"Жизнь цирковых животных" - читать интересную книгу автора (Брэм Кристофер)

6

Джесси вышла на Сорок Пятую улицу и повернула направо. Вечерние спектакли заканчивались. Улица переливалась оранжевым – такси съезжались за изысканно одетыми немолодыми леди и их супругами в строгих шляпах, театралами старой школы, не поленившимися выбраться в город ради дорогого развлечения. Большинство зрителей улыбалось, однако не столько от радости, сколько от облегчения: удовольствие получено и можно ехать домой. Квартал был оклеен афишами надежных, долговечных спектаклей: «Джекилл и Хайд», «Отверженные», «Свободные»,[6] Джекки Мейсон.[7] Только «Театр Маколифф» зиял печальной темной дырой на праздничной, карнавальной улице.

«Теорию хаоса» сняли со сцены месяц тому назад, однако на закрытом киоске все еще красовалось это название и под ним – одинокая афиша: «Новая философская драма Калеба Дойла».

Идиоты продюсеры – ставить такую пьесу на Бродвее! Джесси пьеса нравилась – честное слово, нравилась. Молодая женщина выходит замуж за блистательного физика – не по любви, но в надежде, что он станет знаменитым. Она хочет разделить его славу. Однако гений ученого оказывается лишь внешней оболочкой шизофрении. Он все глубже погружается в пучины безумия; жизнь супругов проходит в стенах психиатрических клиник и полицейских участков. И все-таки женщина не бросает мужа – она продолжает нести это бремя ради любви, чувства, родившегося из сознания своей вины и долга. На этом занавес опускается. Не было чудесного исцеления и хэппи-энда, не было и трагического завершения. Драматург не сулил своей аудитории ничего, кроме ремонтно-восстановительных работ в аду психической болезни.

Ладно, пусть «Теория хаоса» болтлива, гарнир без мяса. И постановка не лучше: актеры выстроились на пустой сцене, будто зомби. Мало кто высидит на таком спектакле до конца, но за пределами Бродвея он мог бы продержаться. Здесь же требовался не просто успех – сенсация. В то утро, когда вышла разгромная статья Прагера, терпение продюсеров лопнуло.

Что может быть печальнее заброшенного театра? Но Джесси замедлила шаг, наслаждаясь этим оазисом тишины и темноты. Бедный Калеб, подумалось ей. Глупый, прилежный, упрямый Калеб!

Жалость была совершенно искренней. Провал пьесы вернул ее брату человеческий облик. Его успеху Джесси не завидовала, хотя порой по сравнению с Калебом чувствовала себя неудачницей. Если он добился славы, почему она не может? Джесси упрекала себя в глупости, лени, Легкомыслии.

У Калеба упорства и прилежания хватило бы на двоих. Писать он начал еще в старших классах: рассказы, стихи, одноактные пьесы и даже роман. В детстве Джесси так радовалась, когда брат (он на семь лет старше) приезжал домой на каникулы, и из его комнаты доносился быстрый стук печатной машинки, успокаивающий, словно дождевая капель. Иногда он звал сестру и читал вслух свою прозу, а еще лучше – когда он писал пьесы, они читали их вместе. Джесси давно уже полюбила театр, но Калеб подпитывал ее любовь. Потом он выставлял ее из кабинета, и вновь на бумагу обрушивался ливень слов. Но через несколько лет брат покинул дом, поселился вместе со своим дружком Беном, а Джесси нашла прибежище в скоропалительном браке. Теперь они оба опять одиноки.

Закончив колледж, Калеб перебрался на Манхэттен и с тех пор писал только пьесы. Одну поставили в «Мастерской драматурга». Потом вторую. Обе собрали неплохие отзывы – достаточно хорошие, чтобы Калеб решился написать третью. От «Венеры в мехах» тоже не ожидали ничего сногсшибательного. Калеб сделал не сценарий по роману Захер-Мазоха, а камерную драму о самом Захер-Мазохе и его браке: жена влюбилась в его роман и хотела осуществить этот сюжет в жизни. Вышла философская комедия о писателях и читателях, фантазии и реальности, сексе в голове и сексе в жизни. Восторженный отзыв «Таймс» внезапно превратил «Венеру» в хит сезона. Главная героиня сделалась звездой, шоу перенесли на Бродвей и студия «Фокс» за миллион долларов приобрела права на кинофильм. Мой брат – миллионер, думала Джесси. В это было трудно поверить, несмотря на то что Калеб, оставив убогую однокомнатную квартиру в «Адской кухне», перебрался в роскошные апартаменты с видом на Шеридан-сквер.

С тех пор прошло четыре года. Фильм так и не сняли; новая пьеса промелькнула на подмостках и исчезла. «"Таймс" дал – «Таймс» взял», – усмехался Калеб.

Джесси прошла несколько кварталов. За темным «Маколиффом», чуть ниже по улице, светились огни «Бута». На углу Бродвея из белых лампочек складывались над головой буквы в стиле арт-деко, возвещая: «Том и Джерри». Пониже висели растяжки, восклицавшие: «Невероятное зрелище», «Потрясающее шоу» и «Пять номинаций на "Тони"».[8] На уровне глаз из-под стеклянной витрины улыбались с фотографий Генри и остальные члены труппы, щегольские костюмы тридцатых годов сулили роскошь и блеск, остроумие и волшебство.

Свернув за угол на аллею Шуберта, к служебному входу театра, Джесси оставила волшебство за спиной. Все равно, что войти с черного хода в шикарный ресторан и наткнуться на мусорные баки. Казалось бы, на том романтике и конец, но знакомство с реальной стороной иллюзии лишь укрепляло в Джесси любовь к театру: она чувствовала свою принадлежность к нему.

Швейцар, узнав Джесси, распахнул дверь. Выложенный белым кирпичом вестибюль пуст. Труппа дожидалась занавеса. Они играли с «громкой связью» – микрофоны, выведенные за кулисы, подсказывали актеру, когда пора выходить. Сейчас на сцене квартет допевал заключительную арию, венчающую бракосочетание Хакенсакера и его сестры принцессы Сентимиллии с идентичными близнецами Тома и Джеральдины. Джесси расслышала голос Генри, объяснявшегося в любви своей «невесте»:

Не знаю, кто ты, дорогая,Но моя любовь прекрасна.Незнание – благо, я полагаю,Слепота в любви не опасна.

Как это несправедливо! – подумала Джесси. Генри Льюс, гений, предназначенный играть Шекспира, Чехова, Шоу, поет дурного вкуса частушки на Бродвее! «Том и Джерри» не такой уж мусор по сравнению с современной порослью техномюзиклов. Текст, написанный по старому фильму Престона Стёрджеса «Роман на Палм-Бич»[9] искупает остроумием то, чего не хватает музыке. И все-таки, Джесси не могла понять, зачем Генри взялся за такую ерунду, и хоть бы главную роль играл, а то Хакенсакера, американского миллионера тридцатых годов, когда миллион долларов был миллионом долларов. Петь Генри не умел, он декламировал свои песни, в том числе знаменитую арию «Быть богатым так ужасно», хит этого мюзикла. Все были уверены, что в следующем месяце Генри Льюс получит «Тони».

Из громкоговорителя донеслись электрические щелчки аплодисментов, переросшие в ставшую уже привычной овацию. Актеры поспешили обратно на сцену, гончие – впереди. Псы из клуба «Фазан и пиво» натягивали поводки, сопя и пуская слюни. Ткнулись ледяными носами в ноги Джесси. Она вжалась в стену. За собаками бежали люди, целая толпа актеров, провонявших потомки гримом, резкий запах, словно от жидких удобрений. Последним, в цилиндре, фраке и пенсне шествовал Генри, громко брюзжа:

– Ну и публика! Что это там за людишки справа? Болтали даже во время арий! Я чуть было не крикнул им: «Простите, мы вам не мешаем?» – Тут он заметил Джессику: – А! Джессика, друг мой! Как хорошо, что ты пришла. Загляни ко мне в гримерную, будь так добра. До скорого, Мардж, – распрощался он с Принцессой.

Джесси вошла в гримерную за Льюсом, вжалась в угол. Генри сел перед зеркалом.

– Ну и вечер! Ну и публика! Пропустили почти все смешные места. Сбили мне ритм. Я чувствовал себя слоном на роликовых коньках.

Он не предложил Джесси сесть – стульев не было. Как большинство актеров, Генри признавал существование «других людей» – теоретически. Джесси не роптала. Вид Генри Льюса в нижней рубашке и с лицом, намазанным кольдкремом, вызывал у нее то же романтическое – антиромантическое – волнение, что и мусорные ящики у черного входа в шикарный ресторан. Она достала из кейса пакет с Микки-Маусом и поставила его на стол.

– Достала товар? Отлично. Во что обошлось?

– Пятьсот долларов.

– Уф! Как в Лондоне. А мы-то считаем его самым дорогим городом в мире. Ностальгия, полагаю. – В Генри еще заметны остатки личности Хакенсакера, юмор без юмора. – А твои комиссионные? Ты же посредница? Ну, ты меня балуешь. Бумажник в брюках. Возьми и… Черт! Там всего двадцатка. Не смог даже дать чаевые рассыльному из кулинарии. Ты бы видела, каким взглядом он меня смерил! Не проводишь до банкомата? Деньги-то ведь на счету еще остались, как ты думаешь?

– Гонорар пришел в понедельник. – Джесси получала его чеки, платила по счетам и вела дела с американскими банками. Кроме того, она писала за Генри письма, сдавала в прачечную белье, покупала продукты и следила, чтобы его квартиру как следует убирали. Сегодня она вдобавок выступала в роли посредницы при покупке наркотиков.

– Прости, дорогая. Когда работаю, забываю обо всем. Даже если пьеса уже раскручена, и можно играть хоть во сне. Вот только спать я не могу, потому-то мне и нужно это. – Он похлопал ладонью пакет с Микки-Маусом.

В дверь постучали. Миранда, костюмерша, пришла за фраком, брюками и цилиндром.

– Джесси, дорогая! – Генри поднялся, помахал в воздухе руками, все еще покрытыми кольдкремом. – Не могла бы ты?…

Она обошла его сзади, обхватила руками и расстегнула пояс, а потом и молнию. На миг она превратилась в Генри Льюса, снимающего с себя штаны. Порой она забывала, что Генри не высок, лишь на полголовы выше нее самой.

– Что скажешь, Миранда? – спросил Генри (тем временем он/она/они выступили из брюк Хакенсакера). – Правда, публика сегодня чудовищная? Вечер пятницы, понабилось народу из Нью-Джерси. Им что театр, что телик.

Генри было слегка – а может быть, и не слегка – за пятьдесят, но он сохранил мускулистые ноги юноши, гораздо красивее, чем у Фрэнка. Однако «боксеры», в точности как у моделей на Таймс-сквер, разочаровали Джесси. Актер мог бы одеваться экзотичнее.

Она отдала костюм и рубашку Миранде и вернулась в свой угол.

– Что толку плакать над разлитым молоком, – продолжал Генри, вновь усаживаясь за стол и промокая лицо. – Хреновый вечер позади, впереди уикэнд. Потому-то мне и нужно сегодня отключиться: чуют мои яйца, завтра предстоит пройти через все это еще раз, и в воскресенье дважды.

Слова «хреновый» и «яйца» указывали, что Генри выходит из роли Хакенсакера. Он стер с лица кольдкрем. Из-под грязновато-бежевой маски проступило вытянутое, мрачное, очень мужское лицо. Только с расстояния в двадцать футов его резкие черты казались красивыми. Вблизи и на кинопленке Генри выглядел на свой возраст, особенно выдавали его набрякшие веки.

Присмотревшись к своему отражению, актер взлохматил обесцвеченные волосы «Хакенсакера», пытаясь вернуть себе собственный образ.

– Извини, дорогая, я на минутку в душ. На минуточку. Встретимся у дверей.

– Конечно. Извини, – забормотала Джесси, краснея. Уж не думает ли Генри, будто Джесси привлекает его нагота? У актеров свои понятия о скромности. Только что она снимала с него штаны, а три года назад видела голым на сцене лондонского театра в любовной сцене с Ванессой Редгрейв в «Антонии и Клеопатре».

В коридоре Джесси быстро раскланялась с Томом и Джерри, Принцессой и остальными – труппа разбегалась по домам. На прошлой неделе Генри объяснял ей, что, живя «жопой к жопе», на репетициях, премьерах, от спектакля к спектаклю, все наживают клаустрофобию и хотят как можно скорее рассыпаться в разные стороны, передохнуть от парникового эффекта вынужденной близости. Со временем они могут снова стать друзьями. Освободившись от грима и костюмов, актеры не сохранили ни малейшего признака «звездности», но казались более реальными, чем обычные люди, словно жили интенсивнее.

Наконец появился и Генри, в аккуратно застегнутых небесно-голубых джинсах и такой же куртке. Так он одевался, должно быть, в двадцать лет в Королевской Академии Драмы, а потом в Шекспировском театре.

– Микки не забыл? – спросила она.

– Ни в коем случае! – рассмеялся он, похлопывая карман куртки.

Хорошо хоть, удалось его рассмешить.

Горсточка поклонников караулила у выхода – и это в пятницу вечером! В первые недели их были десятки, но постепенно завзятые театралы рассеялись, остались только эти старомодные охотники за автографами.

– Генри! Классный спектакль! – выкрикнул человек лет сорока с тонкой, словно выведенной карандашом, линией усиков на верхней губе – усики Джона Уотерса[10] без его чувства юмора. Рядом с усатым – пожилая дама в иссиня-черном парике, тощий подросток с волосами, разделенными на пробор, и пухлая молодая женщина в красном вельветовом плаще. Выходцы из прежних десятилетий – впрочем, ни один современный человек не станет дожидаться «живых» актеров у выхода из театра. Все равно, что ждать, пока из телевизора вылезет телезвезда.

– Да. Спасибо. Молодцы, что пришли. Вы очень добры, – бормотал Генри, расписываясь в альбомах для автографов, на афише и на фотографии из журнала. – Всего доброго. Спасибо. Да. Пока-пока. – Приподняв руку, он слегка, по-королевски, изогнул запястье.

Невелика слава, но и с ней Джесси грустно было расставаться, когда они с Генри двинулись дальше по улице. Чем дальше они отходили от театра, тем меньше шансов, что кто-нибудь еще узнает Генри Льюса. Она хотела, чтобы люди обращали на Генри внимание, чтобы они знали его, любили, восхищались, и гадали, кто же она, таинственная женщина, спутница «лучшего Гамлета своего поколения».

Увы, бедный Йорик, он быстро стал анонимом. Даже в Сити-банке, на углу Девятой и Сорок второй, где всегда толпятся актеры и студенты-театралы, никто не глянет дважды на затянутого в джинсу коротышку средних лет, который набрал свой пароль на автомате и строит перед экраном рожи – рыбьи глаза, жабий рот, – дожидаясь денег.