"Костры похода" - читать интересную книгу автора (Бородин Сергей Петрович)

Седьмая глава. ВОЛКИ

На походе Тимур любил встречать утро в седле.

Спросонок, прозябшие в предрассветном холодке, воины в темноте приспущенными рукавами или полами халатов обтирали лошадей, влажных от росы, и, набросив холодные, сыроватые потники, ловко седлали. Лошади хитрили, вздрагивали, надували бока, когда им затягивали подпругу. Но привычные руки быстро справлялись со всем, что не ладилось, и вскоре, по строгому распорядку, уже все шли в общем потоке похода. А позади только бесчисленные костры стана еще долго дымились в предутреннем тумане.

Мартовские рассветы над Азербайджаном разгорались погожими зорями, но случалось, небо, так и не проглянув, темнело: порывистый ветер нагонял тучи, и все вокруг вдруг пригибалось под упорным холодным ливнем, не подвластным Повелителю Вселенной.

Людям радостна весенняя гроза, когда она рвет в клочья грузное зимнее небо, омывает слежавшуюся за зиму землю, и, едва, поеживаясь, отойдут мохнатые грозовые тучи, небо вспыхивает ликующей синью, смелее распрямляются молодые травы и проглядывают первые листья на ветках.

Радостна людям весенняя гроза, прокатывающаяся, как властный зов, поднимающий всю округу к земному торжеству, к первым песням, к первым цветам.

Но в ту весну с гнетущей тоской жители всех окрестных стран прислушивались к черной грозе, ползущей по весенним дорогам: что задумал скрытный Хромец, уже не в первый раз, прищурившись, озирающий эти земли? Куда собрался? На какую дорогу повернет своего коня?

Он молча ехал, а позади на десятки верст протянулось его воинство, его обозы, кочевья.

Неподалеку за ним следовала его служебная сотня, десять юрт, где состояли гонцы, писцы, толмачи-переводчики, ближние слуги. Впереди гонцов, поднятый на древке копья, колеблемый ветерком, золотился лисий хвост гонецкий знак. На стоянках он вздымался над гонецкой юртой, и ночью, когда вспыхивало пламя костра, лисий хвост вдруг являлся над юртой из тьмы небес. У разных десятников и сотников были свои знаки, помогавшие среди воинских тысяч быстро сыскать того, кто требовался.

Аяр степенно следовал среди других гонцов, ожидая, пока понадобится. На время к ним поместили и отпущенника Хатуту, велев десятнику беречь адыгея, за которым зорко приглядывал грузный великан в персидском панцире.

Все ждали, все гадали: зачем повелителю нужен этот адыгей? Хатута болел, тяжко кашляя, и отмалчивался, когда великан или десятник заговаривали с ним. Аяр, присматриваясь к юнцу, иногда пытался навести его на разговор:

— Адыгеи? Никогда не видал адыгеев. Что за народ?

Хатута не отвечал, отчуждался, но Аяр и не докучал ему, тут же прикидываясь, что не спрашивает, а только размышляет вслух, принимался за какое-нибудь дело — латать халат, скоблить каблук, штопать мешок. И порой примечал, что теперь уже Хатута украдкой подглядывает за ним.

Так день за днем Аяр приручал адыгея, как пойманного зверька. От скуки, от безделья приручал: нет человеку корысти от прирученного волчонка или от этакого хилого заморыша. Однако Аяра подстрекало и любопытство: что за мутная доля выпала Хатуте — отпустили, так пускай бы шел на все четыре стороны, а буде собираются снова пытать, так незачем его лечить: слабый человек доверительней, откровенней. Держали б среди узников, коих немало гнали вслед за воинством, доколе дойдут до них руки властителей.

— Что в нем такого, в этом адыгее? И что это за народ?

Длинное-длинное, впалое, серое лицо. Длинный прямой нос с крутой горбинкой над самыми ноздрями, словно кто-то подрубил этот нос. Когда же, откашлявшись, Хатута разрумянивался и, казалось, веселел, его лицо гляделось красивым.

При кашле его костлявые лопатки странно, угловато проступали под домотканиной, словно Хатута прятал крылья под тонким домотканым халатом, пожалованным взамен рубища, порванного при поимке.

А поход шел и шел своей длинной дорогой. Синели дальние кряжи гор. Шумели сизые водовороты рек. Все гуще зеленели доверчивые всходы осиротелых полей.

Выздоравливая, Хатута ненароком приручался к Аяру, но еще нелюдимее становился, когда являлись десятник или великан. Изредка он отзывался, но отвечал скупо и сам никогда не заговаривал, сам никогда ни о чем не спрашивал.

Мимоходом, будто таясь чужих ушей, Аяр бормотал:

— Не скучаешь о своих?

Хатута откликался украдкой:

— Они далеко!

— А тут, окрест, что ж, никого нет?

Хатута непонятно хмыкал и поникал.

Аяр спешил отмахнуться от своего неосторожного вопроса, успокоительно приговаривая:

— Эх, почтеннейший! На что мне они? Бог с ними, коль они и есть. Бог с ними!

Достав из сумки шило и ремень, Аяр углублялся в ненужную починку и тем заканчивал разговор.

Но ведь и Хатуте невмоготу становилось повседневное молчанье, неотступная настороженность. Он исподволь следил за Аяром, и ни разу не случалось заметить ни приязни Аяра к великану, ни приятельства с десятником. Нет, между гонцом и воином из войск Шейх-Нур-аддина проглядывала даже неприязнь, порожденная тайной завистью воина к привольной службе гонца и презрением гонца к усердию воина, не воинским делом задумавшего выдвинуться и возвыситься среди воинов. Аяр держался обособленно, а когда у него завязывался разговор в юрте, это бывал обычный то шутливый, то ленивый разговор соскучившихся людей. Хатуте Аяр нравился своим равнодушием к делам пленника: спрашивал, а не допрашивал; угощал — не навязывался. Да и когда угощал, потчевал не только Хатуту, а и других, если кто случался поблизости. Но когда вблизи не было никого, Аяр незаметно подсовывал адыгею то ломтик вяленой дыни, то горстку прозрачного изюма, то щепотку черного кишмиша — что-нибудь такое, чего не хватало воинам на походе.

И однажды Хатута заговорил сам:

— Меня везут, везут, а куда?

Теперь подошел черед Аяру хмыкнуть и отмолчаться: сказать, куда его везут, означало сказать, куда идет поход, а кому охота объяснять чужому человеку замыслы повелителя! Да в войсках никто толком и не смог бы сказать, куда нацелен поход Тимура.

Но Аяр не хотел прерывать разговор.

— Куда? Кто это знает! Это не наше дело, куда идем. Куда ведут! Заскучал, что ли, почтеннейший?

— Пора и заскучать.

— А есть по ком?

— Нет, не по ком. Но и так — тоже тоска: везут, везут…

— А отпустят — куда денешься?

— Куда ни деться, но и так — тоска.

— Я это давно вижу, да что ж поделаешь?

— Делать-то ничего не поделаешь, а хорошего мало!

— Терпеть надо! Кто не терпит? Каждый свое несет.

— Свою ношу каждый несет. Только б чужую сверху не наваливали!

— А это кому как выпадет. Иной всю жизнь под чужим сокровищем гнется, а свою пушинку поднять сил нет.

— Бывает, и сила есть, да не дотянешься до своей пушинки: руки коротки.

— Говоришь, как пожилой.

За этим разговором их застал десятник, невзначай возвратившийся в юрту. Смолкли.

Войска проходили стороной от Мараги, когда Тимур приказал стать на большую стоянку.

Не в торговом людном Тебризе, до которого отсюда было рукой подать, а среди предгорий, по берегу мутной торопливой реки, ставили юрты, рыли пещерки под котлы, заколачивали колья коновязей.

На взгорье раскинулась ставка повелителя — его круглая, белая, перехваченная красными ковровыми кушаками юрта, окруженная расшитыми и щеголеватыми юртами цариц, полосатыми шатрами стражи, серыми кибитками слуг.

С высоты взгорья открывался весь стан, весь этот кочевой город, тесный, но строгий в его нерушимом порядке, осененный колыхающимся лесом разнообразных знаков, примет, флажков, поднятых на древках над юртами одни выше, другие ниже — по воинскому уставу. Ни лишнего шума, ни суеты каждый знал свое дело, свой долг, свое извечное установленное место.

Долго предстояло стоять здесь: Тимур вызвал сюда войска, зимовавшие в Иране, сюда двинулась пехота, отставшая по пути из Самарканда и отзимовавшая в Султании.

Один за другим, наскоро откланявшись, а то и молчком, поскакали царские гонцы к Шахруху в Герат, ко внукам повелителя, правившим завоеванными царствами, — в Иран, в Индию, в Шираз, в Хамадан, в Кандагар…

Настали погожие дни, и на заре и вечерами весь стан поглядывал, как поднимается высоко в небо тонкая лазоревая струйка дыма мирного очага перед белой юртой повелителя. Иногда удавалось подглядеть, как Тимур, усевшись перед юртой, спустив с плеч халат, голый до пояса, снимал тюбетей, чтобы брадобрей брил ему голову.

При нем в те дни находились лишь две из младших жен и семь наложниц, заботившихся о тепле его одеял и порядке в юртах.

Но прибыл наконец царский обоз, и царицы разместились по своим юртам.

Младших царевичей — Ибрагима и Улугбека — отпустили поохотиться в степи.

Сопровождаемые друзьями по играм, охраняемые лишь легким караулом, они проехали через весь стан и увидели мирное тихое раздолье, покрытое яркой травой, казалось пылающей зеленым пламенем под весенней яростью солнца. Временами не солнце слепило их, а эта пронизанная солнцем зелень.

Пощуриваясь, нежась в тепле апрельского дня, царевичи отъехали от охраны в сторону безлюдных холмов, где первым пушком еще нежной листвы манили к себе редкие кустарники и какие-то синеватые цветы. С ними ехал один лишь племянник царского чтеца и рассказчика мальчик Ариф.

Жители бежали из этих пределов. Ничто не нарушало тишину, кроме жужжания первых пчел. Кое-где приходилось сворачивать, чтобы объехать покинутые пахарями пашни, неудобные для езды.

Пронизанные солнцем, мерцая молодой зеленью, кустарники казались прозрачными, и между ними мальчики увидели притаившихся фазанов, а едва стайка поднялась на крыло, Улугбек пустил стрелу. Один из фазанов метнулся, но не упал. Улугбек хлестнул лошадь и между кустами поскакал вслед за стаей. Ибрагим и Ариф тоже подскакали к кустам.

Вдруг лошадь, шарахнувшись, ударила Улугбека о хлесткие ветки, сама оцарапалась сучьями и вздыбилась. Улугбек усидел, но лук выронил и тотчас увидел лобастую волчью морду, застывшую, как перед прыжком.

В руках ничего не было, кроме ременной плетки.

Конь не ждал воли всадника и, перескочив через стелющуюся ветку, понес Улугбека прочь.

— Волки! — крикнул Улугбек мальчикам.

Это было невиданным делом, — стая волков среди белого дня погналась за всадниками.

Трое мальчиков мчались среди предательского покоя незнакомой земли, а волчья стая, не отступая, настигала и уже обегала их.

Вдруг поперек пути протянулась незасеянная серая пашня. Улугбек свернул влево по целине, но тут, у края пашни, на траве лежала поваленная соха. Уже не было времени ни удержать коня, ни перекинуть его через нее, и Улугбек зажмурился. Конь, опомнившись, успел перемахнуть через дышло, но тотчас захромал. Улугбек оглянулся.

Он увидел Арифа, стоящего на пашне возле упавшей лошади, — видно, Ариф въехал на вздыбленные пласты земли и повалился вместе с лошадью. Волки цепочкой зажимали его в кольцо, сужая круг.

Спрыгнув наземь, Улугбек с одной лишь плеткой в руке побежал к Арифу, крича на волков и спотыкаясь о развороченную землю, проваливаясь в борозды, видя перед собой лишь худенького бледного друга, поднявшего в руке комок сырой земли.


***

Халиль-Султан осматривал стоянку своих войск в глубине стана, когда скороход передал ему волю великой госпожи, ожидающей внука к себе.

Халиль не видел бабушку еще с карабахского зимовья: он был в походе, а бабушка следовала в обозе. Не сомневаясь, что она зовет своего питомца пообедать с ней, и помня, как нетерпелива бабушка, когда подходит время обеда, Халиль поспешил к холмам, где под развевающимися на древках стягами стояли царские юрты.

Еще у подножия холма Халиль спешился, передал чумбур воину и пошел по крутой тропинке наверх.

Шатер великой госпожи состоял из четырех белых юрт, сдвинутых вместе. Большие монгольские тамги, алые, словно написанные кровью на белизне драгоценной кошмы, алый коврик у входа, два белых флажка на высоких алых древках, воткнутых по обе стороны входа, означали местопребывание великой госпожи. А небо над юртой переливалось, как голубой прозрачный ручей, пронизанное теплыми волнами весны.

Зная, как любит бабушка, когда, лелеемые ее заботой, они с Улугбеком являются на ее зов скоро и запросто, Халиль, не останавливаясь, быстро прошел мимо рабынь и служанок, суетившихся в первой юрте, и, разбежавшись, толкнул узенькие створки ее двери.

Но едва взглянув в шатер, обмер, опустив руки и затоптавшись на месте: у приподнятого края кошмы, отвалившись к сундуку, сидел дед, железными глазами глядя на дерзкого пришельца. Бабушка стояла неподалеку от входа, цедя из подвешенного бурдюка кумыс в деревянную плошку.

Увидев растерявшегося царевича, Тимур закивал ему:

— Войди, войди. Мы тебя звали.

Как ни любил дед своего Халиля, Халиль ни разу не являлся в юрту повелителя этак вот, как сейчас, с разбегу. Смущенно он опустился у порога, оправдываясь:

— У бабушки ко мне дело? Вот и…

— Иди сюда, — похлопал ладонью Тимур около себя. И повторил: — Мы тебя звали.

Халиль сел около деда.

— Мы тебя звали, — сказала бабушка, неся Тимуру плошку, полную кумыса, — почитать нам письмецо гератской царевны. Может, эта грамотейка такое написала, что нашим писцам выговорить не под силу.

Дед молча подал Халилю свиток, уже изрядно потертый и обмусолившийся в его рукаве.

Халиль, удивившись, как легко отстал под его ногтем плотный ярлычок заклейки, быстро раскрутил свиток и увидел знакомый почерк самой Гаухар-Шад-аги, почерк старательный и оттого неровный.

Невольно повторяя запомнившуюся еще с детства привычку Гаухар-Шад-аги растягивать слова, Халиль углубился в чтение.

Приветы, приветы, строго по обычаю, без искринки тепла. Приветы, как их писали и за сто и за двести лет до нее, похожие на драгоценные камни, от многовековой поволоки утратившие игру. Упование на милость и щедрость аллаха к ее детям Ибрагиму и Улугбеку…

При этих словах великая госпожа быстро, но вопросительно глянула на повелителя, а он, хотя и не смотрел на нее, уловил ее смятение, ничем, однако, это не выразив.

Он по-прежнему молчал, уткнув взгляд в пол.

"Не тревожат ли, не обременяют ли, не огорчают ли хранимую милостью божией госпожу наши дети Ибрагим и Улугбек, да ниспошлет им бог свое милосердие. Соблюдают ли почтительность, успешны ли в науках, как надлежало бы им быть…"

Теперь великая госпожа опустила взгляд, чтобы муж не уловил в ее глазах ненависти к снохе, непомерно кичившейся знатностью своего джагатайского рода, а Тимур мельком взглянул на нее и понял ее чувства: с великой госпожи за внуков спрос принадлежит деду, он дал этих царевичей великой госпоже, дал он, а не Гаухар-Шад-ага, не перед ней и отвечает за них великая госпожа.

"Учит! Напоминает, какими надлежит быть царевичам. А мы сами не знаем? Какими им быть, какими их растить!" — думал Тимур, зная, что и великую госпожу обожгли эти вопросы.

— Ибрагим ей и не сын даже! — хрипло сказала Сарай-Мульк-ханым, не поворачиваясь к Тимуру.

— Она старшая у Шахруха, она и об Ибрагиме спрашивает, он тоже сын ее мужа! — возразил Тимур.

Сарай-Мульк-ханым повернула к нему покрасневшее от обиды лицо: неужели он не понимает, как оскорбителен ей этот допрос от Шахруховой змеи.

— Пусть бы даже и сын!

Теперь Тимуру захотелось подразнить ее.

— Материнская тревога: умеют ли у нас достойно растить.

— Что ж, я ей… — вспыхнула было великая госпожа, но, вспомнив о притихшем Халиле, не договорила и пододвинула Тимуру шарики жареного теста к кумысу.

— Да Ибрагима и не я ращу! Как же я за него отвечу?

— Ты старшая у меня, с тебя и спрос. А уж ты сама с Туман-аги спросишь, коль она плохо растит Ибрагима.

— И что ж, отвечать мне ей?

— Отчего ж не ответить?

— И отвечу! — загорелись глаза Сарай-Мульк-ханым.

Тимур, ободряя ее и успокаивая, кивнул:

— Вот и ответь, царица.

— Ты мне и напишешь, Халиль. Поласковей надо. Будто мы ей очень благодарны за милостивое попечение о наших питомцах.

Вдруг створки двери вновь широко распахнулись от торопливого удара, и перед всеми предстал Улугбек, опередивший Ибрагима и Арифа, раскрасневшихся и также без спросу ввалившихся к великой госпоже.

— Волки! — крикнул Улугбек.

Тимур с беспокойством вытянул шею и нахмурился:

— Кто это волки?

— Мы от них, мы вскачь, а они следом — догнать не догоняют и отстать не отстают. А сперва так спокойно кругом было, мы от охраны отъехали…

— Как же это: тут — и без охраны? Кто вас так отпустил? — вскинулся Тимур.

— Ведь никого кругом нет! Земля тут давно наша! — возразила великая госпожа, отпустившая внука на эту охоту. — Но караул с ними я послала!

— Они отстали! — объяснял Улугбек. — А потом подоспели, когда мы с Арифом среди волков остались.

Тимур быстро спросил:

— А Ибрагим?

— Он успел ускакать.

— Один, без вас?

— Он поскакал за караулом.

— Ха! Ускакал? — еще более нахмурился Тимур. — Значит, это просто волки, звери?

— Я же говорю, волки!

— А, ну это ладно. Как же это ты, Ибрагим? Ускакал? Там волки, а ты ускакал?

И усмехнулся: "Волки!.." Но задумался и сказал внучатам:

— У меня тоже с волками дело было. На реке Сыр. Мы под Чиназом с монголами бились. Дождь лил, кони вязли, не шли. Монголы нас пересилили. Мы — прочь. У кого кони покрепче шли, из грязи первыми выбились. Мы с Хусейном, с амиром, скачем впереди всех. К вечеру все от нас отстали. Одни мы вдвоем скачем — я да амир Хусейн. Ночь настает. Впереди — непроглядная степь, а надо спешить. Надо и на врага спешить, и от врага спешить, когда такая злая доля выпадает — от врага бежать. И когда так вдвоем, не щадя коней, шли мы через Голодную степь, окружили нас волки. Стая! Я вижу их, коня повернул да на них. Один не успел увернуться — я его по башке ятаганом. Думал отогнать, а — нет, это им нипочем. Один опрокинулся другие набегают. Я опять им навстречу. Один из них забежал сзади — моего коня за хвост! Конь волка лягнул, а я вывалился. Упал на больную ногу, не могу встать никак. Какой подвернется поближе — я его ятаганом по лбу либо по глотке. Один свалится, стая не убывает. Как сумел, поднялся — да на них. Как они увидели, что я встал, да не от них бегу, а сам на них кидаюсь, поджали хвосты да бежать. Как собаки! Тут главное — не оробеть. Как тебе ни тяжело, улучи время да кидайся вперед сам. Кого больше, тот всегда ждет, что от него побегут. Тут ты сильного и обмани: не пяться, а сам на него наседай. Тем диких коней смиряют, тем и врага громят. Лошадь мою амир Хусейн успел поймать. К этому времени догнали нас еще двое-трое беглецов из-под Чиназа. Дальше ехали через весь Мавераннахр, до самого Балха ни одного волка не попалось. А промешкай я там, не бывать бы мне вашим дедом, ребятки. В ту пору мы от волков не прятались. В ту пору нам люди страшней были. Только потом мы узнали, как народ нас боялся, — это нас и спасло. Это хорошо, когда враг тебя боится! Твои силы вдвое возрастают, когда враг тебя боится. То-то, Ибрагим. А сбеги от меня в тот раз амир Хусейн, и одолели б меня волки. Молодец, Улугбек, что на них кинулся: ты мой внук!

Он усмехнулся криво и как-то внутрь себя:

— Вот и одолел я, сперва волков, потом и амира Хусейна. И, покосившись на великую госпожу, велел внукам:

— Пойдите, почиститься вам надо. А ты, Халиль, погоди.

Он еще долго молчал, молчал и Халиль, а великая госпожа отошла к бурдюку и долго, задумчиво снова цедила кумыс. Ни слова не говоря, она подала эту плошку Халилю, а он принял, не сводя глаз с деда.

Наконец Тимур сказал:

— Волки не волки, а кто их знает? Что у них на уме? Позовем, пока есть время, да посмотрим. Ты подготовься, подбери людей да съезди, позови сюда шаха из Шемахи. Зови полюбезней, а по сторонам гляди пожестче. Таких и людей возьми, позорче. Пока мы здесь стоим, пока наши воины подходят, повидаемся с шахом.

Халиль отставил кумыс и встрепенулся:

— Сегодня же выехать, дедушка?

— Ну, как управишься. Хоть завтра.

— Сегодня ко мне пехота подошла. Я ее еще не всю поставил: тут не хватило шатров, а свои они не поспели подвезти.

— Прикажи, другие ее поставят, а сам не позже как завтра поезжай. Привези к нам шаха.

Заметив, что Халиль поднимается, Тимур опять удержал его:

— Погоди. Когда ты здесь сидишь, незачем писцов звать. Напиши-ка от нас правителю в Самарканд, Мухаммед-Султану, пускай бы привез сюда Искандера. Сам пускай привезет. Разберем их спор сами.

— Я только за бумагой схожу.

Сарай-Мульк-ханым:

— Не трудись, есть у меня Улугбекова. И чернила, и палочки эти ваши. Люблю смотреть, как он пишет, заставляю при себе писать.

А когда Халиль кончил писать короткое и простое указание Мухаммед-Султану о выезде к войскам, бабушка сказала ему свое письмо в Герат.

Халиль сам начал ее письмо неизбежными славословиями милостям и щедротам аллаха, коему великая госпожа вручала попечение о мирзе Шахрухе и о всем доме его, о семье и о делах его.

Бабушка следила за тростничком в красноватой, обветренной руке Халиля и улыбнулась:

— А Улугбек, поди, глаже пишет!

Как и повелителю, ей не выпало время учиться грамоте, но ее влекло к этим однообразным сплетениям линий, кое-где изукрашенных точкой либо черточкой, из коих непостижимо получались слова. Тут ей чудилась какая-то магия, подобная знаниям лекаря, что, приложив палец к телу, уже ведал, какой травкой лечить недуг; магия, подобная наитию ее супруга, Повелителя Вселенной, коему сам аллах ниспосылает знание тайн, потребных для побед над всеми народами. Магией считала она всякое знание и силу, данные немногим людям и неведомые простым смертным. И чтобы соприкоснуться с тайной, присаживалась к внукам, когда им случалось писать при ней. Чтобы закрепить в глазах повелителя свою причастность к магии письма, она повторила, покачав головой:

— Глаже, глаже…

Тимур осуждающе покосился на свою государыню:

— А ты б взяла да сама и написала бы.

— Мне это ни к чему: внуки помогают!

— То-то.

Склонив голову ниже к бумаге, старуха ждала, пока Халиль наконец спросил, угодно ли бабушке присовокупить к приветам также и пожелания.

Не разгибаясь, она твердо согласилась:

— А как же! Напиши, — дети, мол, благоденствуют, в науках преуспевают, деду покорны, бабку радуют, о доме не тужат и в Герат не манятся: на разлуку с наставниками охоты в них нет, — столь прилежны к занятиям.

Она распрямилась, подумала, туго сжав запавшие внутрь рта губы. Поглядела на повелителя, выжидающего ее дальнейших слов, и, снова склонившись к бумаге, добавила:

— И так тоже напиши: дети, мол, не столь книжной премудрости, сколь ратному делу привержены, конями занимаются, по охоту езживают, на дикого зверя с единой плеткой выхаживают и, здравы, веселы, назад к наукам присаживаются.

— Что же, науки — блюдо, что ли, это? "Присаживаются!" — передразнил Тимур.

— Ну, а как же сказать? Не на ходу ж они грамоту учат.

— Ну, скажем: "назад к наставникам прибегают".

— Да хоть бы и так: ей все равно не до таких слов станет, как вычитает о том, каковы они тут у нас.

— Не таковы, какими бы там росли! — согласился Тимур.

Великой госпоже этих слов было довольно, большего одобрения своему письму она и не ожидала: он согласился, что ее стрелы бьют в цель.

Но втайне она знала, что эти двое внучат растут иными, чем изображены в ее письме, — книжной премудростью они увлечены боле, чем ратным делом.

— А подрастут — и еще лучше станут! — утешая больше себя, чем отвечая мужу, убежденно сказала великая госпожа.

Когда письмо было окончено и скатано трубочкой, великая госпожа поймала свою золотую печатку, висевшую на ремешке на поясе, и вдавила ее в ярлычок. Халиль заклеил свиток.

Только теперь старухой снова овладела ненависть к снохе, ненависть давняя, но разбереженная дерзкими вопросами Гаухар-Шад-аги.

Предаваться этому чувству было некогда. Подошло время проводить мужа, — Тимур, опираясь о сундук, поднимался, она подоспела ему помочь. Сопровождаемый Халилем, Тимур ушел.

По обычаю, он должен был один навестить меньшую госпожу — монголку Тукель-ханым, но близилось время обеда, и дед позвал с собой Халиля к обители меньшой госпожи.

Увенчанная позлащенным шишаком с пышным султаном на верхушке, составленная из обширных белых юрт, соединенных войлочными навесами с багряной и золотой бахромой, ставка Тукель-ханым занимала больше места, чем юрта самого повелителя. Ее дверца была высокой, и Тимур перешагнул через порог не сгибаясь.

Царица стояла в двери, и видно было, как под румянами, гуще румян и преодолевая толщу белил, покраснело ее лицо, — она гневалась: повелитель был волен провести утро у великой госпожи, но давно наступила пора обеда, который он должен отведать у нее. Теперь другие жены повелителя могли сказать, что у старухи ему веселее, чем у меньшой госпожи, если он так медлил там. Она не знала, что он там делал, ничего не знала о письмах, но она стыдилась даже служанок, давно сказавших ей, что обед готов, и тоже удивленных задержкой повелителя в юрте старухи.

Постукивая браслетом о браслет, она сдерживала свое нетерпение, приказав служанкам смотреть, не идет ли повелитель, чтоб она успела его встретить. Досада ее росла.

Теперь она увидела и Халиля. И не столько ради повелителя, как перед этим славным отвагой юношей, быстро овладела собой, почтительно кланяясь и пятясь, пока Тимур шел к своему месту.

Чванясь не так перед повелителем, как перед Халилем, успевшим загореть, простоватым и столь любимым в войсках, Тукель-ханым почти не прикасалась к еде, а если и касалась, то лишь из снисхождения к этому простому вареву — жирному рису белого плова, грубо наломанным ломтям редьки, к привезенному из Ургута горному луку — ансури.

Тимур отхлебывал красный, почти черный густой мусаллас — самаркандское вино, отстоявшееся за многие годы.

Она приготовила ему обед, какой он любил у себя дома, выражая этим подневольное уважение к обычаям мужа. Но, сама едва прикасаясь к еде, выказывала мужу, что ей привычней тонкие блюда китайской кухни, какими кормили ее на родине пекинские повара.

Ей хотелось есть. Она всегда ела много. Но теперь крепилась и отстраняла все, что ставили перед ней молчаливые рабыни.

Тимур приметил ее пренебрежение к мастерству самаркандского повара, сварившего этот плов, но сказал:

— Спасибо, царица. Вижу, ты поняла вкус самаркандских блюд: все оттуда вывезено. И вино тебе сыскали хорошее. И ансури хорош.

Вино успокоило и согрело Тимура. Ему веселей думалось, как велик этот стан, на многие версты покрывший вокруг всю землю. Каким небось страхом охвачены народы на всем пространстве вселенной, когда он стоит здесь, собирая и готовя свое могучее войско.

Обед окончился. Халилю следовало уйти. Он замечал, как все время, пока он сидел здесь, Тукель-ханым то поворачивалась к нему плечом, покрытым тяжелым жемчужным оплечьем, то искоса и украдкой поглядывала через плечо, слышит ли он ее, когда она что-то говорила повелителю.

Вдруг вбежала старая монголка, старшая над служанками Тукель-ханым, и зашептала своей госпоже.

Тукель-ханым, пугливо взглянув на Халиля, сказала Тимуру:

— Неотложное дело: Шейх-Нур-аддин просит пути к повелителю.

Никому не дозволялось тревожить Тимура в часы, когда он посещает своих цариц. Но здесь сидел внук, и Тимур, снисходя к столь важным вестям, что сам Шейх-Нур-аддин решился нарушить обычай, велел впустить своего соратника:

— Выйди, Халиль, к нему — проведи его сюда.

Тукель-ханым неприметно проверила, ровно ли свисают по спине тяжелые золотые подвески на косах, и кругленькой крепкой ладонью разгладила тяжелый желтый шелк платья.

Шейх-Нур-аддин поклонился Тимуру, поклонился царице, но не прошел к подушкам, где мог бы сесть, а остался у двери и сказал:

— О повелитель, двух ваших гонцов убили.

Тимур приподнялся, но, став на колени, не успел встать.

— Кто?

— Нашли убитых, а следов нигде нет.

— Где это?

— Одного отсюда неподалеку — едва ли до второй молитвы успел проскакать. Другого подале, на другой дороге.

— А послали ль искать? Кого послали? Пойдемте!

Он наконец поднялся и, не оглядываясь на хозяйку, с которой надлежало еще бы посидеть, торопливо покинул ее юрту.

Тукель-ханым одна постояла около ковра, с которого убирали блюда. Прижала ладони к глазам и, размазывая румяна, заплакала.

Потом утерлась подолом. Лицо ее стало желтым, глаза — маленькими в припухших узких щелках. Непослушная прядь со лба выбилась из-под шапки и защекотала ей лоб. Она попыталась смахнуть прядь, принимая ее за муху, но прядь не улетела.

Она снова потерла лоб. Вдруг увидела на ковре кость, недоглоданную Тимуром. Она с детства любила мясо на костях, любила глодать кости.

Глянув, закрыта ли дверь, взяла кость и, всхлипывая, занялась этой костью, обгладывая ее, пытаясь высосать мозг, запекшийся внутри, и понемногу успокаиваясь.


***

Убитых гонцов привезли и положили перед гонецкой юртой.

Тимур пришел посмотреть их. Толпа воинов и гонцов, окружавшая убитых, шарахнулась в сторону, когда подошел повелитель, а отшарахнувшись, там и осталась стоять. Он же велел осмотреть убитых.

Свитки оказались целы, засунутые у одного за голенище, у другого за пазуху.

У одного стрела пробила глаз и выглянула из виска, у другого — пробила висок и теперь торчала из глаза.

— Хороши стрелки! — сказал Тимур и повернулся к толпе воинов: Хороши, а?

И все робко, но убежденно выразили свое восхищение. Тимур стоял, глядя на убитых, задумавшись.

— Да, хороши! А где они? А? Кто они? А?

Из расспросов гонецкой стражи узнали, что один из гонцов был убит при въезде в каменистое ущелье, поросшее в том месте небольшим кустарником; другой — когда проезжали по улице разрушенного селенья, среди развалин. Оба раза стражи сперва растерялись, а когда опомнились, сколько ни шарили вокруг, никого не сыскали.

— Стражей отлупить плетьми, при всех, чтобы впредь успевали ловить злодеев. И чтоб другие запомнили: надо так жить, будто враг уже нацелил свою стрелу тебе в голову. Когда спишь, и то надо настороже быть. А когда едешь, не спать. Дать им плетей. Для памяти! Для острастки, чтоб понимали: кругом война! Война кругом! А? Мы в походе, а может, на гулянье? А?

Шейх-Нур-аддин, стоя позади Тимура, говорил царевичу Султан-Хусейну:

— Оба пробиты одинаковым видом: целено в висок. И тот и другой стрелок знали себе цену, верили своей стреле. И там и тут подстерегали не прочих воинов, а гонцов, — при одном пять воинов караула скакали, при другом трое воинов караула, а все воины целехоньки, пробиты только оба гонца. На выбор бьют.

Тимур, не оборачиваясь, сказал:

— Волки! Как из-под земли накинулись — и прочь. И след простыл!

Потом, взглянув через плечо на Шейх-Нур-аддина, приказал:

— На те места послать побольше конницы. Все кругом осмотреть, всех выловить, кто не наш. Авось попадутся! А гонцам в охрану давать полный десяток, да с десятником. Без того по здешним дорогам гонцов не выпускать. До самой Султании.

Шейх-Нур-аддин не сразу пошел, оставаясь среди сопровождавших Тимура воевод.

Тимур повернулся к нему и крикнул:

— Слыхал, что сказано? Чего стоишь? Посылай! Не завтра ж искать? Чтоб во всю прыть туда скакали. Ищите! К утру доставить нам этих… волков. Ну!

Нур-аддин, присев от неожиданности, опрометью кинулся к стремянному. Едва он сел в седло, карий белоногий конь шарахнулся, огретый с маху тяжелой плеткой, и, крутя запрокинутой головой, понес Нур-аддина через торопливо сторонящихся воинов, а Нур-аддин хлестал и хлестал коня, мчась к стоянке своей конницы.

Тимур помолчал, думая о чем-то; наконец, словно очнулся от забытья, торопливо сказал Султан-Хусейну:

— Там этот… с гор. Как его? Который костры палил! Отпусти его на все четыре стороны. Да одного. Да зорче глядите, куда пойдет. Пускай свободно ходит, но чтоб каждый шаг нам знать. Не трогайте, пальцем не трогайте, чтоб никак не почуял, что мы его видим. Сумеешь? А на дорогу одарите халатом. От нашей милости. А халат дайте, чтоб издалека виден был. Надо поскорее рассмотреть все его пути-дороги. Волки-то небось кругом рыщут! Он у нас отлежался, насиделся, успокоился — веселей пойдет.

В это время Аяр, на виду у Тимура, вышел из гонецкой юрты, сторонкой обошел распростертых у юрты двоих своих неудачливых знакомцев и пошел было к лошадям: ему уже приказали собираться в Самарканд.

Вдруг сам повелитель позвал:

— Эй, гонец!

Аяр замер.

— По дороге, гонец, поглядывай. Да без десятника не выезжай. Да косицей на ветру не размахивай, под шапку подсунь. А то и вовсе шапку в мешок спрячь, до Султании. А на голову что у всех воинов, то и сам надень. Слыхал? То-то! Да чтоб все гонцы это знали. Не то я с гонцов и спрошу, коль не поберегутся.

Аяр смахнул шапку с головы и, оставшись в белой исподней бухарской ермолке, едва покрывавшей выбритое до синевы темя, хотел было дальше идти, когда Тимур с насмешкой добавил:

— Лихой гонец, а лепешек по дороге не теряй.

Ноги Аяра ослабели от этих страшных слов. Тимур уже отвернулся и захромал в сторону. Его тотчас заслонили сподвижники, сопровождавшие Тимура, и толпа. А гонец стоял, не в силах сойти с места.

"Кто ж это приметил? Кто ж меня выдал? Ведь все они ехали, не оглядываясь. Я задним остался, когда лепешку выбросил. Кто ж подглядел? Ведь только свои воины были, из друзей-приятелей, кто ж из них?

И как ведь милостив повелитель наш! Знал, а виду не выказывал. На прощанье только сказал! Помнил! Про простого гонца всякую оплошку запоминает, а зря обидеть не обижает. Ведь это дороже любой награды сказано: "Лихой гонец"!"

И, всей душой отдаваясь власти повелителя, пригретый его укором, Аяр рванулся к лошадям, чтоб мчаться как ветер навстречу всем волкам, наперекор всем ураганам на свете, во славу повелителя. Нет, уж теперь он лепешку не выронит. Кому надо, тому повелитель сам подаст.

"Но кто ж из них выдал? Кто из них приметил?"

А Тимур шел к себе, тихо ворча:

— Кругом рыщут!.. Кругом! Видно, давно не пуганы. Из земли, что ли, поднимаются? Никого нет, а стрелы летят. То дымок пустят с горы на гору, то стрелу с тетивы, а никого нет!