"Почему вы пишете смешно?" - читать интересную книгу автора (Яновская Лидия Марковна)

Глава пятая Типичен ли Остап Бендер?

В течение нескольких десятилетий Остап Бендер, центральный персонаж и «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка», представлялся критике самым уязвимым местом в сатире Ильфа и Петрова. Бендер — «персонаж полулитературный». Бендер — «персонаж традиционный». Бендер входит в жизнь, «как горячий нож в масло», не встречая сопротивления, чего на самом деле не бывает. Бендер — результат «идейной незрелости молодых писателей». Бендер «не типичен» и «изображен в противоречии с его типической сущностью». Художественная ошибка, нелепость, нонсенс — вот что такое Остап Бендер.

Эти характеристики утверждались монументально, подпираемые массивными литературными авторитетами и многозначительностью так называемых редакционных статей. Даже в посвященной Ильфу и Петрову монографии А. Вулиса, вышедшей в 1960 г., сплошь и рядом идут такие высказывания: «Ведущий персонаж „Двенадцати стульев“… потребовал немалых жертв и уступок, наносящих известный ущерб роману»; «Некоторое увлечение великим комбинатором… стало причиной многих недостатков романа»; «Симпатии читателей оказываются в ложном русле, они отданы великому комбинатору»[42].

И тем не менее все это время читатели знали, что сатира Ильфа и Петрова — это великолепно, что без Остапа Бендера этой сатиры нет. И когда М. М. Королев, поставивший «Двенадцать стульев» в Ленинградском большом театре кукол (1957), попробовал, уступая литературной критике, «подправить», «снизить» Бендера, он добился того лишь, что снизил в глазах зрителей свой спектакль, и, вероятно, понял это, так как осью его второго спектакля по Ильфу и Петрову — «Золотой теленок» (1961) — стала судьба «великого комбинатора», которого на этот раз режиссер уже не пытался искусственно принизить.

Что же такое этот нелогичный, этот «неправильный» Остап Бендер, в чем секрет и смысл столь сильного и сатирически безошибочного воздействия его на читателей?

Но, присмотревшись к нему, мы заметим прежде всего, что у Ильфа и Петрова не один Остап Бендер, а два — Бендер «Двенадцати стульев» и Бендер «Золотого теленка».

В «Двенадцать стульев» он пришел сам и как будто бы случайно. «Остап Бендер был задуман как второстепенная фигура, почти что эпизодическое лицо, — позже рассказывал Е. Петров. — Для него у нас была приготовлена фраза, которую мы слышали от одного нашего знакомого билли-ардиста: „Ключ от квартиры, где деньги лежат“. Но Бен-дер стал постепенно выпирать из приготовленных для него рамок. Скоро мы уже не могли с ним сладить. К концу романа мы обращались с ним, как с живым человеком, и часто сердились на него за нахальство, с которым он пролезал почти в каждую главу» (Е. Петров. «Из воспоминаний об Ильфе»).

Авторы не сразу догадались, что это пришел их герой, собственный, неповторимый, с которым не так легко будет расстаться. Он пришел из жизни, протискиваясь через литературу, и на первых порах к нему прилепились черточки книжных героев. Было что-то от Жиль Блаза в его неунывающей предприимчивости, и даже от бравого солдата Швейка — в многочисленных его рассказах к случаю и без случая, и еще больше — от «благородного жулика» Энди Таккера, которого он и сам поминает в своей болтовне.

Образ формировался от страницы к странице, литературные черточки его сходили, как шелуха, или преображались, иронически освещаясь. Побеждала жизнь, породившая его. Но критика не хотела этого видеть, она упорно твердила о «традиционности». А потом менялся быт, вырастали новые поколения, исчезали люди, в которых читатели видели непосредственных прототипов Бендера, и постепенно стала казаться совсем необъяснимой художественная полнокровность, зримость этого «полулитературного» героя.

Но для Ильфа и Петрова, для их современников Бендер был далеко не отвлеченным, далеко не «литературным» явлением.

В архиве писателей есть фотография с надписью Ильфа: «Это мой брат Сандро Фазини в костюме апаша». У Ильфа действительно был брат, Александр Файнзильберг, художник, избравший себе столь необычный псевдоним. Но надпись — шутка. В снимке нет фамильных черт. Зато эти развернутые плечи (руки в карманах), это независимое, нагловатое выражение твердого, довольно красивого лица, этот шарф на шее покажутся вам знакомыми. Если бы по этому снимку сделал портрет иронически настроенный художник, мы увидели бы Остапа Бендера. Фотография вырезана из дореволюционного журнала. Подпись: «Одесский апаш». Так, на французский лад, называли некогда бандитов и хулиганов.

Я не хочу сказать, что Ильф и Петров, рисуя портрет Остапа, непрерывно поглядывали на этот снимок, сверяя черты. Неизвестно, когда попала вырезка к Ильфу, может быть, уже после того, как был создан образ «великого комбинатора». Но очевидно, что для Ильфа и Петрова, выросших в Одессе, в южном портовом городе, куда приходили корабли со всех концов света, где застревали матросы всех национальностей и цветов кожи, где торговали контрабандой и даже (как уверял Остап) делали ее, подобные типы не были лицами только из кинофильма или детективной повести. И не могли сатирики не знать, что в этой среде были не только отъявленные преступники, но люди с умом и талантом, люди завидной дерзости и бесстрашия, не нашедшие в буржуазном обществе другого пути. Об этих людях то с жалостью, то с восхищением некогда писал Горький. Писал Куприн. За три года до выхода «Двенадцати стульев» им посвятил свои «Одесские рассказы» Бабель. И как ни романтизировал Бабель своих «налетчиков», в образе Бени Крика, «короля Молдаванки», в фигурах его товарищей, в изображении силы и буйной радости жизни, в пряном бытовом юморе было заложено немало подлинной, неоспоримой правды.

В первые послереволюционные годы близко столкнулся с этим миром Е. Петров, когда семнадцати-двадцатилетним юношей работал агентом Одесского уездного уголовного розыска. В Одессе тогда только что установилась Советская власть, по уезду еще гуляли остатки банд, едва ли не каждую ночь бывали грабежи и убийства. Бандитами становились главным образом кулаки, бывшие помещики, белые офицеры. Однако юный следователь угрозыска не мог не видеть, что попадались среди бандитов и люди случайные, растерявшиеся среди ломки старого мира, на перепутье, те, кто в иных условиях мог бы избрать другую, достойную дорогу.

И в годы, когда Ильф и Петров, каждый в отдельности, начинали свою литературную работу в Москве, и затем, когда они вместе писали «Двенадцать стульев», эти образы не были для них только прошлым. Нэп временно развязал частную инициативу мелких предпринимателей, и вместе с поднявшим голову буржуа снова воспрянул его всегдашний спутник — вор, хулиган, жулик. Зашевелились аферисты, стяжатели, темные дельцы разных мастей и размеров. А. Тарасенков вспоминал Москву тех лет: «На Садовой… торговали нэпманы, уставив во всю ширину улицы свои палатки; милиционеры сражались с рулетками; на углах темные личности возглашали: „Даю — беру червонцы“. Это шла спекуляция валютчиков — черной биржи Ильинских ворот и Сухаревой башни. Вероятно, именно здесь, среди ловких аферистов и бывших завсегдатаев бегов, молодых нэпманов и старых предводителей дворянства, сменивших форменную фуражку с околышем на „заграничное“ клетчатое кепи, и родился, возник из быта, как его отстой и символ, знаменитый Остап Бендер»[43].

Самое появление жулика и босяка в качестве главного героя, доброжелательное освещение некоторых сторон его характера в романе Ильфа и Петрова нельзя было назвать ни неожиданностью, ни литературной дерзостью со стороны молодых писателей. Подобные типы волновали литературу 20-х годов. Не случайно в ней нашли место не только бабелевский Беня Крик, но и контрабандисты Багрицкого, и Васька Свист Веры Инбер, предшественники и ровесники Остапа Бендера. Внимание к «блатному фольклору», некоторую идеализацию анархического бунтарства, очевидные во многих произведениях тех лет, объясняют влиянием мелкобуржуазной идеологии, и, по-видимому, такое объяснение имеет смысл. Но вместе с тем нельзя не видеть, что романтика этих произведений не так уж оторвана от жизни и уж вовсе не противопоставлена ей, хотя и идет несколько в стороне от центральной магистрали развития советской литературы. В выплеснутой буржуазным обществом, деклассированной массе, взбудораженной революцией и часто шедшей наперекор ей, был большой запас драгоценного человеческого материала, и он-то и привлекал Багрицкого, Бабеля, Инбер и других.

Герой Ильфа и Петрова связан с этой традицией, с этой литературой, что во многом объясняет некоторые его привлекательные черты. Привлекает его неунывающий характер, его ироничность и — человечность, его внутренняя свобода и отсутствие мелочности. Бендер — не раб вещей и, при всех своих пороках, не мещанин. И мы некоторым образом симпатизируем ему, хотя и сознаем, что нельзя симпатизировать комбинатору. Симпатизируем, как симпатизируем Энди Таккеру, жулику и неудачнику, Бене Крику и Фроиму Грачу, поражающим колоритностью своей личности. А позже, в «Золотом теленке», к этой симпатии прибавится нечто слегка похожее на грусть и недоумение, как и в рассказе Бабеля «Фроим Грач», написанном тогда же, одновременно с «Золотым теленком», в самом начале 30-х годов, и впервые опубликованном в середине 60-х, много лет спустя после смерти писателя.

И в то же время Бендер в связи с той особой ролью, какую играет он в сатирическом романе, и идейно и художественно освещен совершенно иначе, чем все эти родственные ему персонажи.

Образ Бендера в «Двенадцати стульях» ироничен.

Ведь как ни неотразимы для провинциальных Маргарит на выданье мужская сила и красота Остапа, мы посмеиваемся над внешностью этого «захолустного Анти-ноя», с его грязноватой спиной, фиолетовыми ступнями и апельсиновыми башмаками, под которыми нет носков. Как ни остроумен он, ловок и решителен, мы понимаем, что он сам — дитя того мира пошлости, в котором так ловко живет. Иронически-пошловат его роман с мадам Грицацуевой; есть привкус пошлости в той по-кухонному разыгранной сваре Остапа с отцом Федором в гостинице, когда Остап, наступая на шнурки своих ботинок, кричит: «Старые вещи покупаем, новые крадем!», а затем через замочную скважину вытаскивает карандаш, которым хотел его уязвить перепуганный и запершийся батюшка. Мелкая кража у вдовы (чайное ситечко и дутый браслетик) и «драматический» эпизод, когда Остап с Воробьяниновым ожидают поезда в вокзальной уборной, опасаясь встречи с пылкой вдовой, не поэтизируют «великого комбинатора».

Бендера пытались сравнивать, и не раз, с эренбургов-ский Хулио Хуренито (роман Эренбурга написан в 1921 г.), иногда называли его «сниженным Хулио Хуренито», иногда видели в нем вариант того же героя. Но уж очень искусственны эти сравнения. И не только потому, что босяк Бендер — образ во плоти и крови, тогда как «великий провокатор» Хуренито — лишь образное воплощение абстрактной идеи всеотрицания, но и потому главным образом, что Бендер в «Двенадцати стульях» (о Бендере в «Золотом теленке» речь ниже) не претендует на какую бы то ни было философскую глубину, на большое социальное обобщение. Ведь Бендер в «Двенадцати стульях» не пропагандирует никаких идей. Трудно сказать, есть ли у него здесь вообще какие-нибудь идеи. Его нельзя даже назвать принципиальным противником Советской власти. Собственно, он не задумывается над тем, какая власть ему больше по вкусу, и, вероятно, живи он раньше на пятнадцать лет, он с той же изобретательностью стремился бы сорвать покрупнее сумму с Дядьева или Кислярского или приобщиться к бриллиантам Воробьянинова. В случае удачи он мечтает открыть игорный дом в Риге, а может быть, соорудить плотину на Голубом Ниле или просто купить паровоз («Жалко, что цена не проставлена. Приятно все-таки иметь собственный паровоз»). Он не карьерист, не делец. Он просто маленький жулик с большой фантазией. Титул его — «великий комбинатор» — ироничен, как иронично и замечание о его «могучем интеллекте», в котором так быстро «растворился» бывший предводитель дворянства.

И некоторые его привлекательные черты не столько возвеличивают самого «великого комбинатора», сколько служат особенно язвительному осмеянию тех сатирически очерченных персонажей, с которыми авторы его сталкивают. Противопоставление дворянско-буржуазным последышам иронически освещенного босяка, рядом с которым они кажутся пигмеями, особенно унижает их. Сколько яда, авторского яда, в речах этого жулика, читающего бывшему предводителю дворянства нравоучения о правилах поведения, о том, что красть грешно! Сколько насмешки над умственными способностями недобитых белогвардейцев в сценах, когда они млеют от восхищения перед мудростью легкомысленного авантюриста. Сколько пренебрежения к ротозеям, которых так остроумно водит за нос Остап.

Ильф и Петров любят заострять свою насмешку, противопоставляя плохому не хорошее, а посредственное, и тем самым особенно унижая плохое. Так они поступают и в более позднем своем фельетоне «Как создавался Робинзон», где редактор-формалист тщательно изгоняет «душу живую» из произведения, в котором этой души и без того нет. Так они поступают и здесь, в «Двенадцати стульях», заставляя своих героев восхищаться Остапом Бендером, отдавая «светского льва» Воробьянинова «на воспитание» жулику и проходимцу, хотя они, авторы, Ос-тапа не уважают и в его успех не верят.

В литературной критике нередко можно встретить замечания о том, что образ «великого комбинатора» в «Двенадцати стульях» «не завершен», что необходимость его «развенчать» или «снизить» заставила писателей вернуться к нему в «Золотом теленке», и даже больше — заставила их написать второй роман. Но это несправедливо.

Образ Остапа Бендера в «Двенадцати стульях», босяка и пройдохи, беспечно вертящегося в мелком мирке мещан и стяжателей, завершен и дорисован. Он остался зримым и живым, зримым в том несколько шаржированном облике, какой часто придает персонажам сатира, живым, несмотря даже на то, что Воробьянинов, следуя жребию, вытянутому авторской рукой, прирезал своего технического директора. Авторы хладнокровно расправились с ним, уверенные, что новые темы приведут новых героев. Читатели приняли его, не задумываясь не только о необходимости, но даже о возможности более глубокого его осмысления.

Однако другого такого же яркого сатирического героя, который мог бы связать в один узел и вытянуть разом бесчисленные нити сатирических черт быта, подобно тому, как вытянул разом Гулливер весь лиллипутский флот на связке канатов, Ильф и Петров не нашли. Не смог стать таким героем бесцветный Филюрин; он и действовал только тем, что отсутствовал во время главного разворота событий в повести «Светлая личность». Не было его в «Необыкновенных историях из жизни города Колоколамска», заселенного такими мелкими и ничтожными людьми, что ни одного из них не хватило бы больше, чем на две-три страницы рассказа. Не было его и в разрозненных сказках «Новой Шахерезады».

Любители прямолинейных схем, вероятно, посоветовали бы Ильфу и Петрову поставить в центр романа, если им так нужен был активный герой, героя положительного, которыми богата была наша действительность и в конце 20-х годов. Но Ильф и Петров не могли этого сделать. По самому характеру их творческих индивидуальностей они не были писателями героического жанра. Это не умаляет их патриотизма, не говорит об отсутствии у них героических идеалов, но остается существенной особенностью их сатирического дарования.

Диктовал Ильфу и Петрову выбор героя и их художественный такт. Не так просто провести честного человека через «Воронью слободку» и «Геркулес», столкнуть с Паниковским и Корейко, американцами, страждущими от «сухого закона», и монархистом Хворобьевым, ксендзами-стяжателями, пикейными жилетами, бюрократами и проходимцами, всем тем, что авторы называют «маленьким миром», — провести так, чтобы не унизить, не ссутулить нормального, «большого» героя. Попробуйте представить себе одного из «закулисных» персонажей Ильфа и Петрова — летчика-полярника Севрюгова среди длиннопламенных примусов и гипсового белья «Вороньей слободки». Не вписывается он в эту картину, не вмещается в нее, хотя по сюжету он жил в «Вороньей слободке». Это персонажи разных планов. Бендер же был в этом «маленьком мире» своим. Он двигался среди его камней и бурунов свободно, как старый лоцман в давно знакомой гавани. Именно он, уже однажды так хорошо послуживший писателям, должен был снова стать их веселым и предприимчивым проводником в сатирическом калейдоскопе быта.

Ильф и Петров снова вернулись к своему герою не затем, чтобы по-новому о нем сказать, но, вернувшись к нему, они не могли не сказать о нем по-новому.

Прежде всего именно здесь, в «Золотом теленке», со всей глубиной раскрылось так смущавшее критиков противоречие между большим человеческим обаянием «великого комбинатора» и его антиобщественной сущностью. Именно здесь мы поняли, что перед нами не просто легкомысленно-иронический босяк, действующий по наитию, а человек умный, талантливый, знающий жизнь и сознательно выбравший в ней свой путь, путь индивидуалиста и стяжателя. Ирония по отношению к нему почти снята[44].

Во многом Бендер остался тот же, что и в «Двенадцати стульях». Он не приобрел ни одной черты, которая бы резко противоречила его прежнему облику. Авторы с таким тактом вписали в уже знакомый нам контур другую фигуру, значительно более сложную, что читатели почти не заметили этого. Может показаться даже, что не авторы по-новому подошли к своему герою, а он сам несколько изменился, как меняется живой человек: между действием обоих романов прошло около трех лет, в жизни Бендера (отметим эту небольшую несообразность) этот срок оказался большим: в «Двенадцати стульях» ему 27 или 28 лет, в «Золотом теленке» — 33. Он возмужал и постарел. В его облике появилась уверенная сила, которой мы не видели в нем прежде. Перед нами атлет, с точным, словно выбитым на монете лицом; если он плывет — то «раздвигая воды медным плечом»; если он предчувствует новое крупное дело, его глаза сверкают грозным весельем, и у Шуры Балаганова, захотевшего было пошутить, появляется желание вытянуть руки по швам, «как это бывает с людьми средней ответственности при разговоре с кем-либо из вышестоящих товарищей».

Остап не потерял веселого любопытства к жизни. Еще в большей степени, чем прежде, он готов остановиться, чтобы понаблюдать интересное явление, он любит знакомиться с занятными людьми. И в то же время он как бы устал, сделался мудрее, в богатой его иронии затаилось грустное разочарование, а некогда бездумно-веселый взгляд на жизнь все чаще уступает место взгляду с усмешкой.

Расширились, несколько теряя бытовое правдоподобие, интеллектуальные рамки образа. В «Двенадцати стульях» Остап не брался рассуждать об искусстве. Если оно и интересовало его, то только с сугубо утилитарной точки зрения. «Я доволен спектаклем, — заявил он, посмотрев „Женитьбу“ в театре „Колумба“, — стулья в целости». В «Золотом теленке» же он специально отправляется посмотреть на художника-халтурщика Мухина за работой, хотя это не имеет отношения к его аферам («А где ателье этого деляги?.. Хочется бросить взгляд»), и высмеивает делягу с полным знанием специфики жанра. Он начитан, его речь пестрит литературными именами и цитатами. «Еще один великий слепой выискался — Паниковский! — язвит он Паниковского. — Гомер, Мильтон и Паниковский!» Он, вероятно, читывал Марка Твена («Ох, уж эти мне принцы и нищие!») и Достоевского («Братья Карамазовы» — так подписана одна из его пугающих телеграмм). А в «толстой харе» безобидного Дрейфуса он видит даже целую «демократическую комбинацию из лиц Шейлока, Скупого рыцаря и Гарпагона».

В «Золотом теленке» образ Бендера значительно углубился, стал человечней и полнокровней. Любовь уже всерьез задевает Остапа. Карикатурную мадам Грицацуеву, на которой он временно женился, чтобы «спокойно покопаться в стуле», сменяет Зося Синицкая, красивая девушка, «нежная и удивительная». Отношения Бендера с Зосей лиричны, в них меньше юмора и есть оттенок грусти. Стали возможны и ноты трагизма, они появляются в конце второй части, где изображена смерть Паниковского и тяжелые мытарства Остапа (а ведь в «Двенадцати стульях» даже картинно описанное его убийство воспринималось условно, не производя драматического впечатления). И только теперь Остап Бендер определился как человек сложившихся убеждений, а образ его обрел огромную силу обобщения.

Кто же он такой в «Золотом теленке», «великий комбинатор» Остап Бендер? Плут, жулик, авантюрист? Да, и плут, и жулик, и авантюрист. Но только ли? Не слишком ли он беззаботно щедр для стяжателя, не слишком ли он, «бескорыстно любя» большие суммы, равнодушен к расходам по мелочам? («На протяжении всего романа Бендер ни разу не считает денег», — замечает В. Саппак[45]). Вспомните, как, не задумываясь, подкармливает Остап экипаж «Антилопы», а прощаясь с разуверившимися в его счастье друзьями, возвращается, чтобы сунуть на бегу Козлевичу в руку последние пятнадцать рублей — все, что у них осталось. Трудно представить себе подобный поступок со стороны Чичикова, Корейко или Кисы Воробьянинова. Нет, этого стяжателя не влекут деньги сами по себе. Он не смог бы держать миллион «в закромах», как Корейко, наслаждаясь своим возможным могуществом или дожидаясь возврата капитализма. Он не сможет растрачивать миллион в одиночку, распивая коллекционные вина или кутаясь в дорогие шубы. Не это его влечет.

В чем же тогда секрет его характера?

Бендер, при всех своих талантах, выброшен из жизни. Он умен, остроумен, он, может быть, благороден и смел, но жизнь течет мимо, не замечая его достоинств. Общество занято своими большими делами, нисколько не заботясь о судьбе предприимчивого индивидуалиста, которому «скучно строить социализм». Однако Бендер не хочет удовлетвориться ролью свидетеля, он не хочет провожать глазами сверкающие автомобили, когда, проносясь мимо, они оставляют ему и его товарищам только бензиновый хвост. Он жаждет сам попасть в тот большой мир, в котором настоящие люди, не чета Паниковскому и Лоханкину, изобретают, строят и пишут настоящие вещи. Он хочет занимать место в этом мире, чтобы не мелкий жулик Балаганов, а веселые студенты смотрели на него с восхищением, чтобы не представителю конгресса почвоведов, а ему, Остапу Бендеру, отводили лучший номер в гостинице, чтобы не портреты каких-то рабочих-ударников, а его, Бендера, великолепный портрет печатался в газетах.

Полнота жизни, счастье, слава, может быть, власть — вот о чем мечтает он.

Но утруждать себя делами, которыми занято общество, он не намерен: «Я не люблю быть первым учеником и получать отметки за внимание, прилежание и поведение. Я частное лицо и не обязан интересоваться силосными ямами, траншеями и башнями. Меня как-то мало интересует проблема социалистической переделки человека в ангела и вкладчика сберкассы». Он уверен, что знает более короткий и более увлекательный путь к успеху.

В течение столетий был испытан этот путь, требовавший изворотливости и предприимчивости. За двести лет до Остапа Бендера его прошел Жиль Блаз Лесажа. Вначале полный юношеского доверия к людям, он скоро понял, что путь к успеху лежит только через богатство, а путь к богатству — только через хитрость, ложь, изобретательный обман, на которые надо было затратить весь талант, всю силу и выносливость души. Веселой фигурой Жиль Блаза, несущего в себе большой запас молодого задора, предприимчивости, умения приспособляться и мало склонного к размышлениям и разочарованиям, приветствовала французская литература в начале XVIII в. восходящий капитализм. С тех пор немало одаренных, жадных к жизни и не слишком разборчивых в средствах молодых людей успешно проходило этот путь стяжательства, путь погони за золотым тельцом, который один мог принести им, индивидуалистам, успех, почет, полноту жизни. Но еще больше искателей счастья терпело поражение, не достигнув цели.

И вот явился Остап Бендер, не менее талантливый, умный, находчивый, чем его предшественники, наделенный чувством радости жизни в большей степени, чем многие из них, и старая, проверенная столетиями (столетиями существования капитализма) идея впервые дала осечку.

Нет, герой не остановился на полпути, он поймал свою драгоценную жар-птицу.

Нет, он не растерял в погоне за счастьем ни душевного пыла, ни жажды тех радостей жизни, которые сулил ему миллион. Но…

«— Вот я и миллионер! — воскликнул Остап с веселым удивлением. — Сбылись мечты идиота!

Остап вдруг опечалился. Его поразила обыденность обстановки, ему показалось странным, что мир не переменился сию же секунду и что ничего, решительно ничего не произошло вокруг. И хотя он знал, что никаких таинственных пещер, бочонков с золотом и лампочек Алладина в наше суровое время не полагается, все же ему стало чего-то жалко. Стало ему немного скучно, как Роальду Амундсену, когда он, проносясь в дирижабле „Норге“ над Северным полюсом, к которому пробирался всю жизнь, без воодушевления сказал своим спутникам: „Ну, вот мы и прилетели“. Внизу был битый лед, трещины, холод, пустота. Тайна раскрыта, цель достигнута, делать больше нечего и надо менять профессию. Но печаль минутна, потому что впереди слава, почет и уважение — звучат хоры, стоят шпалерами гимназистки в белых пелеринах, плачут старушки матери полярных исследователей, съеденных товарищами по экспедиции, исполняются национальные гимны, стреляют ракеты, и старый король прижимает исследователя к своим колючим орденам и звездам.

Но напрасно утешал себя Бендер примером Роальда Амундсена. Впереди не оказалось ни славы, ни почета и уважения. Ушел в темноту поезд с веселыми журналистами, которые так нравились Остапу и которым он мечтал дать дружеский банкет миллионера („фрикандо! клецки из дичи! старое и новое венгерское!“). Их дружба оказалась недолгой. Он был среди них своим, пока ехал на чужом месте, выдавая себя за другого. А просто Остап Бендер, остроумный человек и миллионер, не имеет права даже на место в одном с ними поезде.

Не было старого короля, который прижал бы героя золотого тельца к своей колючей груди, а старый „индийский гость“ пел вместо полагавшейся ему арии о пламенных алмазах марш Буденного, которому выучился у советских детей, и рассуждал не о смысле жизни, так волновавшем миллионера-одиночку, а об успехах народного просвещения в СССР.

Не было восторженных гимназисток, стоящих шпалерами, и стайка студентов, случайных спутников Бендера по купе, не собиралась занять их место. „Перед ним сидела юность, немножко грубая, прямолинейная, какая-то обидно нехитрая. Он был другим в свои двадцать лет. Он признался себе, что в свои двадцать лет он был гораздо разностороннее и хуже. Он тогда не смеялся, а только посмеивался. А эти смеялись вовсю.

„Чему так радуется эта толстомордая юность? — подумал он с внезапным раздражением. — Честное слово, я начинаю завидовать“.

Хотя Остап был несомненно центром внимания всего купе и речь его лилась без запинки, хотя окружающие и относились к нему наилучшим образом, но не было здесь ни балагановского обожания, ни трусливого подчинения Паниковского, ни преданной любви Козлевича. В студентах чувствовалось превосходство зрителя перед конферансье. Зритель слушает гражданина во фраке, иногда смеется, лениво аплодирует ему, но в конце концов уходит домой, и нет ему больше никакого дела до конферансье. А конферансье после спектакля приходит в артистический клуб, грустно сидит над котлетой и жалуется собрату по Рабису — опереточному комику, что публика его не понимает, а правительство не ценит. Комик пьет водку и тоже жалуется, что его не понимают. А чего там не понимать? Остроты стары, и приемы стары, а переучиваться поздно. Все, кажется, ясно“.

Да, все ясно. Простодушным студентам очень понравился этот добровольный конферансье, грубиян Паровицкий даже предложил ему поступать в их политехникум („Получишь стипендию 75 рублей… У нас — столовая, каждый день мясо“), а добрая девушка в мужском пальто и гимнастических туфлях с тесемками сочувственно выслушала повесть о его грустной любви. Но стоило им узнать, что перед ними миллионер, как дружба растаяла на глазах. Напрасно пытался все исправить несчастный комбинатор, уверяя, что он пошутил, что он трудящийся: „Я дирижер симфонического оркестра!.. Я сын лейтенанта Шмидта!.. Мой папа турецко-подданный. Верьте мне!..“ — в купе не осталось ни души».

Так блестяще задуманный парад не состоялся, хотя все было на месте. «Вовремя были высланы линейные, к указанному сроку прибыли части, играл оркестр. Но полки смотрели не на него, не ему кричали ура, не для него махал руками капельмейстер». Спускался со ступенек вагонов, входил в гостиницы, шагал по улицам миллионер, небрежно помахивая мешком с миллионом. Но великая страна по-прежнему жила своей богатой событиями, сложной жизнью, она строила домны и заводы, устраивала пионерские слеты, и ей не было никакого дела до миллионера-одиночки, жаждавшего стать центром внимания.

Ильф и Петров перебрали несколько возможных названий для своего произведения. Только в последнем, окончательном — «Золотой теленок» — с полной ясностью отразилась идея романа. Власть золотого тельца кончилась в нашей стране. Магический «Сезам, отворись!», волшебные слова «Я заплачу сколько угодно!» потеряли свою силу. Золотой телец превратился в тихого, пугливого теленка.

И Бендер загрустил, сдался. Он впервые пообедал без водки и оставил чемодан в номере. А потом долго сидел на подоконнике, с интересом рассматривая обыкновенных прохожих, которые прыгали в автобус, как белки. Как должен был разрешиться этот кризис по логике жизни, по логике характера?

Роман был закончен, сдан в журнал «Тридцать дней», а Ильфа и Петрова все еще что-то не удовлетворяло в нем. Л. Митницкий, сотрудничавший тогда в «Рабочей газете» (на ее страницах выступал и Евгений Петров), вспоминает, как Петров ходил мрачный и жаловался, что «великого комбинатора» не понимают, что они не намеревались его поэтизировать. Роман уже печатался, когда авторы снова вернулись к нему, чтобы решительно переделать концовку. Была снята последняя, 35-я глава и вместо нее дописаны две другие. Образ «великого комбинатора» приобрел некоторые новые штрихи, а в связи с этим неуловимо изменилось все освещение его фигуры.

Первый вариант концовки «Золотого теленка» сохранился. Остап смирился здесь, окончательно признав поражение золотого тельца, которому он так верно, так долго служил.

«— Мне тридцать три года, — грустно говорит он Зосе, — возраст Исуса Христа. А что я сделал до сих пор? Учения я не создал, учеников разбазарил, мертвого не воскресил.

— Вы еще воскресите мертвого, — воскликнула Зося, смеясь.

— Нет, — сказал Остап, — не выйдет. Я всю жизнь пытался это сделать, но не смог. Придется переквалифицироваться в управдомы».

С таким остроумием и изобретательностью добытый миллион ушел по адресу: «Ценная. Москва. Наркому финансов». Остап женился на любимой и по-прежнему любящей его Зосе. И когда они стоят — он, так и не купивший второй шубы, в продуваемом ветром макинтоше, и она, в своем шершавом пальтеце короче платья и беретике с детским помпоном, только что вышедшие из загса, — читателю становится жаль этого стяжателя-бессребреника, бескорыстного рыцаря золотого тельца, и осуждать его или иронизировать над ним больше не хочется.

Нельзя сказать, чтобы в этой концовке совершенно не было логики. Очищающий огонь революции переплавлял и не таких людей, как Бендер. А. В. Луначарский писал, что реально, возможно, хотя и трудно, Ильфу и Петрову, если они задумают третий роман, привести Бендера в ряды строителей социализма. Сами сатирики, посетив в 1933 г. Беломорско-Балтийский канал, писали: «Мы увидели своего героя и множество людей куда более опасных в прошлом, чем он. И всего только за полтора года великого строительства канала они совершили тот путь, о котором автор никак не рискнул бы начать рассказ, не написав предварительно: „Прошло двадцать лет…“»[46].

Но тот ракурс, в котором дали Ильф и Петров своего героя в новых заключительных главах, помог сделать этот образ резче, убедительней и обобщенней. Новым поворотом действия ему придано больше жесткости и непримиримости, а в связи с этим более жестким и непримиримым стало отношение к нему авторов.

Остап может сделать такой жест — оставить чемодан с миллионом на четверть часа или даже отправить его наркому финансов. Он склонен к картинным поступкам, это в его характере — созвать на банкет весь поезд или подарить китайскую вазу номерному. Но отправить деньги всерьез, отказаться всерьез от миллиона — для него невозможно. Он мгновенно спохватится: «Тоже, апостол Павел нашелся, — шептал он, перепрыгивая через клумбы городского сада. — Бессребреник, с-сукин сын! Менонит проклятый, адвентист седьмого дня! Если они уже отправили посылку — повешусь! Убивать надо таких толстовцев!»

Верный рыцарь золотого тельца, он не так скоро примирится с крушением своих иллюзий, он еще будет бороться за свой миллион, как гладиатор, до последней возможности и отступит лишь под дулом револьвера. Естественно: ведь теленок еще не погиб, он только присмирел и присмирел лишь на одной шестой части земли, ведь Рио-де-Жанейро, где миллионеры могут «командовать парадом», не миф.

Пока Бендер лишь мечтал о миллионе и стремился к нему, пока он был «счастливым обладателем пустых карманов», писатели высмеивали его идею, лишь слегка подшучивая над самим «великим комбинатором». Теперь же, в последних двух главах, когда окончательно определились его позиции собственника, сатирики жестоко смеются над ним самим. Зося Синицкая, девушка, которую любили два миллионера-единоличника, выходит замуж за Перикла Фемиди, «представителя коллектива». Бендер терпит позорное поражение в схватке с форпостом капитализма — с румынскими офицерами на берегу Днестровского лимана. И фигура несостоявшегося графа Монте-Кристо, вылезающего на берег Днестра в одном сапоге, фигура жалкая и трагикомическая, становится своеобразным сатирическим заключением целой эпохи.

Ильф и Петров считали чрезвычайно важным такое изменение конца романа. В декабре 1931 г. они писали В. Бинштоку, взявшемуся было переводить и этот роман: «Что касается изменения конца, то имеющийся у Вас второй вариант является окончательным и ни в коем случае не может быть переделан… В противном случае нам придется отказаться от предлагаемого Вами издания».

Нетрудно заметить, что именно Бендер «Золотого теленка», Бендер постаревший и поумневший, приобретший убеждения и стиль в поступках, вызвал в основном раздражение критики. В образе иронически обрисованного жулика, пропивавшего с бывшим предводителем дворянства отнятые у перепуганного нэпмана деньги или беспечно скакавшего перед брошенной супругой, запертой за стеклянной дверью, в образе босяка, представшего перед нами в «Двенадцати стульях», было гораздо больше бытовой, будничной типичности. Эту бытовую, внешнюю правдоподобность Бендер «Золотого теленка» в некоторой степени утратил. О нем легче было сказать: в жизни таких не бывает. Нетрудно было доказать с фактами в руках, что средний жулик не бывает так образован и начитан, так остроумен и чуток к пошлости. Можно было доказать, что для действительности не характерно, чтобы подобный тип не встречал сопротивления, не сталкивался с блюстителями закона или бдительными гражданами. Можно было логически доказать, что такого Бендера, со всей совокупностью его противоречивых и ярких обаятельных и отрицательных черт, в действительности не было, нет и даже быть не может, что это плод авторской фантазии.

И тем не менее — он живет, и отмахнуться от этого факта (как он объявляет Зосе) невозможно. Он живет, презрев всю логику доказательств, именно как плод талантливой фантазии, как образ, возникший на книжных страницах и вошедший в жизнь, реальный, как сама жизнь, и следовательно, воплотивший в себе какие-то важнейшие ее черты. Не узенькая внешняя правдоподобность, а большая человеческая и социальная правда сделала его образ емким и глубоким, заставила читателей поверить в него, принять его.

Бендер, будучи жуликом и авантюристом по сюжету, не является типом жулика и авантюриста и вместе с тем остается глубоко типическим образом. Возможно ли это? Да, возможно, если окончательно отбросить пресловутое определение типического как непременного выражения социальной сущности. Ведь никто не станет трактовать образ Дон Кихота как тип испанского идальго XVII в., и на том основании, что, вероятно, в Испании сервантесовых времен не было ни одного мелкопоместного дворянина, который затеял бы в безумии бороться за всемирную справедливость методами рыцарства из романов, объявлять образ Дон Кихота нетипичным. Типическое, полное и комизма и трагизма противоречие между жаждой служить справедливости и неумением найти для этого конкретные пути было воплощено в фигуре рыцаря Печального образа, воплощено в оболочке необычной и неповторимо индивидуальной. Противоречие типическое, характерное для определенного исторического узла, для людей, воспитанных одной эпохой и живущих в другой, — противоречие между стремлением к золоту как к символу счастья и власти и неспособностью золота дать счастье и власть в Советской стране было выражено Ильфом и Петровым в неповторимой, но закономерной судьбе рыцаря золотого теленка.

Мы часто слишком прямолинейно смотрим на сатирический тип, считая, что он непременно должен олицетворять какой-нибудь порок или общественное уродство. Многие сатирические образы Ильфа и Петрова построены с такой гротескной прямотой (халтурщик Ляпис, мещанка Эллочка, жулик Альхен, бюрократ Полыхаев). Сатира любит графический шарж, он помогает ей резче осветить комизм обличаемых явлений. Но ведь сатира — искусство, и ей не противопоказано стремление к трехмерности, объемности, к богатству красочных полутонов и переходов. Образ Бендера не графический, а объемный, красочно богатый образ. Он построен по другому принципу, чем образ Васисуалия Лоханкина или Егора Скумбриевича, и тем не менее это сатирический тип.

Назвать его сатирическим типом долго мешало известное упрощенное определение сатиры как искусства, чья специфика — в осуждении отрицательного и вредного. Но ведь сатира не просто осуждает и разоблачает (далеко не каждый талантливый прокурор обладает сатирическим даром), сатира не просто бичует словом. Она вскрывает комическую несостоятельность явлений и типов, вскрывает комическую нелепость их. Ее предмет и уже и шире, чем просто отрицательное, ее предмет — глубоко комическое, таящееся в существе отживших или отживающих, вредных или отвратительных явлений, иногда грустно комическое, иногда трагически комическое, иногда сопровождаемое внешним, «видимым» смехом, иногда — лишь затаенной, суровой усмешкой.

Сатира не только нападает и негодует. Она изображает, раскрывает и смеется, а смеясь, позволяет взглянуть свысока, с презрением или с чувством превосходства на то, что она осуждает.

Если мы так, более широко и полно (и ближе к практике) определим специфику сатиры, мы увидим, что образ Бендера не противоречит ей. Комическая несостоятельность его идей (а идеи его не преходящее, не случайное, а главное в его духовном облике) раскрыта в романе до конца. Он смешон в своей вере в отжившую идею, он в конечном счете смешон в своих действиях, таких остроумных внешне и бессмысленных по существу. И обаятельные качества его характера не мешают нам оценить всю закономерность его краха.

Может быть, последний менестрель капитализма еще напишет трагедию на эту тему, потому что в судьбе «великого комбинатора», в истории его разочарований можно при желании увидеть и некоторый трагизм. Ильф и Петров создают комедию, создают оптимистическую, торжествующую сатиру, потому что моральное поражение Бендера было поражением индивидуализма и стяжательства, было торжеством социалистических идей.

Бендер — одна из типических фигур уходящего капитализма, уходящего, но еще не ушедшего, пережитки которого еще весьма ощутительны и в нашей социалистической стране. «Графа Монте-Кристо из меня не вышло. Придется переквалифицироваться в управдомы», — восклицает Остап, признав свое поражение. Надолго ли? Проходит несколько лет, и Ильф записывает новый сюжет, героем которого снова оказывается Бендер: «Остап мог бы и сейчас еще пройти всю страну, давая концерты граммофонных пластинок. И очень бы хорошо жил, имел бы жену и любовницу. Все это должно кончиться совершенно неожиданно — пожаром граммофона. Небывалый случай. Из граммофона показывается пламя».

«Великий комбинатор» остался жить в устной речи в качестве имени нарицательного. Любопытно, что, перейдя из романов Ильфа и Петрова в живую речь, став «крылатым словом», титул «великого комбинатора» и имя Остапа Бендера несколько изменили свой смысл, как это нередко бывает. Разговорная речь, придав этому образу обобщенность и остроту пословицы, упростила его, как бы типизировала лишь одну его сторону. Вы не назовете именем Бендера ни остроумного, веселого человека (хотя сам Бендер был остроумным и веселым), ни мрачного уголовника. Зато газетный фельетон или чья-нибудь злая реплика могут цепко приклеить имя Остапа Бендера к ловкачу из самых различных общественных кругов. Так назовут хозяйственника, администратора, специалиста, спортсмена, даже научного работника, если они хитрят, комбинируют, пытаясь извлечь для себя выгоды, по возможности не нарушая уголовный кодекс и не слишком подвергая себя опасности. В это прозвище всегда вкладывается доля иронии. Обычно сюда присоединяется какой-то оттенок снисходительной насмешки, в которой скрывается уверенность, что аферы ловкача, может быть, смелы и остроумны, может быть, делают даже сомнительную честь его предприимчивости, но в конечном счете они тщетны и больших, устойчивых выгод дать не могут.