"Зеленый рыцарь" - читать интересную книгу автора (Мердок Айрис)

Айрис Мердок Зеленый рыцарь

1 Идеальные дети

— Жили-были три девочки…

— О, ты только посмотри, как он разыгрался!

— И звали их…

— Иди сюда, ко мне!

— И жили они у самого устья пенного потока.

Первой говорившей была Джоан Блэкет, второй — Луиза Андерсон, именно она настойчиво призывала игривого пса. Девочки, о которых шла речь, были дочерьми Луизы, разговор происходил в Кенсингтон-гарденз [1] в октябре.

Собака по кличке Анакс — изысканная колли с удивительными голубыми глазами и длинной серебристо-серой шерстью с черными и белыми пятнами — резво прибежала на зов хозяйки. Обе дамы только вступили в период среднего возраста. Когда-то они жили и учились в одном пансионе, правда недолго, поскольку Джоан (озорницу) исключили оттуда через два месяца после того, как туда поступила Луиза (паинька). Этого времени оказалось достаточно, чтобы девочки подружились на всю жизнь. Проделки Джоан ободряли еще не привыкшую к строгим ограничениям пансиона младшую Луизу, послушную девочку, радовали ее воображение мечтами о более свободной жизни. Луиза в свою очередь привносила в беспорядочное буйство Джоан возможность порядка, по крайней мере в отношении неизменной дружеской привязанности. В дальнейшем каждая из них пошла по жизни своим путем, не переняв ничего из поведения подруги. В конце концов обе они остались без мужей, но почти со взрослыми детьми.

— История этого пса закончится плачевно, — изрекла Джоан.

— О нет, — возразила Луиза, хотя мысленно согласилась с высказыванием подруги, — Анакс уже освоился в нашем доме и забыл старого хозяина.

— Собаки ничего не забывают. Он сбежит.

Упомянутого «старого хозяина», Беллами Джеймса, прежнего владельца Анакса, друга покойного мужа Луизы, никоим образом нельзя было назвать старым. Просто в середине жизненного пути он решил вдруг распрощаться с миром и всецело посвятить себя служению Богу. Новое аскетическое бытие, приобщение к которому все еще не завершилось, предполагало полный отказ от мирских удовольствий, включая употребление алкоголя и общение с собакой. Поэтому Беллами передал Анакса на попечение семьи Андерсон.

— Помимо всего прочего, — добавила Джоан, — Беллами — дурак.

Луиза была согласна с этим, однако обладала природной мягкостью, поэтому высказала иное мнение:

— Он очень добрый и великодушный человек.

— Скажи еще, что он ходячая добродетель! Он же вел аморальную жизнь. По-моему, он немного сбрендил, им овладело легкое сумасшествие, нечто вроде подсознательного стремления к смерти. Неужели он действительно выбрал себе нищенское существование, поселившись в восточном Лондоне? Говорят, он собирается продать свой приморский коттедж, где вы все отдыхали и наблюдали за резвящимися тюленями?

— Да. Тюлени, кстати, пропали.

— Наверное, их отравили. Должно быть, это расстроило тебя и девочек.

— По-моему, пора посадить Анакса на длинный поводок, как обычно. Иди сюда, иди ко мне, мой мальчик. Сидеть. Сидеть!

Анакс спокойно позволил Луизе прицепить к ошейнику поводок. Он посмотрел на нее тем взглядом, который его экс-владелец называл «взглядом тайного осуждения».

— А как поживает наш вечно молодой Арлекин? — спросила Джоан.

Арлекином она называла вовсе не молодого, но неизменно моложавого Клемента Граффе, друга покойного мужа Луизы.

— В целом прекрасно, только ужасно переживает из-за брата.

— Все еще переживает? Значит, от него нет никаких известий?

— Нет, никаких.

— Кстати, уж не Клемент ли раскошелился на эту поездочку в Италию? Насколько я понимаю, Беллами не мог поехать туда на свои деньги. Отказавшись от мирских радостей, он, однако, не захотел пропустить бесплатное путешествие! Где они сейчас, как ты думаешь?

— Где-то в Апеннинах.

— Хотелось бы и мне оказаться там. В Париже этим летом даже мухи от скуки дохли. И вот я приезжаю в Лондон и никого не могу застать дома.

Джоан, мать которой была наполовину француженка, иногда жила в Париже. Она редко видела мать, обосновавшуюся с богатым французом в Антибе, на Лазурном берегу. Отец Джоан давно погиб в железнодорожной аварии, а муж оставил ее после шести лет брака, через какое-то время переехал в Канаду и окончательно исчез из виду. Жизнь Джоан в Париже оставалась загадкой для ее лондонских друзей. Они знали, что Джоан работает в «Модельном доме», но не знали, в каком качестве. При вечном сетовании на бедность Джоан, однако, намекала и на то, что «преуспевает по всем статьям». Встречаясь с ней, Луиза вела себя сдержанно, не приглашала к себе в гости, и виделись они только в кафе или ресторанах. Когда-то Джоан слыла «красоткой» и, хотя имела несколько изможденный вид, осталась очень привлекательной особой, мужчины по-прежнему заглядывались на нее. Одевалась Джоан эксцентрично, но элегантно, умело и эффектно пользовалась косметикой, ей нравилось, когда ее принимали за актрису в несколько старомодном смысле этого слова. Высокая и худощавая, она уверенно шагала по жизни своими прекрасными ножками. Шикарные струящиеся волосы Джоан, которые она с давних пор искусно подкрашивала, неизменно отливали темным «тициановым» огнем. Ее аккуратный, слегка retroussé [2] носик не отвлекал внимания от обведенных черным карандашом голубых глаз, блестевших и сверкающих меж густых ресниц.

Восемнадцатилетний Харви Блэкет, путешествующий в Апеннинах, был сыном Джоан, ее единственным ребенком. Отец покинул семью, когда мальчику исполнилось пять лет, его появление на свет и способствовало разрушению брака родителей. С тех пор Харви жил с матерью, и между ними сложились бурные собственнические отношения. Поначалу им регулярно поступали деньги. Отец, пока жил в Англии, снабжал их кое-какими средствами, к тому же Джоан работала секретаршей. Она имела, как говорится, много «друзей», а вернее, поклонников, наличие которых в определенное время стало источником ее ссор с сыном. Когда Харви исполнилось пятнадцать, Джоан сбежала в Париж, оставив мальчика, еще учившегося в школе, в крошечной однокомнатной квартире за Нот-Энд-роуд и выделив ему мизерное содержание. Она препоручила сына заботам так называемых приемных родителей, одним из которых стала Луиза, а другим — упомянутый уже Арлекин. Харви, очевидно сделав вывод, что пора взрослеть, оказался вполне способным к самостоятельной жизни и в восемнадцать лет удачно получил стипендию для изучения современных языков в Юниверсити-колледже в Лондоне. Он предпочел отдохнуть годик, прежде чем углубиться в серьезную учебу, и весьма своевременно получил грант, дававший ему возможность провести четыре месяца, изучая Италию. С детства он говорил по-французски с матерью и бабушкой, а немецкий и итальянский языки выучил в школе. Его путешествие по Италии было предпринято для предварительного знакомства со страной перед длительным пребыванием во Флоренции.

Все считали, что Джоан вела и ведет довольно беспорядочный образ жизни, или, как она сама выражалась, «une vie de bâton de chaise» [3], а Луиза, напротив, даже после «великой трагедии» продолжает вести тихую и спокойную, правильную и целесообразную жизнь, достаточно благопристойную, но энергичную, предрешенную ее кроткими и добродушными родителями и правильным возвышенным воспитанием. «Великой трагедией» стала потеря мужа, Эдварда Андерсона, внезапно умершего от рака в поразительно раннем возрасте. Эдвард Андерсон, известный как Тедди, был на несколько лет старше своей жены. Когда-то он числился способным и многообещающим бухгалтером. После трагической кончины мужа благоразумная и активная Луиза изучила текстовый редактор и устроилась на неполный рабочий день и продолжала вести размеренную жизнь. Дети ее оставались «ангелами». Луиза жила в кругу подруг детства, таких как Джоан, Конни и Кора, а также верных друзей ее мужа со времен учебы в Кембридже: Клемента Граффе, Лукаса Граффе и Беллами Джеймса, которого еще в студенческие годы прозвали «капелланом». На спокойном и доброжелательном, широкоскулом лице Луизы не появилось ни единой морщинки, ни одного свидетельства горя или душевных метаний, которые отметили более эффектное лицо Джоан Блэкет, не нанеся, однако, ущерба ее красоте. Но в разбитом сердце Луизы кровоточила незаживающая рана.

— Неужели Англии суждено вечно мокнуть под дождем?

— Как раз сейчас дождя нет.

— Остался хоть кто-нибудь в этом городе?

— Да, несколько миллионов горожан.

— К чему говорить то, что и так понятно?

— Я говорю как есть.

— Почему бы тебе не рассказать мне какую-нибудь забавную и воодушевляющую историю, к примеру о чьей-нибудь развалившейся семейке, о новой интрижке, о чьем-то банкротстве, позоре или смерти?

Луиза улыбнулась. Они шли по влажной траве, и свежий прохладный ветер, казалось затеявший игру в прятки с платанами, ловко кружил огромные, коричневые и потяжелевшие от дождя листья. Узкое искусственное озеро Гайд-парка, Серпентин, в изменчивом освещении то темнело, то серебрилось между деревьями. Высокий каменный памятник принцу Альберту, в солнечный день напоминавший величественный готический собор в Орвието (так однажды высказалась Джоан), сейчас выглядел ущербным и бесформенным, как тающая сосулька. Небо над центром Лондона было угрожающе темным, хотя дождь временно прекратился. Джоан, только что закрывшая свой большой зонт, была одета в элегантный зеленый костюм, украшенный узкими полосками серебристого меха. Она шествовала в высоких черных сапогах под прикрытием черной фетровой шляпы. Фигуру Луизы, предпочитавшей даже под мелким дождиком гулять с непокрытой головой, скрывал свободный бесформенный черный макинтош с откинутым на спину капюшоном. Ее густые, зачесанные назад каштановые волосы, прямые и жесткие, по словам школьных подруг, «как конская грива», оставляли открытым большой лоб и, гладко прилегая к голове, спускались к плечам. Бледную кожу лица Луизы, летом покрывавшуюся веснушками, оживлял внимательный взгляд золотисто-карих глаз цвета осенних листьев платана. По лицу ее обычно блуждала снисходительно-спокойная, чуть удивленная и добрая полуулыбка. Как-то ее даже назвали неизменно улыбчивой дамой.

— Ты хорошо устроилась в квартирке Харви?

— Плохо. Когда я убираю раскладушку, она отсыревает, а если оставлять ее разложенной на весь день, то просто повернуться негде. Жутко неудобно в любом случае, и, вообще, там дурно пахнет. Серьезно, скажи мне, кто сейчас в городе? Должен же кто-то позаботиться о моей вечной душе и бренном теле, я не могу питаться только святым духом. Нам известно, что в путешествие отправились Харви, Беллами и Клемент. А что делает Тесса Миллен?

— Не знаю. Наверное, она здесь.

— Конечно, эта девица в своих неизменных бриджах напоминает Адольфа Гитлера, но мне нравится такой типаж. Почему ты ее не любишь? Ведь ты с симпатией относишься практически ко всему человечеству. Чем же она тебя не устраивает?

И правда, чем же? Джоан нравилась их общая знакомая Тесса, а Луизе — нет. Порой Луизе казалось, она понимает, почему Джоан симпатизирует Тессе, но одобрения это у нее также не вызывало.

— К сожалению, Конни тоже в отъезде, они всей семьей отправились в Америку, Джереми участвует там в каком-то процессе.

Констанс Парфит, по мужу Констанс Адварден, также учившаяся в пресловутом пансионе благородных девиц, возобновила знакомство с Джоан позже, во Франции, их сблизили воспоминания о так называемой «разнузданной юности». Джереми трудился на юридическом поприще, а Конни писала детские сказки.

— Жаль, нам очень пригодились бы ее мальчики. Мужчин всегда не хватает, верно? Может, они успеют вернуться к нашему костюмированному балу? Джереми, кстати, до сих пор поглядывает на тебя влюбленными глазами.

— Какой там костюмированный бал, всего лишь скромная вечеринка с масками, которые придумали дети. Ты будешь на ней?

— Понятия не имею. Мне необходимо развлечься. Полагаю, устроив Харви во Флоренции, Клемент и Беллами вернутся сюда. А как поживают Клайв и Эмиль, еще не разбежались?

— Нет… но сейчас они в Германии.

— СПИД отпугнул современную молодежь от секса, от любых сексуальных отношений. Какая жалость! Вот я в их возрасте чудесно повеселилась, а они не смеют даже проверить себя, боятся жизни. Мы имеем поколение монахов. Предполагаю, они пойдут по стопам Беллами. А знаешь, мне кажется, что Харви все еще девственник, не думаю, что он успел переспать с кем-то. Кстати, он ничего не рассказывал тебе?

— Ничего, — ответила Луиза.

Обычно она осторожно делилась с Джоан сведениями о Харви. Луиза знала Харви с самого детства, так как он был ребенком давней подруги. Она заботилась о нем, но держала на расстоянии. Возможно, храня верность Джоан, Луиза вела себя с парнем даже слишком сдержанно. После развода родителей Харви нуждался в отце. Сначала эту роль исполнял Тедди. Когда Тедди умер, его место заняли Беллами, Лукас и Клемент. Укатив в Париж, Джоан продала свою лондонскую квартиру, оставив Харви крошечную комнатенку, а также положив на его счет в банке скромную сумму с обещанием добавлять вклады, которые время от времени действительно поступали. Лукас и Клемент, оплачивая учебу Харви в одном аскетичном пансионе, который сами в свое время закончили, тайно подкидывали ему карманные деньги и пополняли его банковский счет. В то время Луиза просто не могла не проникнуться любовью к этому мальчику. Она, сама растившая трех дочерей, всегда мечтала еще и о сыне. Да, Луиза полюбила Харви. Но она не являлась его матерью. Возможно, ее щепетильность выражалась в излишней строгости, но она надеялась, что мальчик правильно все понимает. Луиза по-матерински заботилась о сыне подруги, чинила одежду, готовила еду, дарила подарки, давала советы. Харви часто бывал у нее дома и по-братски тесно общался с ее дочерьми, между ними сложились практически родственные отношения. Время от времени Луиза покупала ему кое-какие вещи и продукты, убирала его квартирку, хотя в глубине души считала, что это уже «перебор». Харви мог счесть ее заботу навязчивой. Разумеется, Луиза умолчала о том, что именно рассказывал ей Харви. Одно время, вскоре после отъезда матери, он делился с Луизой самыми сокровенными мыслями — к примеру, рассказал об ужасном несчастье, связанном с ранним детством, хотя она не пыталась вызвать его на откровенность. Позднее, повзрослев, парень стал менее разговорчивым. Луиза ничего не знала о сексуальной жизни Харви, он не выказывал никакого желания поделиться с ней, и, естественно, сама она не затрагивала столь интимную тему, хотя с недавних пор частенько задумывалась об этом.

— Интересно, не мог ли он поделиться с Арлекином? — сказала Джоан, — Надо бы выяснить. Так ты не знаешь, когда возвращается Лукас?

— Нет. Мы не знаем даже, где он.

— Должно быть, тот суд нанес ужасный удар по его самолюбию, несмотря на его полную невиновность. Ты видела это шоу?

— Ходила ли я в суд? Нет, конечно!

— А я умираю от нетерпения. Мне бы хотелось точно знать, что же произошло. Надеюсь, в ближайшее время ты посвятишь меня во все подробности!

— Мы держались в стороне. Вряд ли Лукасу понравилось бы, если бы мы заявились в зал суда как любопытствующие туристы!

За несколько месяцев до этого Лукас Граффе, старший брат Клемента, попал в очень неприятную историю. Вечером, когда он прогуливался, на него напал какой-то грабитель, и Лукас так отчаянно защищался зонтиком, что убил напавшего ударом по голове. В суде высказывались общие возмущенные мнения (известные по краткому изложению данного инцидента в прессе). Лукаса обвинили если и не в предумышленном убийстве, то, по крайней мере, во «взятии правосудия в свои руки» и применении «чрезмерного насилия». На пару дней Лукас даже сделался популярным. Доброхоты, стремившиеся защитить несчастного грабителя, умолкли, когда выяснилось, что обвиняемый не нападал первым и не использовал никакого оружия. Лукаса, тихого ученого-отшельника, очень уважаемого историка, конечно, чрезвычайно подавило то, что он ненамеренно убил человека, хоть и негодяя.

— Он, должно быть, ужасно расстроился, — сказала Луиза.

— Расстроила его, скорее всего, только дурная слава.

— Нет, я думаю, сильнее его расстроило то, что он убил человека.

— Вздор, Лукас проявил настоящий героизм. Если бы больше людей давало отпор всяким негодяям, то и грабителей стало бы меньше. Лукас заслужил медаль. Ты, кажется, готова защищать этого отвратительного вора!

— Человека лишили жизни… а у него, возможно, остались жена и дети.

— Я понимаю, мы все высоко ценим Лукаса, но ему свойственна экстравагантность. Он обожает поражать нас эксцентричными выходками. Целыми днями он торчит в своей сумрачной берлоге, пишет научные труды, а потом выходит прогуляться и убивает кого-то… это безотчетное проявление храбрости, даже безотчетное проявление его убедительной силы.

— Вообще странно, что тот парень умер… Лукас ведь не хотел причинить ему вред, он просто пытался защититься от нападения.

— Представляю себе, как Лукас разъярился. Случайная встреча обернулась несчастьем для них обоих. А теперь еще Лукас пропал неизвестно на сколько.

— Скорее всего, ему нужно оправиться после такого потрясения, он надеется, что мы уже забыли обо всем. Ему не захочется обсуждать эту тему.

— Ему и не придется обсуждать ее, мы не станем ворошить былое, будем вести себя так, будто ничего не случилось. Но где же он пропадает?

— Наверное, где-то работает, он вечно трудится то в одном, то в другом университетском городке, обитая в недрах библиотек.

— Ага… в Италии, Германии, Америке. Он еще преподает?

— Да, вообще преподает, но колледж отправил его в творческий отпуск.

— Безусловно, Лукаса никак не назовешь общительным, он ведет затворническую жизнь, как и подобает тихому и неразговорчивому ученому. Ему, конечно, не понравилось, что его имя попало в газеты. Вам надо быть к нему повнимательнее, когда он вернется. Вы считаете его исключительно самодостаточным, а ведь он ужасно одинок.

— Ему нравится одиночество.

— Клемент, должно быть, сильно беспокоится за него. Ты не думаешь, что Лукас способен на самоубийство?

— Нет, безусловно нет!

— Я имею в виду, не из-за чувства вины, а из-за потери чувства собственного достоинства, потери репутации.

— Нет! У Лукаса вполне достаточно здравого смысла!

— Так ли это? Ладно, а как поживают три твоих малышки?

Дочерям Луизы уже исполнилось соответственно девятнадцать, восемнадцать и пятнадцать лет, и они давно перестали быть малышками.

— Алеф и Сефтон сдали экзамены и теперь с волнением ждут результатов!

— Ну уж, я уверена, что этим умницам нечего беспокоиться!

Тедди Андерсон, получив классическое образование, наградил своих дочерей греческими именами: Алетия, София и Мойра. Девочки, однако, спокойно обсудив их между собой, решили не пользоваться столь громкими именами, хотя и не стали полностью отказываться от них. Когда младший ребенок, так желаемый родителями мальчик, оказался очередной девочкой, Тедди сказал: «Это судьба!» — и нарек ее Мойрой, что легко укоротилось до Мой. Старшим сестрам было труднее найти более приемлемые имена. Алетию совершенно не устраивало сокращение Тия, и она подумывала сначала об Альфе, но, сочтя, что это звучит слишком самонадеянно, в итоге остановила свой выбор на Алеф, первой букве еврейского алфавита, что позволило сохранить связь имени с Древним миром и скрытую связь с исходным именем. Софии, не взлюбившей сокращение Софи, пришлось еще труднее, но в конце концов она придумала себе имя Сефтон, так и не объяснив никому, откуда оно взялось. Алеф (девятнадцатилетней) и Сефтон (восемнадцатилетней), ни на шутку пристрастившимся к чтению умных книг, была прямая дорога в университет. Их младшая сестра, не имевшая тяги к ученым изысканиям, но «талантливая малышка» в творчестве, готовилась к поступлению в художественную школу. Все девочки старательно учились, любили мать, любили друг друга, жили спокойно, счастливо и дружно. Казалось, что они абсолютно довольны судьбой. Внешне Сефтон и Мой выглядели достаточно привлекательными. А Алеф вообще считалась признанной красавицей.

— Да, уже экзамены. Как летит время! В Кембридж, по папиным стопам?

— Им хочется в Оксфорд, но тут выбирать не приходится.

— Вылет из родного гнезда пойдет им на пользу. Чересчур они уравновешенные и вообще живут в слишком идеальной атмосфере. Они даже телевизор не смотрят! Как еще, при наличии трех этих скромниц, в вашем доме не завелись привидения, ведь их привлекают именно такие типажи. Твои девочки подобны натянутым лукам, в них море энергии — так, между прочим, представляется Клементу, — и настало время для бурных перемен, время вылета из…

— Так представляется Клементу?

— А они по-прежнему любят петь и проливать слезы?

— Да…

— Они растут как тепличные растения, все их так любят и опекают… вот когда я была в их возрасте…

— Ты уже говорила, что чудесно повеселилась.

— Ну, отчасти верно, но, честно говоря, я побывала в аду. Возможно, даже не вылезала из него. Конечно, и в адской жизни бывают радостные моменты. Но к чему слезы, уж не успели ли они влюбиться? Мой наверняка успела, правда? Она ведь обожает Клемента с самого детства!

— Она также обожает и «Польского всадника».

— Какого всадника?

— Картина Рембрандта.

— Ах, ну да. Эта картина всегда казалась мне слишком сентиментальной. Поляк на ней чересчур женственный, ты не находишь? В любом случае, теперь говорят, что его написал вовсе не Рембрандт. Но если серьезно, скажи, они уже успели влюбиться?

— Нет. Просто у них чувствительные натуры. Они всегда плакали над книгами, причем не просто над романами, Сефтон рыдает над учебниками по истории, а Мой плачет над такими вещами, как…

— Да-да, я помню, как она огорчается из-за камней. По ее мнению, все вещи в мире имеют свои права. Она вечно спасала даже насекомых.

— В том числе и насекомых, и все они до слез расстраиваются из-за животных. Но и смеются они не меньше.

— Великолепное зрелище всеобщих лирических песнопений, переходящих в смех или слезы. Ты называешь это чувствительностью. Мне порой хотелось бы, чтобы и у меня с большей легкостью наполнялись слезами глаза. Мужчины, кстати, не плачут. И это одно из многих доказательств их превосходства над нами. Во всем виновата любовь. Полагаю, что твои девушки по-прежнему исповедуют вегетарианство, ратуют за спасение китов, экологическую чистоту планеты и так далее. Мой погубит ее собственная чувствительность, она принимает все слишком близко к сердцу. Да здравствуют спасенные ежи и чернолапые хорьки, да сгинут все полиэтиленовые пакеты! Ну а у Сефтон, конечно, на уме одна зубрежка, она готова ходить даже в рубище. Я так и вижу ее строгой училкой с очками на носу. А как Мой, все еще предпочитает уплетать молочный шоколад с апельсиновой начинкой? Неудивительно, что она осталась той же симпатичной пышечкой, все той же пухленькой милашкой с прекрасными способностями. Мне кажется, она станет кухаркой, возможно, переберется за город и обзаведется огородом.

Луизе не понравились такие высказывания в адрес ее дочерей.

— Мой очень хорошо рисует, она будет художницей. Алеф собирается изучать английскую литературу в университете, она хочет стать писателем.

— Ах, Алеф! С ее-то красотой она получит все, что угодно, сможет выйти замуж за любого, кто ей понравится. Когда ты отпустишь ее на волю, от поклонников не будет отбоя. Но она не станет торопиться. Эта девочка понимает, что к чему. Ей не захочется создать семью с нищим студентом. Алеф выберет какого-нибудь влиятельного и зрелого мужчину, сибаритствующего богача, большого ученого, выдающегося бизнесмена или финансового магната с яхтами и виллами по всему свету, и вот у них-то будет настоящая развеселая жизнь. Я лишь надеюсь, что они пригласят нас в гости!

Луиза рассмеялась:

— А раньше ты говорила, что Алеф придется расплачиваться за свою красоту. Но я надеюсь, что ты права насчет ее понятливости и избирательности.

— Так значит, они поют все те же любовные романсы, сентиментальные шлягеры тридцатых годов и старые песенки елизаветинских времен? На них они расточают свои девичьи слезы? По-моему, мне это знакомо… затишье перед бурей… они плачут, сознавая будущее. Они пророчески оплакивают уходящую юность, свою девственность, благонравие, в которое искренне верят, невинность и чистоту в преддверии предстоящего осквернения… да-да, я думаю, что они невинные агнцы, в отличие от Харви, который, как все мальчишки, лелеет нечестивые мысли.

— Да, возможно, — уклончиво ответила Луиза, — Беллами говорит, их потрясает и восхищает само существование нашего мира.

Джоан нравилось размышлять о судьбах трех девочек, которых она обожала, но уже едва ли понимала. Луизе не хотелось продолжать эту тему. Ее тревожили странные перепады в настроениях дочерей: от пугающих душевных терзаний к чрезмерной радости.

— Его несчастья, его жестокость?

— Нет, просто его существование.

— Не вижу в этом особого смысла. Надеюсь, они осознали, что на карту поставлены их судьбы. Я слышала, как они пели ту шутливую песенку, в которой всех девушек называли глупышками, а всех мужчин — обманщиками. Что ж, вероятно, теперь, осознав реальность таких характеристик, твои дочери перестанут распевать об этом! Впрочем, возможно, они оплакивают грешников, разбивших их сердца! А какие у них взгляды на религию? Мой ведь, насколько я помню, уже прошла конфирмацию?

— Она и раньше иногда ходила в церковь.

— Это вполне в ее духе, она полагает, что там царит некая магия. У Мой эльфийская натура. Возможно, она станет колдуньей, когда вырастет, и разбогатеет, изготавливая любовные зелья.

— Она на редкость замечательная девочка, — сказала Луиза, — и станет такой же замечательной женщиной.

Ей надоело слушать насмешки и унизительные намеки по поводу дочери. Джоан продолжала:

— Ты имеешь в виду, что она странная чудачка, обладающая таинственной аурой, которая воображает, что общается с миром сверхъестественных явлений. Это все лишь период женского созревания, он пройдет, и Мой станет обычной девушкой, забудет о любовных зельях, перестанет летать на помеле и начнет выращивать цветы для местной церкви. Хотелось бы мне сохранить малую толику веры, даже той занудной католической веры, которую исповедует моя занудная матушка, хотя и живет во грехе. Говорят, что религия заменяет секс. Ты не представляешь, что значит желание найти мужчину, любого мужчину. Хотелось бы мне отыскать хоть приличного вида альфонса, хоть солидного чиновника или университетского профессора, который занимался бы делами ради получения средств на карманные расходы. Должны же где-то быть такие кадры! Мой пока еще учится в школе, верно? Учитывая, что две старшие сестрицы торчат дома, женские флюиды там, должно быть, высокой концентрации.

— Они редко бывают дома, в основном сидят в библиотеках, ходят на лекции, у них на уме только зубрежка.

— Лукас ведь раньше занимался с Сефтон?

— Это было очень любезно с его стороны. Хотя, по-моему, он слегка напугал ее.

— Лукас, по-твоему, любезен. Беллами, по-твоему, добр и великодушен, тебе ужасно не хочется называть его дураком. Ты считаешь Харви очаровательным парнем, считаешь Клемента совершенством и благородным рыцарем, ты видишь в Алефе ангелочка, который никогда не превратится в валькирию, и я даже полагаю, что ты не позволяешь себе сделать моральную оценку моей личности! Ты вечно стремишься сгладить все острые углы и говоришь не то, что думаешь. Ты подавляешь в себе страх и ненависть; особы, более подавляющей истинные чувства, я еще просто не встречала.

— Старая добрая сдержанность, — пробормотала Луиза.

— Ты удобно устроилась в своем гнездышке, а другим вот приходится принимать решения. Несчастья отпечатались на моем лбу множеством морщин. А твой лоб идеально гладок. Ты обладаешь натурой, которую Наполеон страстно желал видеть в женщине: натурой безмятежной и спокойной домохозяйки. О господи, как же долго я не могла тебя понять! Черт, опять начинается дождь.

Джоан раскрыла зонт, Луиза накинула капюшон. Через мгновение трава под ногами стала скользкой и грязной. Встречный ветер хлестал дождем по их лицам, и они повернули назад.

— Я так рада, что Харви получил грант для поездки во Флоренцию, — заметила Луиза, — Он, должно быть, просто счастлив.

— Разумеется, счастлив убраться подальше от Лондона, да и от Англии. Но мне хотелось бы, чтобы он завел подружку. Так или иначе, он почему-то общается только с мужчинами. Он вертится вокруг Эмиля и Клайва. Какой ему прок от парочки этих влюбленных геев? А сейчас он с кем? С Клементом и Беллами. Ладно, они хоть не геи, уж Клемент точно, но оба они мужчины. Мужчины вечно проявляют к Харви интерес, ведь он такой симпатичный, и они балуют его, я видела, как они дергали его за волосы. Помнишь, как они в детстве щекотали его под подбородком? Да-да, я помню, что и Тедди любил играть с ним. Ты знаешь, по-моему, твои девицы слегка затормозили развитие Харви, они отвратили его от женщин, от секса, они всю жизнь разыгрывали роли брата и сестер, и теперь мой сын думает, что все женщины — запретный плод, что все они его сестры! Целомудрие оказывает мощное, просто магическое воздействие, оно подобно чарам. Твои девочки парализуют его волю, они превратились в сказочных дев, хранительниц Грааля, спящих принцесс из зачарованного замка. Харви следовало бы стать тем принцем, который продерется через дремучий лес, но он не может, поскольку сам обитает внутри того же замка.

— Какая чепуха! — проворчала Луиза из-под залитого дождем капюшона.

Анакс уже изо всех сил тащил ее за собой, она догадывалась, как сильно врезается в его горло натянутый поводок с жестким ошейником.

— Вовсе нет, он тоже зачарован. И все это время Эрот порхает над ними, и вокруг его крыльев сияет любовная аура. Как бы мне хотелось, чтобы он спустился с небес на эту идиллию и как орел разорвал ее на кусочки! Нам нужно, чтобы кто-то разрушил это колдовство, кто-то, пришедший из другого мира. Я предупреждаю тебя, если Харви окажется геем, то моей вины в этом не будет, это будет твоя вина!


— «Я помню твоих нежных рук объятья и поцелуи пылкой страсти. Ты научил меня любить, теперь же учишь забывать о счастье» [4].

Песня звучала в исполнении Алеф и Мой. Алеф сидела за пианино, а Мой стояла прямо за спиной сестры, слегка касаясь ее плеча. Все дочери Луизы умели играть на пианино, но Алеф играла особенно хорошо. Сефтон, как обычно, ничего не слыша во время чтения, сидела на полу в дальнем углу комнаты, прислонившись спиной к стенному книжному шкафу. Она погрузилась в историческое прошлое: «Англо-датским королевством с 1017 по 1035 год правил датский король Кнут. Его сыновьям не хватало широты ума, необходимой для управления таким большим государством. Наш остров, в VIII веке способствовавший культурному развитию Европы, в период правления этого великолепного датчанина не утратил своих древних традиций, а вскоре после его смерти восстановил на троне прежнюю династию, призвав из нормандского изгнания сына Этельреда».

Анакс спал в своей корзине, закрыв длинную морду пушистым хвостом. Обычно бледная, красавица Алеф (разумеется, не знавшая косметики) слегка разрумянилась, под широким лбом с длинными и почти прямыми темными бровями сверкали задумчивые темно-карие глаза, во взгляде которых явно читались сочувствие и проницательность. Вьющиеся волосы девушки, блестящего темно-каштанового оттенка, обрамляли сужающееся книзу овальное лицо, низвергаясь волнами на длинную и тонкую бледную шею. Прямая линия ее носа практически продолжала наклон лба. Рот Алеф обычно казался увлажненным, а на губах — полной нижней и классически изогнутой верхней — часто блуждала очаровательно печальная и слегка удивленная улыбка, «лукавая, но нежно снисходительная», как однажды высказался Клемент. Сефтон находила у старшей сестры сходство с кариатидой афинского Акрополя. Эта стройная, в меру высокая девушка с длинными изящными ногами обладала чувством собственного достоинства. В обществе Алеф обычно выглядела замкнутой, горделиво отстраненной и даже высокомерной, но в кругу близких знакомых была оживленной и остроумной. Более того, светлый ум Алеф оценили и школьные учителя, и ее новые наставники. Ее поступление в университет отложили из-за сильной ангины, в прошлом году поразившей всю троицу. Возможно, постоянные напоминания о ее красоте действительно сделали Алеф слегка высокомерной, возможно, это была лишь видимость, что, хоть и лишала окружающих присутствия духа, являла собой управляемую сдержанность, за которой крылись способность к сильным увлечениям и готовность к любым неожиданностям. Обычно все чувства Алеф умело скрывались под молчаливой добротой и задумчивой проницательностью взгляда.

Сефтон была менее высокой и менее изящной, чем Алеф. Ее зеленовато-карие глаза, так называемого орехового или болотного цвета, хорошо сочетались с золотисто-каштановыми бровями и короткими, неровно остриженными рыжевато-каштановыми прямыми волосами (она сама их обрезала). С ее широких, раньше выступающих вперед зубов недавно сняли исправившую прикус золотую скобу. Ее бледной коже не хватало присущего коже Алеф матового оттенка слоновой кости, зато на ней с легкостью высыпали веснушки, совсем как у матери. Жесткая линия рта с решительно сжатыми губами придавала лицу Сефтон упрямое, задумчивое и даже, можно сказать, мрачноватое выражение, сохранявшее долю аскетизма даже во время сна. Она носила очки для чтения и умела стоять на голове. По общему мнению, Сефтон чересчур увлекалась книгами, одержимо стремясь к знаниям. Она готовилась к сдаче экзаменов, и ее интересовали только серьезные разговоры. Девушка обладала звучным голосом, хорошим слухом и, как и сестры, хорошо пела. Не обращая внимания на наряды, она запросто носила потрепанные, купленные на распродажах вельветовые куртки и брюки, дешевые мужские рубашки. Скрытная и немногословная Сефтон, по мнению ее семьи, являлась той самой кошкой, что гуляет сама по себе в необузданном одиночестве.

Младшая сестра унаследовала от Тедди Андерсона синие глаза и золотистые волосы. Как правило, она заплетала длинную толстую косу, туго скрепленную на хвосте крепкой эластичной лентой. Ростом Мой не дотягивала до Сефтон и втайне боялась того, что больше не вырастет. (Когда она перестанет расти? Она не смела задать себе этот вопрос.) Розовощекая и довольно пухленькая Мой, в отличие от склонных к интеллектуальным занятиям старших сестер, считалась «ужасно талантливой» в разнообразных художественных направлениях, пока точно не определенных. Она самостоятельно красила ткани и шила себе одежду, в итоге носила свободные платья-рубахи самых причудливых, еле уловимых оттенков, с широкими рукавами. Она отлично рисовала и писала красками в стиле своей учительницы рисования, мисс Фитцгерберт (Мой еще ходила в школу), и проявляла бурную фантазию во всех остальных стилях. Ей также нравилось мастерить разные вещи, придумывать праздничные наряды, делать украшения, шляпки, маски, своеобразные сувениры, традиционные для нее. Она надеялась поступить в художественную школу, но боялась (опять-таки втайне), что при всех своих разносторонних интересах ни в одном из направлений пока не достигла должного успеха. На самом деле Мой умела еще и хорошо готовить, но не считала важным такое умение.

Эта большая комната на втором этаже, бывшая гостиная, со временем стала общей комнатой сестер. Ее назвали (как удачно предложила Мой) Птичником. Вместе с узкой лестничной площадкой, вмещавшей огромный стенной шкаф, она занимала всю ширину дома. Остальные комнаты, за исключением мансарды, значительно уступали ей в размерах. Мебель, частично перекочевавшая сюда из большого дома в Хэмпстеде, в котором обитала семья, пока был жив Тедди, была красивой, хотя и слегка потертой, как будто «знала свое место». Даже пианино, будучи инструментом добротным, имело немного запущенный вид. Девочкам, как и Луизе, редко приходило в голову заняться полировкой мебели. В гостиной отсутствовал телевизор, девочки не одобряли современного пристрастия к телевизионным передачам. Сам дом стоял в ряду одинаковых четырехэтажных строений на недорогой улице в Хаммерсмите, западном районе Лондона, поблизости от Брук-грин. На фрамуге над входной дверью (с момента покупки этого дома Луизой) красовалась надпись «Клифтон». На улице их дом числился под номером девяносто семь, и это число, по мнению Мой, было счастливым. Однако название «Клифтон» [5], хоть и не использовалось в качестве почтового адреса (поскольку казалось слишком претенциозным для столь скромного жилища), прижилось среди друзей, вхожих в дом Андерсонов.

На улице уже стемнело. В восемь часов вечера сестры, как обычно, отужинали тем, что сегодня появилось на столе благодаря стараниям Мой: помидорным салатом с моцареллой и базиликом, тушеной чечевицей с капустой, приправленной специями и яблоками (хотя и не «оранжевым пепином Кокса», этот зимний десертный сорт яблок еще не появился в магазинах). Несколько лет назад вся семья по стихийному душевному порыву (или по снизошедшему вдохновению, как утверждала Мой) встала на путь вегетарианства. Начавшийся днем дождь лил до сих пор, наполняя дом уютными и тихими шелестящими звуками. Шторы были задернуты, тихо рокотал газовый камин. Луиза, заглядывавшая теперь в Птичник только по приглашению, находилась этажом выше. Она читала в своей маленькой спальне, расположенной напротив ванной комнаты, соседствующей с еще более маленькой спальней Алеф. Комната Луизы выходила на улицу, а комната Алеф — на расположенный за домом садик, ограниченный задними стенами домов, тянувшихся по следующей улице. Книга, которую читала Луиза, называлась «Любовь в Гластонбери» [6]. Большую мансардную комнату верхнего этажа занимала Мой. Сефтон жила в комнате на нижнем этаже, напротив кухни.

Алеф закрыла пианино. Сефтон лежала на полу и смотрела в потолок, раскрытая книга покоилась у нее на животе. Она частенько полеживала вот так, погрузившись в размышления. Мой опустилась на колени возле Анакса. Понаблюдав немного, как он спит, она погладила пса.

— Не буди его, — сказала Алеф, но опоздала.

Анакс, высунув из-под хвоста длинную морду, лизнул Мой в щеку. Она приласкала его, легко проведя пальцем по черной полоске, тянувшейся вдоль верхней челюсти, потом прижалась головой к теплому собачьему боку, и ее длинная коса вытянулась рядом с ним в корзине. Луиза, конечно, была не права, как верно заметила Джоан, предположив, что Анакс забыл своего прежнего хозяина Беллами. Впрочем, и сама Луиза не верила в это. Тем не менее Мой в кратчайшие сроки определенно установила весьма доверительные отношения с собакой. Дети еще горевали о смерти своей старой кошки Тибиллины, когда неожиданный поступок Беллами резко прервал их дискуссии о приобретении нового домашнего питомца.

Алеф глянула на белокурую косу сестры, лежащую на светло-сером жестком боку Анакса. Потом она подошла к Сефтон и слегка тронула ее ногой. Сефтон, не делая лишних движений, ловко сбросила туфель с ноги Алеф. Лишившись туфли, Алеф переместилась к креслу и, устроившись в нем, открыла сборник стихов Мильтона. Она прочла:

Сидите, леди. Стоит мне взмахнуть Жезлом волшебным, чтобы превратились Вы в изваянье или в лавр, как Дафна, Бежавшая от Феба [7].

Сефтон, отложив «Историю Европы» Фишера, с интересом думала о том, что могло бы произойти, если бы Гарольд разбил норманнов? Или если бы Кнут Великий прожил подольше? Англия могла бы стать частью Датского государства со столицей в Дании. Тогда Европа могла бы объединиться. Что принесло бы такое объединение, пользу или вред?

Луиза, убежденная, что ее дочери никогда не обсуждают вопросы секса, на самом деле заблуждалась. Они обсуждали их, но только в присущей им манере. Просто большинство их действий и поступков отличалось своеобразным стилем, который подразумевался между ними, был обусловлен заинтересованностью каждой в одобрении или понимании сестер. Поэтому их общение проходило на возвышенном уровне. Какое-то время в Птичнике царила тишина. Они частенько проводили вместе вечера. Сефтон по-прежнему спокойно лежала на полу, Алеф продолжала читать Мильтона, а неугомонная Мой сидела у стены возле корзины Анакса, старательно раскладывая на ковре бусины в виде будущего ожерелья. Ее руки еще хранили запах базилика. Разбуженный Анакс сидел рядом, внимательно наблюдая за ее действиями.

— Его уже выводили в сад?

— Да, — сказала Мой, поглощенная своими мыслями, — о, как бы мне хотелось, чтобы мы уехали из Лондона. Как бы мне хотелось, чтобы мы поехали к морю. Было бы здорово, если бы Беллами не продал свой коттедж.

Алеф опустила книгу и сложила руки на груди.

— Точно. Иначе, наверное, у нас не будет возможности поехать к морю.

— Вчера мне приснились тюлени, очень странный был сон. Когда ты собираешься в путешествие с Розмари, не раньше моего дня рождения?

— Нет-нет. Я обязательно буду на твоей вечеринке!

Скоро Мой должно было исполниться шестнадцать лет.

Упомянутая в разговоре Розмари по фамилии Адварден была дочерью Констанс Адварден, подруги Луизы. Алеф была на год младше Розмари. А младшие братья Розмари, Ник и Руфус, являлись теми самыми «мальчиками», общение с которыми Джоан Блакет считала столь необходимым. Адвардены еще не вернулись домой. Обычно они жили в Лондоне, также имели дом в Йоркшире. Розмари уже разъезжала на своей машине. Они с Алеф собирались исследовать север Великобритании.

— В этом году будет что-то вроде домашней вечеринки, — продолжила Мой, — На самом деле так даже лучше. Клемент и Беллами к тому времени вернутся, и Эмиль с Клайвом тоже, Джоан, наверное, еще не уедет, да еще Тесса… надо полагать…

Девочки разделяли безотчетное недоверие матери к Тессе Миллен, но не говорили об этом.

— Я думаю, что Адвардены, вернувшись из Америки, заедут в Йоркшир, — предположила Алеф. — Жаль, что Харви не будет с нами.

— Луи скучает по Харви, — заметила Мой, — Она скучает и по Беллами, он теперь не может приходить к нам из-за Анакса.

Непредвиденным побочным результатом жертвенного дара Беллами стало то, что он не мог больше посещать Клифтон, поскольку его появление огорчило бы собаку. Луизу сокращенно называли Луи. В детстве эта троица решительно не желала называть ее мамой. Сначала они называли ее Льюис, но потом остановились на Луи.

— Мы все скучаем по Беллами.

— А на будущий год, — с нажимом произнесла Мой, — тебя и Сефтон уже здесь не будет.

Это утверждение прозвучало на редкость весомо. Алеф, сидя со сложенными на груди руками, задумчиво помолчала, затем сказала:

— Кто знает? Может быть, мы останемся учиться в Лондоне.

— Нет-нет, не может быть. Вы уедете в Оксфорд. Все будет по-другому.

— Ладно, но потом ты и сама уедешь. Будешь учиться живописи где-нибудь в Италии. Возможно, выйдешь замуж.

— Я никогда не уеду и никогда не выйду замуж. Ах, Алеф, как бы мне хотелось, чтобы мы всегда жили здесь все вместе, мы ведь так счастливы, почему это не может продолжаться вечно!

— Просто потому что не может, — ответила Алеф, срочно подыскивая другую тему для разговора. Она позвала сестру: — Сеф!

Сефтон не откликнулась.

— Она вся погрузилась в прошлое, наверное, воображает себя древней египтянкой, Юлием Цезарем, герцогом Веллингтоном или Бенджамином Дизраэли… — с усмешкой заметила Алеф и, повысив голос, вновь крикнула: — Сефтон!

На самом деле Сефтон даже и не думала ни о ком из вышеперечисленных персон. Расставшись с судьбой Гарольда II после битвы при Гастингсе, она представила себя на месте Ганнибала. Смог бы Ганнибал завоевать Рим, если бы пошел на него со своим войском? Спорными казались обе части вопроса. Но если бы он все-таки завоевал его?.. Сефтон нравился Ганнибал. Однако последние несколько минут она пребывала в своеобразном трансе, в который иногда впадала, лежа на спине. В таком состоянии она словно отделялась от своего покоящегося на полу тела, и ее отделившаяся сущность витала над землей, окруженная вибрирующими потоками атомов. Это странное состояние сопровождалось удивительным чувством полной свободы и радости. И сейчас, паря с закрытыми глазами, она думала: «О, какая совершенная гармония, как же я счастлива!» Однако слабый внутренний голосок упорно шептал: «Как же я могу быть счастлива, когда совсем скоро все это развеется и от нынешнего ощущения не останется и следа».

Подчиняясь второму повелительному призыву Алеф, она села, испытывая легкое головокружение, подтянула к себе ноги и обхватила колени руками, не оборачиваясь в сторону сестры.

— Я раздумывала над одним вопросом, который мне хочется задать тебе, — начала Алеф.

— Каким?

— Почему греки никогда не пользовались рифмами?

Сефтон, считавшаяся среди сестер глубоким эрудитом, до сих пор не задумывалась над этим вопросом. Тем не менее ответила она незамедлительно:

— Потому что они интуитивно понимали, что рифмы легкомысленны, механистичны и вредны для подлинной, настоящей поэзии.

Алеф, видимо, устроил такой ответ. Она закрыла Мильтона, и томик его поэзии тихо соскользнул с ее колен на ковер.

Мой вернулась к прошлой теме. Она обратилась к обеим сестрам:

— Вот вы сами скоро выйдете замуж!

— Так же, как и ты, — сказала Алеф, — Сеф, кинь-ка мой туфель.

Сефтон выполнила ее просьбу.

— Никогда, никогда, никогда! Я даже представить не могу, что стану чьей-то женой или… или буду заниматься сексом… Нам же так хорошо сейчас, и мы никогда не попадем в эти силки, мне хочется остаться такой, какая я есть, и я не намерена влезать во все эти дурацкие дела, ну, вы понимаете, что я имею в виду.

Они понимали.

— Нельзя всю жизнь хранить невинность, — парировала Алеф.

— Нет, можно, надо просто не заниматься этими делами.

Сефтон тоже вмешалась в разговор:

— Мы же принадлежим к человеческому роду, а значит, все мы грешники, мы не можем быть совершенно невинны, никто не может, на всех нас давит тяжесть первородного греха.

— А нового грехопадения можно избежать, — заявила Мой, — И вообще, я боюсь его. С чего начинаются в жизни зло и пороки и почему они случаются?

— Сефтон права, — убеждала Алеф. — Все мы грешны. Наверняка тебе и самой случалось иногда делать что-то недозволенное или оставлять несделанным то, что надлежало сделать.

— Да, верно, — согласилась Мой. Старшие сестры рассмеялись, а Мой продолжила: — Но мы ведем упорядоченную жизнь, мы никого не обманываем, мы все любим друг друга, не причиняем друг другу вреда, мы вообще никому не вредим.

— Мы не можем прятаться от жизни! — воскликнула Сефтон. — Кроме того, еще неизвестно, причиняем мы кому-то вред или не причиняем!

— Разве тебе не хочется влюбиться? — спросила Алеф.

— Я не желаю иметь ничего общего с мужчинами, с их дурацким сексом, грубостью и безумствами.

— Жизнь, между прочим, бывает и грубой, и безумной, — заметила Сефтон.

— Я не представляю, как что-то вообще может случиться с нами… То есть я чувствую, что если мы покинем этот дом, то вся наша жизнь просто разрушится.

— Иногда у меня тоже возникает такое чувство, — произнесла Алеф, — но это полный бред!

Сефтон добавила:

— А знаете, мне понятно, почему наши ровесники порой решаются на самоубийство.

— Сефтон?! Так, и почему же?

— Мы вроде как говорим о будущем, и оно кажется таким близким и таким таинственным, таким разнообразным и таким пугающим, таким неизбежным, непостижимым и обманчивым.

— Затишье перед бурей, — вставила Алеф. — Действительно, между нами и миром есть некий барьер, подобный защитной стене из невидимых пересекающихся лучей.

— Ты слишком романтична, — сказала Сефтон. — Тебе как раз нравится думать о том, чего так боится Мой.

— Нет, мне тоже страшно, — возразила Алеф, — Возможно, я и правда романтик, мне хочется романтичных отношений!

— Алеф, ты шутишь! — удивилась Сефтон.

— А что до этой чепухи про целомудрие, невинность и душевную чистоту, то на самом деле нам просто повезло, что мы сохранили наивность и простодушие. Нас считают ужасно славными и милыми девушками, но мы не сталкиваемся с жестоким и беспорядочным миром, не помогаем людям, как…

— Как помогает Тесса?!

— Ну, я не имела в виду конкретных личностей, но она, конечно, тоже им помогает. Интересно, труднее ли проявлять доброту в таком возрасте?

— Мне хочется, чтобы мы всегда жили вместе, — вздохнула Мой.

— Оставшись старыми девами? — спросила Алеф.

— Возможно, мы сможем заставить наших непристойных мужей жить вместе под одной крышей, — сказала Сефтон.

— Нам не нужны эти непристойные мужья, — воспротивилась Мой, — По крайней мере, мне уж точно не нужен. Скорее я предпочту стать монахиней.

— Пойдешь по стопам Беллами.

— Говорят, что «удовлетворенные страсти развеются, но несчастная любовь выживет…» [8]

— Кто же так говорит, Алеф? — поинтересовалась Сефтон.

— Один поэт. По-моему, отсюда можно вывести мораль. Может, лучше споем еще что-нибудь? К примеру, нашего любимого «Серебряного лебедя»? [9]

— Я иду спать, — заявила Сефтон, быстро поднявшись с пола.

Алеф подошла к окну и отвела край шторы.

— Дождь, похоже, уже кончился. Ого…

— Что такое?

— Опять там торчит этот кадр.

Сестры подошли к ней. На другой стороне улицы под деревом стоял мужчина.

— И что он там выстаивает? — задумчиво сказала Мой, — Похоже, он смотрит на наш дом.

— Может, он ждет кого-то, — предположила Алеф, — К нам-то он не имеет никакого отношения.

— Опусти штору! — вскрикнула Мой. — Он увидел нас!

Сефтон стала спускаться по лестнице к себе в комнату.

Луиза раздвинула шторы в своей спальне наверху, чтобы приоткрыть окно (поскольку она любила спать на свежем воздухе), и также заметила незнакомца, которого видела возле их дома уже два раза. Выключив свет, она вернулась к окну и пригляделась к нему. На темной улице стоял высокий и крепкий мужчина в плаще и мягкой фетровой шляпе, со сложенным зеленым зонтом. Казалось, он действительно следил за их домом. Луиза закрыла штору, включила настольную лампу и разобрала постель. Затем достала ночную рубашку. Подняв руки, чтобы надеть ее через голову, она вдруг почувствовала себя удивительно молодой, будто вновь стала юной девушкой, испытывающей странный трепет уязвимого одиночества и отправляющейся в кровать с мечтами о будущем замужестве.

«Свадьба, — подумала она, — но я, наверное, брежу. Свадьба осталась в прошлом. Я была замужем. Кроме того, даже в юности я вовсе не думала ни о чем подобном. Все пришло внезапно, как гром среди ясного неба, внезапно, как порыв ураганного ветра. Теперь все это осталось в прошлом, и я просто тихо старею».

Позднее в Клифтоне воцарилась тишина. Незнакомец ушел. Луиза выключила свет и уснула. Ей приснился день ее венчания, но она была в траурном наряде. Она ожидала в какой-то комнате своего жениха, которого никогда не видела, и лишь испуганно твердила: «Какой ужас! Я опаздываю, опаздываю». Дверь медленно открылась, на пороге появился мужчина в черной фетровой шляпе и черном плаще. Он поманил ее за собой, и она испытала необычайный трепет, подобный электрошоку. Она подумала: «Это же не похоже на день моей свадьбы, это совсем другой день». Рыдая, она бросилась во мрак, спотыкаясь о какие-то темные преграды, сгорбленные спины животных. Ей казалось, что все они тоже мертвы.

На нижнем этаже Сефтон, еще не раздевшись, размышляла о тактике Ганнибала в битве при Каннах, заложив желтые листы адиантума меж страниц «Лидделла энд Скотта» [10].

Напротив комнаты Луизы, в маленькой спальне, облаченная в длинную хлопчатобумажную ночную рубашку — темно-синюю с белыми цветочками, — Алеф разглядывала себя в зеркале. Она слегка улыбнулась своему отражению, потом улыбка словно растворилась, ее сменила недовольная гримаса, изо рта вырвался раздраженный безрассудный вздох. Девушка прикусила пухлую нижнюю губку, ее нос сморщился, а прищуренные глаза наполнились слезами. Она подумала: «Как же тяжела порой эта маска, она словно прибивает меня к земле, вынуждая прятать собственное лицо. Возможно, мне все это приснилось, только я совсем забыла тот сон». Странные мысли бродили в голове Алеф. Она опустилась на колени возле кровати, приподняла подол длинной рубашки и отбросила его от себя. Глубоко дыша, она замерла в молитвенной позе с открытыми глазами.

А выше, в мансардной спальне, в своем ночном облачении — темно-красной объемистой рубашке — Мой также стояла возле своей кровати. Над ней висела репродукция ее любимой картины «Польский всадник». На властном лице всадника застыло выражение печальной задумчивости, а спокойные, широко раскрытые глаза смотрели левее Мой в какие-то загадочные дальние дали. Он был странствующим рыцарем, отважным, невинным, целомудренным и благородным. Но Мой смотрела не на своего героя, а туда, где на полке лежали причудливые и невзрачные обломки кремня. Она пристально вглядывалась в один особый камень, желтовато-коричневый и нескладный, точно кусок старой измятой оберточной бумаги. Девушка подошла и протянула к нему руку. Через мгновение камень слегка сдвинулся, покачнулся и упал с полки прямо в ее подставленную руку. Мой знала о существовании домовых, знала, почему или, во всяком случае, когда они появляются. Она ничего никому не говорила, но втайне радовалась еще раз проверенным способностям, которые свидетельствовали, что она единственная обладает этим загадочным даром. Она приняла его как таинственное и невраждебное явление или как форму бытия, приобщившую ее к жизни неодушевленного мира. Только иногда разнообразные проявления такого дара пугали ее.

Мой положила согретый и успокоившийся в ее руке камень обратно на полку. Потом, как обычно, притащила собачью корзину из Птичника и поставила ее в угол, хорошо видный с кровати. Анакс устроился на привычном месте, он сидел прямо, аккуратно обернув хвостом передние лапы, и смотрел на нее.

— Не бойся, — сказала ему Мой, понимая, что он видел, как упал камень.

Но печальные вопросительные глаза пса говорили ей: «Где мой хозяин? Ведь это ты заколдовала его, и я не знаю, где ты его прячешь».


— Ладно, держу пари, что у тебя хватит смелости!

Где-то в Апеннинах ярким солнечным утром Беллами Джеймс, Клемент Граффе и Харви Блэкет стояли на мосту. Предыдущим вечером, когда Алеф, Сефтон и Мой раздумывали о местонахождении Харви, он принимал участие в небольшом вечернем гулянье — или, как говорят итальянцы, passeggiata — на главной площади итальянского городка. По этой площади, залитой мягким закатным светом, кружили потоки людей, преимущественно молодежь. Все они по большей части двигались по часовой стрелке. В толпе встречалось и много пожилых людей, а также тех, кто предпочитал прогуливаться в противоположном направлении, проталкиваясь по площади через основной поток. На маленькой площади собралось так много народа, что столкновения и конфронтации были неизбежными. Подобные скопления народа Харви наблюдал по всей Италии, но впервые видел столь оживленное сборище. Создавалось впечатление, что эту толпу, подобно косяку рыб на мелководье, выловили сетью и выплеснули в один огромный аквариум. Бархатистая кожа оголенных рук проходящих мимо девушек то и дело соприкасалась с его руками, торчавшими из закатанных рукавов рубашки. Быстро сменялся, проплывая мимо, калейдоскоп улыбающихся, смеющихся, печальных и карикатурных лиц, вобравший в себя всю палитру цветов и возрастов. Люди, спешно пробиравшиеся против основного течения, мягко или грубо отталкивали Харви в сторону. На площади царило хорошее настроение, переходящее даже в своего рода расточительное, чувственное подчинение плодотворному стадному инстинкту. Чинно шествовали под ручку пары девушек, по двое шли юноши, реже встречались пары юношей с девушками, а традиционные женатые пары, включая самый почтенный возраст, улыбаясь, бродили меж ними, по крайней мере в данный момент пребывая в гармоничном согласии с кипучей молодостью. Хищно настроенные одиночки фланировали по краю потока, посматривая на особей другого или своего собственного пола, впрочем, их взгляды совершенно не выходили за рамки приличий. Незаметно, с отсутствующим видом, проскальзывали оригиналы, смакуя в столь многолюдном обществе свое гордое одиночество, личные грехи и печали. Клемента и Беллами такое шоу слегка развлекло, но вскоре им надоело сидеть в большом уличном кафе, откуда они следили за хаотичным передвижением Харви, который с открытым ртом и сияющими глазами, в счастливом забытьи, спотыкаясь и запинаясь, наматывал круги по площади.

— Он так счастлив, — заметил Беллами.

— М-да, — отозвался Клемент.

На самом деле они не грустили, но безрадостный тон этого замечания и лаконичного согласия свидетельствовал о том, что и особого подъема не испытывали. Виной тому была вовсе не зависть. Оба друга искренне любили Харви и могли бы радоваться его радостью, если бы их обоих не терзали тайные и тягостные сомнения, даже страхи. Беллами испытывал почти ужас от перспективы полнейшего самопожертвования, на которое он, похоже, уже бесповоротно решился. А Клемента разъедала глубокая и тайная мука, вызванная затянувшимся и таинственным отсутствием его старшего брата, который, как он полагал, вполне мог пойти на самоубийство.

Эти два человека, дружившие со студенческой скамьи и сведенные вместе общей дружбой с Тедди Андерсоном, обаятельным благодушным bon viveur [11], едва ли могли быть более непохожими людьми. Беллами вдруг обнаружил, что простое человеческое бытие является удивительно сложной задачей. Обычная человеческая жизнь представлялась ему в виде своеобразного, изменчивого устройства, испещренного дырами, трещинами, пустотами, ямами, кавернами, пещерами и берлогами, в одну из которых Беллами понадобилось (и он действительно стремился к этому) вогнать себя. Это мирское устройство пребывало в процессе медленного движения, подобно поезду, а порой и кружилось, как карусель. Но как только Беллами садился в него, сие устройство неизменно извергало его обратно на то место, где ему вновь и вновь навязывалась роль зрителя. Возможно, по какой-то таинственной причине такая зрительская участь и являлась его судьбой. Но Беллами не хотел быть зрителем и просто не мог (не имея солидного банковского счета) вести уединенную жизнь. Более того, он, в сущности, так и не овладел искусством пустого времяпрепровождения, столь простым для множества людей. Неудачи в нахождении métier [12], в нахождении близкого его душе занятия, неизменно тревожили Беллами, но ему не приходило в голову уподобиться человеческому большинству, которое решительно смирилось, не видя иного выхода, с чуждой и не приносящей удовлетворения работой. Одно время он сильно страдал от депрессии и был ближе к отчаянию, чем могли представить его друзья.

Родители Беллами считались не слишком бедными людьми, не слишком ревностными евангелистами, но сохранили, как и он сам, доброту и благонамеренность. Единственный ребенок в семье, он прожил счастливое детство. Когда Беллами перевалило за тридцать, его отец (электрик по профессии) погиб во время случайной дорожной аварии, а мать решила вернуться на родину в Новую Зеландию. О ее смерти ему с большим опозданием сообщила дальняя родственница. Беллами глубоко опечалила утрата родителей, но он совладал со своей скорбью вполне разумным путем. Часто, вспоминая мать, он жалел, что так и не навестил ее в Новой Зеландии, хотя периодически собирался. Но родители, возможно (как он рассудил позже) из-за наивной чистоты их жизни и незатейливой житейской простоты семейных отношений, не стали истязателями в пыточной камере его души. Не успев вовремя навестить или даже объединиться с матерью, он испытывал сожаления, но не угрызения совести. В общем-то, никто не докучал Беллами. Он усердно учился в школе и получил стипендию для изучения истории в Кембридже. Почему, проведя два года в этом университете, он бросил историю и отправился в Бирмингем изучать социологию, никто так толком и не понял. Внезапно, по его собственному признанию, он «почувствовал, что не в силах оставаться в Кембридже». Ему хотелось подобраться поближе к реальному миру, как можно глубже познать жизнь. Но жизнь продолжала отвергать Беллами. Вооруженный дипломом социолога, он приобщился к организации местного самоуправления, сначала в качестве администратора, а потом — работника социальной сферы. После этого он преподавал социологию и религиозно-философские предметы в старших классах привилегированной школы.

Покинув школу, Беллами бездельничал, не сумев найти никакой работы. Потом, к ужасу его матери (отец к тому времени уже погиб), он перешел в католическую веру. Одна нить его беспорядочной жизни (ему теперь казалось, что он понял это) была связана с религиозными поисками. Беллами подумывал о службе священника и даже строил планы поступления в семинарию. Вместо этого, однако, пошел преподавать новейшую историю в общеобразовательную среднюю школу. Вскоре, правда, он потерял и эту работу из-за полной неспособности поддерживать порядок в классе. Далее Беллами вознамерился вернуться к своему исходному занятию, к работе в социальной сфере, и, несмотря на то что его curriculum vitae [13] уже не внушала особого доверия, с надеждой подал заявления в несколько организаций. Потом наконец он почувствовал, что его душой завладело то, что он давно ищет, и надумал «отказаться от мира» самым решительным и бесповоротным образом, возможно став монахом в уединенной обители. Связавшись с одним монастырем, Беллами уже посетил его несколько раз и надеялся в скором времени быть принятым туда в качестве послушника. На эту тему он теперь вел активную переписку с одним из монастырских священников. Беллами не делился с друзьями тем, как часто страшила и даже ужасала его подобная перспектива. С радостью он лелеял этот страх в душе, считая его указанием на некий бесповоротный путь, некое приобщение к Правде жизни. Большую роль, возможно излишне большую, сыграли те друзья, которые видели в его планах только то, что Джоан Блэкет назвала «пагубной страстью», имея в виду гомосексуальные склонности Беллами. Он действительно предпочитал общаться с мужчинами, но не испытывал, похоже, никаких трудностей в поддержании целомудрия.

В Кембридже Беллами приобрел двух настоящих друзей: Тедди и Клемента, через которых в дальнейшем познакомился с Лукасом и Луизой. Клемент, в сущности, стал «связующим звеном» между ними. Подобно Беллами, Клемент бросил Кембридж, не получив диплома. Довольно высокого, коренастого и склонного к полноте Беллами природа наделила крупным лицом и круглой большой головой. На носу его постоянно торчали круглые очки. У него были светло-карие глаза, по словам одной из девочек имевшие оттенок весеннего букового дерева, толстые губы и неопрятные, соломенного цвета волосы, уже меньше заметные из-за лысины. Его улыбчивое лицо обычно хранило мягкое и смиренное выражение. Клемент обладал весьма пылким темпераментом и яркой, необычной внешностью. Высокий и стройный, он отличался пылким и гордым выражением лица, очень темными глазами и бровями, длинным, прямым и узким греческим носом, красиво очерченными яркими губами и густой, темной, почти черной шевелюрой. Его отец происходил из итало-швейцарской семьи, а мать родилась в Гэмпшире в семействе потомственных военных. Отец служил «финансистом», но Клемент так толком никогда и не узнал, чем же, собственно, он занимался, работая то в Лондоне, то в Женеве и имея жилье в обоих этих городах. Давно мечтая о детях, которые все никак не желали появляться на свет, его родители усыновили мальчика. Сына назвали Лукасом. Как порой бывает в таких случаях, через пару лет матери удалось забеременеть, и в Женеве у нее родился Клемент. Позднее, когда Лукас и Клемент уже учились в английском интернате, их высокий и красивый отец (чью замечательную внешность и унаследовал Клемент) оставил семью, укатив в Америку с любовницей, впоследствии ставшей его женой. Время от времени мальчики получали от него нежные письма с легкими извинениями. Клемент иногда отвечал на них, а Лукас так и не простил отца. Отец оплатил их образование. В дальнейшем мать вернулась в родной Гэмпшир, Лукас завладел лондонским домом, а связь с отцом прервалась. Отправленное Клементом письмо с сообщением о смерти матери вернулось, не найдя адресата. Лукас и Клемент оплакивали уход матери, но каждый по-своему.

Жизнь, препятствующая любым начинаниям Беллами, щедро одарила успехами Клемента. Он плыл по ней ловко, беспечно, оживленно и легко, чувствуя себя как рыба в воде. Он поступил в Кембридж, мечтая о театре, и мгновенно был принят в «Футлайтс» — любительское театральное общество Кембриджского университета. Клемент с удовольствием посещал академические занятия, изучая английскую филологию, любил литературу, овладел новомодными критическими теориями. Его статьи публиковались в университетской периодике. Однако, имея все шансы стать одним из лучших выпускников Кембриджа, он сбежал в Лондон, соблазненный театральными агентами, частенько посещавшими спектакли «Огней рампы». Клемент обожал театр, обожал сами театральные здания, актеров, их высокопарные голоса, гулкое эхо, разносящееся по пустым залам, костюмы, запахи кулис и гримерных, неизбывную искрометность художественных образов и сценических перевоплощений. В этом грандиозном дворце правды и притворства он мог сыграть любую роль, некоторые, правда, говорили, что его универсальность чрезмерна. Он считался хорошим актером, одаренным от природы. Очень рано осознав свой талант, Клемент всячески совершенствовал свои подражательные способности. Обладая силой, подвижностью и изяществом, он мог бы стать балетным танцором и даже поработал немного цирковым акробатом. В театре ему удавалось практически все. Он попробовал себя в режиссуре, а также в качестве декоратора и костюмера. Его называли счастливчиком, приносящим удачу. Талантливый во всех областях, Клемент так и не смог остановиться на чем-то одном, но считал, что и такая судьба его вполне устраивает. Успех ждал его в любой избранной им роли. Он неизменно выдавал свежие идеи. Признанные мэтры театрального мира обычно говорили ему: «Etonne-moi» [14]. Достигнув известности в узких кругах, он не достиг, однако, большой славы. Клемент чаще играл в маленьких театрах, чем в Уэст-Энде. Умудренные наставники упорно советовали ему не растрачиваться по пустякам, перестать изображать клоунов, перестать цепляться за образ двадцатилетнего юнца из Кембриджа. Но именно таким Клемент себя и ощущал и, наслаждаясь этим чувством, почти не сомневался, что боги наделили его даром вечной молодости. Клемент, безусловно, питал слабость к противоположному полу. Но и тут ему опять-таки не хватало целеустремленности, не хватало постоянства, хотя он и сам проповедовал, что в великолепном караван-сарае не стоит надолго задерживаться в одних апартаментах. Театр отнимал чрезвычайно много сил, такое métier — ремесло, как говорят французы, — требовало полной свободы бытия. Для него не существовало понятия «семейная жизнь». Его семьей были старший брат Лукас, а также Тедди и Беллами, позже Тедди с Луизой, а потом Луиза и дети. Под детьми подразумевались ее дочери и Харви, для которого Клемент играл роль если и не любящего отца, то уж наверняка самого очаровательного дядюшки, а впоследствии скорее брата.


Предыдущим вечером на passeggiata состоялся опыт взаимодействия с людским потоком. На следующий день они отправились к знаменитому мосту. Они намеревались уехать на машине пораньше, поскольку слегка выбились из намеченного графика, но Харви настоял на осмотре грандиозного древнего моста, построенного в окрестностях города в четырнадцатом веке и славившегося как своими размерами — длиной и высотой, — так и огромным числом самоубийц, включая знаменитостей, которые предпочли свести счеты с жизнью прыжком с парапета. Не доехав до этой местной достопримечательности, им пришлось выйти из машины и отправиться дальше пешком, тем самым теряя драгоценное время, но когда они прибыли к мосту, то согласились, что он того стоит. Грандиозно выглядел уже сам пейзаж: глубокое ущелье, бросающийся в глаза Римский мост, подобный руинам, взлетевшим над пропастью, едва различимая узкая лента реки на дне долины, склоны которой поросли густым лесом из кипарисов и пиний. Залитая ярким солнечным светом зелень деревьев казалась пушистым ковром, сотканным из всех оттенков переливающейся зеленой палитры. Над широким провалом этого зеленого моря взмывал светлый мост на крепких и одновременно изящных устоях, достигавших в середине долины высоты в несколько сотен футов. По всей длине моста тянулась узкая пешеходная дорожка, ограниченная с одной стороны высокой стеной, а с другой — парапетом, ширина и высота которого составляли около четырех футов. Наша троица перешла через мост и полюбовалась с другой стороны лесистой долиной. Между ними завязалась своеобразная дискуссия по поводу этого грандиозного сооружения. Разве не оно, согласно сведениям гостиничного официанта, пострадало в 1944 году от бомбежки? Удастся ли проехать по долине, чтобы найти наиболее впечатляющий вид, возможно, лучший вид с самого моста? Как глупо, что они оставили в машине путеводитель. Уже собираясь возвращаться, они завели разговор о самоубийствах и о том, как могло этому способствовать наличие сравнительно низкого парапета. Потом немного поспорили о ширине его поверхности. Харви настаивал на том, что парапет на самом деле шире, чем кажется, и что можно с легкостью перейти мост именно по нему. Тогда же Беллами очень опрометчиво и неудачно подначил парня, упомянув о смелости. Как только он умолк, Клемент пихнул его в бок, обозвал дураком и схватил Харви за руку. Беллами тут же пояснил, что не имел в виду ничего особенного, что просто по-идиотски пошутил и даже не думал никого подначивать, но было уже поздно. Вырвавшись, Харви пробежал по мосту, взобрался на парапет и осторожно двинулся вперед.

В том месте, где Харви залез на парапет, верхушки кипарисов и пиний зеленели всего в нескольких футах под мостом. Осознавая, как быстро удаляются лесистые склоны, он медленно и неуклонно продвигался вперед, зацепившись взглядом за некий ориентир на дальнем конце моста — белевший под деревом столб. Ему показалось, что он совсем недалеко, и надо, постоянно держа перед глазами эту цель, просто идти к ней. Однако вскоре он обнаружил, что потерял понятие прямизны. Создавалось впечатление, что пространство справа, с открывающейся зеленой долиной, поднялось до уровня его ног, превратившись в твердую поверхность, прорезанную поблескивающей речной лентой, на которую его так и побуждала вступить какая-то сверхъестественная сила. Мельком глянув вниз, он вдруг содрогнулся всем телом, словно от удара, открыл рот и вскинул вверх руки. Мгновенно Харви перевел взгляд обратно, в направлении приметного белого столба, но уже не смог его найти. Зрительные способности явно изменились, отказываясь видеть предметы на таком далеком расстоянии. Перед глазами теперь маячила только светлая, залитая солнечным светом полоса парапета. Тем не менее ноги Харви, словно выйдя из-под контроля, сами по себе шагали дальше. Руки пока еще слушались, и он помахивал ими как крыльями, поддерживая равновесие. С трудом ему удалось сфокусировать взгляд на парапете в четырех шагах перед собой. Ширина поверхности показалась теперь поражающе узкой и к тому же неуклонно сужающейся. Могла ли она действительно сужаться? Харви попытался сосредоточиться на качестве материала, грубоватой поверхности из мелких, спаянных бетоном камешков, раньше казавшейся ровной, а теперь выглядевшей такой бугристой, что даже маленькие камешки на ней отбрасывали тени. Сам парапет, вроде бы имевший песочный цвет, как показалось раньше, теперь ослеплял своей белизной, испещренной пятнышками теней, вид которых почему-то напомнил Харви макет первобытной деревни с белыми домиками, залитыми ярким южным солнцем. Он уже воображал, как тяжеловесные шаги исполина, подобного ему, рушат эти крошечные зданьица. Размышляя об этом, он слышал за своей спиной тихое бормотание Клемента и Беллами. Они пришли к согласию, что им не надо идти рядом с Харви, чтобы не отвлекать его от процесса передвижения и сохранения равновесия, но надо держаться сзади на довольно близком расстоянии.

«И какой толк от их близости, — раздраженно подумал Харви, различая уголком глаза очертания их фигур, — разве успеют они помочь, если что-то случится?»

Осторожно он перевел свой прикованный к парапету взгляд поближе к ногам. Он продолжал двигаться вперед, но каких усилий ему стоил каждый шаг! Разве мог он так быстро устать? Но Харви испытывал усталость, его шаги стали менее уверенными, почти машинальными. Маячившая справа зелень все еще тонко искушала его ступить на эту обманчивую поверхность, прогуляться по ней, отдаться свободному полету. Он почувствовал странное давление, подобное напору сильного бокового ветра.

«Можно ли мне, — подумал Харви, — взглянуть прямо на ноги?»

Конечно, ему не следовало смотреть на них. Внезапно он осознал, что слева к нему приближается массивная темная фигура — какой-то пешеход пересекал мост. Вскоре он пройдет мимо него и, возможно, заденет, или толкнет, или даже вынудит его шагнуть в сторону. Темный силуэт приближался, подобно нарастающей волне, Харви даже ощутил давление на грудь. Раздался голос: «Sei pazzo!» [15] И вдруг туманное наваждение закончилось. Он вновь обрел способность чувствовать, зрение практически восстановилось, он увидел свои идущие ноги, мелькающие сине-белые кроссовки и болтающиеся белые шнурки. Ему подумалось, что напрасно перед стартом он не проверил обувь. Можно ведь запнуться о собственные шнурки. Но ведь не было никакого старта, просто внезапный безотчетный порыв. Харви удержался от желания склонить голову, позволив ей опуститься на грудь. Взгляд его сосредоточился на уходящих вдаль и сходящихся границах парапета, пределах его испытания. Теперь казалось, что эти ограничивающие линии буквально прочерчены чернилами, определяя ужасно узкий, непостижимо узкий путь, по которому, вернее в пределах которого, он должен умудриться пройти. Харви убеждал себя, что это геометрия, элементарная геометрия, это подобно следованию по изображенному на карте маршруту. Он уже не осмеливался искать дальние ориентиры, но позволил себе надеяться, что преодолел половину пути, наверняка уже прошел полпути…

«Мне надо сохранить силы до самого конца, надо продолжать шагать, самое главное — не смотреть вниз».

Он начал ощущать собственное дыхание. Внезапно Харви овладело непреодолимое искушение, он на мгновение перевел взгляд направо и опустил глаза. Манящая бездна пропала, виден был лишь лесной покров, по-прежнему маячивший далеко внизу. Переведя дух, он вновь сосредоточился на границах парапета, убеждая себя, что тот далеко не бесконечен. Потом Харви снова попытался найти приметный белый столб с деревом — и вдруг они возникли перед его глазами, появились на своих местах довольно близко и становились все яснее и ближе. Харви замедлил шаг. Он опять различил за своей спиной голоса Клемента и Беллами. К нему начали возвращаться реальные ощущения. Парапет расширился и уже не выглядел карающей линейкой с чернильными краями. Ему пришла в голову отвлеченная мысль о том, что это суровое испытание и его необходимо было пройти. А потом Харви заметил совершенно обыденную картину: трех девушек, стоящих возле того белого столба. Ему захотелось улыбнуться, и тут он осознал, что движется с открытым ртом.

«Я не должен упасть в последний момент», — мысленно произнес он.

Кроны деревьев вновь приблизились к нему, и конец моста, которого он не различал до сих пор, глядя на белый столб, теперь стал ясно виден, так же как и начинающаяся за ним бурая полоса пешеходной дороги. Харви стал двигаться медленнее. Он дошел, испытание завершилось, он победил. Он помахал руками. Девушки махнули ему в ответ, он уже слышал их голоса. Парапет закончился, Клемент и Беллами заговорили нормальными голосами. Харви оглянулся и оценил пройденный им путь. Он улыбнулся девушкам. Потом с торжествующим криком он оторвался от парапета и, высоко подпрыгнув, соскочил на безопасную землю.

Но земля оказалась не совсем там, где он ожидал. Белый парапет все еще слепил глаза, и Харви очень неудачно приземлился, сильно ударившись. Боль пронзила все тело. Ноги заскользили по склону, увлекая его на каменистую осыпь. Харви упал на бок, выставив руки, и сильно ударился плечом. Подавив приступ ярости, он через мгновение вскочил на ноги и, привалившись к стене, принялся отряхивать рубашку от земли и щебня. Кровь бросилась ему в голову, краска стыда и злости залила его шею и лицо. Ну надо же было так опозориться в самый последний момент, какой же он идиот! До него донеслись веселые голоса болтающих по-итальянски девушек.


— Все в порядке? Ты ничего не сломал? — встревоженно спросил Беллами.

— Ах ты дурак! — воскликнул Клемент. — Я собирался задать тебе перцу, но, похоже, ты сам в итоге наказал себя! Ну да ладно, пошли, мы опаздываем, давайте поживей уберемся из этого жуткого местечка!

— Да, извините, — сказал Харви, коснувшись ободранной, очевидно, во время падения щеки и увидев кровь на пальцах.

Сам того не сознавая, он держал одну ногу на весу. А когда опустил ее на землю и перенес на нее вес, сделав шаг вперед, то ему показалось, что в ногу вонзилась острая стрела. И тогда Харви почувствовал непроходящую боль в стопе и лодыжке.

— Пошли! — повторил Клемент.

— Он повредил ногу, — произнес Беллами.

— Да нет, пустяки, — возразил Харви и, прихрамывая, пошел вперед, потом запрыгал на одной ноге и, оказавшись у белого столба, прислонился к нему, — Черт побери, какая жалость, похоже, вывихнул лодыжку, но надеюсь, через пару минут все будет в порядке.

Отошедшие в сторонку девушки поглядывали на него.

— У нас нет пары минут, — напомнил Клемент, — Ладно, отдохни немного, но потом нам надо двигаться.

— О боже, мне не следовало подначивать тебя, это я во всем виноват! — простонал Беллами.

Они стояли, глядя на Харви.

Парень тяжело и часто дышал. Он судорожно вздохнул и вдруг почувствовал полное бессилие. Оторванная от земли стопа горела огнем. Потерев щеку тыльной стороной ладони, он попытался изобразить на лице легкую усмешку и, решительно опустив ногу, шагнул на тропу. Боль стала почти нестерпимой. Но главное, он понял, что ему просто нельзя ступать на поврежденную ногу. В любом случае, ситуация оказалась чертовски неприятной, и она может резко усугубиться, если он продолжит шагать на обеих ногах. Харви запрыгал дальше на одной, ухватившись рукой за ближайшую опору — руку Беллами.

— Ну, могло же быть и хуже, верно? — подбодрил Клемент.

— Простите, — откликнулся Харви, — мне ужасно жаль.

— Тебе придется допрыгать до машины, тут нет иных средств транспорта.

— Мы можем донести его, — предложил Беллами.

— Вот еще, глупости!

Немного дальше, на обочине дороги, стояла скамейка. Тяжело опираясь на руку Беллами, Харви допрыгал до нее и, опустившись на скамью, закрыл лицо руками. Присев перед ним, Клемент развязал шнурки его кроссовки и осторожно снял ее. Стопа искривилась под странным углом. Он аккуратно спустил носок, увидел распухшую стопу и щиколотку. Они уже покрылись синевато-красными подтеками, а температура припухшей поверхности начала повышаться. Открыв глаза, Харви глянул на ногу и застонал.

— Должно быть, перелом, — предположил Беллами, — О боже, господи прости, это моя вина.

— Я не могу ступить на нее, просто не могу.

— Не переживай, — сказал Клемент. — Передохни немного. К сожалению, нам не удастся подогнать сюда машину, она тут не проедет. Но мы с Беллами будем поддерживать тебя с двух сторон, и ты как-нибудь допрыгаешь.

— И тогда мы успеем вовремя в Равенну…

— Мы не поедем пока в Равенну, — возразил Клемент.

— Естественно не поедем, — поддержал его Беллами, — мы найдем тут поблизости врача, и он осмотрит твою лодыжку.

— Наверное, ее надо просто потуже перевязать, — продолжал развивать свою мысль Харви, — и тогда через денек-другой все будет гораздо лучше.

— Посмотрим, — ответил Клемент, — Но если травма окажется серьезной, а именно так она и выглядит, то, по-моему, нам придется ехать в ближайший аэропорт, чтобы доставить тебя обратно в Лондон.

— Бедняга Харви!

Травма Харви стала темой общих сожалений.

Эта новость дошла до Луизы, когда Харви позвонил ей из аэропорта в Пизе и попросил сообщить о травме его матери. Новость заключалась в том, что он повредил ногу и теперь едет домой, ненадолго, чтобы подлечиться. Вся серьезность повреждения стала ясна его друзьям, да и ему самому, только по возвращении. Сначала, после того злополучного прыжка, Харви навестил ближайший городской пункт pronto soccorso [16]. Глянув на его ногу, травматолог сразу направил его в госпиталь. Путешественники решили доехать до госпиталя в Пизе, откуда можно было прямым рейсом улететь в Лондон. Рентгеновский снимок показал серьезный перелом лодыжки. На ногу Харви сразу наложили гипс до колена, чтобы он мог добраться домой. В Хитроу его вывезли из самолета на кресле-коляске. В Мидлсекском госпитале гипс сняли, повторный рентген подтвердил страшный диагноз и возможные осложнения. Ногу опять загипсовали и выдали Харви костыли, запретив ступать на сломанную стопу. На расширенном семейном совете, состоявшем из Харви, Джоан, Клемента, Беллами и Луизы, благоразумно рассудили, что первое время Харви надо пожить в Лондоне, наблюдаясь у хорошего специалиста. К удивлению старших, Харви безропотно согласился с предложенным планом. Он имел, как все признали в дальнейшем, больше здравого смысла, чем им казалось. Его прогулку по мосту, однако, оставили в секрете. Клемент и Беллами, присутствовавшие при телефонном разговоре Харви с матерью, слышали, как он просто сообщил о том, что «неудачно спрыгнул на землю». Такое объяснение вполне удовлетворило всех, Клемент и Беллами предпочли не вдаваться в подробности. Нетрудно было понять, что Харви совсем не хочется распространяться о своем героическом испытании, учитывая краткий миг заключительного «триумфа».


— Тебе начинать, Мой, ты ведь художник, — сказала Алеф.

Сидя в большом кресле в Птичнике, Харви со смехом закатал брючину и выставил на всеобщее обозрение утяжеленную белым гипсом ногу. Ее весомость, ощущаемая при малейшем движении, еще не перестала тревожить и удивлять Харви. Уже был поздний вечер, он и Клемент отужинали у Луизы и ее дочерей.

Вся компания обступила парня и смотрела, как Мой, вооружившись толстым цветным мелком, с серьезным видом опустилась перед ним на колени и нарисовала по верхнему краю гипсовой формы волнистую зеленую линию, которая вскоре превратилась в симпатичную гусеницу. Стоявшая на очереди Сефтон отказалась вносить свою лепту после сестры, заявив, что это уже произведение искусства и любые дополнения лишь испортят его. Большинством голосов, однако, решили, что такой негативный подход может лишь испортить игровой настрой, а смысл игры заключается в том, чтобы разукрасить весь гипс самыми причудливыми каракулями, получив в результате, как заявила Мой, продукт совместного творчества. Тогда Алеф быстро намалевала какое-то странное животное («Похоже на дракона», — заметила Сефтон), но сразу перечеркнула его крестом.

— Я же не умею рисовать! — воскликнула она.

— Не важно, все равно получилось нечто интересное, — успокоила ее Мой.

Луиза, заявив, что не способна даже на такое, написала большими красивыми буквами: «СКОРЕЙ ВЫЗДОРАВЛИВАЙ, ХАРВИ». Клемент, усевшись на пол, добавил смешную собачонку в затейливой шляпке и плавной линией объединил ее с надписью Луизы, словно это пожелание высказывала его собака. Все развеселились, признали лучшей гусеницу Мой и согласились, что идея с рисунками на гипсе оказалась просто великолепной. Харви, закончив смеяться последним, поблагодарил всех за украшение его ноги.

В этой атмосфере, насыщенной любовью и благожелательностью, ощущалось легкое напряжение. Компания еще пребывала в шоке. После того как все смиренно оплакали отъезд Харви, завидуя привалившей ему удаче, его возвращение стало полной неожиданностью. Конечно, срыв его планов казался пустяковым и нелепым, а падение случайным. Он скоро поправится, как и Розмари Адварден, которая, сломав ногу на лыжах, уже через несколько недель вполне сносно ходила. Всех удивило и даже озадачило именно то, что Харви так быстро согласился вернуться из-за какой-то травмы. Это было совсем не в его характере! Удивляло также, что после посещения врачей он не настоял на немедленном возвращении во Флоренцию.

Харви был высоким и стройным юношей с белокурыми, шелковистыми, слегка вьющимися волосами, которые, когда учился в школе, обычно отращивал до нелепой длины. После недавней стрижки его голову обрамляла недоходившая до плеч, спадающая красивой волной шевелюра, и он позволил себе украсить ее оригинальной тесемкой, над которой все посмеялись, но сразу одобрили, сойдясь во мнении, что она придает ему вид «беспутного школяра эпохи Возрождения», чего он как раз и добивался. Нос Харви выглядел вполне симпатично, а вытянутые, не слишком пухлые губы можно было бы назвать женственными, но сам он называл их изгиб «печальным», наводящим на мысль о здоровом любопытстве и подавлении рано проявившегося нетерпения. Большие карие глаза Харви порой вспыхивали дружелюбным светом, порой сверкали огнем, когда он прищуривал их от смеха. Эмиль говорил, что он похож на курос [17] из Копенгагенского музея. Раздобыв фотографию этого красивого и сильного юноши, Харви порадовался такому сравнению. Он играл в теннис, крикет и сквош, отлично бегал, хорошо боксировал, хотя недотягивал до мастерства Клемента, и прилично танцевал, опять-таки недотягивая до грациозности Клемента. Он частенько боксировал с Клементом и иногда брал у него уроки танцев. Харви достался мягкий, общительный характер, хотя в некоторых компаниях его считали высокомерным, а школьные учителя называли ленивым и поверхностным, но очень способным юношей, не желающим утруждать себя стремлением к достижению совершенства. Веселый и самодовольный вид Харви мог вызывать у окружающих как одобрение, так и раздражение. Мало знакомые с ним люди едва ли могли заподозрить, что жизнь подкидывает ему хоть какие-то неприятности.

Трогательная компания, окружавшая Харви, постепенно распалась. Сефтон, вдруг вспомнив, что ей необходимо выяснить что-то важное, с умным видом склонилась над книгами, постукивая авторучкой по своим широким зубам. Мой, обмахнув гипс Харви пушистым кончиком своей косы (известным как «волшебная кисточка Мой»), удалилась из гостиной в сопровождении Анакса. Алеф, сидевшая на ковре у ног Харви, сбросила туфли и продолжила утешительно рассуждать о быстро закончившихся испытаниях Розмари. Клемент и Луиза стояли у окна, поглядывая на вечерний дождь.

— Так ты договорился обо всем по телефону? Как удачно, что тебе это удалось.

— Да, — ответил Клемент, — удачно, что они оставили мне номер телефона.

— Да уж, тебе все готовы оставить свои номера!

— А еще лучше, что они оставили мне ключи.

— Значит, они задержались в Греции, чтобы купить дом на одном из островов?

Разговор шел о Клайве и Эмиле, паре геев, упомянутой недавно Джоан Блэкет. Клементу «удачно» удалось договориться с ними по телефону насчет того, чтобы Харви временно пожил в их квартире, пока Джоан занимает жилье Харви. Это казалось очень удобным, поскольку до квартиры Эмиля можно было проехать на лифте, а в свою квартиру Харви пришлось бы подниматься несколько этажей по лестнице. Клайв и Эмиль считались почтенной семейной парой. Эмиль, более старший в этом союзе, родился в Германии, но давно жил в Лондоне. Он торговал картинами и, судя по разговорам, был довольно богат. Написанные им книги по истории искусств издавались в Германии. Валлиец Клайв, говоривший (видимо, в шутку), что Эмиль откопал его на стройплощадке, раньше работал школьным учителем в Суонси.

— Верно, — подтвердил Клемент, — но они оставят себе лондонскую квартиру. Надо сказать, что я скучаю по ним, они такие занятные и приветливые.

— Уж не пытались ли они заигрывать с Харви?

— Нет. Они просто дергали его за волосы!

— Ну ты тоже дергал его за волосы! Клемент… есть ли какие-то новости о Лукасе? Впрочем, наверняка нет, иначе ты рассказал бы мне.

— Никаких новостей.

— Очень жаль, дорогой. Но я уверена, что с ним все в порядке. У него весьма своенравный характер. Но он обязательно объявится.

— Да уж, объявится, — сказал Клемент, — Как бы мне хотелось, чтобы ты оказалась права.

— Я понимаю, что вы с ним очень близки. На днях я как раз думала о нем… помнишь, как в детстве вы с ним играли в подвале. Как вы называли ту игру? Какое-то смешное название.

— «Собачки».

— Да, точно, «Собачки». А почему вы так назвали ее?

— Не помню.

Луиза отвернулась от окна, Клемент, смотревший на темную дождливую улицы, заметил нечто странное. Полный мужчина в мягкой фетровой шляпе, медленно идущий по другой стороне улицы, вдруг остановился и сложил зонт. Дождь, должно быть, прекратился. Его внешность показалась Клементу знакомой. Он подумал:

«Уж не видел ли я раньше этого человека? Да, пожалуй, пару дней назад я видел этого типа около моего дома».

Казалось, мужчина поджидает кого-то. Клемент уже хотел поговорить о странном незнакомце с Луизой, когда что-то ударило его по ноге. Это был красный мячик. Клемент наклонился, чтобы поднять его, и к нему по очереди подкатилась целая стайка мячей желтого, синего, красного и зеленого цветов. Мой притащила с чердака коробку мячей и теперь подкатывала их к нему по ковру, удерживая Анакса. Клемент собрал мячи, с волшебной легкостью расположив их в удобном для себя порядке. Потом, выйдя на середину комнаты, он принялся жонглировать четырьмя мячами, постепенно добавляя к ним пятый, шестой и все остальные. Мячи двигались все быстрее, казалось, сами собой, словно не имели никакого отношения к ловким рукам жонглера, взлетали, образуя в воздухе разноцветные гирлянды. Будто невесомые, они, как птицы, порхали над его головой.

«Как же я делаю это? — думал Клемент. — Как же у меня получается? Я не понимаю, как так получается. Если бы понимал как, то ничего бы у меня не получилось!»

Луиза, видя, как дети зачарованно наблюдают за Клементом, вдруг почувствовала такую странную щемящую радость, что на глазах у нее невольно навернулись слезы.


Чуть позже Луиза спустилась в кухню, где Сефтон уже успела навести порядок. Мой увела своего любимого Клемента к себе в мансарду, чтобы показать очередную картину. Анакс пошел за ними. Погруженная в задумчивость Сефтон растянулась на полу в Птичнике. Харви сидел этажом выше на кровати в спальне Алеф. Ее комнатка вмещала небольшой письменный стол, комод, несколько книжных полок, стул и кровать.

Одежда Сефтон и Алеф висела в большом общем шкафу этажом ниже. Свободного места в комнате оставалось ровно столько, чтобы колени сидевшего на кровати Харви не упирались в колени Алеф, сидевшей напротив него на стуле.

— Болит?

— Чешется.

— У Розмари тоже чесалась.

— Когда вы с Розмари отправитесь в путешествие?

— В ноябре. Помню, она почесывала ногу вязальной спицей.

— Можешь одолжить мне одну?

— У нас никто не вяжет. Пожалуй, я прикуплю для тебя пару штук.

Этот вечер Харви выдержал с похвальной стойкостью. Он плотно поел и много выпил за ужином, оценил творческие усилия, потраченные на украшение его гипса, смиренно выслушал рассказы о выздоровлении Розмари, смеялся над любыми шутками, следил за жонглированием Клемента и восторженно ахал в нужных местах. Но в душе у него царила тяжелая, мучительная и щемящая тоска, он хандрил, чувствуя себя несчастным и испуганным неудачником. Харви ненавидел этот жаркий тяжелый гипс, даже пришел в смятение, когда Мой предложила разрисовать его, сочтя такую идею отвратительной. Сейчас он носил уже третий по счету гипс, поскольку повторно наложенный в Англии сняли еще раз, чтобы ногу осмотрел какой-то известный специалист. Этот специалист уже укатил в отпуск. У Харви создалось впечатление, что последний гипс ему наложили кое-как, просто чтобы поддержать ногу в «стабильном положении» до того времени, пока не решат, как же дальше поступить с ней. Вывод, сделанный Харви из непонятной дискуссии врачей, сводился к тому, что у него «интересный случай». Перелом костей сочли пустяковым, а проблемы с сухожилиями могли остаться навсегда. Сверх того, он усвоил досадную информацию, что все было бы значительно проще, если бы после падения он не наступал на поврежденную ногу. Харви вспоминал теперь, как из-за глупого тщеславия и уязвленной гордости упорно хромал, вместо того чтобы прыгать до машины. Третий гипс, самый неудобный из всех предшествующих, так сдавил икру, что туда вряд ли пролезла бы даже вязальная спица, вся нога ниже колена горела огнем.

«Возможно, уже началась гангрена», — думал Харви.

Из-за постоянно ноющей стопы он не мог спать, чувствовал полный упадок сил и испытывал крайнее отвращение к самому себе. Последнее время он жил с обидным осознанием того, как славно все могло бы завершиться, должно было завершиться, если бы только в то ничтожное, случайное мгновение он не повел себя как полный идиот. Караван-сарай великолепных образов сопутствовал его свободной жизни во Флоренции, так давно лелеемой им в фантазиях. Первая возможность настоящей свободы. Всю горечь рухнувшей мечты приходилось держать в полном секрете, и напряжение, затрачиваемое на сохранение тайны, усугубляло его несчастье, но он все терпел и смеялся, притворяясь счастливым и довольным, как будто в этой жизни осталось еще хоть что-то, способное порадовать его! Харви продолжал поддерживать вид радостной и торжествующей самоуверенности, хотя на самом деле ее уже не было и в помине, остались разве что осколки. Быстро осознав серьезность полученной травмы, он сразу решил отказаться от Флоренции, не цепляясь за призрачную надежду, которую могло бы окончательно погубить повторное разочарование. Именно это, а не здравый смысл побудило его на редкость безропотно согласиться с уговорами Клемента и Луизы, а также его матери, которая прямо заявила, чтобы он, ради всего святого, не ездил больше в Италию и не накручивал до бесконечности медицинские счета, тем более что нигде его не вылечат лучше, чем в Лондоне. Верхняя губа Харви предательски задрожала, но он и не рассчитывал ни на какую поддержку, поскольку никто не смог бы по-настоящему понять, как сильно изменилась его жизнь и как огорчает его эта идиотская травма, в которой виноват только он сам. Увечье или хромота, полученные в его возрасте, означали, что для него навсегда закончились танцы, крикет и теннис и вместе с его прекрасным здоровьем навсегда исчезло и некое магическое обаяние. Чуткие Луиза и Алеф, два самых близких ему человека, благородно поддерживали его раненую гордость, подбадривали его, не давая — хоть ему порой и хотелось — раскисать и сдаваться. Но Харви был уверен, что они все понимают, и это ему чертовски не нравилось, перед Алеф он чувствовал себя униженным, лишенным мужественности, предполагал, что окончательно погиб в ее глазах. Разумеется, он находился не в самом худшем состоянии, ему помогали отличные врачи, надежные друзья. Харви думал, что даже если его нога полностью не восстановится, то можно будет научиться «жить с таким физическим недостатком». Но его терзали более сложные чувства, его пожирала громадная жалость к самому себе, и ужасало то, что он, Харви Блэкет, весь такой счастливый и такой любимый, может испытывать этот страх. Нет, никто не должен даже заподозрить, насколько он малодушен, насколько он оказался не готов к первому же испытанию самостоятельной жизни. Раньше Харви часто представлял, как отлично пройдет армейскую службу, как проявит смелость и самоотверженность во время кораблекрушения, как стойко, даже не пикнув, выдержит всяческие лишения, бедность и одиночество. А вышло так, будто это несчастье обрушилось на него несправедливо, лишив разом всех подразумеваемых достоинств, которые он мог бы продемонстрировать в будущем, проявив свою силу. Но безусловно, главный ужас заключался в том, что он сам так нелепо нарвался на эти неприятности.

Алеф сидела напротив Харви в кресле с голубой обивкой и мягкими подлокотниками. За ее спиной, возле маленького письменного стола, стояли его костыли. Длинную темно-коричневую твидовую юбку девушки отлично дополнял светло-коричневый свитер, украшенный по высокому вороту коричневыми бусинками. Во время их разговора о вязальных спицах она прижала сложенные руки к груди и осталась в той смиренной позе, что обычно жутко раздражала Джоан. Алеф взирала на Харви, сдвинув брови и прищурив темные глаза, ее взгляд выражал сдержанное сочувствие. Несомненно, она очень хорошо понимала его. Но в тесной ограниченности их дома, казалось вечно заполненного людьми, имелось мало возможностей для долгих уединенных разговоров. В любом случае, она относилась к его травмированному состоянию с тактичной осторожностью.

— Как тебе квартира Эмиля?

— Luxe, calme et volupté [18].

— Там тепло?

— О да! А какая там кухня! По-моему, пора мне организовывать вечеринку.

— Как твои дела? Я понимаю, что ничего хорошего, но сам ты в порядке?

Харви понял эту скороговорку.

— Да. Не совсем. В общем, да.

— Как Джоан?

— Надоела, вся исполнена кипучей активности.

— Надолго она обосновалась в твоей квартире?

— Нет, она обожает создавать себе проблемы и всяческие неудобства. Завтра я собираюсь навестить ее. И возможно, заеду к Тессе, выясню, все ли у нее в порядке.

Чувство своеобразной неловкости неизменно пробуждалось в нем, когда он сообщал в этом доме о том, что собирается повидать Тессу Миллен. И не потому, что у него имелись какие-то личные причины, просто Луиза, Алеф и Мой почему-то недолюбливали Тессу. Они никогда не понимали ее. А вот Сефтон ей симпатизировала. Харви не хотел, чтобы его уличили в тайных визитах к Тессе, которые могли быть неверно истолкованы. В итоге он всегда несколько смущенно сообщал о таких планах.

Алеф махнула рукой, выражая или свое согласие, или, возможно, полное безразличие.

— Ты выглядишь усталой, Алеф… у тебя-то все в порядке?

— Более-менее.

— Написала новые стихи?

— Нет.

— Che cosa allora? [19]

— Non so [20].

— Perché? [21]

— Я просто пребываю в ожидании. Ладно, тебе, наверное, пора идти.

Большинство их разговоров состояло из подобного обмена лаконичными высказываниями, обычно означающими, что общение зашло в тупик, они же при этом оба чувствовали себя поразительно спокойно, даже недостаток уединения, в общем-то, устраивал их. «Похоже, нам вечно суждено носить маски», — заметила однажды Алеф. Но наступали моменты, когда подавленных чувств становилось слишком много, не хватало свежих эмоций, и тогда им приходилось открываться. Они чувствовали, что превосходно понимают друг друга. Но в последнее время они испытывали напряжение из-за того, что откровенность между ними по-прежнему не была абсолютной. «Да, мы все играем, мы — актеры», — говорила Алеф. Однако они оба признавали, что нет в мире ничего более естественного, чем их манера общения. В этот вечер получилось, будто ее усталое равнодушие и его малодушное уныние совпали, слившись воедино, как две встречные волны. Сине-зеленый шелковый шарф, висевший на спинке кресла, спускался на плечо Алеф, подобно наградной ленте. Слегка развернувшись, она накинула его на грудь. Харви подался вперед и взял ее нервную руку.

Доносившиеся сверху голоса свидетельствовали, что чердачное общение Мой и Клемента закончилось и теперь они оживленно болтают на лестнице.

Харви и Алеф поднялись. Он вооружился костылями.

— Она любит Клемента, — сказал Харви.

Алеф открыла дверь в коридор.

— Да, она любит его. А знаешь, судя по всему, Мой скоро станет потрясающей женщиной.

— Доброй ночи, Алеф, — крикнул Клемент, спускаясь по лестнице на помощь Харви.

— Доброй ночи, волшебник, — отозвалась она.

Из-за закрытой двери мансарды донесся лай Анакса. Харви настоял на том, что он самостоятельно спустится в прихожую, аккуратно держа на весу сломанную ногу.

Сын мой возлюбленный!

Благодарю тебя за твое содержательное письмо и прошу извинить меня за этот поспешный ответ. Надеюсь, что я не ввел тебя в заблуждение и мы оба правильно поняли друг друга. О «Простом крове в лесной глуши, типа садового сарая, обогреваемом в суровые морозы лишь примусом», к сожалению, не может быть и речи. (Твое упоминание о вероятном «заточении» в четырех стенах относится, как я полагаю, к области метафор.) Я посоветовал бы тебе серьезно подумать о причинах твоего решения пройти у нас испытание в качестве послушника. Ты пишешь о «призвании», но и в миру есть множество призваний, а также благоприятных возможностей для претворения их в жизнь, по крайней мере до некоторой степени, учитывая выраженное тобой стремление «исключительно к благодеяниям». Ты говоришь о «готовности к отречению», но отказ от некоторых мирских удовольствий совершенно не передает сути аскетизма монастырской жизни. Более того, гордость, которую ты так очевидно испытываешь в связи с самопожертвованиями, возможно, практически обесценивает их. От тебя потребуется нечто более всеобъемлющее, но, как мне представляется, ты еще не способен вообразить это. Необходимо осознание глубинных мирских заблуждений, а за долгие годы жизни они основательно проникли в твою личность. Следует отбросить твое пылкое желание духовного откровения или «высшего знака», оно является настоящей помехой на пути поиска истинного призвания. Мне приятно слышать, что ты стал более трезво оценивать свои «видения». Как я уже говорил прежде, святое учение слишком легко низвергается до магии. Навыки процесса «визуализации», в сущности, не являются важными. К сожалению, ты во многом хранишь былую и, если можно так сказать, далеко не зрелую привязанность к восточным культам! Помня о твоей обстоятельной и полной исповеди, на мой взгляд, тебе следует воздерживаться от волнующих размышлений о прежних грехах. Чрезмерное взращивание чувства вины может привести к невротической, равно как и к эротической слабости. Не следует представлять собственное приобщение к «привлекательному духовному состоянию»! Необходимо приобщиться к невозмутимому, даже равнодушному целомудрию. Я надеюсь, что ты поймешь мои слова. К сожалению, я не располагаю достаточным временем для ответа на список присланных тобой теологических вопросов. Позволь мне напомнить, что тебе следует глубоко и обстоятельно обдумать планы на будущее. Мне жаль, что ты так опрометчиво отказался от службы и от квартиры, и я советую тебе повременить (учитывая, что ты высказал лишь намерение) с отказом от твоей собаки! Я боюсь, что тебе грозит опасность излишне романтического восприятия духовного призвания. Ты говоришь, что стремишься обрести покой и радость высшего служения, но покой тот совершенно не сравним с мирским покоем, а радости его совершенно не сравнимы с мирскими радостями. Такие состояния обретаются только в процессе глубоких мучений, не имеющих ничего общего с самоуспокоенностью. Пожалуйста, прости мне это краткое и, к сожалению, малоприятное письмо! Ты понимаешь, что слова мои порождены любовью и в них нет ни тени недоброжелательства.

Твой смиренный слуга in Christo [22]

отец Дамьен

P. S. По поводу твоего друга, который случайно убил напавшего на него человека. Поскольку он действовал в целях самозащиты и без всякого злого умысла, то я не вижу причин, по которым он должен чувствовать себя виноватым. Ему следует, однако, отметая любые возмущающие воспоминания, ибо кто не грешен в этом мире, проявить сострадание к своему противнику, возможно, выяснить былые обстоятельства его жизни, к примеру, он сочтет приемлемым для себя оказать помощь невинной жене и семье этого человека. (Ты мало написал об этой ситуации, поэтому можно высказать о ней лишь общие, поверхностные суждения.)

Почтенный отец Дамьен!

Искренне благодарю Вас за ваше письмо. Все Ваши советы воодушевили меня на дальнейшие духовные поиски. Особенно признателен Вам за мудрые слова о моем несчастном друге, случайно убившем человека, и за справедливое замечание о том, что он мог бы помочь семье убитого. Я передам ему Ваши слова, когда он вернется в Лондон, они утешат его, несомненно показав возможный путь разумной добродетельности… Конечно, моему другу не надо искупать вину, ведь он ни в чем не повинен, но я боюсь, что он все еще потрясен. Я глубоко и всесторонне осознал слова, что Вы говорили о моих «духовных заблуждениях», и пытаюсь здраво оценить свои планы на будущее. Надеюсь, Вы поймете, если я скажу, что мои сомнения ни в коей мере не затрагивают конечную цель. Я совершенно уверен, что хочу «отрешиться от мира», но не уверен пока, как и где можно осуществить такое отрешение. (Я уже отказался от моей бедной собаки.) По-моему, Вы понимаете, каковы мои сокровенные желания. Мне хочется утолить наконец жажду благочестия, которая сопутствовала всей моей жизни. Мне хочется, посредством благочестивого отрешения, разорвать и уничтожить связь с миром. Я желаю такой смерти. Вы поймете меня, поскольку, отбросив былые романтические мечты об известных Вам делах, я наконец осознал эту потребность как практическую возможность, поэтому у меня и возник ряд теологических вопросов, которые я послал Вам. (У меня не осталось черновика, я надеюсь, что Вы сохранили мое письмо и, возможно, найдете время ответить на некоторые из них. В случае надобности я попытаюсь назвать самые важные.) У меня нет ни тени сомнений в моей приверженности христианству, однако одна область моей души всегда остается свободной, как если бы я уже передал ее в распоряжение самого Господа. Я чувствую, что мне недоступна суетная жизнь… и надеюсь, что это чувство порождено совершенно серьезными и праведными причинами. То есть, конечно, я читал разные книги, и люди — имеются в виду ученые — высказывают в них самые разные мнения о Христе, называя Его изгоняющим бесов заклинателем, колдуном или даже шарлатаном, а то и попросту считая Его одним из многих юродивых или святых мучеников. Именно их истории, по мнению других ученых, и собрали воедино евангелисты. В любом случае, как известно, Он никогда не претендовал на роль Бога, и никаких свидетельств Воскресения, конечно, не существует, а вся Его история придумана святым Павлом… Павел тот, со всей очевидностью, является обычным человеком… Однако же Он… возможно ли, что вся Его история выдумана, возможно ли выдумать Его Нагорную проповедь? Ведь Он, со всей очевидностью, являлся необычным человеком. Наше время открыло тайны очень многих вещей и породило очень много новых путей для размышлений. У меня такое ощущение, будто Его ограбили. Пожалуйста, поймите меня правильно, я далеко не наивен в своей вере, я понимаю, что вера в Христа не нуждается в потрясающих исторических доказательствах, что Воскресение есть духовное таинство и важен лишь образ жизни Христа, подлинность которой мы ощущаем. (Простите, я знаю, что Вам не нравится такое определение.) Всему виной, как Вы и сказали, мои сумбурные мысли, и Вы сможете простить их. Но я же действительно порой ощущаю наличие странной и темной пустоты внутри. А мне хочется достичь подлинного, истинного понимания. Способен ли я на это, пока не обрету полной ясности? Проще говоря, имеют ли значение «доказательства»? Буддисты так не считают, они принимают мистического Будду. Если мы принимаем мистического Христа, то связан ли он с Христом реальным? Достаточно ли «хорош» мистический Христос? Вправе ли мы верить в Христа, если тот человек никогда не существовал? При наличии такой мистичности вряд ли Он сам мог бы призвать нас верить в Него! Должен ли я полностью разобраться в этих тонкостях до принятия решения о приобщении к монашеской жизни? Но, в сущности, я ничего не жду, я уже пленен, я уже отворил дверь, и Он вошел… я… в Его власти. Иногда я чувствовал дыхание божественной сущности, словно нисхождение ангелов. (Что Вы думаете об ангелах?) И я должен был сказать…. все это о Христе, но как же быть с Богом? В общем, я думаю, что Бог способен сам позаботиться о Себе. (Но что это значит?) Простите все эти путаные разглагольствования. Я хотел порвать это письмо, но не смог. Иногда у меня возникают сомнения даже в собственном здравомыслии. Но, излагая Вам свои мысли, я чувствую влияние вашего просвещенного ума! Остаюсь, с наилучшими пожеланиями, Вашим бестолковым учеником.

Беллами Джеймс

P. S. Еще один момент. Вероучение говорит, что после смерти на кресте Иисус сошел в ад, а на третий день вновь поднялся. Что же Он делал в аду? Спасал ли Он там праведников, живших на земле до Его прихода? Могли ли не ведавшие о Нем праведники вести более праведную жизнь, если бы ведали? Или Он отправился на встречу с подлинными грешниками, дабы оценить глубину греховности, еще пребывая в человеческом обличье? Конечно, я понимаю, что это своего рода миф — хотя миф тут не совсем уместное слово. Я невольно думаю о том, какой яркий свет, должно быть, воссиял в аду, когда Он сошел туда, и как темно там стало после Его ухода.

Беллами отложил перо и сбросил накинутое на спину одеяло. Он жил теперь в маленькой и холодной комнате. За окном стояла глубокая ночь. Свет лампы падал на руку Беллами. Глядя на нее, он подумал: «Какой старой и немощной становится моя бедная рука!» Он понимал, что его поспешно написанный на письмо отца Дамьена ответ весьма бестолков, а местами просто глуп. Но такие порывистые излияния казались ему единственным правдивым способом общения со священником. Возможно, он на самом деле грешит против правды? Не являлась ли сама образность его ответа своего рода подтверждением «романтизма» и «невротической и эротической слабости»? В письме не отразилось никаких свидетельств серьезных размышлений. Не лучше ли порвать его или все же оставить и всесторонне обдумать его содержание? Беллами не озадачился важными вопросами, не выполнил советов наставника. Как будто он мгновенно «отказался от осознания» строгих наставлений, которые пришлось высказать священнику, смягчив и подсластив горькие слова о «глубинных мирских заблуждениях». Да, безусловно, мир испортил его, и, безусловно, он понимал, что новое бытие не принесет ему покоя, став лишь продолжением жизни в весьма аскетических обстоятельствах. Отказываясь размышлять на эти темы, он просто сводил на нет все свои проблемы. Но разве не в этом он как раз и нуждался? Разве не оправдывала его вера? Письмо отца Дамьена, теперь перечитываемое им, явно выражало тревогу. Священника встревожила, поразила та пылкость, с которой Беллами стремился к избранной цели, резко отказавшись от более соблазнительного, занимаемого ранее положения. Беллами знал отца Дамьена уже почти два года, дважды посещал его (отец Дамьен жил в затворничестве и часто писал ему). И вот теперь письма Беллами растревожили этого святого человека. Не двуличность ли натуры Беллами невольно позволила растревожить его? В своем увлечении вероучениями Востока он, возможно, зашел даже дальше, чем открыл своему наставнику. О его видениях, ангельских видениях, отец Дамьен отозвался с крайним пренебрежением, а врач Беллами счел их признаком эпилепсии (хотя позднее отказался от этого диагноза). Такие высшие видения ныне покинули Беллами, остались только, да и то теперь менее частые, но отчетливые, ощущения близости высших сил, вызывающие страдания, радость и печаль.

«Наставник подумал, что эти явления порождены моими собственными заблуждениями. Видимо, так оно и есть. Теперь все стало проще, скромнее и чище. Упрощение жизни ведет к простоте желаний, желание Любви призывает любовь (или сексуальное влечение?)», — размышлял Беллами.

Он вложил свои излияния в конверт, написал адрес уединенного аббатства, где проходило затворничество отца Дамьена, лизнул клейкий слой и запечатал письмо. На мгновение его рассеянные мысли вернулись к образу Иисуса, Его последнему вздоху на Кресте, а потом вновь устремились к Его миссии в аду. Вдруг Беллами вспомнил виденную однажды (где?) впечатляющую картину, названную «Христос в Чистилище» (написанную, возможно, одним из учеников Рембрандта). Но разумеется, чистилище несравнимо с адом! В ад отправляются души, погрязшие в смертных грехах, а в чистилище — даже души невинных некрещеных младенцев (ему не удалось вспомнить изображения младенцев на той картине), туда же, вероятно, попадали праведники, жившие до Воплощения. Возможно, Христос посещал чистилище по другому поводу. Но что Он все-таки мог делать в каждом из этих мест? Какое утешение мог Он принести, какими благами одарить? Есть ли для узревших божественный свет более страшная пытка, чем лишение этого вечного света? Образ угасания вечного света навеял другой, почти забытый образ: вид удаляющегося от него стройного белокурого юноши, его нерешительный поворот, исполненный надежды взгляд и окончательный уход. Этот образ выцвел, как старая фотография, где уже стертый цвет голубой мальчишеской рубашки не отличался от оттенка голубых глаз. Того юношу звали Магнус Блейк, и он взирал сейчас на Беллами, как иногда во сне, без осуждения, но с печальным замешательством. Беллами приходилось видеть его слезы, но те слезы давно высохли. Эта на редкость короткая и простая история произошла в Кембридже. Они познали любовь. Магнус был на два года младше. Незадолго до этого неожиданного, как удар грома, события Беллами — после известных неприятных и сомнительных опытов — решил, что праведной является именно однополая любовь, но, по его мнению, она должна сохранять чистоту. Краткая вспышка сильной страсти ужаснула его. Он объяснил это Магнусу, который счел мысли Беллами безумными. Разгорелся жаркий спор. Беллами испытывал крайнее смущение. Не способный владеть своими чувствами рядом с этим юношей, он резко разорвал их отношения. Близился конец семестра. Он ушел из Кембриджа и больше не вернулся. Он не отвечал на письма Магнуса. После того как Беллами отослал обратно нераспечатанное письмо, связь прервалась окончательно. Он заглушил в себе голос, шептавший: «Еще не поздно». Через несколько лет один приятель из Кембриджа, не знавший об их взаимоотношениях, рассказал Беллами, что Магнус долго страдал от «сердечной раны», но потом утешился и, «встретив нового очаровательного партнера», уехал в Канаду. Мучения Беллами возобновились. С тех пор минуло много лет, и со времени расставания с Беллами Магнус, вероятно, пережил уже не одну сердечную рану. Конечно, Беллами должен был расстаться с ним. Но вероятно, он мог сделать расставание менее жестоким. Он обвинил себя в той удивительной жестокости, которая тогда, как ему казалось, затрагивала исключительно его чувства. Если бы он обладал большей смелостью и благородством, то, скорее всего, смог бы своими долгими и занудными рассуждениями побудить уставшего от них Магнуса самого покинуть его. Но как раз этого он не смел даже представить. Беллами пришлось стать собственным палачом, поразить свое любящее сердце и убедиться, что его руки обагрены собственной кровью. Именно его сердцу надлежало кровоточить, а утешением стали размышления о собственных терзаниях. Он рассказал эту историю обратившему его в католическую веру священнику, отцу Дейву Фостеру, а со временем и отцу Дамьену. Но сам процесс этого рассказа послужил для него своеобразным лекарством, история стала для него примером эгоистичной и глупой вины, навеяв воспоминания о давно побежденных юношеских мучениях. Еще он поделился этим с Лукасом Граффе, и одному только Лукасу он открыл другой свой секрет: о перенесенной через три года после отъезда из Бирмингема тяжелейшей депрессии, или — иными словами — о нервном срыве. Тот нерешительный уход с оглядкой и надеждой на возвращение происходил на самом деле. С порога своей квартиры Беллами видел, как Магнус, уходя, оглянулся и пошел дальше. Беллами закрыл дверь. Магнус надеялся увидеть его вновь, он не знал, что их спору не суждено закончиться. На следующее утро Беллами покинул Кембридж.

Беллами снял черный пиджак и расстегнул белую рубашку. Согласно принятому решению, он одевался теперь исключительно в черно-белые тона, хотя значимость такой строгости подорвал Клемент, заявивший, что Беллами и так всю жизнь играет Гамлета. (Роль, которую Клемент давно, но безуспешно стремился сыграть сам.) Беллами бросил работу на курсах повышения квалификации, продал свою большую квартиру в районе Камден-таун и перебрался в плохонькую квартирку в Уайтчепеле, беднейшем районе Лондона. Он распродал или раздал почти все свои вещи, расстался с любимой собакой. Такие бесповоротные шаги Беллами сделал, вступив на путь духовного отшельничества. После ухода из Кембриджа Беллами, вопреки своему зароку, поддался еще нескольким сильным искушениям, но Магнус не имел достойного преемника. Беллами вспомнился Харви, другой белокурый и синеглазый юноша. И вдруг он впервые осознал, что всецело виноват в том происшествии на мосту, поскольку подзадорил Харви, ассоциируя его с Магнусом. А ведь Харви мог свалиться в то ущелье. Ох, только бы Харви полностью поправился! Об этом Беллами молился молча, в привычной ему детской манере, которая стала одним из видов его общения с Богом. Такое общение порой принимало более сложные формы, но этот вид, несомненно, являлся самым искренним. Беллами подумал о Харви, о его особенной яркой красоте и о показной беспутности денди эпохи Кватроченто, а также с одобрением вспомнил то, что, несмотря на подавленность, жуткое разочарование и потрясение, парень проявил трогательное мужество, стойко продолжая посмеиваться и отпускать шуточки, когда они с Клементом везли его обратно в Англию. Впрочем, Клемент тоже не падал духом: все знали, что Клемент огорчен исчезновением брата, но лишь Беллами понимал, каково его огорчение, как дико и ужасно расстроен его друг. Размышляя о том, где может быть Лукас, Клемент как-то сказал: «Даже не знаю, хочу ли я найти место, где он скрывается». Клемент, естественно, боялся того, что Лукас мог убить себя или, возможно, обезумел и, потеряв память, попал после неудачной попытки самоубийства в какую-нибудь психиатрическую лечебницу. Должно быть, после убийства человека остается ужасное ощущение, а реакция Лукаса могла быть исключительно сильной и совершенно непредсказуемой. Огласка, испытание в суде, обвинение в «чрезмерном насилии» и фактически (как негодующе заявил защитник ответчика) в убийстве могли бы потрясти любого. А молчаливый и гордый Лукас, этот возвышенный и замкнутый оригинал, вероятно, был совершенно ошеломлен.

Беллами поразмышлял о Клементе, Лукасе и Луизе, в итоге его мысли вернулись к Анаксу. Он не сразу осознал, что теперь, из-за присутствия Анакса, не сможет бывать в Клифтоне. Беллами не подумал об этом, когда решил отдать им пса. Конечно, подразумевалось, что Анаксу нельзя больше ни видеть, ни слышать бывшего хозяина, так что придется привыкать к окончательной потере питомца. Беллами подавил в себе чувства, грозившие вырасти до размеров ужасного горя. Ему так не хватало по ночам этого теплого, свернувшегося на его постели пса, уютно уткнувшегося в его колени или растянувшегося в ногах, такого молчаливого и доброго, терпеливо приспосабливающегося к любым телодвижениям Беллами, сознающего, что хозяину надо выспаться, зато утром он проснется и приласкает его, и тогда можно будет лизнуть его в щеку. Отец Дамьен советовал не отказываться от собаки. Возможно, он был прав. Но собака уже отдана. Когда Беллами рассказывал Мой, обладавшей хорошей памятью, о строгих, все понимающих глазах Анакса, он не имел в виду, что в них есть осуждение. Скорее, во взгляде этого пса отражалась полнейшая невинность, исполненная совершенной, все принимающей любви. Беллами подумал, что в собаках образ Бога проявляется лучше, чем в людях. Он размышлял о Луизе и ее детях, о Харви, ставшем ей почти родным, о том, что они с Клементом заменили парню родителей, окружили семейной заботой и любовью, следуя примеру Тедди, который считал, что устройство семейной жизни подразумевает всепрощение и полнейшее согласие и является святой обязанностью и моральным долгом каждого. Беллами любил их всех, возможно, больше всего Мой, с которой у него с раннего детства девочки, на каком-то подсознательном уровне, сложились особые дружеские отношения. Между ними царило такое взаимопонимание, что при встречах они всегда радостно улыбались, словно одновременно вспоминали что-то веселое. Его подкупала невинность и чистота детей Луизы, тихая мудрость их матери. Клемента тоже озарил их свет… возможно, то был сон, слишком прекрасный и готовый угаснуть в безумном дыму реального мира. «Разве я не завишу от этих детей, которые могут вскоре утратить свой волшебный свет? Или у меня разыгралось воображение? — подумал Беллами, — Может, все потому, что я сам утратил его и мне не хочется верить, что он продолжает существовать вне меня?» Беллами сморщился и закрыл руками лицо, словно хотел спрятаться от чьего-то обвиняющего взгляда, возможно, просто от любящего взгляда Анакса, хранившегося в памяти. Выражение страдания на лице Беллами смягчилось, когда он задумался о том, как спит пес: в кровати Мой или в корзине. Конечно, спит он не в корзине умершей Тибеллины, а в его собственной старой корзине, привезенной Беллами в день трагического расставания. А сейчас спит ли Анакс или, возможно, бодрствует, вспоминая Беллами? Мог ли он забыть прежнего хозяина? Но не предана ли забвению главная цель, главное дело — отречение от этого мира?

Беллами забрался под одеяло и выключил свет. Лежа в кровати с открытыми глазами, он слепо, словно оценивая, вглядывался в обступившую его темную пустоту. Вскоре веки его опустились, и ему привиделось, что он, освещенный странным сумеречным светом, шествует по бесконечной череде огромных пустых залов, величественных и высоких, с витиевато украшенными потолками, смутно вырисовывающимися в полумраке, пустых, но в то же время исполненных жизни, великой и безграничной жизни его души. Позже, засыпая, он перенесся в собачий питомник Баттерси, где когда-то выбрал Анакса, юного пса, едва вышедшего из щенячьего возраста. Беллами вспомнилось, что в той огромной скулящей своре он выбрал и унес, прижимая к груди, именно его, заметив особые любящие глаза и смелую решительную морду, что выделяла его среди множества бедных, несчастных животных. «Вот так же и Христос бродил в аду. Почему же Он не спас все те обреченные души, почему не увел их за собой? Возможно, не смог… но почему? Но я не спас от смерти никого, — уже почти погрузившись в сон, думал Беллами, — Я не могу найти Анакса, я потерял его, он по-прежнему среди обреченных, и он погибнет, его тело сгорит…» И Беллами бросился бежать назад, по своим следам, через высокие залы, открывавшие ему безнадежно пустую, бесконечную анфиладу.


— Теперь понятно, почему ты прятал его!

— Ничего я не прятал!

— Нет, прятал, он смущает тебя, поэтому ты и сунул его под кровать.

— Ну и что, надо же было куда-то вытянуть ногу!

Предметом обсуждения стал гипс на ноге Харви. Парень навещал свою мать, которая расположилась в крошечной квартире сына. Конечно, строго говоря, Джоан следовало бы наслаждаться жизнью в более роскошных апартаментах у Клайва и Эмиля, но, учитывая травму, все согласились, что там будет гораздо удобнее Харви, так как в доме имеется лифт. В любом случае, как заметил Харви, Клайв и Эмиль хотели оказать услугу именно ему, а не его матери.

Опираясь спиной на подушки, Джоан лежала на узкой кровати сына, которая утром обычно складывалась и убиралась в шкаф. Придвинув к себе больную ногу, Харви двумя руками поднял утяжеленную гипсом конечность.

— Дай-ка посмотреть. Кто это так расписал его?

— Луиза и компания.

— А кто именно оставил тебе свои автографы?

Харви перечислил имена «художников».

— Какие трогательные характеристики. Мой наваяла милую ползучую тварь, Алеф нацарапала нечто среднее между драконом и кошкой, Луиза расписалась как могла, Сефтон не удалось даже этого, а Клемент изобразил смешную псину. Это просто серия автопортретов.

— Они были очень добры ко мне.

— Ты становишься таким же занудным, как Луиза. Не мог бы ты, дорогой, плеснуть мне еще шампанского.

Дело происходило на следующее утро. Харви приехал около десяти часов и застал свою мать в постели. Облаченная в белое пушистое неглиже, она курила и то и дело прикладывалась к бокалу.

Он налил шампанского.

— Да, пожалуйста. Ты не возражаешь, если я открою окно?

— Еще как возражаю. На улице льет как из ведра.

— В комнату дождь не попадет. А здесь страшно накурено. Мне нечем дышать.

— Ничего, продышишься, надо же, какой неженка… пожалуй, тебе стоит вернуться в Италию, ты не так уж беспомощен, и вообще там ты скорее поправишься.

— Ты же говорила, что там мне придется слишком дорого платить врачам.

— Неужели? Но теперь ты выглядишь гораздо лучше. Ты просто решил покарать самого себя, отказавшись от целой поездки из-за одной-единственной досадной случайности, чтобы иметь право назвать ее роковой.

— О, прошу, maman, замолчи!

— А знаешь, мне тоже хочется расписаться на твоем гипсе. Не стоит упускать такую шикарную возможность.

— Ох, пожалуйста, не надо!

— Дай-ка мне ручку или что-нибудь пишущее.

Харви достал из кармана фломастер и покорно положил гипсовую ногу на соседний стул.

— Так, подержи-ка мою сигарету.

Свесившись с кровати, Джоан написала на гипсе слова, произнесенные проходившим по мосту итальянцем, которые Харви повторил ей.

Он рассмеялся, возвращая ей сигарету, и переместил на пол тяжелую конечность, старательно придерживая ее руками. Его оценивающий взгляд остановился на матери. Белое неглиже — сама мягкость, — казалось, было сделано из ваты, горловина обшита легкими белыми перышками, из-за которых кое-где выглядывала розовая ночная сорочка. Харви не понравилось, что его мать выглядит слишком женственно. Она, очевидно, успела припудрить нос, свой милый и лишь слегка retrousse носик, и его бледность странно выделялась на ее лице, еще лишенном великолепной маски макияжа, который так магически преображал ее внешность. Длинная тонкая рука вынырнула из пушистого рукава и поправила змеившиеся по подушке темно-огненные локоны. Еще не накрашенные ресницы затрепетали, и прищуренные глаза сверкнули опасным игривым светом. Мать и сын разглядывали друг друга.

— От такого моего взгляда обычно у мужчин крышу сносит, как после бакарди!

— «Я способен на все, но только не с тобой», — с усмешкой пропел Харви.

— Славная старая песенка, помню, наши девочки раньше пели ее, теперь не пишут таких хороших песен, нынче модно орать без конца какую-нибудь дурацкую фразу. И как же поживают клифтонские весталки?

— Так же, как всегда. Тишь да гладь да божья благодать.

— Ну, вся эта благодать может измениться в мгновение ока. Алеф, скромно начищающая свои очаровательные крылышки, как голубица, обернется валькирией и выскочит замуж за миллиардера. Ну а Сефтон, полагаю, будет стойко держать оборону и в итоге, оставшись старой девой, возглавит какой-нибудь тоскливый колледж. Но вот Мой…

— Алеф сказала, что Мой станет потрясающей женщиной.

— Да. Это будет нечто потрясающее, возможно, даже чертовски опасное. Я не стала бы говорить этого Луизе, ее я успокаивала тем, что Мой, наверное, будет декорировать цветами церкви. Но мне она представляется колдуньей…

— Сhére maman, колдунья у нас ты!

— И это не просто противный признак женского созревания, в ней есть нечто безумное, и оно может воплотиться в ужасное…

— Никогда! Она такая добрая и обожает всех, даже жучков и паучков…

— Лиха беда начало… Да помогут Небеса ее мужу, она может превратить его в мышь и держать в клетке. Интересно, не надеется ли она, что Клемент дожидается, пока она вырастет? У него просто дар вечной молодости. Он мог бы стать славным мышонком. Насколько я понимаю, Мой без памяти влюблена в него. Хвала Небесам, что ты воспринимаешь их всех как сестер. Послушай, Харви, тебе нужно, нет, ты просто обязан жениться на богатой девице. У тебя прекрасные внешние данные, и пора уже становиться серьезным. Что ты думаешь, к примеру, о Розмари Адварден…

— О, пожалуйста, не утомляй меня, прошу, оставь меня в покое!

— Тебя утомляют такие темы? Ждешь, пока я совершу самоубийство или растворюсь в тумане забвения с Хэмфри Хуком!

После некоторого раздумья Харви решил, что Джоан употребила сленговое название каких-то наркотиков, или — в переносном смысле — смерть. Он не воспринимал всерьез ее угрозы, но терпел их с трудом.

— Я хочу, чтобы ты перестал так часто бывать в их доме. На самом деле клифтонские девицы подобны зомби, все они завороженные спящие красавицы. Луиза проспала всю свою жизнь. Господи, Клифтон просто пропитан женским целомудрием.

— Луиза очень умный и деятельный человек, насколько я знаю, она не выдумывает себе никаких волшебных миров…

— Так ты полагаешь, что я выдумываю? Все понятно, ты считаешь, конечно, что Луиза стала тебе настоящей матерью…

— Ничего подобного…

— Ты всегда защищал твоего отвратительного папашу…

— Ты вспоминаешь слова шестилетнего мальчика!

— Да, а потом ты продолжал изливать свою душу Луизе…

— Умоляю, не начинай старую песню, она такая занудная…

— Мой отец спускал деньги в карты, твой папаша стащил их, а теперь ты…

— Может, ты хочешь, чтобы я отказался от учебы в университете и устроился работать ничтожным клерком в какую-нибудь контору?

— Да-да.

— Не говори глупости, ведь я получил стипендию и в будущем смогу зарабатывать гораздо больше, чтобы поддерживать тебя…

— В старости, но она уже на пороге. Отлично, тебе не хочется думать о деньгах, не хочется работать, ты воображаешь, что кто-то будет вечно заботиться о тебе…

— Ну, ты ведь зарабатываешь деньги каким-то образом…

— Что ты имеешь в виду под «каким-то образом»? Ты намекаешь…

— Думаю, мне лучше исчезнуть, я лишь раздражаю тебя.

— Значит, ты находишь утомительными мои попытки помочь? Тогда уходи. Я могу навсегда уехать в Антиб к моей драгоценной ма.

— Ты же говорила, что не выносишь ее.

— Разумеется, не выношу, но…

— Не забывай о сигарете, а то прожжешь дырку в простыне.

Подобные споры, случавшиеся все чаще, иногда завершались материнскими слезами, при виде которых Харви испытывал болезненную дрожь и сильные угрызения совести, обвиняя себя в том, что довел ее до такого состояния. Он всегда мучительно воспринимал ее печаль. Но, участвуя в былых спорах или ссорах, Харви осознавал их в конечном итоге как комедию, не видя никакой возможности сыграть роль героя в реальной мизансцене. Теперь, однако, вступив в период взрослого и независимого состояния, Харви столкнулся с новой и чертовски тяжкой ношей ответственности. Его возмущало невольно рождающееся чувство того, что он по большому счету не прав. Естественно, ему не хотелось думать о деньгах! Ему не нравились эти, становившиеся все более частыми, напоминания об отце. Как-то само собой у Харви сложилось о нем весьма своеобразное представление. В его ярких воспоминаниях отец, изображаемый Джоан чудовищем, представал сдержанным, неразговорчивым тихоней, просто не подходящим по натуре к усмирению или ссорам — как на кухне, так и в постели — с этой эмоциональной и страстной, взбалмошной женщиной. Джоан устраивала сцены, чтобы расшевелить его и заставить проявить решительность, пытаясь заставить его взять власть в свои руки. Но такое грубое обращение, совершенно не воодушевлявшее мужа, заставило его еще больше замкнуться в себе, стать еще менее разговорчивым и в конце концов вовсе исчезнуть. Харви помнил день отцовского ухода. Какие-то деньги (Харви не знал и не пытался выяснить, какие именно) действительно исчезли вместе с ним. О манкирующем своими обязанностями отце Харви не говорил ни с кем, даже с Луизой. Порой он мечтал найти его. Но любовь к матери неизменно мешала решиться на такой шаг. Харви обожал мать. И она обожала его.

Джоан пристально смотрела на сына. Без макияжа ее лицо выглядело рыхловатым и влажным, щеки раскраснелись, а на носу стали заметны крупицы сухой пудры. С вызывающим видом она допила шампанское, пролив несколько капель на ночную рубашку, и со звуком поставила бокал на край столика. Поправив подушки, она села прямо, уронив на пол пепельницу. Харви поднял ее, сложил обратно окурки и замел пепел под кровать.

— Ma petite maman, ne t'en fais pas comme ça! [23]

— Tu es un moujik! [24]

— Ладно, ладно! Ты ничего не слышала о Лукасе?

— Нет, а с чего бы? Почему ты вдруг спросил о нем? Пытаешься сменить тему?

— Не знаю, на какую тему ты говоришь, я лично просто поддерживаю разговор.

— Поддерживаю разговор! Надо же, мой сын приходит сюда поболтать! Просто поболтать ты можешь с кем угодно, только не со мной. А у тебя, я имею в виду после твоего общения с Клементом, Беллами и Луизой, появились какие-то новости о нем?

— Нет. Клемент ужасно волнуется.

— Все только и толкуют о том, как волнуются другие. Я лично ничуть не волнуюсь. Черт побери этого Клемента, хотелось бы мне заставить его сделать хоть что-то стоящее!

Кто-то позвонил в их квартиру от двери подъезда. Харви снял трубку домофона.

— Привет, — сказал он и сообщил матери: — Это Тесса.

— Отлично. Скажи ей, пусть поднимается.

— Тесса, поднимайся. Мама ждет тебя.

Харви вышел на лестничную площадку. Тесса Миллен быстро, но не бегом поднялась по лестнице, перешагивая через несколько ступенек. Похлопав Харви по щеке, она стремительно вошла в квартиру. Харви последовал за ней.

Тесса плохо вписывалась в компанию, которую Джоан называла «компанией Луизы». Она казалась в этом обществе аномальным или загадочным явлением. Харви, Сефтон, Клайв, Эмиль, Беллами и Джоан симпатизировали ей, для Клемента — под влиянием Луизы, Алеф и Мой — она оставалась загадочной особой сомнительных достоинств. Мужская половина компании любила Тессу, а женская часть не поддерживала ее, кроме Коры Брок, которая всячески одобряла ее поведение.

Короче говоря, Тесса вызывала у людей неоднозначные чувства. Скажем так, ее считали странной особой, несомненно, с причудами. Она была не комильфо и смущала своим поведением некоторых приличных людей. Другие вовсе не видели в Тессе ничего особенного, им она представлялась просто раскованной, свободной женщиной, а если она и выглядела странной, то это доказывало лишь, как мало в обществе свободы и раскованности. Эта красивая, коротко стриженная блондинка с узкими серыми глазами, по мнению Беллами, выглядела «как ангел», а Эмиль говорил, что у нее «архаичная улыбка». Судя по слухам, ей перевалило за тридцать, и за ее спиной маячило темное прошлое. Сохранив девичью фамилию, Тесса побывала замужем за одним иностранцем (ныне исчезнувшим), возможно, шведом. Родилась она где-то на севере Англии, закончила какой-то северный университет, одно время жила в Австралии (вероятно, с тем шведом), активно поддерживала левое крыло в политике, работала в издательстве, писала книгу, едва не умерла от холода в лагере протеста, крутила романы с представителями обоих полов, поработала в социальной сфере, но уволилась, попав в немилость к начальству. Поговаривали, что Тесса имела приличный счет в банке. На фотографии, похищенной одним из «объектов ее воздействия», она была изображена на лошади. Беллами познакомился с ней, когда был социальным работником, и представил ее в компании Луизы. Эмиль, как оказалось, уже встречался с Тессой в организации, борющейся за права геев. В настоящее время, очевидно вновь связавшись с общественной работой, она руководила женским приютом и консультацией. Выражая мысли четким, хорошо поставленным голосом, она отчасти сохранила манеру северного произношения гласных. Ей нравилось смущать Харви, и он привык к этому. Он считал, что понимает Тессу во всем — как он сам с важным видом определял — своеобразии ее натуры.

— Привет, Учительница! — так приветствовала гостью Джоан.

Воспользовавшись кратким отсутствием Харви, Джоан успела нанести легкий макияж. Поправив подушки, она устроилась поудобнее и сейчас всем своим видом излучала бодрость и оживление, поблескивая расчесанной и приглаженной темно-рыжей шевелюрой.

Тесса вручила Харви промокший макинтош и роняющий капли зонт, чтобы он отнес их в ванную комнату. Подойдя к Джоан, она убрала бокал из-под шампанского и затушила дымившуюся в пепельнице сигарету. Потом распахнула окно, впустив в комнату шелест дождя и струю насыщенного дождевой влагой холодного воздуха. Джоан издала протяжный стон. Тесса уселась на освобожденный Харви стул, а сам Харви устроился на кровати.

— Вонь здесь стоит жуткая!

— Извините, Учительница!

— Привет, Харви, ну как твоя нога?

— Прекрасно.

— Врет, — бросила Джоан, — А как ты поживаешь, спасительница падших женщин? Спаси там какую-нибудь милашку для Харви.

— Говорят, что ты уезжала? — спросил Харви.

— Да, съездила в Амстердам.

— Кажется, я догадываюсь, с какой целью, — добавила Джоан.

— А я нет, — вставил Харви.

— Не дразни Харви, — сказала Тесса, — у него романтичная натура.

— А по-моему, Тесса, романтичная натура как раз у тебя, только ты почему-то не желаешь объяснить миру, что хочешь изменить его.

— Она из клана вечно протестующих студентов, — поддразнила Джоан, — Удачи тебе, ангел. Студенты спасут всех нас.

— Кто сказал вам, что я уезжала?

— Сефтон.

— Моя мамуля шлет тебе сердечный привет, — сообщила Джоан. — Она в восторге от тебя. Ты должна навестить ее еще разок.

— Значит, она еще не сменила приятеля?

— Естественно. Он же богат как Крез, по мнению некоторых особ…

— Ты навещала мою бабушку?

Харви далеко не обрадовала такая новость. Он редко ездил в гости к бабушке, но испытывал к ней собственнические чувства. Впрочем, собственнические чувства он испытывал и к матери. Его не интересовало, какие отношения связывают его мать и Тессу, но ему не хотелось думать, что на своих встречах они обсуждают его.

— Ну ты же не захотел навестить ее! — заметила Джоан, — Вот она и не стала посылать тебе сердечный привет!

— Мне тоже нужен сердечный привет, — пробубнил Харви, — Надеюсь, она не будет долго держать обиду. Я отправлю ей открытку.

— Грандиозно! — с иронией воскликнула Джоан.

Харви вдруг пришла в голову идея, пока он травмирован, съездить в Антиб и погостить там под присмотром бабули и ее приятеля, слывшего прекрасным Крезом. Но воображение быстро рассеяло эту мысль. Ему не хватало желания. Кроме того, мать Джоан была difficile [25] старушкой.

— Давай отпустим Харви, — предложила Джоан, — Взрослые разговоры утомляют его.

— Вовсе не утомляют, — раздраженно возразил Харви. — Мне как раз тоже хотелось поговорить с Тессой.

— Загляни ко мне сегодня часов в шесть, — сказала Тесса.

— Тесса обожает запускать коготки в души новых жертв, она расцветает от чужих терзаний. В любом случае, насколько я понимаю, вы заключили тайную сделку.

— Не говори глупости, maman!

— Помочь тебе спуститься по лестнице?

— Не надо!


Часом позже заявился Клемент. Сильный дождь шел без перерыва, изливаясь с небес длинными поблескивающими каплями. Джоан встала, накинула синее с белым кимоно. Оставив мокрый плащ в ванной, Клемент опустился на неубранную кровать. Джоан, сидевшая у окна, передвинула свой стул поближе к нему.

— Привет, Арлекин. Твоя шикарная черная шевелюра совершенно промокла. Ты на минуту разминулся с Тессой.

— Ах, какая жалость.

— Она пугает тебя. Во всем виновато загадочное обаяние. Ты влюблен в нее?

— Что за идиотский вопрос!

— А в меня ты влюблен?

— Нет.

— Тогда, может, ты влюблен в…

— В этой бутылке еще осталось шампанское?

— Неужели ты не можешь видеть меня трезвой?

— Нет.

— Все равно там ничего нет. И не будет, если ты не откроешь новую бутылку. Давай действительно откроем еще шампанского.

— Не стоит беспокоиться!

— На самом деле в том закутке, что Харви называет кухней, есть немного виски. Достань себе стакан и заодно плесни мне.

Клемент принес себе чистый стакан и початую бутылку виски. Он налил Джоан и себе.

— Дать тебе полотенце вытереть волосы?

— Не надо.

— Ладно, делай что хочешь. Будем здоровы, Арлекин. Почему ты не заходил раньше?

— Дела. Ты ничего не слышала о Лукасе?

— Нет, я ничего о нем не знаю, да и откуда. С чего это ты решил спросить меня о нем?

— Просто я спрашиваю о нем всех знакомых.

— Харви тоже был у меня, несчастный хромоножка.

— Да, бедняга.

— Ты не должен испытывать чувства вины из-за его травмы.

— А я и не испытываю.

— Впрочем, возможно, и следовало бы. Не важно. Он сам допрыгался, будто специально устроил свое возвращение. Расскажи мне что-нибудь. Дождь, похоже, прекращаться не собирается. Придется довольствоваться такой погодой, ничего не поделаешь.

— Я лишь надеюсь, что Харви не впадет в депрессию.

— Если и соберется, то Тесса излечит его.

— Ты виделась с Тессой… Ну да, разумеется, ты же только что сказала, что она заходила сюда.

— Как ты рассеян. Еще немного, и ты спросишь меня, не видела ли я в последнее время Джоан. Неужели ты не рад нашей встрече?

— Рад, конечно рад.

— Разве ты не знаешь, что здоровый секс возносит настроение мужчины на недосягаемую высоту? Сие подразумевает, что если нет сексуальной жизни, то нет и оживления.

— Не понимаю, на что ты намекаешь или что подразумеваешь.

— Ах, секс… Он подобен тропической грозе, ты мгновенно промокаешь насквозь и во время вспышки молнии успеваешь вобрать в себя всю яркость и пронзительность стихии, включая хищника, что готовится к прыжку.

— Ты по-прежнему живешь в той квартире на улице Верцингеторикса? [26]

— Да, разумеется, почему нет?

— Ты говорила, что собираешься переезжать.

— Я не могу себе этого позволить. Не волнуйся, мне не нужны твои деньги.

— А я и не предлагаю.

— Ты бываешь порой невыносим.

— Нет, Джоан, извини, я вполне выносим, просто изрядно вымотался и ужасно волнуюсь из-за Лукаса.

— Все только об этом и говорят. Но, черт возьми, он же способен сам о себе позаботиться! Я его знаю, я отлично знаю Лукаса, инстинкт самосохранения у него развит гораздо лучше, чем у всех нас. Ты пытаешься раздуть из мухи слона. Будь добр, освежи мой бокал, да не скупись, наливай побольше.

— Не многовато ли ты пьешь? Ладно, ладно.

— Ça revient au même de s'enivrer solitairement ou de conduire les peuples [27]. Так говорил кто-то из великих мира сего.

— Великие тоже бывают чертовски глупы.

— Так же, как и мелочные грубияны. Значит, ты не забыл наше милое гнездышко?

— Не наше, Джоан, а твое гнездышко.

— Ну, ты же понял, что я имею в виду.

— Твои смыслы слишком разнообразны. С чего ты, вообще, прицепилась ко мне?

— Ах, как же свежо и молодо ты выглядишь, неудивительно, что твои предпочтения обращены теперь на поколение наших детей! Вот и Алеф уже вполне созрела, и Розмари, и…

— Джоан, дорогая, не пори чепухи, пожалуйста, ведь я действительно хочу поддерживать с тобой спокойные дружеские отношения.

— Спокойные! Бывали ли у меня спокойные дни? Жизнь постоянно подкидывала мне досадные сюрпризы.

— Ради бога, то была одна-единственная ночь, и…

— Таково твое мнение. И ты, конечно, скажешь, что мы оба напились.

— Конечно. Одна-единственная безумная ночь…

— Какова ее протяженность? В чувствах и в душе она длится века, нескончаемо, она все еще продолжается. Я чувствую, как твои руки обнимают меня, вкус твоих поцелуев еще не развеялся. «Ты научил меня любить, теперь же учишь забывать о счастье!» Я попрошу наших девочек спеть мне эту грустную песню и буду оплакивать вместе с тобой нашу любовь.

— Я не хочу ничего оплакивать.

— А я не хочу забывать. Верность и великодушие не относятся к числу твоих достоинств.

— Это серьезное обвинение, старушка.

— Ах, так я уже записана в старушки? Ты ничего не помнишь.

— Да мне почти нечего вспомнить.

— «Почти» может вмещать множество грехов. Неужели ты не помнишь, как я говорила: «Si çа ne vous incommode pas je vais garder mes bas»? [28] Самая эротичная экипировка, по мнению Сартра. Не беспокойся, я не болтлива. И все же… улица Верцингеторикса. Это воспоминание мне нравится, должна же я обладать тайной, дающей мне власть над тобой.


Харви сидел на кровати Тессы. Тесса сидела рядом с ним. Их рукава соприкасались. Харви вытянул свою травмированную ногу не для того, чтобы показать живописные украшения гипса, по поводу которых Тесса уже высказала неодобрение. Он тщетно пытался найти менее болезненное положение. Тесса также вытянула вперед ноги, обутые в грубые ботинки. Доходившие почти до колен шерстяные гольфы придавали ее брюкам сходство с бриджами. Бледное «ангельское» лицо Тессы, обычно исполненное внимания и убедительной силы, частенько озаряемое сардонической или изумленной улыбкой, порой становилось удивительно невыразительным, словно она временно отстранялась от жизни, опустив веки и слегка приоткрыв рот. Несомненно, она совершенно вымоталась и отдыхала, отключившись, чтобы восстановить силы. Харви с уважением отнесся к ее отстраненности, гордясь тем, что она доверчиво отключила внимание в его присутствии.

Дождь закончился. В этом пустынном доме, стоявшем в ряду себе подобных обветшалых строений на улице Килбурна, обычно всегда бывало довольно холодно и сыро. Здесь Тесса жила, спала и занималась осуществлением «общественных проектов». Общежитие, принимающее несчастных женщин, находилось на одной из соседних улочек. (Ходили слухи, что где-то в Лондоне у Тессы имелась шикарная квартира, в которую она тайно удалялась, когда ей становилось «совсем невмоготу».) На нижнем этаже, выходившем в неухоженный садик, размещалась ее контора, состоящая из комнаты для собеседований, оснащенной печатной машинкой, и изолированной простенькой кухни. На втором этаже находились спальня, ванная комната и кабинет, вмещавший одежду, книги и прочие вещи хозяйки, а также картонные коробки, набитые предназначенной для раздачи одеждой. На верхнем этаже, теперь также занимаемом Тессой, раньше обитал еще один жилец, мистер Бакстер, вносивший более чем скромную плату за свои апартаменты, но потом он внезапно пропал, то ли попал в тюрьму, то ли, что вероятнее, отправился в мир иной. С холодом в этом доме боролись только изредка включаемые маленькие электрические печки. В квартире мистера Бакстера стояла электрическая печка со счетчиком, но она исчезла незадолго до его собственного исчезновения. Тесса как-то раз объяснила Харви, что секрет поддержания тепла зимой заключается не в увеличении температуры, надо просто положиться на теплую одежду, впустив мороз в дом. Тесса понимала в этом толк, учитывая, что в лагере протеста прожила морозную зиму в самодельной палатке, едва вмещавшей ее саму, и целыми днями занималась поисками топлива. (Харви подумал, что там они, по крайней мере, жгли костры.) Тесса говорила, что подобный закон хорошо известен биологам: хочешь не чувствовать голод — откажись от еды. Крошка съеденной пищи разжигает аппетит. Люди привыкают к голодному посту за пару дней. Следуя такому правилу, можно легко научиться обходиться без завтрака и обеда. Харви нуждался в пище как в удовольствии и пока еще не воспринимал ее как необходимость, поэтому такой ход мыслей совершенно не заинтересовал его.

Послышалась трель дверного звонка. Тесса в шесть часов уже заперла дом, поэтому безжалостно проигнорировала режущий слух звук. Она заявила, что вечер в ее распоряжении. Зачастую Тессы вообще не было дома: возможно, опять-таки судя по слухам, она щеголяла шикарными нарядами на роскошных приемах. Тесса слегка отстранилась от Харви, они переглянулись. Звонок прозвучал еще раз. Потом наступила тишина. Телефон, кстати, также был отключен.

— В крайнем случае, могут трезвонить полчаса, — проворчала она.

— Возможно, это твой друг.

— Нет. Друзья имеют совесть.

— Не дразнись. Меня сейчас обижает все, за исключением полнейшей доброжелательности.

— Я не могу гарантировать ее в такое время.

— Прости. Мне не следовало намекать, что я хочу навестить тебя. Очень любезно с твоей стороны, что ты пригласила…

— Ладно, ладно. Так ты хочешь поговорить о твоей матери?

— Ты побуждаешь людей рассказывать о проблемах с их родными и близкими.

— Только если у них есть такое желание. Высказывания людей о своих родных и близких во многом показывают, каковы они сами.

— Я боюсь, что она начнет принимать наркотики. Она говорит о «растворении в тумане забвения», заявляет, что доведена до отчаяния и подумывает о самоубийстве. Или это притворство?

— Точно, притворство. Следующий вопрос.

— Пожалуйста…

— У нее потрясающая энергия и потрясающее желание жить. Не думаю, что она склонна к самоубийству. Свойственное ей отчаяние, то есть страсти, просто подогревает в ней интерес к жизни.

— А-а, ну ладно… значит, ты навещала мою бабушку.

— Уж не ревнуешь ли ты, мальчик?

— Да. Это очередная душевная травма. Тесса, не будь со мной такой равнодушной и колючей. Мне не хочется говорить о матери, мне хочется говорить о себе. Мною овладевает настоящая тоска. Приходится изображать радость и весело шутить, а на самом деле хочется разреветься.

— Тогда пореви, не смущайся, здесь все так делают.

— Тебе, должно быть, осточертели плаксы и нытики.

— А что, клифтонские девицы все еще хнычут? Ты говорил, что они любят всплакнуть.

— Да. Не сердись на них.

— Я и не сержусь, мне просто интересно. Я уважаю Сефтон. Но все они там свихнулись на моральных ценностях и благопристойных манерах. Кстати, я им завидую. Возможно, они еще вступят на тропу порока. А та собака еще у них?

— Ну вот, теперь тебя заинтересовала собака. Конечно у них.

— Беллами не следовало отказываться от своего питомца. Собаки чертовски преданные существа. Этот пес сбежит от них и погибнет. Вот тогда там будут настоящие слезы.

— Боюсь, ты права.

— Беллами совершенно заблуждается на свой счет. Он глупец.

— Возможно, святой глупец.

— Нелепое словосочетание. Святость требует интеллекта. Лучше всего это понимают лицемеры.

— Не злись на меня.

— Харви, я не злюсь. Я попросту вымоталась. Извини, я пригласила тебя прийти, но ничем не могу тебе помочь.

— Мне помогает уже одно твое присутствие, я чувствую, что ты достигла настоящего понимания.

— Откуда ты набрался таких вычурных выражений?

— Ты считаешь, что моя мать страдает, что ей требуется повышенное внимание?

— Ты предпочитаешь видеть ее в таком свете. Тебе хочется думать, что кто-то заботится о ней. Я люблю ее, успокаиваю, она на редкость колоритная личность, она же ведьма, эльф с волшебным шиллингом в кошелечке, совершенно бесшабашная особа. Своеобразный тонизирующий напиток.

— Я никогда не понимал, как эта особа может быть бесшабашной.

— Это доступно только юным красоткам.

— Ох, Тесса, мне так плохо, я начисто потерял ощущение реальности, чертовски неприятное чувство, меня словно выпотрошили и внутри осталась полная пустота. Я действую как марионетка, во мне все умерло, мне хочется, чтобы ты взялась за мое лечение.

— Это невозможно, милый мальчик.

— Почему невозможно? Ты даже не представляешь, как я несчастен.

— Представляю. Но твой вид несчастья самоисцеляющийся. Целительное средство находится в тебе самом, в твоей собственной душе, оно называется бесстрашием. Твоя мать тоже обладает им. Призови его на помощь, дай ему вырваться на свободу. Кроме того, ты молод, у тебя есть чем жить и за что бороться. Читай, учись, думай.

— Не могу. Я сирота. Впервые я вдруг осознал это. Моя мать, вот кто самый настоящий ребенок. Я не могу сблизиться с Луизой, это табу, в любом случае, она не нуждается во мне…

— Так, пожалуйста, Харви, притормози, не стоит выбирать меня на роль матери. Скажи-ка мне кое-что. Есть известия от Лукаса?

— Насколько я знаю, нет.

— Именно он тебе нужен.

— С чего ты так решила?

— Он способен привести тебя в порядок. Он заставит тебя прыгать. Он инспектор манежа.

— Не знал, что он тебе нравится.

— Вовсе нет. Но он-то как раз живет в самом что ни на есть реальном мире.

— Давай пойдем куда-нибудь, выпьем.

— Нет. Меня еще ждут в других местах. Как говорят в Испании, Дева Мария не всегда следовала по пятам за бородатым святым Иосифом.


Покинув свою «утешительницу», Харви вернулся в квартиру Эмиля и устроился на софе в гостиной. Многочисленные лампы под абажурами отбрасывали мягкие тени, за окнами слышался приглушенный шум уличного движения на Бромптон-роуд. Эмиль коллекционировал картины. В его собрании были работы таких художников, как Боннар, Виллар и Макс Эрнст, Кайботт и Нольде, а также рисунки Пикассо и Отто Дикса и даже несколько ранних работ Хокни.

Трепетно относясь к таким ценностям, Харви никогда не забывал перед уходом включать охранную сигнализацию и таскал с собой целую связку звенящих ключей. Персиково-розовые стены были увешаны картинами, однако имена некоторых художников Харви так и не выяснил у Эмиля, хотя частенько бывал у него. Эмиль любезно согласился предоставить ему свою квартиру, хотя Клайва, как догадывался Харви, не слишком порадовала такая щедрость. Сегодня днем Харви сделал попытку позаниматься. Всем знакомым он говорил, что тем для занятий у него более чем достаточно, к примеру, углубленное изучение Данте. Но его «занятия», похоже, состояли из чтения любимых отрывков и обнаружения того, что их очарование слегка поблекло. Вернувшись от Тессы, он поджарил яичницу на изысканной кухне Эмиля, после чего аккуратно прибрал за собой. Луиза обеспечила Харви продуктами, также создав в квартире изрядные запасы сладостей, но они уже истощились. Вскоре ему самому придется ходить по магазинам: первый признак того, что о нем постепенно начинают забывать. Приглашение Луизы прозвучало неопределенно: «Заезжай к нам в любое время, заглядывай к ужину». Для Харви оно послужило вторым удручающим признаком, и ему все больше не хватало смелости навестить их, хотя очень хотелось увидеться с Луизой, поболтать с Алеф. Он боялся, вернее, стыдился того, что стал неполноценным. Жалость была ему совершенно невыносима, сочувствие могло довести до малодушных слез. Длинноногого и спортивного красавца Харви с недавних пор просто не существовало. Ему теперь даже вымыться толком не удавалось. Он потерпел поражение, смертельный удар, навсегда погибли чувства юношеской гордости, независимости и уверенности в себе. В будущем ему придется довольствоваться лишь попытками скрыть размеры своей ущербности, причем наверняка тщетными. Переключая телевизионные программы, Харви посмотрел какую-то военную передачу, футбольный матч и историю о людях, ведущих достойную жизнь в креслах-каталках. Размышляя о своем отце, он подумал, посещали ли его когда-нибудь воспоминания об оставленном сыне. Сломанная нога постоянно ныла, вызывая тревожные чувства. Врачи сказали, надо будет еще раз снимать гипс. Что, интересно, они там увидят? Может, резкое ухудшение или гниение, требующее немедленной ампутации?


— «…И в объятьях своих согревал ее стан, не давая замерзнуть в холодной и стылой росе!»

— Мне нравится такой вариант исполнения, — сказал Клемент Луизе, слушая доносившееся из Птичника девичье пение.

— Это Алеф.

— У нее красивое сопрано, ей следовало бы позаниматься с учителем.

— В школе у них были уроки музыки.

Клементу хотелось возразить на этот безрадостный и неуместный ответ, но он задумался, почему же сам не догадался нанять Алеф учителя пения. Последнее время жизнь, казалось, стала чаще сообщать ему, что все слишком поздно. Маленькая квартира в Фулеме уже много лет считалась всего лишь скромным pied à terre [29]. Конечно, он частенько бывал в разъездах, и фал в провинциальных театрах или ездил со знакомыми труппами на гастроли в Париж. Одно время он даже подумывал перебраться в Париж на постоянное местожительство. В общем-то, квартира в Фулеме нравилась Клементу, но все-таки он воспринимал ее как временное жилье и не покупал туда хороших вещей. Как говорила Луиза, держал ее в «черном теле». Единственной ценностью была ранняя картинка Мой, изображавшая девочку среди цветов. Клемент все еще ждал того штормового ветра или цунами, способного вынести его на более высокий уровень жизни.

Клемент имел обыкновение (разумеется, с разрешения хозяйки) раз или два в неделю приходить по вечерам к Луизе. Ему нравились прогулки по Лондону. Их вечерние встречи теперь проходили в более непринужденной манере, поскольку Луиза и девочки стали ужинать в разное время: Луиза устраивала себе ранний ужин с чаем около семи часов, а девочки садились за вечернюю трапезу примерно в половине девятого, обычно готовила Мой, а иногда и Сефтон. Под настроение Луиза могла приготовить для дочерей что-нибудь вкусненькое, и тогда они потом просто разогревали еду. Такой порядок, как и многие другие традиции этого дома, сложился как-то сам собой, по совпадению желаний или обоюдному согласию. Девочки, тихо завладевшие Птичником, освоили уже и кухонное пространство. Поэтому Луиза теперь удалялась в свою комнату до того, как дочери, закончив ужин, возвращались в Птичник. Такой режим обеспечивал ей спокойное, элегическое окончание дня. Закрывшись в своей спальне, она читала или шила, слушала музыку или погружалась в размышления. Годы супружества не давали Луизе столь постоянного, ежевечернего уединения. В эту обитель размышлений удачно внедрился Клемент. Возможно, Луиза, наслаждаясь новым миром и спокойствием, также впервые осознала и одиночество. А Клемент, возможно, почувствовал это и пожалел ее. Их отношения, несмотря на многие годы стабильного общения, оставались неопределенными, скромными и сдержанными, даже неловкими. Однако при всем при этом разговоры их носили вполне непринужденный характер. Луиза, не склонная к частым «выходам в свет» или покупке модных нарядов, обычно, невзирая на смену времен года, носила неизменный кардиган с блузкой и юбкой. В этот вечер она, однако, нарядилась в теплое платье насыщенного орехово-коричневого цвета, оттенив его сине-зеленым шелковым шарфом. Клемент подумал, что уже очень давно подарил ей этот симпатичный шарфик. Потом вдруг опомнился: конечно, подарил его Тедди. Зачесанные назад жесткие волосы Луизы открывали чистый и гладкий лоб, подаренный ей природой. Волосы ей время от времени подравнивала Алеф, поскольку Луиза не любила ходить в парикмахерскую. Мягкий взгляд ее золотисто-карих, широко расставленных глаз то и дело обращался к гостю, а по ее полноватым губам блуждала спокойная дружелюбная улыбка. Луиза занималась шитьем, чинила подкладку старого вельветового жакета Сефтон.

«Как она невозмутима, — подумал Клемент, — Вернее, какой невозмутимой она выглядит».

— Значит, ты не хочешь сходить на этот балет? Тебе следовало бы почаще выбираться из дома.

— Да, конечно.

— Как хорошо здесь слышен стук коготков Анакса, видимо, он бродит сейчас наверху, обследует мансарду.

— Скоро Мой отведет его вниз.

— В вашем доме есть некая органическая упорядоченность. Сефтон готовит, Алеф музицирует, ты рукодельничаешь, Анакс бродит, а Мой… Ну, возможно, Мой углубилась в общение с предметным миром.

— Да, она считает, что все вокруг живет своей жизнью.

— Именно она наделяет все жизнью.

— Не хочешь перекусить?

— Нет, я подкрепился сэндвичами перед выходом из театра.

— Ты по-прежнему довольствуешься той скромной ролью, заменяя заболевшего актера?

— Да. Мне не по душе, конечно, такие замены, но сложилась исключительная ситуация. Скоро я займусь другим делом. Черт, я собирался позвонить Харви, мне не удалось застать его у… ладно, не важно…

— Где?

— Да в его квартирке. Я надеялся застать его там, но он только что ушел, а с Джоан вроде бы все в порядке, к ней приходила Тесса.

— М-да. Я сказала Харви, чтобы он заезжал к нам на обед или ужин в любое время, но он почему-то не появляется.

— Он думает, что вы жалеете его, а ему непривычно, чтобы его жалели. Надо было назначить конкретный день.

— Он сказал, что много занимается.

— Держу пари, что он бездельничает. Я тоже не могу нормально работать. О боже, как мне хочется, чтобы Лукас объявился, такая неизвестность становится невыносимой. Я уже чувствую, что вскоре придется заняться его поисками, мне просто необходимо начать что-то делать, перестав мучиться тревожным ожиданием.

— Я понимаю. Но ты ведь уже проверил все возможные…

— Верно, но мне надо вновь все проверить, надо связаться с Америкой или вообще… просто отправиться, куда глаза глядят, просто отправиться на поиски с… с верой в…

— В удачу? Странствуя без денег, положившись на святых?

— Не могу же я торчать дома, продолжая вести обычную, спокойную жизнь!

— Тебе просто хочется страдать из-за него.

— Мне кажется, что он может быть ужасно расстроен. Он выглядел весьма подавленным еще до этой истории.

— Ты имеешь в виду, из-за того, что не получил место профессора в Кембридже?

— Он чертовски чувствительный и ранимый.

— Ему повезло, что у него есть такой заботливый брат. Братья не всегда испытывают друг к другу теплые чувства. Но ваши отношения неизменно оставались близкими.

— Я чувствую, что подошел к какому-то порогу… за ним может лежать совершенно иная реальность… новая ужасная жизнь.

— Это не похоже на тебя, ты легко справлялся с любой волной.

— Одна из них готова утопить меня. Театральный мир, знаешь ли, склонен к трагическим развязкам, ужасным разлукам и жестоким разочарованиям. Ты отдаешься всецело какому-то проекту, спектаклю, людям, труппе, ты неделями, даже месяцами не можешь думать ни о чем другом, и вдруг все прекращается. Это процесс нескончаемого разрушения, нескончаемого разрыва, нескончаемого прощания. Он подобен вечной спирали, бессмысленному парадоксальному бытию. Он подобен состоянию влюбленности, куда ты с неизменной страстью бросаешься вновь и вновь.

— Что ж, тогда тебе, наверное, надо влюбиться.

— Только в мечтах я способен любить героинь, но сами актеры так непостоянны! Кроме того, приходится постоянно ждать настоящей роли, а предлагают ее в итоге на следующий день после того, как ты, отчаявшись, согласился на какой нибудь ничтожный вариант. Угрызения совести, зависть и ревность. Один старый актер как-то сказал мне, что если я хочу идти по театральной стезе, то зависть и ревность лучше подавить в зародыше. А знаешь, порой я думаю, что лучше было бы вернуться в цирк.

— Ты говорил, там была адская жизнь.

— Мне нравятся циркачи. Они совсем не похожи на театральных актеров. Они безумцы и бродяги, они не опускаются до мелочных расчетов. Такое впечатление, что они в любой момент готовы расстаться с жизнью, даже если не ходят по проволоке, натянутой под куполом цирка.

— Но разве такие люди не страдают от ужасного переутомления? Не имея никакой личной жизни, они вынуждены как бездомные вечно скитаться по миру и жить в ужасных условиях…

— И я не прочь бы уехать из Лондона. Лондон ужасен, полон опасностей и жестокостей. Принудительные скитания, возможно, как раз то, что мне нужно, буду как каторжник, сосланный в Сибирь. Там вполне можно лишиться индивидуальности и самолюбия. Прости, я говорю чепуху. Просто мне кажется, что я теряю мужество, меня следует лишить свободы выбора. Я уже достаточно давно хожу по той самой, натянутой под куполом цирка, проволоке.

— Ты намекаешь, что за тобой следует присматривать? Тебя огорчает отсутствие Лукаса.

— Ах, да пропади все пропадом. Что там поют сейчас наши девочки?

— «Санта Лючию».

— Какой грустью насыщено исполнение.

— Забыла сказать, им хотелось, чтобы ты разучил с ними «Порта Романа».

— Ладно, мы разучим «Порта Романа». Я разучу с ними все, что они пожелают… А что там у Алеф, как ее настроение?

— Ты о чем?

— Ну, здорова ли она, всем ли довольна, расстроена ли из-за Харви, волнуется ли по поводу учебы, собирается ли погостить у Адварденов?

— Все вместе. Ты увидишь ее перед уходом, увидишь всю троицу. Сефтон в твою честь сделает стойку на голове.

— А Мой…

— Мне нужно поговорить с тобой по поводу Мой…

— Я не пытаюсь играть для нее роль соблазнителя!

— Я знаю, дорогой. Просто дело в том, что она взрослеет и ей пора расстаться с иллюзией того, что она влюблена в тебя! Мне не хочется, чтобы ее чувства зашли слишком далеко и привели к неловкой ситуации. Люди могут заметить и начать подшучивать… Наверное, уже подшучивают.

— И поэтому мне надлежит быть сдержанным, равнодушным и суровым? Невозможно.

— Не суровым… просто рассудительным.

— Рассудительным! Луиза, ты же знаешь, рассудительность не относится к числу моих достоинств. Ладно, ладно, я постараюсь. Буду действовать осмотрительно!

— Может, все-таки перекусишь чем-нибудь? Ты уморишь себя голодом.

— Нет-нет, мне пора уходить. Надо еще прочитать один сценарий. Давай только заглянем ненадолго к девочкам.

— Загляни один, они будут рады.


Проблема Клемента заключалась в том, что он давно любил Луизу. Он влюбился в нее с первого взгляда, когда Тедди Андерсен представил ее как свою fiancée [30].

«Как жаль, что наше знакомство состоялось слишком поздно, — подумал Клемент в тот момент, — если бы только я познакомился с ней раньше, опередил Тедди, все могло бы измениться, она могла бы полюбить меня. Мы созданы друг для Друга, а теперь она потеряна навсегда!»

Преуспел ли он в сокрытии своих чувств? Пригрезилось ли ему, что он видел в ее глазах какое-то особое понимание, какое-то сходное чувство? Конечно, он не смел и надеяться, что она тоже подумала: «Если бы только…» Возможно, взгляд Луизы выражал жалость и сочувствие к нему или просто сердечную доброту. Ее безотчетная доброта, неизменно подмечаемая им, невольно делала мир лучше, светлее, обезоруживала враждебность, успокаивала боль, умиротворяла души. Мягкосердечие Луизы люди порой принимали за слабость, безжизненность и глупость. Кое-кто говорил: «Нет, от нее не опьянеешь, она не такой уж крепкий напиток!» Для таких чуткость и внимательность Луизы проявлялись незаметно.

Впервые они встретились в пустом театре. Клемент пришел на репетицию пораньше. Он стоял, задумчиво глядя на сцену и размышляя о том, в чем же заключается ошибка режиссера. Он ждал Тедди. Тедди пришел с девушкой. Клемент на мгновение взял ее руку и тут же понял, что в его душе родилась умопомрачительная тайна. Конечно, ум его не помрачился. Он ухлестывал за актрисами и поклонницами, причем некоторые из них почти годились ему в матери. А Луизе, разумеется, он никогда не открывал своей любви, ни ей, ни кому бы то ни было. Его откровенно развеселая жизнь с многочисленными обожательницами отрицала любые подозрения о наличии скрытой симпатии. Луиза уподобилась для него хранимой в тайнике драгоценности. Когда первый период «если бы только» завершился и Клемент смирился с существованием «миссис Андерсон», он осознал, что его любовь к ней ничуть не уменьшилась, но претерпела огромные изменения, превратившись в совершенно особое и уникальное чувство, породившее особые и уникальные, но крайне ценные переживания. Позднее мучительные мысли стали менее болезненными, и, хотя любовь осталась неизменной, Клемент начал сомневаться в остроте своих чувств. Потом умер Тедди. Эта неожиданная смерть вызвала огромное горе и смятение в маленьком мирке, который тем или иным образом стал ему почти семьей. На похоронах, среди многочисленных коллег и клиентов, он был, безусловно, в положении очень уважаемого друга семьи. Беллами сильно горевал, так же как Лукас и Клемент. Горе Клемента было искренним, но все же он не мог избавиться и от других мыслей. Его так и подмывало сразу же броситься к Луизе и предложить ей всю возможную помощь и поддержку, и он надеялся, что в процессе этих взаимоотношений он заявит в удобный момент о своей любви, которую она теперь вполне сможет принять. Девочки любили Клемента. В их доме он числился самым желанным гостем. Но почему-то именно такая благоприятная атмосфера породила в нем сомнения, связанные с тем, что его неожиданная близость или напористость могут быть нечестными, неправильными по отношению к ее отчаянному и уязвимому положению. Клемент пребывал в нерешительности. При этом Беллами оказал ей моральную поддержку, а Лукас — финансовую. И тогда начался второй период «если бы только» — если бы только он действовал быстрее, не задумываясь, отбросив к черту понятия «тактичность» и «благопристойность». Он обманул ее ожидания именно тогда, когда она сильно нуждалась в нем. Эти горькие размышления определенно служили временной помехой для своеобразной и смущающей дружбы с Луизой. Клемент избегал ее, едва не доходя до грубости, казалось, почти намеренно стараясь подавить свой интерес и свою привязанность. Боль утраченных возможностей невольно привела его к обесцениванию потери, превратив ее не в утрату, а в некую непостижимую данность. Со временем ситуация изменилась. Луиза радостно, как Клемент и ожидал, встретила его возвращение, и тогда он внезапно понял, что играет в ее жизни особую роль, не похожую на роли, отведенные Беллами или Джереми Адвардену, который, как всем известно, питал к Луизе давнюю tendresse [31]. Однако постепенно и ее доброе участие, и невинная безопасная естественность их дружбы начали печалить Клемента. Жива ли еще его любовь, или он уже смирился с устоявшимися отношениями? Их, безусловно, не назовешь любовными. У него еще бывали случайные связи с «чаровницами», уже менее частые, а в последнее время совсем редкие. Он никак не мог выбрать подходящую пару для женитьбы. Казалось, что ему просто не хочется жениться. Клемент все больше осознавал, что странная и давняя печаль его жизни, очень слабо окрашенная долгой дружбой с Луизой, как будто привносила в их отношения долю напряженности и неловкости, отягченную волнующей меланхолией. Клемент связал это с подрастанием девочек и Харви, которого Луиза любила как родного сына. Разумеется, уже долгие годы Клемент и Луиза вели нескончаемые разговоры о детях. Но, продолжая говорить о них, они стали избегать некоторых тем. Сложности были слишком очевидными, и они предпочли молча наблюдать за их развитием. На сцену выходит молодое поколение, ему будут принадлежать главные роли. Однако ничего не происходило, и у Клемента возникло ощущение, будто их всех парализовали какие-то колдовские чары, он осознавал, что в этом же параличе пребывают и его отношения с Луизой, низведенные до спокойной привязанности брата и сестры.

Да, ничего не происходило, и все-таки оставались еще волнующие симптомы и предвестники. Некоторое время назад Клемента огорчила шутка Джоан, которая заявила, что он «слишком молод для Луизы, но слишком стар для Алеф». Он вдруг осознал, что считает Алеф привлекательной. Позднее, в одном случайном разговоре, Луиза сказала Клементу, что, по ее мнению, Алеф нужна любовь более зрелого человека, она боится, что девочка выскочит замуж за какого-нибудь неоперившегося юнца. Размышляя об этом на досуге, Клемент поймал себя на бредовой мысли, что Луиза поговаривает об этом именно потому, что прочит его в мужья Алеф! Полное безумие, хотя такая идея и вызвала у него тоскливую эйфорию! Потом Клемент вдруг осознал, что усиленно размышляет над фразой Луизы, на которую поначалу едва обратил внимание: «Что ж, тогда тебе, наверное, надо влюбиться». Неужели она намекнула именно на такую влюбленность? Он сразу размечтался, позволил вовсю разыграться своему бурному воображению. Ни о чем подобном нельзя было даже думать серьезно. Возможно, по отношению к нему вообще не может быть ничего серьезного, он слишком долго паясничал, изображая шута, так как все ждали от него именно этого. Он паясничал так долго, что превратился, по существу, в фигляра, рассчитывающего на эффект, способного выполнить двойное сальто, но опасающегося, что в следующий раз он непременно свернет себе шею. Слишком долго оставался он на той проволоке под куполом цирка. В итоге трудности Клемента еще больше усугубились из-за отношений с Джоан. Конечно, он иногда флиртовал и с ней, но ни о никакой любовной связи не могло быть и речи. Эпизод на улице Верцингеторикса имел место в один пьяный вечер. Но кто поверит ему, если Джоан станет утверждать обратное? Он не мог сказать, что совершенно ничего не было. Слегка смущенный, Клемент просил тогда Джоан сохранить ту ночь в тайне, и пока, насколько он знал, она ни о чем никому не говорила. Намеки о возможном раскрытии тайны произносились шутливым тоном. Сейчас же, поразмыслив об этом, Клемент понял, что ее последнее замечание выглядело более зловещим: она действительно обладает тайной, дающей ей власть над ним. Это решительно смахивало на шантаж. Или это все та же старая знакомая бессмыслица, в которой он прожил свою бестолковую шутовскую жизнь? В любом случае, неужели это так важно? Все же Клемент предпочел бы оставить Луизу в неведении. Однажды он подслушал, как Джоан, разговаривая с Луизой, упомянула о нем шутливым собственническим тоном. Клемента ужаснула мысль, что ему придется разбираться с раздутыми слухами. Возникла опасность путаницы, опасность, омрачающая его непорочные, почти святые, дружеские отношения с Луизой. Конечно, все его страхи, в сущности, оставались мелкими и незначительными. Луизу наверняка никогда не волновали романы Клемента с актрисами или иными неизвестными ей дамами. Джоан же входила в круг самых близких друзей. Допустим, Джоан заявит, что он сделал ей предложение. На самом деле Клемент всегда испытывал к ней теплые чувства, с успехом заигрывал с ней и даже смутно подозревал, что они оба «легкомысленные бездельники». Ему необходимо немедленно отдалиться от Джоан. Все эти мысли порождали ощущение чертовски грустного убожества. В любом случае, погрузившись в раздумья, Клемент пришел к выводу, что душу его по-настоящему омрачают более грозные тайны, суровые сложности, совершенно не связанные с Джоан и Луизой, которые полностью завладеют его мыслями, как только он отправится домой.

Поднявшись, он взял на прощание руку Луизы, взглянул на ее лицо и на мгновение почувствовал, как давняя любовь вспыхнула в сердце с неожиданно новой силой. Их глаза встретились.

«Меня воспламенил ее взгляд, — подумал Клемент, — но что чувствует она? Не знаю и не смею спросить. Мне страшно даже подумать, что я могу произнести нечто такое, что может повредить нашим драгоценным отношениям. Не стоит тревожить уютного спокойствия. Я люблю ее, но ничего не поделаешь, это только моя трагедия».

Когда он отпустил руку Луизы и взял плащ со спинки кровати, снизу вдруг донесся странный шум. Кто-то яростно дубасил по входной двери кулаками или палкой.

— О боже, что там случилось?

— Оставайся здесь, Луиза, я выясню…

— Нет…

Клемент побежал вниз по лестнице. Стук продолжался. В доме захлопали двери. В мансарде залаял Анакс. На лестнице было темно, и Клемент едва не упал. Он проскочил мимо Сефтон и Алеф, появившихся на пороге Птичника, и устремился дальше в прихожую. Кто-то включил свет. Клемент почувствовал на плече руку Луизы. Дверь уже заперли на засовы, и ему было никак ее не открыть.

— Подожди, подожди, — взволнованно твердила Луиза, — закрой на цепочку!

Но Клемент уже широко распахнул дверь.

На крыльце маячила фигура под зонтиком. Это был Беллами.

— Ты, болван, какого черта ты устроил такой переполох! — воскликнул Клемент и, обернувшись, крикнул девочкам: — Все в порядке, явился Беллами.

— Извините, я не нашел в темноте звонок.

— Да что случилось?

— Лукас вернулся.

Клемент издал потрясенный возглас.

— О, Беллами, заходи же, не мокни под дождем, — сказала Луиза.

— Вообще-то, мне не надо бы, я… — промямлил Беллами, но вошел в прихожую.

Клемент закрыл дверь.

— С ним все в порядке? — поинтересовалась Луиза.

— Да, как мне кажется, но…

— Он не говорил обо мне? — спросил Клемент.

— Ну, понимаете, я просто получил одно письмо, кто-то переслал его по моему новому адресу, я только что нашел его и примчался сюда на такси, подумав…

— Снимай плащ, пойдем наверх, и ты расскажешь нам…

— Луиза, я не могу, меня ждет такси. Я еду на встречу с ним…

— Едешь на встречу с ним?! — повторил Клемент.

— Да, я ужасно растерялся, потом позвонил Лукасу и спросил, можно ли мне сейчас же приехать и повидать его. Он, похоже, удивился, но потом сказал: «Ладно, приезжай, возможно, это будет интересно». В общем, я не смог дозвониться до Клемента, а потом, взяв такси, подумал, что Клемент, наверное, здесь, и мне сначала захотелось рассказать ему эту новость. В любом случае, Клемент, ты ведь тоже можешь поехать со мной… Лукас, должно быть, звонил тебе, чтобы сообщить о возвращении… Поэтому ты вполне можешь поехать со мной, давай поедем вместе, я немного нервничаю…

— Но что же он тебе сказал? — допытывалась Луиза.

— Просто что он вернулся, ты же знаешь, он не любит разговаривать по телефону.

— Ты поедешь с ним? — обратилась Луиза к Клементу.

— Нет, он не обрадуется, увидев нас вдвоем.

— Может, мне что-то передать ему…

— Ничего, не говори ничего, я сам свяжусь с ним завтра, — Клемент отвернулся, явно собираясь вновь подняться по лестнице.

Луиза удержала его, потянув за край пиджака.

— Беллами, мы с Клементом подождем здесь, а ты можешь позвонить нам после ухода от Лукаса. Расскажешь, как он там и где он пропадал.

— Мне необходимо поехать домой, — возразил Клемент, — Я лишь хочу забрать плащ.

Беллами окликнул его:

— Я мог бы подвезти тебя до дома на такси, только не хочется, чтобы Лукас так долго ждал…

Клемент поднялся до первой лестничной клетки. Мой, уже сбегавшая в комнату Луизы, вручила ему плащ.

Клемент вновь спустился в прихожую.

— Спасибо, я на машине. Езжай один, — сказал он.

Сверху доносился дикий скулеж, сменившийся визгливыми, плачущими завываниями.

— О господи, — воскликнула Луиза, — Анакс узнал твой голос!

Беллами быстро ретировался, хлопнула дверца машины.

Клемент стоял в дверном проеме, такси уезжало вдаль по улице, завывания продолжались.

— Клемент, дорогой, пожалуйста, останься, я так встревожена…

— Прости, я должен идти.

— На улице дождь. Ты оставил машину поблизости? Доносившиеся сверху завывания превратились в отчаянный истерический лай, перемежающийся с сильными ударами в дверь, которую пес пытался открыть.

— Погоди, возьми зонт…

— Нет, все будет в порядке. Доброй ночи.

Клемент вышел на улицу, потом бросился бежать. Луиза смотрела ему вслед с крыльца, пока он не скрылся за углом. Медленно поднимаясь к себе по лестнице, она услышала, что громогласный лай стал заметно тише, а потом и совсем затих. Ему на смену пришли другие, тихие и прерывистые всхлипывания рыдающей Мой.