"Мадонна с пайковым хлебом" - читать интересную книгу автора (Глушко Мария)

17

В купе никого не было, она открыла чемоданчик с продуктами — при нем, чтобы он увидел, как много у нее всего, — достала хлеб, сыр, ветчину, баночку с огурцами, передавала ему, он складывал всё на столик.

Они сидели вдвоем», Нина разворачивала пакеты, резала высокий пышный хлеб и рассказывала ему про себя, как в Ташкенте родных не оказалось и она теперь едет в Саратов, в семью мужа.

Он печально слушал, качая головой.

— Ах, деточка, напрасно вы… В вашем-то положении пускаться одной в дорогу… Надо было остаться там.

Он совсем расстроился, когда узнал, что ей предстоит пересадка, и даже есть не стал, пошел по вагону искать ей попутчиков. В шестом вагоне до Саратова никто не ехал, и он пошел дальше, его долго не было, и Нина уже стала беспокоиться, что он не успеет поесть, что его поезд может тронуться и она вообще его больше не увидит. Московский уже шел, и в окно она видела, как ташкентский дернулся колесами и замер, значит, прицепили паровоз.

Она все время смотрела в окно, наконец увидела Льва Михайловича, он шел с каким-то военным, военный чуть впереди, и Лев Михайлович, изломившись в поясе, что-то говорил ему, плавно жестикулируя, в руках его была свернутая трубочкой газета.

Когда они вошли в купе, он сказал:

— Вот, Ниночка, военинженер, он ваш попутчик до Саратова и любезно согласился…

Немолодой, сутуловатый военинженер посмотрел на нее, как-то неопределенно дернул головой. Нина пригласила их завтракать, ей неловко было спросить, как это «любезно согласился» будет выглядеть практически, но попутчик обстоятельно и по-деловому объяснил, что едет в девятом вагонё, в Илецке придет к ней в купе, поможет вынести вещи, так что пусть она без него с места не трогается.

От завтрака он отказался, ушел, сутуля свои покатые плечи, а Нина посмотрела на Льва Михайловича — вот он, ее добрый гений, опять кому-то поручил ее, выстроил защитную стенку которой она может прислониться. Но она ничего не сказала ему, просто смотрела, и он под таким ее взглядом смутился, стоял, опершись локтем на верхнюю полку, постукивал по ее ребру свернутой газетой.

— Оказывается, Ростов вторично был в руках у немцев, хотя об этом не сообщалось… — Он развернул газету. — Вот здесь пишут о том, что наши войска взяли Ростов, Сталин послал Тимошенко приветствие…

Он посмотрел на Нину, она готовила бутерброды, мазала маслом хлеб.

— Возможно, тут поворот войне, и судьба повернется наконец к нам светлым ликом, достаточно она нас испытывала…

Он говорил много и витиевато, она подумала, что это, наверно, от смущения, может быть, давно уже не, видел он всего того, чем собиралась его угощать.

Она пригласила его к столику, он сел рядом с ней, и она опять почувствовала, как от пальто его пахнет дымом и больницей.

Ел он мало, деликатно, как будто лишь пробовал одно-другое, движения его были изящны, несуетливы, он брал ломтик сухой колбасы, поджимая мизинец, подносил ко рту, улыбаясь, откусывал с самого краешка и держал на весу в тонких, округло согнутых пальцах. Рядом, на сиденье, лежала его шляпа с мятыми полями, и сейчас, без шляпы, лицо его выглядело значительным, жалкость исчезла, он был похож на аристократа с хорошими манерами — таких показывают в кино и спектаклях. И опять она подумала, что вот война вырвала его из умной, значительной жизни, сделала скитальцем и неизвестно, вернется ли он когда-нибудь в свою прежнюю жизнь.

— Так я и не рассказал вам об эсперанто…

— Красивое слово «эсперанто».

— В буквальном переводе оно означает «надеющийся», это язык надежды, и, уверяю вас, у этого искусственно созданного языка есть будущее.

Он что-то говорил, объяснял ей, выписывал пальцем в воздухе то ли буквы, то ли фигуры, видно было, что он давно не ел досыта и теперь слегка опьянел от еды, глаза у него блестели и побелел кончик носа, и она подумала, что в молодости, наверно, он был очень красив.

— Ля бильдо пендас сур ля муро — слышите, как звучит?

— …сур ля муро, — повторила она.

— Это всего-навсего: «картина висит на стене»…

Ей было жаль, что фраза оказалась будничной, она звучала так, словно в ней зашифровано признание в любви.

Да, в молодости он был красив; но главное не это. Он добр, а доброта выше красоты.

Он еще что-то говорил, а она, оторвав кусок газеты, взглянула в окно и стала заворачивать многоэтажные бутерброды. Он заметил это, встал, поклонился, взял свою шляпу и сказал, что ему пора.

Она тоже встала и, прихватив сверток, вышла с ним из вагона. Они подошли к ташкентскому поезду, она протянула ему сверток и сказала:

— Если вы не возьмете, я сейчас заплачу.

Помявшись, он принял из ее рук этот сверток, вздохнул.

— Боже, я впадаю в ничтожество…

Она улыбнулась:

— Сур ля муро…

— Сур ля муро, дорогая.

Она взяла его узкую суховатую ладонь, прижала к щеке, ей захотелось сказать ему на прощание что- то хорошее, теплое, но она не умела. Как часто тихие, согревающие слова бились в ней, душили ее, но она стеснялась произносить их вслух.

— Мне пора, — опять сказал он и поднялся на подножку.

— Напишите мне в Саратов! — крикнула она.

— Непременно. Я помню: Нечаева Нина Васильевна.

Поезд дернулся, медленно провернулись колеса, он влез на площадку и обернулся к ней. Она шла рядом, они смотрели друг на друга испуганными, полными отчаянья глазами и знали, что расстаются навсегда. Две песчинки в людском море, два потерявшихся в войне существа, они все еще тянулись друг к другу, но им, бездомным, некуда было друг друга позвать.

Она в последний раз увидела, как он поднял руку, прощально взмахнул ладонью, ей показалось, что он перекрестил ее, хотелось что-то крикнуть ему, самое главное и последнее, но все уже было поздно, они расстались навсегда.