"ФД-1" - читать интересную книгу автора (Макаренко Антон Семенович)4. АРИФМЕТИЧЕСКАЯ ПОЭЗИЯОсень тридцатого года мы начали бодро. Коммунарские дни звенели смехом, как и раньше, в коммуне все было привинчено, прилажено, все блестело и тоже смеялось. Подтянутые, умытые, причесанные коммунары, как и раньше, умели с мальчишеской грацией складывать из напряженных трудовых дней просторные, светлые и радостные пятидневки и месяцы. Напористые, удачливые и ловкие командиры вели наш коллектив к каким-то несомненным ценностям, а когда командиры сдавали, общее собрание коммунаров двумя ехидными репликами вливало в них новую энергию, энергию высокого качества. Коммуна жила во дворце, не будем греха таить. Дворец блестел паркетом, зеркалами, высокими, пронизанными солнцем комнатами, а наши лестничные клетки были похожи на «царство будущего» в «Синей птице» Художественного театра. Дворцом этим нам кололи глаза наробразовские диогены. По утверждению завистливых педагогов, мы были богаты, но наше богатство только и заключалось в одном этом доме. Вокруг него расположился Соломон Борисович со своим производством, и общий вид напоминал старую Москву на картинах Рериха. А вместе с тем мы были бедны, просто бедны, гораздо беднее даже Наробраза. Здесь нужны цифры. Для того, чтобы жить «по-человечески», нашей коммуне нужно было в месяц тратить шесть тысяч рублей, сотрудники ГПУ отчисляли из своего жалованья на содержание коммуны до лета тридцатого года некоторую сумму. С появлением у нас текущего счета, с появлением зарплаты и прибылей коммунары поблагодарили чекистов за помощь и просили их прекратить дотации. Соломон Борисович хотя и обещал нам богатство, но к осени 1930 года, кое-как выполнив свое обязательство относительно пяти тысяч на крымский поход, он вконец выдохся. Постройка всех его сооружений, запасы материалов и инструментов требовали много денег, а выпуск продукции его цехов в то время еще невелик. Соломон Борисович производил операции, по гениальности неповторимые, могущие ввергнуть в зависть даже Наполеона 1. Именно в эту эпоху произошло нечто, напоминающее Ваграм, с энным институтом. Но гениальные фланговые марши Соломона Борисовича только и позволяли ему держаться на производственном фронте, для коммуны же не приносили облегчения. Огромные авансы, полученные Соломоном Борисовичем в результате его стратегии, все были вложены в дело, все обратилось в основной и оборотный капитал. Двести тысяч рублей, однажды задержавшиеся на текущем счету, вдруг исчезли, как дым, в результате какой-то сложной операции. Уже к нашему горлу прикасались лезвия ножей нетерпеливых заказчиков, доверивших нам свои капиталы, а свободных денег у нас все еще не было. Совет командиров после многих дум и наморщенных лбов, после многократных упражнений в решении ребусов, в которых участвовали изодранные ботинки, недостаток белья, плохие шинели и даже слабоватый стол, нашел было основание приступить к Соломону Борисовичу с иском: — Занимает швейная класс — платите, яблоки оборвали ваши рабочие, когда мы были в Крыму, — платите, подвал заняли под никелировочную — платите… Соломон Борисович презрительно выпячивал губы и говорил: — Скажите пожалуйста, я им должен платить! Вы же хозяева, зачем я буду платить? Сделайте постановление, чтобы вам отдать всю кассу, и покупайте себе ботинки и шелковые чулки. А если остановится цех, тогда вы все закричите на общем собрании: «Куда смотрит Соломон Борисович?» Потерпите немножко, будете иметь деньги, вот… Соломон Борисович с трудом поднял руку выше головы, и это понравилось коммунарам. Командир первого отряда Волчок улыбнулся, глядя в окно на золотую осень, и сказал: — Да мы эту бузу затеяли шутя, какие там мы кассы будем брать. А вот плохо, что даже на нотную бумагу денег нет… Волчок — командир оркестра и смотрит с музыкальной колокольни. Командир двенадцатого Конисевич более беспристрастен: — Ничего страшного нет, терпеть нам не надо учиться, а нужно вот прибрать к рукам кое-кого из коммунаров. А то у нас есть такие, как Корниенко, так ему, гаду, ничего не нужно, а только чтобы пожрать. В совете командиров насчитали несколько человек, страдающих излишней приверженностью к земным благам. — Не только Корниенко, Корниенко — это уже известно, это разве коммунар, грак всегда был граком… Граками в коммуне называют людей чрезвычайно сложного состава. Грак — это человек прежде всего деревенский, не умеющий ни сказать, ни повернуться, грубый с товарищами и вообще первобытный. Но в понятие грака входило и начало личной жадности, зависти, чревоугодия, а кроме того, грак еще и внешним образом несимпатичен: немного жирный, немного заспанный… — Не только Корниенко, а возьмите Гарбузова. Дай ему три порции, сожрет и еще оглядывается, может, и четвертую дадут. — Э, нет, Гарбузова не равняйте с Корниенко. Ну что же, аппетит такой, за аппетит нельзя обвинять человека, за то он и на производстве другому не уступит… Гарбузова обвиняли в других грехах. У этого человека шестнадцати лет была привычка брать кого-нибудь за плечи и пытаться повалить на землю. Сам он неловкий, тяжелый, с туповатым лицом, мог рассчитывать только на свою силу, но обычно бывало, что сила его не могла устоять против ловкости коммунаров, и Гарбузов всегда заканчивал тем, что его ноги взлетали вверх и опускались на самые неподходящие места: стены, столы, стулья, шкафы. Поэтому спина Гарбузова всегда испачкана, костюм всегда в беспорядке, а окружающие его предметы всегда изломаны и побиты. На общих собраниях неизменно отмеченный в рапорте Гарбузов выходил на середину и безнадежным жестом старался вправить в штаны рубаху, а штаны кое-как зацепить за неловкую, негнущуюся лошадиную талию. Гарбузова упрекали, не жалея выражения и гнева: — Когда, наконец, он сделается коммунаром? Ничего ему не жалко, где ни пройдет, все к черту летит. Его нужно в упаковке водить по коммуне. — И упаковка не поможет… человек не понимает. Слова никакого не понимает… что же, тебе обязательно бубну нужно выбить, чтобы ты понял? После тебя нужно ремонтировать и поправлять, а ведь знаешь, что у нас сейчас и копейки лишней нету. В командировку идешь, и то на трамвай нет десяти копеек. Гарбузов тяжело поворачивается в сторону оратора и улыбается виновато красивыми карими глазами. — Да что же вы пристали, — говорит он грубоватым, обиженно-беспризорным голосом. — Вот уже сказал… ремонтировать из-за меня… и без меня ремонтировали бы… Ораторы махали на него руками… Но его в коммуне любили за хороший, покладистый характер, за прекрасную работу токаря, за замечательный аппетит. В школе он тянулся изо всех сил и подавал надежды. Это, конечно, не Корниенко. Корниенко в своем роде единственный в коммуне. Бывали и еще ребята, способные изобразить страдающего, но до Корниенко им далеко. Только он мог с настоящим вкусом на вопрос председателя: «Какие еще есть вопросы у коммунаров?» — солидно откашлявшись и открыто неприязненно повернувшись к начхозу, спросить: — А когда нам будут давать новые ботинки? Из каких-то детских домов он принес вот это самое третье лицо: «будут давать», вызывающее насмешку коммунаров. — Видали беспризорного? Ему будут давать. Сколько человек? — А шо ж… А как по-вашему: подметок нет и верха нет, а спросишь Степана Акимовича, так у него один ответ: а ты заработал? Конешно ж, заработал… В зале шум улыбок и нетерпения. Всем нужно положить на обе лопатки этого грака. — Ты еще что придумай! Тебе ничего не понятно! Может, просить пойдем на улицу? Или с производства возьмем? Потерпишь, не большой барин. — А производство разве его? Какое ему дело до производства! — Производство казенное… — И коммуна казенная. Сопин в таких случаях нарушает все законы демократии и общих собраний. Он сначала протягивает к Корниенко кулак, а потом и сам выходит, выходит почти на середину… Слов он не может найти от возмущения и презрения… — Вот… вот… вот же… понимаешь, вот ей-ей я его сейчас отлуплю… Зал заливается — Сопин вдвое меньше Корниенко. Смущенно улыбается и Сопин. — Ну, чего смеетесь, а что ж тут делать?… Вы ж понимаете… Общий хохот покрывает его последние слова. Корниенко густо краснеет… Общее собрание расходилось с хохотом и шутками. Сопина окружала толпа любителей. Многие любили смотреть, как он «парится». Уходил с собрания и я со сложным чувством восторга перед коммунарами и беспомощности перед их нуждой. Дело, видите ли, в том, что коммунары уходили с собрания почти голодные. Сплошь и рядом у нас было так мало пищи, что даже самые неутомимые шутники и зубоскалы туже затягивали пояса и старались больше налечь на работу. — За работой не так есть хочется. Наши обеды и ужины на глаз были недостаточны для трудящегося человека, а если этот человек еще учится, да еще и растет, и на коньках катается, то совсем плохо. Только обилие в наших полях свежего воздуха да запасы крымские кое-как поддерживали нас на поверхности. Но многие коммунары уже начинали бледнеть, худеть и уставать на производстве. Это было время неприятное для педагога и еще неприятнее для заведующего коммуной. У нас по неделям не бывало ни копейки… Служащим тоже задерживали жалованье, и бывали дни, когда и одолжить рубль в коммуне было невозможно. Капиталы Соломона Борисовича выражались не в рублях, а в кубометрах, тоннах и полуфабрикатах. Однажды с большим трудом я раздобыл пятьдесят рублей, до зарезу нужных, чтобы завтра оплатить какой-то крайний счет. Возвратился я в коммуну из города и нарвался на неприятность. Временная фельдшерица встретила меня кислым сообщением: — А у нас Коломийцев заболел… Фельдшерица в панике показывала мне термометр. — Сорок… понимаете… Куда-то позвонили, через час приехал доктор, молодой и нерешительный. Он тоже заразился паникой: — Надо немедленно отправить в больницу… Знаете, сорок это все-таки… Вы мне дайте мальчика какого-нибудь, пусть он со мной проедет в город, мы устроим место в больнице, а там вы как-нибудь его отправите… — В больницу? А может, подождать, знаете, в больнице уход… — Нет, нет, я не могу отвечать… Сергей Фролов поехал с доктором в город на его извозчике, а перед отъездом я заплатил этому извозчику шесть рублей, и Вася Камардинов, возвращаясь со мной к парадному входу, улыбаясь и грустно глядя на меня, сказал: — Вот еще, болеть начинают… Шесть рублей — это деньги… А отчего вы не поторговались? За всякой работой у себя в кабинете я уже было успокоился, а тут же в кабинете Ленька Алексюк смотрит в окно на дорогу и подымается вдруг на цыпочки: — О, кто-то едет на машине!.. Кто же может ездить на машине в коммуну? Гости или начальство… Но Ленька кричит удивленно: — О, смотри, Сережка приехал… на такси приехал… Смотрю и я в окошко: действительно, Сергей Фролов дает какие-то распоряжения шоферу. Я сразу догадался — Фролов такси нанял, наверное, доктор дал хороший совет… Сережка вошел в кабинет румяный и довольный… — Место есть, я привел такси, доктор говорит, недорого и спокойно… А я думал, что на нашей линейке плохо… — Ну что ж? Иди к фельдшерице… такси… Если так будем болеть, то и жрать скоро нечего будет… Сережка серьезно сказал: — Есть. И удалился. Через три минуты в рамке той же двери стоит белобрысая, веснушчатая фельдшерица и улыбается радостно: — А знаете, больной выздоровел… — Как выздоровел? А температура? — Температура сейчас почти нормальная… — А чтоб вас! Перепуганная фельдшерица уселась на стул и рот открыла от оскорбления… Я даже воротник рубашки расстегнул от обиды. — Ну, все равно, везите в больницу. Фельдшерица в недоумении раскрыла глаза и смотрит на меня, как на удава, оторваться не может. — Так он же здоров… Каюсь, я потерял всякое уважение к женщине, закричал на нее, загремел стулом: — Наплевать! Здоров! Все равно везите, черт вас там разберет, здоров или болен. Сейчас у него нормальная, а через час опять температура… Что у меня, наркомфин? Такси будет для вашего удовольствия писать мне счета? Фельдшерица больше не сидит на стуле и не торчит в рамке двери, она исчезла. Вышел я на крыльцо. Стоит такси, и ребята с восторгом наблюдают, как «цокают» пятачки за простой машины. — Ступай, скажи там, чтоб не копались. Вышел Коломийцев Алешка, веселый и аккуратный. Веселый потому, что такое приятное событие: на такси поедет… Залезла фельдшерица в такси, а за ней юркнул и Алешка и заулыбался в окно. Я достал из кармана деньги: — Сколько? Заплатил двенадцать рублей. Алешка возвратился из города пешком. |
||
|