, что, если итальянский гуманизм открывает новый ряд эпох, современный ему поздневизантийский гуманизм, по замечанию В. Н. Лазарева, «замыкает собой большой культурный цикл, представляя последний заключительный этап в его развитии».

Даже в том, как «накоротке» ощущал себя образованный византиец с античностью, было две стороны — не только сила, но и слабость: много истины, но и немалая доля самообмана, успокаивавшего самодовольства. Для православного книжника, привыкшего смотреть на западных «варваров» свысока, подлинным потрясением бывало открытие, что эти «варвары», отделенные от подлинных греческих текстов языковым барьером и принужденные изучать Аристотеля в латинских переводах, подчас в переводах с арабского, вникают в мысль древнего философа порой с большей умственной энергией, чем он сам; Димитрия Кидониса, и не его одного, такое открытие сделало католиком. Чего недоставало византийскому сознанию, так это реального ощущения дистанции между своим временем и античностью. Отсюда иллюзия, владевшая тем же Плифоном: если умы Запада, расшатывавшие устои средневековой ортодоксии, работали над перетолкованием христианства, создавали его еретические интерпретации, а в среде гуманистов готовили синтез евангельских и языческих доктрин, но, во всяком случае, считались с историческим фактом христианской традиции, то Плифон в «Законах» словно воображает себя древним язычником, проснувшимся после многовекового сна и убедившимся, что христианство было сонным мороком. Через тысячу с лишним лет после неудачи Юлиана Отступника он декретирует в своей утопии восстановление рационализированного культа олимпийских богов. Путь его мысли — исключение, но это исключение обнажает структуру общевизантийского отношения к прошлому. У византийцев не было того ощущения трудной, почти невозможной задачи, той тоски по культурному идеалу, требующему воплощения, но пока не воплощенному, того напряженного духовного порыва, которые вдохновляли европейских гуманистов. Античная образованность казалась для византийца чем-то данным и отчасти поэтому не смогла стать заданием. Зато когда западные гуманисты были еще бедны, византийские ученые были богаты тысячелетним богатством. Евстафий Солунский еще в XII в. дошел в своей филологической работе до введения конъектур, т. е. до научной текстологии; а дальнейшее расширение текстологической и комментаторской деятельности было осуществлено Димитрием Триклинием (1-я пол. XIV в.) и другими учеными палеологовской эпохи. На исходе исторического существования Византия в лице горстки образованных людей оставалась держательницей античного наследия не меньше, чем в любую из предшествовавших эпох.



Иллюстрация:

Апостолы из «Страшного суда»

1316—1321 гг.

Фреска в храме Спасителя в Константинополе

С середины XIV в. развитие светских тенденций византийской культуры задержал исихазм, представлявший церковную ортодоксию в ее монашеском варианте. Почитатели классической древности получают суровое предупреждение, возглашавшееся в церквах раз в год, в первое воскресенье Великого поста: «Изучающим языческие науки, и не ради одной лишь образованности в них упражняющимся, но и мнения их суетные приемлющим — анафема!» Граница проведена очень отчетливо: эллинская «образованность» как таковая допускается,

- 32 -

но она ни в коем случае не должна определять мировоззрение — вот критерий, по которому средневековый подход к античности отделяет себя от ренессансного. Исихазм побуждал сторонников мирской, ориентированной на античность культуры, как и сторонников богословского рационализма в католическом роде, еще за столетие до гибели Константинополя с надеждой смотреть на Италию. Там они могли рассчитывать найти место и для своих устремлений, и для своих личных судеб.

В заключительный период существования Византии влияние патриархии в государстве и монашества в церкви резко повышается. Начиная с 1347 г. на патриарший престол в Константинополе один за другим восходят монахи с Афона, исихасты, последователи Григория Паламы. Их международная активность и импонирующий международный авторитет контрастируют с безвластием и неуверенностью последних императоров. Правда, спасти обреченную Ромейскую державу им так же не под силу, как и императорам, ведшим политическую игру с католицизмом, но их усилия не пропадают втуне: они успевают заложить на основе исихастской идеологии фундамент новой религиозно-культурной общности восточноевропейских народов — общности, которая смогла доказать свою жизнеспособность в условиях турецкого гнета и центром которой служили монастыри Афона. На Севере они дальновидно усматривают в великом княжестве Московском центр будущего объединения Руси, готовя в нем оплот православия и энергично поддерживая его против Литвы Ольгерда и других соперников. Неуступчивое и нетерпимое к светским культурным тенденциям, исихастское движение давало своим приверженцам твердый этический идеал, явившийся для греков и других попадавших в османское рабство народов точкой опоры среди всеобщего крушения, а для Руси — важным импульсом для культурного творчества и государственного строительства. С этим жизненным импульсом связаны деятельная позиция Сергия Радонежского, благословившего Дмитрия Донского на Куликовскую битву и направлявшего цивилизаторскую работу «общежительных» монастырей по всей Руси, а во многом и мастерство Андрея Рублева и Епифания Премудрого.

Парадоксальное сочетание как будто бы несоединимых моментов — всевластия авторитетов и безудержной (но зато и беспочвенной) дерзости мышления, выразившейся в уникальном примере Плифона, торжества православной догмы, давшей в лице Григория Паламы религиозную норму поколениям восточноевропейских христиан, и примечательного отсутствия христианских тем и настроений в некоторых мирских жанрах поздневизантийской литературы (например, в византийском романе, совершенно не знающем мотивов, аналогичных топике западных романов о поисках Грааля) — все это определило единственное в своем роде место Византии внутри международной культурной жизни на рубеже Средних веков и Возрождения. Каждому Византия могла дать то, что было ему нужно: Италии — филологию, традицию платонизма, культ античности, вплоть до неоязычества Плифона; южным славянам и Руси — тысячелетние традиции культуры, духовность исихастов и навыки эллинистического отношения к слову, ожившие в «плетении словес».

На переходе от античности к Средневековью происходит распад дотоле единой эллинистическо-римской зоны на два обособляющихся региона: восточный и западный. Объединяющими факторами долгое время остаются культурно-государственные традиции римской империи и прежде всего христианская религия; однако каждый регион идет своим путем. В 410 г. Рим был взят Аларихом, в 455 г. — Гейзерихом, в 476 г. варварский вождь Одоакр сверг последнего римского императора Ромула Августула; а в это время «Новый Рим» — Константинополь — только вступал в эпоху своего расцвета, и византийской государственности предстояло существовать целое тысячелетие. Что до единства христианской религии, то к XI в. и оно разделяется в соответствии с противостоянием восточного и западного регионов на две большие вероисповедные общности — греко-православную и римско-католическую.

Степень «компактности» каждого региона была не одна и та же. Развивающаяся на Западе литература поначалу однородна в языковом отношении: это единая латинская литература от Италии Кассиодора, от Испании Исидора Севильского вплоть до Британии Беды Достопочтенного. На Востоке перед нами по крайней мере три высокоразвитые литературы — греко-язычная, которую мы по традиции называем византийской*, сирийская и коптская; к ним примыкает четвертая литература — эфиопская. Отнюдь нельзя сказать, чтобы между ними царила совершенная гармония: писатели греческого языка нередко удерживают толику античного презрения к «варварским» языкам, между тем как сирийцы и особенно копты утверждают свою самобытность в решительной реакции против эллинизма (выразившейся, между прочим, в конфессиональном конфликте, который еще в V—VI вв., за полтысячелетия до разделения церквей Востока и Запада, привел к отходу несторианской восточно-сирийской церкви и монофиситских, или «яковитских», церквей западной Сирии, Египта, Эфиопии, затем Армении). И все же эти литературы объединяет явственно выраженная общность — общность существования, общность содержания, общность системы, общность судьбы.

Начнем с общности существования. На всем пространстве от Месопотамии до Адриатики и от Черноморья до Нубии в период Раннего Средневековья процветала чрезвычайно энергичная переводческая деятельность, причем — и это весьма существенно — на разные языки переводились в огромном количестве случаев одни и те же произведения. Было бы методологически неверно относиться к переводной литературе той эпохи так же, как мы привыкли относиться к переводам в наше время. Ибо пока у литературы на каком бы то ни было языке нет еще того субстрата, который мы называем «нацией», пока литература творится коллективом иного порядка («этносом»), переводные произведения не противостоят текстам, изначально возникшим на языке данной народности, но соединяются с ними в один комплекс. В ту эпоху, о которой мы говорим, этому способствовала также и наднациональность («ойкуменичность») больших идеологических систем Раннего Средневековья. Есть примеры, которые позволяют нам ощутить органическую сращенность оригинальных и переводных текстов совсем непосредственно. К этим примерам относится, в частности, функция библейской цитаты в словесном облике произведений религиозной прозы и даже поэзии на греческом, сирийском, коптском и эфиопском языках (так, произведения византийской гимнографии весьма часто начинаются стихом какого-нибудь ветхозаветного псалма, как бы настраиваясь по «камертону» переводного образчика древнееврейской лирики. В общем потоке византийской дидактико-аскетической прозы сочинения классика сирийской литературы Ефрема (Афрема) Сирина, чрезвычайно быстро — отчасти уже при его жизни — переведенные на греческий язык, вполне равноправны с произведениями этого же типа, написанными с самого начала по-гречески.

Давно уже сложился и прочно вошел в обиход научной литературы термин «восточно-христианская патристика». Одного этого термина достаточно, чтобы свидетельствовать о существенной

338

общности содержания, по крайней мере известной части литературы на греческом, сирийском и коптском языках; а часть эта занимает в составе литературной продукции Раннего Средневековья важное и влиятельное место. Было бы грубой ошибкой рассматривать патристику во всем ее объеме исключительно как богословскую словесность, чуждую эстетических установок; ее тексты должны быть для своего времени квалифицированы как произведения литературные. И уже самым непосредственным образом к художественной литературе интересующего нас региона относятся написанные на разных языках его обитателей жития святых, апокрифы на библейские и евангельские сюжеты, а для ранней поры — гностические евангелия и апокалипсисы, манихейские псалмы и проповеди. Каждый из этих пластов литературного творчества по природе своей не умещается в этнические рамки. Общность литератур этого региона нигде не ощущается с такой наглядностью, как в сфере религиозной словесности. Дело в том, что для византийской литературы в некоторые эпохи (например, в эпоху Юстиниана) чрезвычайно характерны жанры, унаследованные от античности (эротическая эпиграмма, светская историография и т. п.); в этих жанрах заняты представители мирской образованности — придворные, столичные адвокаты. Ни сирийская, ни тем паче коптская и эфиопская литературы не знают ничего подобного: Павел Силентиарий, Агафий и Прокопий Кесарийский там невозможны. Пожалуй, то, что было реально «общим знаменателем» для литературной жизни восточно-христианских стран, практически удобнее всего проследить на примере коптской литературы IV—VII вв.; ее облик беднее, но и однороднее, чем облик византийской литературы. Именно в коптской литературе с полной ясностью обнаружился основной состав выявляющих себя через словесное искусство общественных сил. Главные из них — белое духовенство, действующее в миру, и монашество, среда отшельников и аскетов, т. е. люди, как бы удалившиеся из мира и творившие свой мир в противовес миру всех. Деятельность первых — миссионерство, т. е. активное распространение определенных верований и представлений с помощью устного и письменного слова; деятельность вторых — подвижничество, т. е. культивирование определенного типа личности, которая могла бы вызывать в других людях нужный духовный настрой силой непосредственного примера. Первые жили в земном мире, имея дело со всеми его силами; вторые — в ином мире, в общении с «нездешними» существами, но этот иной мир был для них столь же реален и конкретен, как земной мир для первых. Не следует забывать, что именно Египет Павла Отшельника и Антония Великого, Египет Пахомия и Шенуте был родиной христианского монашества; первые монастыри появились там — в «пу#769;стыни», которая и вправду была пустыней. «Фиваида» — не просто название местности в Верхнем Египте, близ древней столицы фараонов Но-Амон (в греческом обозначении — Фив); это — символ другого мира, который был для многих не только столь же реальным, как и мир городов и сел (вместе с духовенством этих городов и сел), но в силу особой природы своей реальности более властно воздействовал на воображение и совесть. Так сложились обе силы, на протяжении Средних веков управлявшие умами и сердцами: одна — опирающаяся на все мирское и представляющая позитивный синтез эпохи; другая — противостоящая всему мирскому и представляющая мистические устремления века.

У сирийцев, а также коптов впервые выкристаллизовался тот состав литературы, который стал типичным для византийского региона и, шире, для всей западной зоны Старого Света. Его формировали три направления: собственно дидактическое, в русле которого создавались такие тексты, как поучения, послания, проповеди, трактаты по методике монашеского самоуглубления (как, например, поразительные по своей глубине «Слова наставнические» Исаака Сириянина); дидактико-поэтическое, проявившееся главным образом в произведениях, связанных с богослужебной практикой (начиная с еретических псалмов сирийца Бардесана и ортодоксальных гимнов другого сирийца — Ефрема), но также и во внелитургических духовных стихах (какова коптская песнь об Археллите); наконец, дидактико-повествовательное, выразившееся по преимуществу в житиях мучеников, церковных деятелей и подвижников-анахоретов. Все три направления складывались именно в юго-восточном углу христианской ойкумены и затем распространялись на запад, а позднее — на славянский север.

В литературе византийского региона с полной отчетливостью определился и материал литературного творчества. Мы не должны упускать из виду, что для общественного сознания того времени материал этот неизменно реален, неизменно действителен, хотя действительность эта воспринималась по-разному: в одних случаях это была действительность наблюдаемая, в других — действительность представляемая. Для человека первого христианского тысячелетия чудо было нисколько не менее конкретным происшествием, чем, скажем, уличная драка, а высланные Князем Тьмы женственные призраки, нарушавшие покой отшельника, ничуть не уступали по своей вещественности куртизанкам

339

Эдессы, Антиохии или Александрии. Про ангелов и бесов и говорить нечего: это были прямо-таки бытовые персонажи в точном смысле слова — такие же обитатели мира келий и скитов, как и сами подвижники и затворники. Демоны шныряли под ногами аскетов, как домашние кошки или крысы, — жуткие, но вполне привычные спутники их будней. Поэтому, когда мы подходим к литературе этой эпохи, мы не имеем права навязывать ей — ее создателям и адресатам — наши собственные представления о границах реальности и на этом основании проводить принципиальное различие между, скажем, хроникой и легендой, между произведениями на бытовом материале и на материале, относящемся к области верований и поверий.

Общность судьбы литератур византийского региона сказывается также и в той роли, которую сыграл для каждой из них VII век — век арабского нашествия, отдавшего во власть ислама две трети византийских владений, в том числе Египет, Сирию, Палестину и Верхнюю Месопотамию. Завоевание это повлекло за собой наиболее очевидные последствия, разумеется, для сирийской и коптской культурной жизни. Германцы и славяне, обрушившиеся соответственно на западный и восточный регионы римско-эллинистической зоны, не устранили латыни и греческого языка, но, напротив, приняли эти языки в качестве основы образованности (это относится и к славянам хотя бы в той мере, в какой они селились на землях Греции); арабы же оттеснили языки покоренных ими народов и превратили в язык образования, науки, а со временем и литературы свой собственный язык. Германцы не навязали римлянам культ Вотана, но, напротив, приняли ту религию, которая выросла у покоренных ими культурных народов; арабы же повсюду ввели свой ислам, уготовив христианам положение «зиммиев» (ахль аз-зимма), т. е. замкнутого в своем узком кругу иноверческого меньшинства. Поэтому и сирийская, и коптская литературы после арабского завоевания начинают медленно угасать; VII век — важнейшая веха в их истории, начало конца. Иначе, разумеется, обстоит дело с византийской литературой, продолжающей жить на недоступных арабам пространствах Греции и Малой Азии; однако и она в VII в. претерпевает глубокий кризис, из которого выходит совсем иной. Ей предстоит немало блистательных достижений и отмерено не так мало времени — еще восемь веков; но ее пространство неотступно сокращается, как шагреневая кожа, под натиском ислама, который с XI в. идет на Византию в обличье уже не арабских, но турецких завоевателей. 29 мая 1453 г. круг замыкается; турки-османы входят в Константинополь, византийская литература с опозданием разделяет участь своих коптской и сирийской сестер. Так общность литератур византийского региона проявилась и в их судьбе.

Сноски

Сноски к стр. 337


*   Традиция эта утвердилась уже в науке Нового времени. Народа, который называл бы себя «византийским», никогда не существовало; подданные державы, которую мы называем теперь Византийской (по древнему названию Константинополя — Византий), именовались «ромеями», т. е. «римлянами».