"Пригоршня скорпионов" - читать интересную книгу автора (Краевский Марек)

XIII

Бреслау, понедельник 16 июля 1934 года, восемь вечера

Анвальдт действительно выехал из Бреслау, но отнюдь не из страха перед угрозами Губера. Он сидел в вагоне первого класса, курил сигарету за сигаретой и равнодушно поглядывал на однообразные нижнесилезские пейзажи, залитые апельсиновым закатным светом. (Обязательно нужно найти этого потомка фон дер Мальтена. Если над родом Мальтенов действительно тяготеет некое проклятие, то ему грозит смертельная опасность со стороны Эркина. Хотя, ежели рассудить, чего ради мне его искать? Мы с Моком нашли убийцу. Нет, пока не нашли, только определили. Эркин действует через Мааса, он осторожен и знает, что мы ищем его. Несомненно, Эркин и является тем знакомым, который выжмет сведения из старухи Шлоссарчик. Значит, разыскивая сына Шлоссарчик, я разыскиваю Эркина. Черт, черт, черт, может, он уже в Равиче? Интересно, а в каком берлинском приюте был этот потомок фон дер Мальтена? Может, я его знал?) Погрузившись в размышления, он обжег себе пальцы сигаретой, выругался уже не в мыслях и смущенно обвел взглядом купе. Все его спутники, ехавшие этим поездом, слышали произнесенное им грубое слово. Перед ним стоял мальчик в темно-синем костюмчике, лет, наверное, восьми, толстощекий, с явно нордической внешностью, и держал в руке какую-то книжку. Он что-то произнес по-польски и положил книжку Анвальдту на колени. После чего подбежал к матери, полной молодой женщине. Анвальдт глянул на название книжки. Это было школьное издание «Эдипа-царя» Софокла. Она явно не принадлежала этому мальчику — видимо, какой-то гимназист, отправлявшийся на каникулы, забыл ее в вагоне. Мальчик и его мать вопросительно смотрели на Анвальдта. Он показал знаком, что книга не его. Потом спросил спутников, не их ли она. В купе, кроме дамы с мальчиком, сидели студент и молодой мужчина с ярко выраженной семитской внешностью. Никто на книжку не претендовал, а студент, узнав, что она на греческом, отреагировал словами «упаси боже!». Анвальдт улыбнулся и кивком поблагодарил мальчика. Он раскрыл книжку и увидел знакомые греческие буквы, которые когда-то ему так нравились. Ему стало интересно, сможет ли он понять хоть что-нибудь после стольких лет. Он вполголоса прочел и перевел 685-й стих: «О, как мне слово каждое твое тревожит душу и смущает сердце». (Оказывается, я еще неплохо помню греческий. Двух слов, правда, я не знал, хорошо, что в конце есть словарик.) Он перелистнул несколько страниц и прочитал стих 1068-й — слова Иокасты. С переводом никаких трудностей не возникло: «Несчастный! О, не узнавай, кто ты». Сентенциозность обеих цитат напомнила ему одну игру, которой они часто забавлялись с Эрной, — гадание по Библии. Они открывали Библию и тыкали пальцем в первый попавшийся стих, который должен был быть пророческим. Беззвучно смеясь, он закрыл и снова открыл Софокла. Игру эту прервал польский пограничник, потребовавший у него паспорт. Тщательно изучив документы Анвальдта, он прикоснулся пальцем к козырьку фуражки и вышел. Анвальдт вернулся к игре в пророчества, однако никак не мог сосредоточиться на переводе из-за того, что мальчишка, вручивший ему «Эдипа-царя», вперился в него напряженным неподвижным взглядом. Он ни разу не моргнул. Поезд тронулся, а мальчишка по-прежнему упорно смотрел. Анвальдт то опускал глаза в книжку, то пробовал, включившись в эту игру в гляделки, переглядеть мальчишку. Однако у него ничего не получалось. Он хотел было сделать замечание матери, но она спала сном праведницы. Тогда он вышел в коридор и открыл окно. Вынимая из кармана пачку сигарет, он с облегчением ощупал новое полицейское удостоверение, полученное им в отделе кадров полицайпрезидиума после посещения Губера. (Если какой-то сопляк может вывести тебя из равновесия, то это значит, что с нервами у тебя непорядок.) Он затянулся, и почти четверть сигареты сгорела. Поезд подъезжал к станции. «Равич» — гласила крупная надпись.

Анвальдт попрощался с пассажирами, спрятал Софокла в карман и спрыгнул на перрон. Выйдя из вокзала, он остановился возле неухоженных, заросших сорняками клумб. Открыл записную книжку и прочел: улица Рынкова, 3. И тут подъехали дрожки. Обрадовавшийся Анвальдт показал вознице листок с адресом.

Равич оказался славным, чистеньким, утопающим в цветах городком, над которым доминировали сторожевые башенки кирпичной тюрьмы. Опускающиеся сумерки вывели людей из домов. Шумливые компании подростков цеплялись к девушкам, которые с надменным видом прогуливались по главной улице; в беленных известью сенях сидели на низеньких табуретах женщины; у ресторанов стояли усатые мужчины в обтягивающих жилетках и, попивая из кружек пенистое пиво, обсуждали внешнюю политику Польши.

Возле одной такой группы дрожки остановились. Анвальдт бросил вознице марку и глянул на номер дома. Рынкова, 3.

Он вошел в подворотню и огляделся, разыскивая дворника. Но вместо дворника появились двое мужчин в шляпах. Лица у них были весьма решительные. Они что-то спросили у Анвальдта. Он развел руками и по-немецки сообщил им цель своего приезда. Естественно, он назвал фамилию Шлоссарчик. Это вызвало у мужчин своеобразную реакцию. Они молча преградили Анвальдту выход и весьма настойчиво пригласили проследовать с ними наверх. Анвальдт с некоторым сомнением поднялся по солидной деревянной лестнице на второй этаж, где находились две небольшие квартиры. Двери одной из них были распахнуты, там горел свет и толпилось несколько человек весьма самонадеянного вида. Инстинкт не обманул Анвальдта: так могут выглядеть на любой географической широте только полицейские.

Один из ангелов-хранителей деликатно подтолкнул Анвальдта в направлении освещенной квартиры, а когда они вошли в нее, показал рукой на несколько удлиненную кухню. Анвальдт закурил сигарету и уселся на деревянную табуретку. Не успел он оглядеться, как в кухню вошел невысокий франтовато одетый мужчина в сопровождении чумазого усача с метлой в руке. Усач взглянул на Анвальдта, повернулся к франтоватому, отрицательно покачал головой, после чего вышел. Франт подошел к Анвальдту и обратился к нему на вполне сносном немецком:

— Документы. Имя и фамилия. Цель приезда.

Анвальдт вручил ему свой паспорт и сообщил:

— Криминальассистент Герберт Анвальдт из бреславльского полицайпрезидиума.

— У вас есть родственники в Познани?

— Нет.

— Цель прибытия?

— Я преследую двух подозреваемых в убийстве. Мне известно, что они хотели навестить Ганну Шлоссарчик. А теперь мне хотелось бы знать, с кем имею честь.

— Комиссар Фердинанд Банашак из познаньской полиции. Прошу предъявить служебное удостоверение.

— Пожалуйста. — Анвальдт старался придать голосу твердости. — А по какому поводу вы меня допрашиваете? Меня в чем-нибудь обвиняют? И не могу ли я увидеться с Ганной Шлоссарчик по личному делу?

Банашак рассмеялся:

— Давай выкладывай, что за личное дело у тебя к ней, а не то мы пригласим тебя в один дом, который прославил наш город по всей Польше.

Говоря это, он не переставал улыбаться.

Анвальдт смекнул, что если в крохотный городишко приехал полицейский из главного города Западной Польши, то Ганна Шлоссарчик явно оказалась замешана в каком-то серьезном деле. Потому без излишних вступлений он рассказал все комиссару Банашаку, скрыв только мотивы, по которым Эркин и Маас разыскивают внебрачного сына госпожи Шлоссарчик. Комиссар взглянул на Анвальдта и облегченно вздохнул:

— Ты спросил, можешь ли поговорить с Ганной Слесарчик. Так вот, отвечаю: не можешь, потому что рано утром ее зарубил топором человек, которого дворник определил как говорящего по-немецки грузина.

Познань, вторник 17 июля 1934 года, три часа ночи

Анвальдт потянулся всем телом. Он с облегчением дышал прохладным воздухом в комнате для допросов управления полиции Познани на улице Третьего Мая. Банашак почти закончил переводить на немецкий протокол по делу об убийстве Ганны Слесарчик и собирался уходить. После приезда из Равича в Познань полночи у них ушло на составление протокола, в соответствии с которым следствие по этому дело велось совместно полицайпрезидиумом Бреслау, который был представлен криминальассистентом Гербертом Анвальдтом, и Главным управлением государственной полиции в Познани, от имени которого действовал комиссар Фердинанд Банашак. Обоснование было длинным и сложным и строилось на показаниях Анвальдта.

Этот протокол и его перевод на немецкий, подписанные обоими полицейскими, утром должен был утвердить президент познаньской полиции. Банашак сказал, что это чистая формальность, и подал Анвальдту крепкую ладонь. Он был явно доволен таким оборотом дела.

— Не стану скрывать, Анвальдт, что я с радостью сбросил бы на вас это здорово пованивающее дело. К сожалению, сделать этого я не могу. Хотя дело это, в сущности, ваше — немецко-турецкое. И следствие вести будете главным образом вы. Позвольте попрощаться. Вы и вправду собираетесь сидеть над ним до утра? Мне осталось перевести чуть меньше полстраницы. Я это сделаю утром. А сейчас я просто валюсь с ног. Ну а вам еще предстоит вволю насладиться этим расследованием.

В коридоре долго еще звучал его смех. Анвальдт допил уже остывший крепкий кофе и принялся читать протокол. Он читал и морщился, чувствуя во рту кислый вкус — следствие бесчисленных чашек кофе и сигарет. Комиссар Банашак бегло говорил по-немецки, а вот писал чудовищно. Твердо владел он лишь профессиональными полицейскими терминами и формулировками (с 1905 года и до начала войны он служил — как признался он Анвальдту — в прусской криминальной полиции в Познани, тогдашнем Познау), в остальном словарный запас у него был исключительно беден, что в совокупности с бесчисленными грамматическими ошибками производило забавнейшее впечатление. Анвальдт по-настоящему веселился, читая его короткие неуклюжие фразы. Но вскоре махнул рукой на стилистику. Главное, протокол был понятен ему. Из него следовало, что у Валенты Миколайчака, дворника дома, в котором жила потерпевшая, около девяти утра шестнадцатого июля незнакомый мужчина «элегантного вида, похожий на грузина» (а означало это, по словам дворника, что у того были черные волосы и смуглая, оливковая кожа) спросил, где находится квартира Ганны Слесарчик. Дворник объяснил и вернулся к своей работе (он ремонтировал клетки, в которых жильцы держат кроликов). Однако визит необычного гостя не давал ему покоя — характер у Ганны Слесарчик был нелюдимый. Он несколько раз подходил к двери ее квартиры и прислушивался. Но ничего подозрительного он не услышал и не заметил. Около десяти утра ему захотелось пить, и он отправился в ближнюю пивную «Ратушная» на кружечку пивка. Вернувшись около одиннадцати тридцати, он постучал в дверь панны Слесарчик. Его удивило открытое окно — старая дева была со странностями и никогда не отворяла окон, панически боясь сквозняков и убийц. Последних по причине того, что она слыла богачкой. По словам Миколайчака, «все знали, что деньжищ у панны Слесарчик немерено, побольше, чем у самого бурмистра». Поскольку на стук никто не ответил, дворник открыл дверь запасным ключом. Он обнаружил в деревянной лохани расчлененные останки хозяйки квартиры. Дворник закрыл дверь и вызвал полицию. Через три часа в Равич прибыл комиссар Банашак с пятью сыщиками. Они установили, что смерть наступила в результате потери крови. Ничего, что указывало бы на ограбление как на мотив преступления, обнаружено не было. Из квартиры ничего не пропало, кроме альбома с фотографиями, что подтвердила г-жа Анеля Сикорова, подруга убитой. Она также сообщила, что у покойной не было никаких родственников и никаких, кроме нее, Сикоровой, подруг. Переписывалась же она только с каким-то коммерсантом в Познани, однако фамилию его держала в тайне (соседка подозревала, что это давний возлюбленный Слесарчик).

Анвальдт почувствовал, что страшно устал. Чтобы прогнать дремоту, он вытряхнул из пачки последнюю сигарету, затянулся и вновь обратился к подробнейшему протоколу Банашака. Однако ничего не понял: то были те самые полстраницы на польском, которые комиссар не успел перевести. Анвальдт зачарованно разглядывал польский текст. Его всегда удивляли загадочные диакритические знаки: закорючки под «а» и «е», волнистая линия над «l», аксаны над «s», «z» и «о». Среди этих букв он обнаружил дважды написанную свою фамилию. Но удивило его не это — в обосновании передачи расследования немецкой полиции Банашак часто ссылался на сообщенные им сведения, — а ошибка в написании фамилии. Здесь она была без «т». Он было собрался исправить ее и приписать недостающую букву, однако резко убрал ручку. С пера сорвалась капля чернил и расплылась на зеленом сукне стола. Анвальдт не мог оторвать глаз от своей фамилии, плавающей среди польских завитушек, косых аксанов и плавных волнистых линий. Дело в том, что его была только фамилия. А вот имя другое — незнакомо, чуждо, горделиво звучащее польское имя Мечислав.

Он встал, открыл дверь и прошел в главное помещение комиссариата, где за деревянным барьером клевал носом сонный дежурный. Его помощник, старый полицейский предпенсионного возраста, перешучивался с какой-то «ночной бабочкой» в цветастом платье. Анвальдт подошел к нему и узнал, что тот говорит по-немецки. Ссылаясь на комиссара Банашака, он попросил помочь перевести польский текст. Они вернулись в помещение для допросов, и старик полицейский забубнил:

— Валенты Миколайчак показал… что относил письма Слесарчик на почту… Фамилия адресанта ему запала, так как он несколько раз читал ее на конверте… нет… как это говорится? Адре…

— Адресата. А что значит «запала»?

— Да, адресата… Запала — это значит сохранилась в голове, он запомнил. Ну вот, адресат: Мечислав Анвальд, Познань, улица Мицкевича, два. Валенты Миколайчак удивлялся, что она шлет письма на адрес магазина. Название фирмы гласит…

— Наверное, «звучит».

— Да. Звучит. Название фирмы звучит «Текстильные товары. Мечислав Анвальд и компания». Ну а дальше… что-то такое… короче, о каком-то альбоме с фотографиями… Что с вами? Смотри-ка, заснул… спит…

Старик полицейский с радостью закончил переводить, на цыпочках вышел из комнаты, оставив Анвальдта в одиночестве. Закрывая дверь, он еще раз бросил взгляд на уставшего немецкого полицейского, который спал, положив голову на жесткое зеленое сукно.

Однако он ошибался. Анвальдт вовсе не спал. С закрытыми глазами ему легче было переноситься во времени и в пространстве. Сейчас он сидел в бюро Франца Губера и держал старика детектива на мушке. В обшитом деревянными панелями помещении бюро носились пылинки, оседавшие на толстых скоросшивателях и рамках пожелтевших фотографий. Франц Губер постукивал по столу резным портсигаром и неторопливо цедил:

— Шлоссарчик служила у барона с девятьсот первого по девятьсот второй год. Вероятно, тогда она и забеременела. После этого барон Рупперт фон дер Мальтен, отец Оливера, больше не принимал на службу ни одной женщины, даже кухаркой. Таким образом, ее сыну сейчас тридцать один либо тридцать два года. Какая у него фамилия? Неизвестно. Но явно не та же, что у барона Его мать за молчание получила столько, что до сих пор живет безбедно. Где сейчас проживает баронский бастард? Тоже неизвестно. А что известно? Что до совершеннолетия он жил в каком-то берлинском приюте, куда был отдан любящей матерью еще грудным младенцем.

— А в каком именно приюте? — услышал Анвальдт свой голос.

— Она не знает. Его отвез туда какой-то польский коммерсант, ее хороший знакомый.

— Фамилия этого коммерсанта?

— Она не захотела ее назвать. Сказала, что он тут совершенно ни при чем. (А я лучше сработал, чем Шуберт, сыщик из бюро Губера. Я знаю, как фамилия этого коммерсанта. Такая же, как у меня, только без буквы «m». Берлинский сиротский приют и познаньский торговец мануфактурой Мечислав Анвальд. Два города, двое людей, одна фамилия, один смертный приговор.)

Познань, того же 17 июля 1934 года, семь утра

На складе мануфактуры Мечислава Анвальда на Северной улице возле товарной станции жизнь в этот ранний час била ключом. Рабочие переносили штуки материала, к платформе подъезжали подводы и грузовые автомобили с товаром, какой-то еврей толкал дощатую тележку, торговый представитель бреславльской фирмы «Бельшовски» махал перед носом заведующего складом визиткой, в конторе щелкали счеты, комиссар Банашак попыхивал трубочкой из слоновой кости, а Анвальдт мысленно повторял: «Это чистое совпадение, что сын Шлоссарчик и барона фон дер Мальтена воспитывался, как и я, в берлинском сиротском приюте, чистое совпадение, что отдал его туда человек, носящий такую же фамилию, как и я, я не сын барона, это чистое совпадение, что сын Шлоссарчик и барона воспитывался…»

— Я вас слушаю. — Мужчина лет пятидесяти крепкого сложения держал между пальцами толстую сигару. — Что угодно от меня нашей дорогой полиции?

Банашак встал и с неудовольствием взглянул на небритого Анвальдта, который с отсутствующим видом что-то шептал. Он достал из кармана удостоверение и, подавляя зевоту, представился:

— Комиссар Банашак, а это криминальассистент бреславльской полиции Клаус Юбервег. Вы знакомы с Ганной Слесарчик из Равича?

— Нет… не знаю такой… — Коммерсант глянул на кассирш, которые вдруг стали гораздо медленнее считать. — Позвольте пригласить вас в квартиру. Тут слишком шумно.

Квартира оказалась большой и удобной. Из конторы в нее входили через кухонную дверь. Две служанки игриво посмотрели на молодого мужчину, для которого ночь закончилась слишком скоро, но грозный взгляд, брошенный хозяином, заставил их вернуться к ощипыванию жирной утки. Коммерсант пригласил полицейских в библиотеку, в которой золотились девственные корешки книг, а стоящие под пальмами зеленые кресла манили своей уютной мягкостью. Сквозь открытое окно долетал тошнотворно-сладковатый запах бойни. Мечислав Анвальд не стал дожидаться повторения вопроса:

— Да, я знаю Ганну Слесарчик.

— Вы по-немецки говорите?

У комиссара забилась трубка.

— Да.

— Тогда, может быть, перейдем на этот язык? Это сэкономит нам время, поскольку ассистент Юбервег не знает польского.

— Да, конечно.

Банашак наконец продул трубку, и библиотека наполнилась ароматным дымом.

— Господин Анвальд, давайте уточним грамматическое время. Вы ее знали, поскольку вчера вашу знакомую убили.

Мечислав Анвальд страдальчески сморщился. Словесной реакции не было. Анвальдт прекратил свои мантры и задал первый вопрос:

— Господин Анвальд, это вы передали в берлинский приют внебрачного ребенка Ганны Шлоссарчик?

Коммерсант молчал. Банашак раздраженно хмыкнул и обратился к нему на польском:

— Если вы хотите, чтобы ваша семья узнала о вашем романе с женщиной не самой примерной нравственности, если вы хотите отправиться из своего дома в комиссариат под конвоем двух полицейских в форме, то продолжайте молчать.

Мечислав Анвальд взглянул на небритого бреславльского полицейского с горящими глазами и по-немецки ответил ему:

— Да, это я отдал ребенка в берлинский приют.

— Почему вы это сделали?

— Ганна меня попросила. Сама она была не в состоянии расстаться с младенцем.

— А почему она вообще с ним рассталась?

— Господин ассистент! — Банашак буквально в последний момент укусил себя за язык, чтобы не сказать «господин ассистент Анвальдт». Он был зол, что согласился на дурацкую просьбу Анвальдта представить его под другой фамилией. — Прошу меня извинить, но этот вопрос не имеет никакого отношения к расследуемому нами делу. Во-первых, его следовало бы адресовать самой покойной, во-вторых, из ответа на него вы не узнаете того, что хотите узнать, — адреса ее сына.

— Господин комиссар, я не намерен вновь приезжать в Познань, чтобы выяснить какой-нибудь вопрос, который вы не позволите мне задать сейчас.

Анвальдт смотрел сквозь желтые стекла на книжки и удивлялся большому количеству переводов из греческой литературы. Он мысленно повторил и перевел стих из «Эдипа-царя»: «Это ужасно, но, покуда свидетель этот правды не поведал, есть у тебя надежда».

— Она была молодая. Хотела еще выйти замуж.

— В какой именно приют вы отвезли ребенка?

— Не знаю. Наверное, в какой-нибудь католический.

— Как прикажете это понимать? В конце концов, вы были в Берлине или нет? Вы что, поехали туда с ребенком вслепую, не зная, где его оставите? Откуда вы вообще знали, что его где-нибудь примут?

— На вокзале ребенка ожидали две монахини. Так было договорено семьей отца ребенка.

— Какой семьей? Как их фамилия?

— Не знаю. Ганна держала ее в строжайшем секрете и никому не называла. Я полагаю, что ей щедро заплатили за молчание.

— О чем-нибудь еще была договоренность?

— Да. Семья отца авансом оплатила учебу ребенка в гимназии.

Анвальдт внезапно почувствовал болезненное стеснение в груди. Он встал, прошелся по комнате и решил, что надо вышибать клин клином. Он закурил очередную сигарету, но в результате на него напал приступ сухого кашля. Когда кашель прошел, он процитировал — на этот раз вслух — Софокла: «Это ужасно, но, покуда свидетель этот правды не поведал, есть у тебя надежда».

— Простите, что? — спросили одновременно Анвальд и Банашак, глядя на бреславльского полицейского как на сумасшедшего.

А тот подошел к креслу Мечислава Анвальда и прошептал:

— Какую фамилию дали младенцу?

— Мы окрестили младенца в Острове Великопольском. Добряк ксендз поверил на слово, что мы являемся мужем и женой. Паспорт он спросил только у меня. Крестными были какие-то случайные люди, которым я заплатил.

— Да скажешь ты, черт тебя возьми, какая фамилия у ребенка?!

— Та же, что у меня, — Анвальд. А имя ему дали Герберт.

Познань, того же 17 июля 1934 года, два часа дня

Герберт Анвальдт удобно устроился в салон-вагоне на плюшевом диване. Он читал «Эдипа-царя» и не обращал внимания на заполненный народом перрон познаньского вокзала. Внезапно появился кондуктор, осведомился, что уважаемый господин желает на обед во время поездки. Анвальдт, не отрывая глаз от греческого текста, заказал свиные ножки и бутылку польской водки Бачиньского. Кондуктор поклонился и вышел. Поезд «Познань — Бреслау» тронулся в путь.

Анвальдт встал и посмотрелся в зеркало.

— А ничего я начинаю швыряться деньгами. Ну и черт с ними. А ты знаешь, — обратился он к своему отражению, — что у моего папеньки денег до черта? Он очень добрый. Он оплатил мое обучение в лучшей классической гимназии Берлина.

Отойдя от зеркала, он растянулся на диване, положив на лицо раскрытую книгу. Приятно было вдыхать едва уловимый запах типографской краски. Он закрыл глаза, чтобы легче призвать туманное прошлое, некий образ, упорно топчущийся на пороге осознанного, упорно дергающийся, как фотоснимок в фотопластиконе, который не желает встать в рамку. Это была одна из тех минут, когда шум в ушах и головокружение возвещали ему, что подступает эпифания, пророческий сон, проблеск ясновидения, преображение шамана. Он открыл глаза и с интересом огляделся в бакалейной лавке. Он чувствовал жгучую боль. Там, куда укусили осы, дергало, как нарыв. Толстый продавец в грязном фартуке смеялся, протягивая ему луковую шелуху. Улыбка не сходила с его губ. «Ты, свинья противная! — крикнул ему Анвальдт. — Мой папа тебя убьет!» Толстяк, выскочив из-за прилавка, бросился на дерзкого мальчишку, но тот спрятался за вошедшего в этот момент воспитателя, который дружески взглянул на него. (Господин воспитатель, пожалуйста, посмотрите, какую башню я построил из кубиков. — Да, замечательную башню ты построил, Герберт. — Воспитатель потрепал его по плечу. И опять. Еще раз.)

— Пожалуйста, вот свиные ножки, вот водка.

Анвальдт сбросил книжку, сел и откупорил бутылку. Внезапно он вздрогнул: кричал ребенок. Маленький Клаус из Ваштайхпарка, словно перевернутый на спину отравленный таракан, судорожно колотил ногами по земле: «Это не мой папа!» Мерно стучали колеса, заглушая крик Клауса. Анвальдт приник к горлышку. Обжигающая жидкость, попав в пустой желудок, подействовала почти мгновенно — голова прояснилась, нервы успокоились. Он с наслаждением вонзил зубы в мягкое розовое мясо. Через несколько минут на тарелке лежала обглоданная толстая кость. Анвальдт снова удобно разлегся на диване. Под действием алкоголя в мозгу у него возникла картина темно-зеленого леса и кривенькие фигурки выгнанных детей с картины Хаима Сутина. «Ко не всех детей выгнали, — мысленно растолковывал он себе, — к примеру, того маленького поляка из поезда никто никогда никуда не выгонит. Ты тоже поляк. Твоя мать была полька». Он сел и выпил одну за другой две стопки водки. Бутылка была пуста. (Жаркий песок пустыни оседает на каменных плитах. В разрушенную гробницу заглядывает дикий козел. Следы козьих копытец на песке. Ветер задувает песок в зигзагообразные щели на стене. С потолка падают маленькие юркие скорпионы. Окружают его, поднимают ядовитые жала. Эберхард Мок методично топчет их. Я погибну, как погибла моя сестра. Софокл: «Несчастный! О, не узнавай, кто ты».)