"Любовник. Сборник рассказов." - читать интересную книгу автора (Шлинк Бернхард)СЫН Перевод В. ПодминогинаПосле того, как мятежники обстреляли аэропорт и попали в пассажирский самолет, гражданские воздушные перевозки были прекращены. На американском военном самолете, белом с синими опознавательными знаками, прибыли наблюдатели. Их встретил эскорт солдат и офицеров и провел через длинные переходы и большой зал, мимо замерших ленточных транспортеров, закрытых билетных стоек и пустых магазинов. Огни рекламы погасли, информационные табло были немы. Большие окна в человеческий рост были заставлены мешками с песком, в некоторых не было стекол. Под ботинками наблюдателей и сопровождающих осколки стекла и песок на полу слегка похрустывали. Перед входом в здание аэропорта их ждал небольшой автобус. Двери были открыты, туда и провели наблюдателей. Как только последний из них вошел в автобус, два джипа пристроились к нему спереди, а два грузовика с солдатами — сзади, и кортеж с большой скоростью рванулся вперед. — Добро пожаловать, господа. — В пожилом мужчине с седыми шевелюрой и усами, стоявшем в проходе между передними сиденьями и державшемся за спинки, наблюдатели узнали президента. Он был живой легендой. В 1969 году он был избран на этот пост, а через два года свергнут военными. Он не уехал из страны, а позволил посадить себя в тюрьму. В конце семидесятых, под давлением американцев, его перевели под домашний арест, а в восьмидесятых он уже работал адвокатом и организовывал оппозицию. Когда повстанцы и военные вынуждены были начать мирные переговоры, они договорились вновь назначить его президентом. Никто не сомневался, что предстоящие свободные выборы утвердят его в этой должности. Кортеж достиг пригородов столицы: хижины из досок, листы полиэтилена и картона, кладбище, где люди жили в склепах, а надгробные памятники использовались как фундаменты для лачуг, хибарки с крышами из гофрированной жести. По улице сновали мужчины, женщины и дети с емкостями для воды. Воздух был обжигающе горячим и сухим, на всем, даже на асфальте шоссе лежал слой песка, и кортеж машин вздымал его вверх. Спустя некоторое время стекла автобуса помутнели. Президент говорил о гражданской войне, о терроре и о мире. — Тайна мира — в смертельной усталости. Но когда же все наконец смертельно устанут? Давайте радоваться, что большинство людей смертельно устало. Но не до самой последней точки. И эти смертельно уставшие люди должны помешать воевать другим, тем, которые хотят продолжать воевать. — Президент устало улыбнулся. — Мир — это невероятное состояние. Поэтому я и попросил прислать миротворческий контингент, двадцать тысяч человек. Вместо миротворцев приезжаете вы, двенадцать, чтобы пронаблюдать, так ли идет процесс создания смешанных подразделений, по правилам ли проводятся выборы губернаторов, восстанавливаются органы гражданского управления. — Президент переводил взгляд с одного лица на другое. — С вашей стороны это мужественный поступок, приехать сюда. Спасибо вам. — Он вновь улыбнулся. — Знаете, как именует вас наша пресса? Двенадцать апостолов мира. Да благословит вас Бог! Они были в самом сердце города. Он раскинулся на краю долины: две улицы со старым собором, зданиями парламента, правительства и Верховного суда, постройки девятнадцатого века, современные офисы, магазины, жилые дома. Президент попрощался. Автобус поехал дальше. Показался подъезд к Хилтону. Стена гостиницы, примыкающая к горе, демонстрировала следы обстрела и заколоченные досками окна. В парке мешки с песком обозначали воинские позиции. Директор гостиницы сам вышел их встречать. Он попросил извинения, что не все еще функционирует так, как хотелось бы. Только за несколько дней до этого военные покинули гостиницу. Однако номера в прекрасном состоянии. — И широко откройте балконные двери! Ночью будет прохладно, цветы в нашем саду так приятно пахнут, а москиты все остались на побережье. И кондиционеры, которые, правда, пока не работают, вам не понадобятся. Ужин подали на террасу. Наблюдатели сидели за шестью столами, по числу провинций в стране. Вместе с отвечающими за провинцию двумя наблюдателями за столом сидел офицер, представитель местных военных властей, и командир тамошних повстанцев. Температура воздуха, как и обещал директор, была вполне терпимой. Сад благоухал, время от времени глупые ночные мотыльки вспыхивали в пламени свечей. Наблюдатель от Германии, профессор международного права, был включен в состав группы в самую последнюю минуту, заменив кого-то другого. Он уже работал для различных международных организаций, заседал в комитетах, составлял отчеты, разрабатывал соглашения. Но непосредственно в местах событий он еще ни разу не работал. Почему он избегал этого? Потому что наблюдатель — функция не престижная, он не может повлиять на ход происходящего. Отчего же сейчас он настоял, чтобы его включили? Не потому ли, что казался сам себе шарлатаном, сталкивающимся с действительностью лишь за письменным столом, а в реальной жизни бегущим от нее? Он был самым старшим по возрасту среди наблюдателей и устал от перелетов через Атлантику и Мексиканский залив, от споров со своей подругой в Нью-Йорке, продолжавшихся всю ночь в перерыве между этими двумя перелетами. Его напарником был канадец, инженер и бизнесмен, который поставил свое дело так, что оно и без него работало как часы, и теперь подвизался в некоей правозащитной организации. Поняв, что офицер и команданте, с которыми они должны были отправиться в северную из двух приморских провинций, мало интересуются рассказами о его предыдущей работе в качестве наблюдателя, канадец вытащил из кармана бумажник и выложил на стол фотографию жены и четверых своих детей. — А у вас есть семьи? Офицер и команданте удивленно и несколько смущенно переглянулись, не зная, что ответить. Но затем полезли за бумажниками. Офицер достал свадебную фотографию — он в черном парадном мундире, белых перчатках, его жена в белом платье с бантами и шлейфом, оба серьезные и грустные. Была у него и фотография детей; они сидели рядом на двух стульях, дочка в рюшечках и кружевах, сын в камуфляжной форме, оба еще не достают ногами до пола, у обоих те же серьезные и грустные глаза. — Какая красивая женщина! — Канадец восхищался невестой, девушкой с черными глазами, алыми губками и круглыми щечками, даже прищелкивал языком. Офицер быстро убрал фотографию, как будто хотел защитить своих близких от такого неумеренного проявления восторга. А канадец уже рассматривал фотографию жены команданте, смеющейся студентки в магистерской шапочке и мантии, приговаривая при этом: — О, ваша жена тоже такая красавица! Команданте положил на стол вторую фотографию, на которой он был изображен с двумя мальчиками на руках, они стояли перед могильной плитой. Немец увидел, как у офицера глаза сузились в щелочку, а на скулах заходили желваки. Но жену команданте не убили солдаты, она умерла при родах третьего ребенка. Потом все трое уставились на немца. Он пожал плечами. — Я разведен, а сын мой уже взрослый. Ему стало неловко. Все равно мог бы иметь при себе фотографию. Но даже когда сын был маленьким, он тоже не носил с собой его фотографии. Почему? Потому что это напоминало бы ему про должок перед сыном, которому при разводе было пять лет, которого воспитывала мать, а сам он видел его чрезвычайно редко. Он должен был ему отца. Подали ужин. За первым блюдом быстро следовали второе, третье и четвертое, запивали красным вином из приморских провинций. Команданте ел и пил, сосредоточенно склонившись над тарелкой. Покончив с каждым блюдом, он брал кусочек хлеба, вымакивал им тарелку насухо, отправлял хлеб в рот, распрямлялся, как будто хотел что-то сказать, но не говорил ничего. Вряд ли по возрасту он был старше, чем офицер, но, казалось, принадлежал к другому поколению, поколению медлительных, тяжелых на подъем, немногословных мужчин, которые изведали в жизни все. Время от времени он изучающе поглядывал на других, на канадца, рассказывавшего о жене и детях, офицера, который оттопыривал мизинец, когда пользовался вилкой и ножом, и задавал вежливые вопросы, на немца, который слишком устал, чтобы наслаждаться ужином, и, откинувшись на спинку стула, лишь взглядом отвечал на взгляды команданте. Мне тоже нужно что-то говорить, думал немец, чтобы освежить в памяти свой корявый испанский. Но ему ничего не приходило в голову. Да, его собеседники, главы семейств и отцы, показав эти фотографии, не стали от этого ближе друг другу. Но ему все же казалось, что у них было право на свой, особый мир. А у него такого права не было. Когда они перешли к десерту, раздались выстрелы, треск автоматных очередей. Разговор оборвался, все вслушивались в ночь. Немцу показалось, что офицер и команданте обменялись короткими взглядами и слегка покачали головами. — Это был кто-то из ваших, — сказал канадец и посмотрел на команданте, — ведь это автомат Калашникова. — У вас неплохой слух. — Если бы все эти автоматы были в их руках, — офицер кивнул на команданте, — то было бы совсем не плохо. Из долины доносились звуки работающей электростанции, гудение кондиционеров в офисах, магазинах и жилых домах, шумы мастерских, ресторанов, проезжающих машин. «И дыхание спящих, — подумал немец, — влюбленных и умирающих». И эта мысль ему понравилась. Он проснулся в четыре утра, как это бывало всегда после перелета через Атлантику. Вышел на балкон. В долине в предрассветных сумерках раскинулся город. Цветы в саду благоухали. Воздух дышал прохладой. Он разложил шезлонг и лег. Он не помнил, чтобы когда-либо видел на небе столько звезд. От них шел свет, он следовал взглядом за этим светом, терял, находил вновь и, найдя, провожал его до самого горизонта. Около пяти рассвело. И вдруг сразу небо из черного стало серым, звезды исчезли, а немногочисленные огни в городе и на склонах гор погасли. И сразу же запели птицы, все разом, сплетая голоса в звонкую нестройную симфонию, в которой, как тайный привет, иногда угадывались отголоски какой-то знакомой мелодии. Может быть, музыка по всему миру потому такая разная, что так по-разному поют птицы? Он вернулся в комнату. На шесть был назначен завтрак, а в семь они должны были отправиться в путь. В сумке он нашел галстук, он видел его впервые. Должно быть, его подруга сунула его между рубашками уже после их ссоры. Переезжать ли ей к нему в Германию или ему к ней в Нью-Йорк, следует ли им завести детей, нельзя ли ему поменьше работать — для него оставалось загадкой, как можно было об этом говорить всю ночь? Но еще большей загадкой осталось для него то, что после такого ожесточенного и утомительного спора можно было еще и засунуть в сумку галстук, как будто никакой ссоры и не было. Он поднял телефонную трубку, не надеясь особо, что телефон работает. Но телефон работал, он позвонил в больницу, где работал врачом его сын. Он ждал, пока сын подойдет к телефону, и шум на линии напоминал ему шум города. — Что случилось? — Сын тяжело дышал. — Ничего. Я хотел тебя спросить… — Он хотел спросить его, не сможет ли тот переслать ему по факсу свою фотографию, так как наверняка к телефону был подключен факс. Но не решился. — Что случилось, папа? У меня дежурство, и мне надо обратно в отделение. Откуда ты звонишь? — Из Америки. — Он не говорил с сыном уже несколько недель. А ведь были времена, когда он звонил сыну каждое воскресенье. Но разговор всегда получался натянутым, и он оставил эту привычку. — Позвони, когда вернешься. — Я люблю тебя, мой мальчик. Он никогда еще не произносил этих слов. Всегда, когда слышал их в американских фильмах, где отцы и матери с такой легкостью говорили сыновьям или дочерям эти слова, давал себе зарок сказать их своему сыну. Но стеснялся. Сыну тоже стало неловко. — Я… я… я желаю тебе всего хорошего, папа. Пока! Потом он спрашивал себя, может быть, этих слов было мало. Может, надо было сказать то, что он всегда хотел сказать сыну. Или что вдали от привычной обстановки он думает о том, что для него действительно важно, он при этом… Но лучше от этого не стало бы. Они ехали на четырех джипах, впереди офицер, за ним канадец, потом немец и последним — команданте. Каждый из них сидел на заднем сиденье, а на переднем — шофер и сопровождающий. Канадец и немец охотно поехали бы вместе. Но офицер и команданте сказали нет. «No, ingeniero» и «no, profesor», таков был их ответ. Если на горной дороге окажутся мины, не подрываться же сразу двум наблюдателям в одном джипе. Поездка проходила в сумасшедшем темпе. Было свежо, джип был открытым, встречный ветер свистел в ушах, и немца чуть знобило. Через несколько километров асфальт кончился, они подпрыгивали на россыпях мелких камней, грунтовке, огибали воронки, ехали чуть медленнее, но все же достаточно быстро, чтобы его бросало из стороны в сторону, хотя он крепко держался за поручни. Он согрелся. Дорога серпантином вела в гору. К обеду на перевале был запланирован отдых, вечером, на полпути к долине, они должны были заехать в монастырь переночевать, а к вечеру следующего дня прибыть в столицу провинции. — Вы мне можете сказать, почему нас нельзя перевезти через эти дурацкие горы на вертолете? — У второго джипа лопнула покрышка, и, пока водитель менял колесо, канадец предложил немцу виски из плоской серебряной фляги. — Может, это вопрос протокола. В вертолете мы были бы в руках военных, а так мы в руках повстанцев и военных. — Им что, лучше, чтоб мы взлетели в воздух, чем договориться насчет протокола? — Канадец покачал головой и сделал еще один глоток. — Пойду спрошу. Но не пошел. Офицер и команданте стояли рядом и возбужденно переговаривались. Потом команданте прошел к своему джипу, сел за руль, проехал мимо остальных машин, да так, что сучья и земля на обочине взметнулись фонтаном, а канадец с немцем отскочили в стороны, и затормозил поперек дороги перед джипом офицера. Канадец молча протянул немцу фляжку. — У меня в чемодане еще есть. Чем выше в горы они поднимались, тем медленнее продвигались вперед. Дорога становилась все уже и хуже. Она была вырублена в скале, которая с одной стороны отвесно вздымалась вверх, с другой же круто спускалась вниз, в долину. Иногда им приходилось оттаскивать в сторону обломки скалы, заполнять выбоины камнями и ветками или страховать с помощью троса едущий следом джип, если под головной машиной начинала осыпаться скальная крошка. Воздух был теплым и влажным, и над долиной повис туман. Когда они достигли перевала, уже стемнело. Команданте остановил машину. — Дальше сегодня не поедем. Офицер подошел к нему, они тихо обменялись парой слов, немец их не разобрал, потом офицер крикнул: — Выходите из машин. Завтра дальше поедем. Слева от дороги была широкая площадка, там приткнулась небольшая церквушка, а взгляд терялся в необъятной громаде занавешенной туманом горной цепи, на которую уже спустились лиловые сумерки. Церковь выгорела изнутри. Пустые дверные и оконные проемы были покрыты слоем копоти, стропила обуглились. Но башня осталась неповрежденной: приземистый куб, на нем изящная, тоже кубической формы колоколенка, а над ней — купол с крестом. Когда темнота скрыла следы пожара, церковь в темных покровах ночи казалась невредимой на фоне серого неба. Она походила на любую церковь в предгорьях Альп где-нибудь в Баварии или Австрии. Немец вспомнил об одном эпизоде из своей жизни. Было это двадцать лет тому назад. Они с сыном две недели каникул провели на озере возле Мюнхена. Однажды вечером в начале второй недели они, как и каждый вечер, пошли в церковь на окраине деревни. Она стояла на возвышении, вниз, в направлении деревни, полого спускалась площадка, а там луга переходили в холмы и пригорки, чтобы где-то вдалеке стать Альпами. Они сидели на каменной скамейке на площадке. Стояла осень, вечерами было свежо, но камень скамьи еще хранил тепло дневного солнца. На краю площадки остановилась машина с открытым верхом, из нее вышли его бывшая жена и ее молодой друг. Они подошли и остановились перед скамейкой, жена смотрела кокетливо и в то же время чуть смущенно, теребила оборку белого платья с золотым поясом, а друг стоял, широко расставив ноги, — в черных кожаных штанах и в белой рубашке с отложным воротником. — Привет, мама. — Мальчик, заговорил первым, чуть подавшись вперед, как будто хотел вскочить со скамейки и убежать, но остался сидеть. — Привет. Потом заговорил друг. Он настаивал, чтобы сын поехал с ними. Суд постановил, что на осенних каникулах мальчик должен проводить с отцом только одну неделю. Вторая неделя была за матерью. Да, все это так, но только они договорились по-другому. Жена знала это, но молчала. Она боялась. Боялась потерять своего друга, хотя видела, каким чванливым он был и как заносчиво говорил о том, что мальчик должен быть с матерью и с ним, мужчиной, с которым она живет. Отец видел ее страх, а также страх, скрывавшийся за надменностью ее друга, который по своей значимости и положению в обществе чувствовал себя ниже его и не мог обратить в свою пользу преимущество возраста. Он видел страх сына, который делал вид, что все происходящее его не касается. А друг вошел в раж, начал кричать о похищении, судебном разбирательстве и тюрьме, прикрикнул на сына, чтобы шел к машине. Сын пожал плечами, встал и застыл в ожидании. Отец увидел вопрос в его глазах, немую просьбу кинуться в бой и победить, а вслед за этим — разочарование отцовской капитуляцией. Ему надо было бы наорать на наглеца, врезать ему как следует или схватить сына и удрать вместе с ним. Это было бы лучше, нежели смириться, пожать плечами и с беспомощной и жалостливой улыбкой кивнуть ему, мол, держись! Он что, хотел тогда облегчить положение сына? А, может быть, матери? Или свое собственное? Разве он не был втайне рад тому, что сын ушел, а он опять мог заняться своей работой? Джипы пересекли площадку и замерли на стоянке перед церковью, с работающими моторами и включенными фарами. Офицер и команданте выкрикивали приказы, солдаты что-то делали внутри церкви. Немец прошел через площадку мимо башни и обнаружил за ней сгоревшую пристройку, состоявшую из двух комнат, за клиросом была лестница, сбегавшая вниз по склону. Было слишком темно, чтобы увидеть, где она кончалась. Он стоял и глядел на ступеньки. Иногда до него доносился крик, будто птица кричит во сне. Но тут его позвал офицер. Он обернулся и пошел назад. И только тогда увидел, что кто-то притаился, скорчившись, на верхней ступеньке лестницы. Он испугался, у него было такое чувство, что его подслушивают и за ним наблюдают. Он не мог разглядеть, кем была фигура в темной накидке — мужчиной или женщиной? Не глядя на него, человек что-то произнес. Что, он не понял. Он переспросил, но тот продолжал говорить, а он даже не мог разобрать, было ли это повторением уже сказанного. Офицер вновь позвал его. В церкви в свете фар суетились водители, отбивали обугленную древесину со стропил, скамей и исповедален, складывали все в кучу, мели пол на клиросе перед алтарем. Офицера и команданте не было видно. На каменном пороге перед дверью в башню сидел канадец с плоской серебряной фляжкой в руке. — Идите сюда! — Он приглашающе помахал рукой с фляжкой. Немец присел, сделал глоток, следующим ополоснул рот, внутри стало тепло. — Вы знаете, зачем необходимы спальные мешки и провиант в случае ночевки в монастыре? Ведь там внутри они разведут огонь, чтобы приготовить пищу, а на клиросе мы будем спать. Немец проглотил виски, сделал еще глоток. — На случай возникновения непредвиденных ситуаций. Они знали, в каком состоянии дорога и что такие ситуации могут возникнуть. — Они знали, какая будет дорога? И, несмотря на это, везут нас на джипах, вместо того чтобы переправить через горы на вертолете? — Я ни разу не летал на вертолете. — Тра-та-та-та-та, — канадец покрутил рукой с фляжкой над головой. Он был пьян. Потом они услышали два выстрела, секунду спустя — третий. — Это команданте. Во всяком случае, это его пистолет. У вас есть с собой пистолет? — Пистолет? Команданте и офицер вышли из темноты ночи. — Почему стреляли? — Канадец бросился им навстречу. — Он подумал, что услышал гремучую змею. — Команданте кивнул головой в сторону офицера. — Но здесь их не бывает. Не беспокойтесь. Во время ужина канадец повел разговор с команданте. Он сказал, что уверен, стрелял он, а не офицер, и спросил, почему он это отрицает. Тут офицер начал подсмеиваться над инженером. Ах, он точно слышал, что выстрелы произведены из ТТ. Так он по звуку узнает, что стреляет, ТТ или пистолет Макарова, браунинг или беретта? Не странно ли, что именно он так хорошо узнает пистолеты по «голосу»? Так великолепно разбирается в оружии? Именно он? Канадец взглянул на него вопросительно. — Вы же тогда переехали из Америки в Канаду, потому что не хотели иметь ничего общего с оружием, так ведь? — И что? Офицер рассмеялся и ударил себя по бедрам. Когда костер прогорел и они лежали в спальных мешках, немец смотрел сквозь обгоревшие стропила на небо. Его вновь поражала эта звездная бездна. Он опять искал тот движущийся свет, за которым можно было бы следить глазами. И не находил его. Настоящий отец борется за своего сына. Он дерется за него. Или бежит вместе с ним. Но не сидит просто так, пожимая плечами. Не смотрит с идиотской ухмылкой, когда у него забирают сына. Он вспомнил и о других, столь же постыдных сценах. Обед с вышестоящими коллегами, которые игнорировали его и которых он презирал, но тем не менее хотел сделать им приятное. Вечер с женой и ее родителями, когда тесть дал ему почувствовать, что хотел бы видеть рядом с дочерью другого мужа, а он молча сидел с вежливой улыбкой на лице. Урок танцев, последний танец он танцевал с самой симпатичной девушкой, но сделал хорошую мину при плохой игре, когда другой, один из сильных мира сего, взял и с улыбкой увел ее, хотя именно он, который танцевал с ней последним, должен был, следуя правилам, проводить ее домой. Лицо горело, стыд душил его. Воспоминания обо всех поражениях в жизни, невоплощенные намерения, умершие надежды — все это слилось в одно мучительное чувство — стыд. Как будто он хочет убежать от самого себя и не может, как будто что-то изнутри разрывает его на части. Как будто что-то рассекает его на две половины. Да, подумал он, это стыд. Физическое чувство раздвоенности, сердце, состоящее или состоявшее из двух половинок. Одной такой половинкой я презирал коллег, а другой хотел сделать им приятное, своего тестя я наполовину ненавидел, но в то же время наполовину почитал, ради жены. Да, я хотел пойти с той симпатичной девушкой, но не желал этого всем сердцем и всей душой. И сыну своему я был отцом только наполовину. Он уснул. Когда он проснулся, сознание было ясным. Он присел и вслушался в темноту. Ему хотелось знать, что его разбудило. Безмолвие царило кругом. Он вновь услышал крик птицы и какой-то шорох, как будто ветер колышет опавшую листву. Вдруг над джипом, стоявшим у входа, с громким шумом, похожим на выстрел хлопушки, взвилось пламя. Прежде чем немец выполз из своего спального мешка, офицер уже бежал через площадку к джипу, стоявшему рядом с горевшим. Отпустил тормоз и начал его толкать. Немец подбежал к нему и стал помогать. Вспышки пламени обжигали, он подумал, что огонь может в любой момент перекинуться на их машину. Но у них получилось. Два других джипа стояли на безопасном расстоянии. — А вы разве… — Да, я выставил караул. Офицер потащил немца в церковь. Клирос стоял пустой. Все сбились у входа, там языки пламени не освещали церковь. Никто не сказал ни слова, пока огонь не погас. Затем офицер и команданте шепотом отдали приказы, и солдаты исчезли в темноте ночи. — Мы поднимемся на башню, а вы идите на клирос. Вот, профессор, возьмите мой пистолет. — Офицер отдал немцу свое оружие. Потом он и команданте ушли. Канадец задержал немца. — Завтра утром, когда рассветет, возьмем себе джип и пару ребят и поедем назад. Если они не хотят, чтобы мы добрались до этого дурацкого города, оставим затею с машинами. Я в свое время не для того попал в Канаду вместо Вьетнама, чтобы меня здесь пристрелили. — Но… — Где ваш разум? Они нас не хотят. Они нас не убили, хотя могли бы, и сделали это только из вежливости. Но дело примет совсем другой оборот, если мы ответим невежливостью на их вежливость. — Кто это они? — Откуда я знаю? Да это меня и не интересует. Немец заколебался. — А что, это разве не наша… — …задача принести в страну мир? Что, разве мы не двое из двенадцати апостолов мира? — Канадец рассмеялся. — Вы что, не понимаете? Все именно так, как сказал президент: если им так нравится воевать, то с ними никогда не будет мира. Это как с алкоголем. Пока алкоголик еще не скатился на самое дно, так глубоко, что глубже не бывает, он не прекратит пить. — Он вытащил из кармана фляжку. — Ваше здоровье! Хотя было холодно, немец уснул. Когда он, закоченевший, проснулся, уже светало. Он приподнялся и увидел слева тщательно припаркованные борт к борту оба джипа и третий, одиноко стоящий посреди площадки. Он и не заметил, как далеко они его ночью оттащили. В кронах деревьев висел туман. Свет был серым и тем не менее резал глаза. Он услышал какие-то звуки. Металл ударялся о камень, снова и снова, снова и снова комья с сочным чмоканьем падали на землю. Неужели водители копали могилу? Взошло солнце, бледный желтый шар. Звон лопат напомнил ему о каникулах у моря и о песочном замке, который он построил вместе с сыном, потому что все отцы со своими детьми строили песочные замки, и его сын хотел иметь такого отца, как у всех детей, и хотел делать с ним вместе то, что делают все. И все же его сын захотел построить личный замок из песка, лучший из всех. Но из его школьных друзей и дворовых приятелей, перед которыми он хотел похвалиться, здесь не было никого, и стоившее отцу и сыну стольких усилий строительство не достигло желанной цели. То же случилось и с походом в горы, который они с сыном совершили два года спустя. Они просто не дошли до того места, до которого хотели дойти или до которого, по его мнению, должны были дойти, чтобы сыну открылась радость преодоления. Он вспомнил несколько других ситуаций, в которых оказался неудачником, где от него чего-то требовали, а не хвалили, ругали, а не утешали, когда он уклонялся от чего-то, вместо того, чтобы идти напролом. Эти эпизоды будоражили память, нарушали покой, словно поезд, идущий где-то там, далеко, у линии горизонта. Поезд, на который он должен был сесть, но который уже давно ушел. Он почувствовал себя ослабевшим, оперся на цоколь колонны и взглянул на солнце. У него зуб на зуб не попадал. Ему казалось, что солнце подвешено на небе, и он боялся, что в любой момент оно может сорваться. И что тогда оно упадет на Землю, в месте его падения все, шипя, выгорит дотла и превратится в пар. Или оно упадет где-то вне Земли, в зияющую пустоту? Он знал, что мысли эти — сплошной бред, и знал, почему он бредит. Потому что у него жар. Что в его теле, вместе с ознобом, растет какое-то непонятное чувство страха. Было тепло, и не было причины чего-то бояться. Не надо было бояться, что сын родится калекой, станет наркоманом, что у него будут проблемы в школе, он будет страдать депрессией, не получит образования, не найдет себе жены. Все было нормально, даже если это и не было его заслугой. Даже если он и не внес в это тот вклад, который должен был бы внести. Даже если этот невнесенный вклад висит на нем неоплаченным долгом. Даже если он не заплатит свои долги. Звуки, сопровождавшие копание могилы, прекратились. Немец слышал лишь стук своих зубов. Он должен был принять решение, ехать ли с канадцем или без него назад или вперед вместе с офицером и команданте. Он не хотел рисковать своей жизнью. Вскоре его внуку нужен будет любящий, добрый, великодушный дедушка. Вскоре… Но перед этим джипы загрузят, в первом, по всей вероятности, займут места офицер и команданте, канадцу определят второй джип, а ему третий, канадец таки сядет в него вместе со своей неразлучной фляжкой, и все будут ждать его, раздражаться, что он задерживает движение, делая столь зыбкое равновесие этой тяжелой поездки еще более зыбким. Он должен был принять решение. При этом он не мог стоять, не держась за цоколь колонны. Он не сообразил, откуда вдруг появились канадец, офицер и команданте. Они стояли перед входом в церковь. — У нас есть приказ доставить вас в город, и мы доставим вас в город. — У вас есть приказ доставить нас в город целыми и невредимыми. Тот, кто ночью убил постового и поджег джип, сделает так, что по дороге в город мы взлетим на воздух. Паф, и все! — А вы что думали? Что вы приехали сюда на прогулку? Или на пикник? — Команданте был вне себя от ярости. Офицер успокоил: — Кто бы это ни был сегодня ночью — то, что он пришел ночью и вчера никак себя не обнаружил, означает, что он слишком слаб, чтобы появляться днем. Немец оторвался от колонны и подошел к остальным. Он дрожал, все тело болело. Рядом с церковью водители выкопали могилу. На одной стороне могилы в горке выкопанной земли торчали лопаты. На другой лежали тела. Немец узнал мужчину, который вчера сидел за рулем его джипа. Он лежал с перерезанным, окровавленным горлом. Рядом с ним лежала женщина, вся грудь ее была изрешечена пулями. Немец еще никогда не видел покойников. Ему не стало плохо, он не был потрясен. Мертвые лишь выглядели мертвыми. Неужели это была та женщина, которая сидела на верхней ступеньке лестницы? Почему офицер или команданте ее застрелили? По неосторожности? В состоянии аффекта? Подошли два водителя, опустили мертвых в могилу, закидали ее землей, утрамбовали лопатами. Креста нет, подумал он, но тут же увидел, как один из водителей связывает крест-накрест два деревянных колышка. Остальные грузили в джипы багаж, спальные мешки, провиант. Канадец пытался заговорить с офицером, не обращавшим на него никакого внимания, не отставал от него ни на шаг, тщетно призывая того к ответу. Команданте уже сидел в это время в джипе. Канадец увидел немца, отстал от офицера и подошел к нему: — Они не разрешают нам ехать назад. Но тут его взгляд остановился на куртке немца, обвисшей под тяжестью пистолета, который офицер дал ему ночью, а немец сунул его тогда в карман. Он выхватил его, прежде чем немец понял, что означает этот судорожный жест. Канадец подбежал к офицеру, остановился перед ним и начал размахивать пистолетом. Все произошло столь стремительно — движения, крики, выстрелы, — что немец ничего не понял. А первой его мыслью после того, как он понял, было, что пуля его задела: я никогда не узнаю, что случилось. Ему вдруг вспомнилась книга, в которой кто-то описывал свой инфаркт, потный лоб и ладони, болезненный клубок в легких, тянущая боль в левой руке, боль в груди, то появляющаяся, то исчезающая, как при схватках, страх. Его грудь чем-то заполнилась до краев, как будто лопнул пузырь с теплой жидкостью и она разливается внутри. Стрельба прекратилась. Команданте выкрикивал приказы, часть солдат побежала к джипам, другая — к офицеру и к канадцу, который рухнул на землю. Насколько серьезно его зацепило, немец понять не мог. На какое-то мгновение он подумал, что должен что-то сделать, но сразу же осознал всю смехотворность своей мысли. Он хотел быть один. Он попытался сделать шаг, другой, опираясь правой рукой на стену церкви. Он хотел добраться до лестницы. Бледно-желтое солнце поднялось выше. Он видел, что склон за церковью зарос кустарником и травой. Один склон, и другой, и третий. Рядом торчала пальма с растерзанной кроной. Земля здесь была скудная, суровая, непригодная для земледелия. Подул холодный ветер, пройдя по высокой траве, покрывавшей склон. Кажется, что ветер колышет волны, подумал он. Потом он вспомнил о своих неоплаченных долгах. Что ж, погашать их придется сыну? Ему будет предъявлен счет? Или смысл смерти в том, что смертью своей он заплатит свои долги? Чтобы счет не предъявляли сыну? Чтобы сына не заставляли платить за свое счастье? На какое-то мгновение ему стало весело. А, сказал он себе, еще не слишком поздно, не слишком поздно любить сына. Вот сейчас сын взбежит по лестнице. Даже если это не наяву, как было бы хорошо, если бы он сейчас взбежал по лестнице, в белом халате, со стетоскопом, таким, каким я его еще ни разу не видел, или в своих вечных синих джинсах и вечном синем свитере, или бегущим, смеющимся, запыхавшимся маленьким мальчиком. Запыхавшимся? Куда делось тепло в его груди? Почему ноги, которые только что носили его тело, теперь отказываются это делать? Ноги перестали слушаться прежде, чем он смог опуститься на лестницу. Он упал на каменные плиты. Он лежал на левом боку и видел запекшуюся кровь, траву между каменными плитами и жука. Он хотел привстать, подползти к лестнице и сесть на самую верхнюю ступеньку. Он хотел устроиться там поудобнее, чтобы, когда умрет, остаться там сидеть. Он хотел сесть там, чтобы когда умрет, видеть раскинувшуюся перед ним землю, и чтобы эта земля могла его видеть, — выпрямившись, сидеть на самой верхней ступеньке и умирать. Он никогда не сможет понять, почему, умирая, он был столь тщеславен, хотя никого не было рядом, никто не мог видеть его, он не мог никого ни поразить своим мужеством, ни разочаровать. Он смог бы ответить на этот вопрос, если бы у него было время поразмыслить над ним. Но на размышления у него не осталось времени. Ему не удалось привстать. Он остался лежать на земле, чувствовал холодное дыхание ветра, но уже не видел, как ветер колышет траву. Он бы с удовольствием еще раз увидел общипанную драную пальму. Она что-то напоминала ему, может, он вспомнит, что именно, если увидит ее еще раз. Он понял, что у него осталось всего несколько секунд. Секунда, чтобы подумать о матери, секунда для женщин, бывших в его жизни, секунда для… Его сын не взбежал по лестнице. Было слишком поздно. Было грустно, что в эти последние мгновения перед ним не прокрутился фильм о его жизни. А он бы охотно его посмотрел. Он бы с удовольствием ничего не делал, а расслабился и смотрел фильм. Вместо этого до самого последнего мгновения он вынужден был думать. Кино — почему смерть не соответствует связываемым с ней представлениям? Но затем он вновь почувствовал себя таким усталым, что вряд ли захотел бы смотреть это кино. |
||
|