"Из первых рук" - читать интересную книгу автора (Кэри Джойс, Cary Joyce)

Глава 21


Я никому не рассказывал об Алебастре, я больше в него не верил. Результат дневного света. В тюрьме или ночью поверишь чему угодно, но при дневном свете даже генералы выглядят персонажами детской сказки.

Поэтому я не удивился, когда, просто шутки ради, позвонив в Кейпл-Мэншенз, узнал, что профессор Алебастр там не проживает. Швейцар никогда о нем не слышал. Ни профессор, ни мистер Алебастр. Может быть, его имя Бастард?

—Нет, — сказал я, — его имя не Бастард.

—Жаль, — сказал швейцар, — потому что лет семь-восемь назад тут в соседнем доме жила какая-то мисс Бастард.

—Да, — сказал я, — весьма жаль. — И повесил трубку. Когда я вышел из телефонной будки, на душе у меня было легко. Честное слово. Я прислушался к своей диафрагме... Ничего, кроме покоя и облегчения. Ну и слава Богу, сказал я себе, направляясь к мастерской. Я уберегся от кучи неприятностей... а может, и худшей напасти. Предположим, этот профессор существовал бы на свете, предположим, он сделал бы меня знаменитым. Что дальше? Всякий раз, как я брался бы за работу — дзинь-дзинь, кто-нибудь у дверей, хочет, чтобы я написал его портрет; или — ду-ду, кто-нибудь у телефона, хочет, чтобы я пришел на званый обед. А что я получу от этого? Ничего, кроме беспокойства и пинков в зад. И все ради профессора Алебастра. Да, сказал я, я счастливо отделался. У меня сейчас две задачи: выставить из моего дома старую каргу и доставить туда новый холст.

Как выжить миссис Коукер из дома, я придумал. Женщины суеверны; надо ей внушить, что в доме водится нечистая сила. Я уже написал ей одно письмо печатными буквами:

«Миссис Коукер. Предупреждение. Не позволяйте этому негодяю Джимсону уговорить вас взять его гнилой, старый сарай. Его посещают привидения, духи членов одной семьи, Боггов, которые умерли там от лихорадки и были съедены крысами».

А вечером я подкрался к дому и стал царапать стены длинной палкой. Миссис Коукер выбежала из дверей с кочергой в руках. Но меня уже и след простыл. Главное, чтобы она меня не увидела.

На следующий вечер я засунул в кухонную форточку пакет оберточной бумаги и поджег его. Дыму было столько, словно загорелся весь дом. Миссис Коукер снова выскочила на улицу, кашляя и чихая, и принялась звать полицию. Она не рассчитывала, что полисмен ее услышит, она хотела напугать меня. Глупая женщина не сообразила, что причиной пожара могли быть крысы. Крысы часто вызывают пожары, ведь они грызут спички; во всяком случае, старухи в это верят. Надо было ей как-то это растолковать. Но как написать письмо и не выдать себя? Наконец я сочинил следующее:

«Я вижу, у вас вчера был пожар. В этом виноваты проклятые крысы — они грызут спички. Один раз они уже устроили здесь пожар, еще когда этот мерзавец Джимсон жил в доме. Но он, конечно, никому об этом не рассказал, хотел, чтобы какой-нибудь олух снял его развалюху».

Следующую ночь старуха каждую минуту выбегала с кочергой и ходила дозором вокруг дома. Ночная вахта. Все шло как по маслу. Беспокоило меня другое — здоровье Айки. Да, думал я, хорошенькое будет дело, если Айк свалится с копыт, а холст продадут или разрежут на половики для кухни. Мне ведь всегда везло как утопленнику.

Несколько раз я подходил к лавке, чтобы взглянуть на холст. Через щель в двери был виден навес во дворе, и я мог разглядеть верхний угол холста. Всякий раз, что я его видел, он нравился мне больше и больше. Но всякий раз, что я видел Айка, он нравился мне меньше и меньше. Он разваливался на составные части со страшной быстротой. Не будь я Галли Джимсон, думал я, если в тот самый день, когда старая миссис Коукер капитулирует и очистит помещение, Айки не наглотается яду или просто не сыграет в ящик от злокачественного отчаяния, которое, как показывает статистика, ежегодно сводит в могилу больше людей, чем все прочие сердечные заболевания, взятые вместе.

Я уж подумал было пойти и сказать несчастной старой размазне, что если лавка убивает его, надо всего-навсего признать себя банкротом; он убедится, что в банкротстве есть своя прелесть. Я был банкротом четыре раза. Ничто так не помогает, как хорошая встряска. Сразу забываешь о мелких огорчениях, о вещах, которые не так уж важны, но могут заклевать человека до смерти.

Я подумал об этом, говорю я. Вернее, думаю, что подумал об этом как-то в среду утром. Но когда я заглянул сквозь витрину, чтобы убедиться, что Айк один, его лицо вдруг возникло почти вплотную у меня перед носом; оно было таким же пустым, как побеленная глухая стена, таким же бессмысленным, как лицо утопленника, пробывшего неделю в воде, таким же несчастным, как лицо пьяницы в пустом баре, где остались лишь рекламные плакаты разных сортов виски. И вы видите, как он глядит на них, так, словно разучился читать, а в них кроется разгадка бытия.

Нет, сказал я, что толку? Что толку говорить этому болотному пузырю: «Жизнь прекрасна, брат мой». Он не хочет, чтобы она была прекрасна. Ему все надоело, он устал. Он неспособен рассмеяться ни с того ни с сего. Ни желания, ни сил. И милосердие Божье не может осиять его даже при помощи красотки Нелли Уоллес{28}. Да, долго он не протянет. Ради кого и чего ему тянуть? Ведь ему за это даже не платят. Он выпьет синильной кислоты, и у нас будет еще одно банкротство; на этот раз домовладелец подожжет свои владения и получит деньги по страховке. И это будет высокоморальный поступок. Айк — это ловушка.

Я шел по улице, и на душе у меня было прескверно, потому что я не мог работать; и вот, повернув на Гринбэнк, чтобы взглянуть на мастерскую и убедиться, что вражеский флаг все еще развевается на флагштоке — я хочу сказать, дым все еще идет из трубы, — я столкнулся нос к носу с симпатичным молодым человеком. Он уже давно наблюдал за мной. Не глазами. Он был слишком хорошо воспитан. Левым ухом и левым локтем.

На шпика не похож. Несмотря на аккуратный коричневый костюм и коричневую шляпу. Для этого у него была слишком длинная шея и походка не та — носками наружу. Он шел, как передние лапы французского мопса. На морде сметка и настороженность. Круглые роговые очки. Одним словом, он выглядел так, что любой хороший ветеринар сказал бы с первого взгляда — у бедного песика глисты.

Что этой несчастной животине от меня надо? — подумал я. Верно, это свой брат художник. Судя по виду, он может рисовать сепией или делать концовки в книгах... переводными картинками.

Внезапно молодой человек дернул шеей, словно хотел согнать комара с уха; его большие карие глаза, тающие, как желе в жаркий день, наполнились почтительным восторгом, и он прочирикал:

—Простите, сэр, вы случайно не мистер Галли Джимсон? Я дважды на прошлой неделе заходил к вам в студию.

Алебастр, подумал я и чуть не рассмеялся прямо себе в лицо. Вот он, мой профессор, щенок со школьной скамьи. Один из тех борзых юнцов, которым все средства хороши для достижения цели.

—Нет, — сказал я, — я Генри Форд. Инкогнито.

Но у него были внешние источники информации.

Он меня знал.

—Меня зовут Алебастр. Я не уверен, получили ли вы мою записку. Боюсь, что вам ее не передали. Я искусствовед, я немало писал об английской школе и в течение многих лет являюсь горячим поклонником ваших великолепных произведений.

—Здравствуйте, — сказал я. — Как поживаете? Надеюсь, у вас все в порядке?

—Благодарю вас. Я имел счастье видеть удивительную коллекцию мистера Хиксона.

—О да, мистер Хиксон занимается коллекционированием всю свою жизнь. Если он чего-нибудь не коллекционирует, значит, в это не стоит помещать деньги.

—И мы с ним пришли к общему мнению: то, что ваши блестящие картины так мало известны за пределами небольшого круга знатоков, — вопиющее безобразие.

—Мистер Хиксон хочет взвинтить цены, так, что ли?

—Он считает, что настала пора воздать должное вашему вкладу в искусство.

—Пусть будет поосторожнее. Он может опять наломать дров. Он уже однажды пробовал устроить бум вокруг Джимсона, в двадцать пятом году. Но тут сперва разразилась всеобщая стачка, а затем его агент по рекламе заболел белой горячкой, обратился на путь истины и написал, что, по его глубокому мнению, я антихрист и главная причина деградации английской молодежи.

—Я, кажется, помню кое-что об этой позорной истории.

—Мне она пошла только на пользу. Я получил от маклеров несколько заказов. В тот год я неплохо заработал.

Профессор быстро улыбнулся, словно хотел сказать: «Причуды гения. Но, право же, мне весьма жаль». Затем снова стал серьезен, даже печален, и проговорил:

—Мистер Джимсон, вот уже несколько лет я намереваюсь — с вашего одобрения, разумеется, и, надеюсь, поддержки — написать вашу подробную биографию с приложением описательного и оценочного каталога ваших произведений и с репродукциями основных трудов.

Репродукции основных трудов! Великолепно. Будь я один, я лег бы на панель и подрыгал ногами. Интересно, он настоящий? Я никак не мог этого решить. Что-то в его левом глазу заставляло меня думать, что он не по-настоящему настоящий. Словно это «что-то» говорило: я называю себя Алебастром, но один Господь ведает, что я такое на самом деле. Возможно, оптический обман в результате массового несварения желудка.

—Неплохая идейка, профессор, — сказал я. — А вы опытный жизнекропатель?

—В свою книгу о раннем периоде творчества Кроума{29} я включил его краткую биографию.

—Какой длины?

—Страниц сорок.

—Я не знал, что старина Кроум так много прожил. На меня понадобится четыреста страниц при таком темпе.

—Полное жизнеописание может занять второй том.

—У старого Кроума были репродукции?

—Нет, только фронтиспис.

Я остановился на углу Эллам-стрит и выпятил грудь.

—В моей монографии должны быть репродукции.

Профессор тут же оценил всю важность момента.

Вернее, настолько оценил ее, насколько он вообще мог что-либо оценить. Он сказал твердо:

—Несомненно.

—Цветные, — сказал я.

—Именно это я и задумал, — сказал профессор. Но его левый глаз снова стал где-то блуждать, словно все это была чушь собачья.

—С бумажными кружевцами, — сказал я.

—С бумажными кружевцами? — сказал профессор, и мне показалось, что у него отлетела пуговица от брюк.

—Как у тортов, — сказал я, — и окороков. Высший сорт. Если мы вообще собираемся затевать это дело, все должно быть на высшем уровне. Никаких faux pas{30}. У меня был приятель, он рисовал девиц для журнальных обложек. Первоклассные девицы — одиннадцати футов ростом, каждый глаз с куриное яйцо. Так вот, как-то утром он надел парадный костюм, вызвал такси и отправился на Тауэрский мост. Там он выпил пинту яда, положил по десять фунтов свинца в каждый карман, связал себе ноги, перерезал глотку, выстрелил в висок и прыгнул с парапета.

—Бедняга, — сказал Алебастр.

—Да уж, — сказал я. — Никогда ничего не мог сделать толком. Ни запланировать заранее. Ни привести план в исполнение. Так и на этот раз. Номер не удался. Его подобрали, выкачали, собрали, сшили, законопатили и перевязали, и через шесть недель он уже был на ногах.

—Наверно, он тотчас проделал все с самого начала.

—Нет, характера не хватило. Вскоре его женила на себе одна из больничных сестер. Он не сопротивлялся, и мы решили, что наконец-то он умер. Но его жена оказалась славной девушкой. Она вернула его к жизни, и теперь он снова рисует девиц, чтобы прокормить возлюбленное семейство; и вид у него такой, какой был у святого Лаврентия, когда его поджаривали на медленном огне. Ему хотелось бы кричать во все горло, но он понимает, что агонии не будет конца.

—Я думаю, это не так редко случается среди коммерческих художников.

—Именно, и если уж мне предстоит быть коммерческим художником, я желаю, чтобы моя решетка для пыток была обита медными гвоздями высшего сорта.

—Вас никто не назовет коммерческим художником, мистер Джимсон.

—Трубите в трубы, бейте в литавры! Та-ра-ра! Бум. Двенадцать цветных репродукций. А почему не двадцать четыре?

—Единственный вопрос — издержки.

—Какое это имеет значение?

—Разумеется, никакого.

—Издание первого класса — вот наша цель.

—Разумеется; издание люкс.

—И ни один из нас за него не платит.

—Именно, но видите ли, издатели... — Профессор приостановился, не решаясь оскорбить мой слух грубой прозой жизни. Затем собрался с духом и ринулся с моста в воду: — Издатели иногда склонны подходить к делу с деловой точки зрения.

—Снимите репродукции с хиксоновских Джимсонов и заставьте его заплатить за все издание.

—Мистер Хиксон и так обещал мне поддержку.

—Где она, у вас в кармане?

—Нет, она будет оказана лишь после заключения контракта с издателем.

—А контракт у вас есть?

—Нет еще.

—А издатель?

—Я начал переговоры.

—И удалось вам кого-нибудь поймать?

Мистер Алебастр улыбнулся, словно говоря: «Непосредственность гения. Как восхитительно!» Он сказал, что ожидает ответа от Мастера и Миллигэна.

—Никогда о них не слышал.

—Новая фирма. Весьма предприимчивая.

—А они заплатят?

—Платить вперед не очень-то принято.

—Я имел в виду — мне.

—Не думаю, мистер Джимсон, чтобы художник получал от такого издания непосредственную финансовую выгоду.

—Тогда меня это не интересует.

—Но вам это принесет славу.

—Хорошую, а не дурную на этот раз?

—Несомненно.

—Значит, люди будут пить за мой счет, а не я — жить за счет своих картин. Судя по моему опыту, профессор, слава не просто губит художников, она пускает их по миру.

Мистер Алебастр покачал головой, словно говоря: «Как верно». Мы шли по набережной по направлению к «Орлу». И я стал замедлять шаг, боясь, как бы мы не прошли мимо двери, прежде чем Алебастр заметит вывеску и догадается, что бар открыт.

—Мне нравится ваша мысль, профессор. Жизнь и творчество профессора Алебастра.

—Вы хотите сказать: жизнь и творчество Галли Джимсона.

—Это одно и то же. Я отваливаю кусок вам. Вы отваливаете мне. Давайте это обсудим. Нам нужен какой-нибудь спокойный уголок.

И, дойдя до «Орла», я так замешкался, что профессор опередил меня на два шага, прежде чем заметил, что он один. Тут он сказал:

—Да, несомненно. Куда бы нам пойти?

Я задумался на секунду, затем сказал:

—Мне не хотелось бы вести вас в кабак, но мы, оказывается, возле самого «Орла». Правда, это очень старомодное заведение с небольшим баром и жесткими стульями, зато здесь есть разные сорта пива и оно не так уж скверно.

—К сожалению, врачи запретили мне пиво.

—Насколько мне известно, в «Орле» частенько бывает виски, ром и джин.

—Я надеялся, мы сможем побеседовать в более соответствующей обстановке, например у вас в студии.

—Весьма сожалею, но у меня в студии сейчас идет уборка. Нам там будет не очень удобно. Почему бы не зайти в «Орел» выпить лимонада?

Мистер Алебастр разинул рот, как рыба, вытащенная на берег. Взгляд у него был мутный, как лондонская лужа. Я подумал — мне знаком этот взгляд. Что бы он мог означать?

—С вашего разрешения, лучше у вас на квартире, мистер Джимсон. Даже если это временная квартира.

—Ни одного стула в доме, — сказал я. — В «Орле» по крайней мере стулья есть, хотя они и обиты дубом.

—Какая досада! — сказал мистер Алебастр, и вдруг меня осенило: я узнал его взгляд. Это был взгляд человека, которому нечем заплатить за выпивку. Черт подери, подумал я, профессор, видать, на мели.

Я внимательно оглядел шикарного молодого джентльмена и заметил, как сквозь брюки в одном месте проглядывает рубашка; совсем маленькая дырочка, не больше шестипенсовика, но рубашка сияла сквозь нее, как полярная звезда. Путеводная звезда моряков. А когда я взглянул попристальней, то увидел, что блестящие коричневые туфли сбиты на сторону, как торпедированные корабли. На обшлагах брюк — бахрома, как на старых корабельных флагах, результат боев и штормов, а край воротничка напоминает расщепленную мачту.

—Почему бы нам не перенести заседание в вашу квартиру в Кенсингтоне, профессор? — сказал я.

—К сожалению, я с ней расстался, — сказал профессор.

—Ах да, — сказал я. — Я туда звонил, и швейцар сказал, что и зовут вас по-другому и живете вы где-то в другом месте.

—Меня нельзя назвать жильцом этого дома в полном смысле слова. Я гостил у друзей.

—Превосходный план, — сказал я. — Мне он по вкусу. Давайте навестим ваших друзей. Возможно, их нет дома.

—К сожалению, они в отъезде. Но я с радостью приму любое предложение, мистер Джимсон. Меня вполне устроит ваша квартира, даже без стульев.

И мы двинулись дальше. Я подумал: профессор на мели, но он мне нравится. Есть в нем что-то от агнец, кто создатель твой?, милое моему сердцу. И хотя он, вероятно, сукин сын, который за полкроны продаст кости своей матушки на клей и перережет глотку слепому, чтобы попасть в газеты, невозможно не приголубить его, бедного змееныша: уж больно он невезучий.

—В настоящий момент, — сказал я, — мой адрес — «Элсинор», Эллам-лейн.

—Это близко?

—Трубы видны даже отсюда. Вон-вон. Большая вилла с пожарной лестницей.

—Весьма разумная предосторожность.

—О, я никогда не снимаю большого дома без пожарной лестницы. Направо. Вот мы и пришли, профессор. Моя спальня на верхнем этаже... Вон то окно, где на подоконнике сохнут брюки. Я предпочитаю верхние спальни, они лучше проветриваются.

—И я.

Была половина восьмого, и я сказал профессору:

—Мы как раз к обеду.

—О, я не хочу быть навязчивым.

—Что вы, что вы; я надеюсь, вы отобедаете со мной.

—Очень любезно с вашей стороны, но, боюсь, уже слишком поздно, — сказал профессор, и я подумал: где я раньше слышал такой голос, похожий на завывание ветра в пустой церкви?

—Отнюдь нет, — сказал я. — Столовая внизу. Для удобства. В наше время слуги так не любят лестниц.

—О да, конечно, совершенно верно. Вы так любезны. Я бы только хотел вымыть руки.

—Туалет внизу, рядом со столовой.

—Огромное спасибо. Право, я чувствую, что навязываю вам свое общество.

—Быть в вашем обществе для меня удовольствие.

И я подумал: да, конечно же, я узнаю этот голос.

Бедняга голоден и не знает, как ему быть.

—Сюда, профессор.

—Не могу выразить, сколь я ценю ваше гостеприимство.

И мы вошли в кухню, где ели человек пятнадцать, стараясь повернуться спиной ко всем сразу и прикрыть свою еду от посторонних глаз. Не дай Бог, если в общей кухне тебе заглянут в тарелку. Под завистливым взором даже уилтширская ветчина теряет свой вкус. А под критическим взором, который сглазит что угодно, дешевая селедка превращается в дубленую кожу, пропитанную серной кислотой.

Я быстро оглядел кухню: старый Плант, как всегда, сидел в углу; руки скрещены на груди, котелок надвинут на нос, как шлем римского воина. На лице написано: попробуй тронь! На страже. Дозорный Помпеи. С перцем и солью в карманах, чашкой на веревке за пазухой и чайником за спиной. Этот чайник, лишь слегка продырявленный, мы нашли на свалке.

—Все в сохранности, мистер Плант? — Хотя ясно, что он был в сохранности в своем углу.

—Все в целости и сохранности, мистер Джимсон, — с видом помпеянина, которого только что выкопали из пепла. Очень важным видом.

—Разрешите вас познакомить, — сказал я. — Мистер Плант. Профессор Алебастр. Я пригласил профессора к обеду.

—Очень приятно, — сказал Плант и кинул искоса взгляд на мой карман.

—Профессор — мой жизнекропатель, — сказал я. — Щелкнет пальцами — и моя слава будет его кров и стол.

—Надеюсь, вы наконец получите признание, — сказал Плант.

—О да, в небесных сферах, — сказал я, не удержавшись.

—Вы критик, да, сэр? Искусствовед? — сказал Плант. — Пишете обзоры в газетах? — Плант очень высокого мнения о газетах, хотя сам себе в этом не признается.

—Не совсем, Планти, — сказал я, — профессор — крытик, крикетовед. Знает всю игру сзади наперед, от «я» до «а».

—Вы не очень-то верите в искусствоведение, — сказал Алебастр.

—Нет, почему же, такая штука существует на свете; я сам знал когда-то живого искусствоведа. Он умел поговорить о картине. Он даже знал, что это такое.

—Что такое картина?

—Угу. Тут-то и зарыта собака.

—А в каких газетах он писал?

—Он не писал. Он ругался. Он употреблял такие выражения, что жена и дети ушли от него. К тому же они умирали с голоду.

—Что же он?

—Заделался крытиком. Чтобы поддержать свое бренное тело, взялся за крикетоведение. Мячи и биты. Он специализировался на гугли. Тише едешь, всех объедешь.

С минуту профессор размышлял. Об обеде. Затем, словно во сне, который еще может обернуться явью, сказал:

—Гугли?

Бедняга, подумал я, такой безграмотный сукин сын, что не знает даже азбуки своего ремесла.

—Как, — сказал я, — крикетовед и не слышали, что такое гугли?! Медленный подвод мяча к воротцам, затем резкая подача вверх, так, что отбивающий не знает, где его ловить. Вы начинаете, скажем, с современных веяний в искусстве и влияния сюрреализма, затем резко сворачиваете на первоклассного Сарджента{31} в собрании сэра Берроуза Молдиворпа{32}. Упоминаете, что сэру Молдиворпу предлагают за его картины большие деньги. Но сэр Берроуз в интересах нации пока что отверг все предложения и не собирается расставаться со своей уникальной коллекцией. И тут воротца падают, удар по средней спице. На следующий день все газеты сообщают, что картины из собрания сэра Молдиворпа поступают в распродажу в связи со смертью их владельца, для выплаты налога на наследство.

Профессор разгорячился. Запах жареной селедки кусал его за новое место.

—Мистер Джимсон, — сказал он, — если вы думаете, что, предлагая вашему вниманию мой проект,

я руководствовался какими-либо косвенными мотивами, кроме желания сделать ваши великолепные произведения достоянием широкой публики...

—Хиксоновы произведения, — сказал я. — Почему бы и нет? Это все входит в игру. Хиксон — делец. Я — художник. Он делает деньги из любви к искусству и нуждается в художниках, чтобы поддерживать свой дух. Я пишу картины из любви к искусству и нуждаюсь в деньгах, чтобы поддерживать свою плоть. Он хочет иметь рекламу для своих картин и получить от этого удовольствие, а я хочу получить деньги и писать новые картины. А вы хотите получить работу.

—Я вижу, вы самого низкого мнения о моих мотивах, — сказал профессор.

—Что вы! — сказал я. — Отнюдь не самого. Я знавал в свое время многих критиков — крысиков, — и некоторые из них были в своем роде гениями.

Кто-то поставил на плиту свиную отбивную, и ее запах стал перебивать запах селедки. Он достиг нас, как музыка из обетованной земли. Я не ел отбивных уже года два. Сало, косточка, слишком много добра пропадает. Но профессор, возможно, вырос в роскоши, и этот аромат был для него словно ветер пустыни для чертополоха. Ноздри его трепетали, упиваясь благоуханием мяса. Хмельной дух кинулся ему в голову. Он прямо опьянел.

—Мистер Джимсон, — сказал он. — Поскольку вы сами об этом упомянули, я возьму на себя смелость предположить, что вы страдаете от финансовых затруднений, временных, без сомнения.

—Вовсе нет, — сказал я. — Я к ним привык.

—Но ведь маклеры дали бы вам немалые деньги за ваши картины. Я знаю кое-кого, кто заплатил бы любую сумму за хорошее полотно.

—Я уже имел любую сумму, она выразилась в нуле минус издержки.

—Вы сами не знаете себе цены.

—А сколько я стою? Назовите цифру.

—Ну, это, разумеется, будет зависеть от картины. Если бы джентльмен, которого я имею в виду, мог посмотреть какие-нибудь определенные работы.

—Конечно, проф. Если ваш друг не поленится съездить в Девоншир, он найдет в Энкуме лучшее, что я создал.

Алебастр вынул записную книжку.

—В Энкуме, мистер Джимсон?

—Да, в деревенской ратуше. На торцовой стене под четырьмя слоями белил.

—Ах, фреска!

—Да, но я писал масляными красками на специальной штукатурке. Очень устойчиво.

—Боюсь, мой друг не в состоянии перевезти стену.

—Что ж, тогда могу предложить вам другое произведение, почти такое же хорошее, как то. Оно находится в Брэдбери, недалеко от Лидса. Я думаю, вам его уступят за семь с половиной шиллингов.

—Тоже фреска?

—Нет, полотно.

—Может быть, вы мне сообщите подробности?

И записная книжка появилась вновь.

—Иаков и его жены, угоняющие стадо Лавана.

—Очень интересная тема.

—И неплохо вышло.

—Где, вы говорите, картина? В Брэдбери?

—В последний раз, когда я ее видел, она служила ширмой в парикмахерской... правда, ее немного подкоротили и покрыли черным лаком, но и сейчас можно разглядеть глаза и кусок левой ноги Рахили.

—Какое варварство!

—Конечно, лучшая моя работа — это «Избиение младенцев»; боюсь только — ее вашему другу не получить. Она находится в холле терапевтического общества, возле Чип-сайда. Но здание перешло к какой-то колониальной администрации, и им не понравились младенцы, потому что те без штанов. Ну, они заявили, что штукатурка может обвалиться, это опасно, взяли молоток и немножко постукали по ней. Большая часть и обвалилась.

—Я, кажется, слышал об этом скандале.

—Кто мог им запретить? В конце концов, они купили здание, почему бы им не распорядиться внутренней отделкой так, как они хотят?

—Произведения искусства должны быть священны для цивилизованных людей.

—Эти люди вполне цивилизованны. Носят штаны и не плюют на пол. Они плюют в камин.

—Я не могу легко относиться к подобным вещам, мистер Джимсон. Меня это глубоко возмущает.

—А меня нет, мистер Алебастр. Я всегда говорил и говорю — тот, кто связался с искусством, получает то, что заслужил. Если он кончит в Академии художеств, он должен возблагодарить Господа Бога, что не кончил еще хуже. Мог бы подметать общественный сортир на Лестер-сквер. А если он кончит в богадельне, он должен сказать себе: что ж, я немало побыл на воле. И неплохо провел время. Мне место в тюрьме или в сумасшедшем доме, и я на свободе только потому, что меня поленились туда посадить. Слишком мелкая сошка. Не стоит труда.

—Вы излишне скромны, мистер Джимсон... Ваши картины еще не оценены по заслугам. Вам нужен коммерческий агент.

—Обеспечьте мне коммерцию, проф, и я обеспечу вам вашу долю.

—Извините, я не занимаюсь коммерцией. Я искусствовед. Но именно по этой причине я знаю, как ценят ваши картины маклеры.

—Тащите сюда своего приятеля, и мы выдоим его с двух концов.

—Мне известно, что он предлагал мистеру Хиксону двести гиней за «Женщину в ванной».

—За Сару в натуральном виде? Это не картина. Это мазня. У меня есть настоящая картина для продажи.

—Он даст вам две сотни за любую серьезную вещь.

—Выбейте из него три — и половина ваша.

—Право же, у меня и мысли об этом не возникало, мистер Джимсон... Но при данных обстоятельствах...

—Мы оба на мели, профессор. Чего беспокоиться, кому перепадет несколько лишних фунтов?

—Половина — это слишком много.

—Вовсе нет, если я получу вторую.

—Скажем, обычный гонорар агента по продаже.

—Тридцать три и три десятых процента за вычетом рамы.

—Право же, это слишком много, мне неудобно.

—Бросьте, профессор. Купите себе новый костюм и станете новым человеком. Рука руку моет. Заговорите ему зубы, а я сделаю фокус-покус — картину знаменитого Галли Джимсона.

—Меня весьма обижает ваш намек, будто я в своих действиях руководствуюсь какими-то побочными соображениями.

—Вы совершенно правы, профессор. Обижайтесь! Игра по правилам. Крысиков должны возмущать намеки. Что они продают? Всего лишь чье-то доброе имя... Быстрее, мистер Плант, на плите освободилось местечко.

Плант поднялся и вынул из-под себя сковородку. Я нашел ее на рынке на Хай-стрит, висела за дверьми магазина. Сама упала мне в руки. Тонкая жесть, дешевка. Форменное надувательство. Но для грубой работы сойдет. Старый Плант всегда сидел на ней.

—Вы продавите ее, мистер Плант, если будете сидеть всем весом.

—Но я не сажусь всем весом. Можете на меня положиться. В том-то вся и штука. Я кладу сковородку немного сзади и сбоку. Я бы вам показал, да это не так легко, как кажется с первого взгляда. Я набрел на этот способ совершенно случайно.

Что ж, подумал я, старый Плант тоже оказался художником. Жизнь и творчество Годфри Планта. Созидание чувства ответственности и собственного достоинства.


Сыны пророка заточили страсти в серебро

и железо галерей,

Творя красоту и форму вкруг мрачной юдоли горя,

Даря бесплотности духа имя и место в мире,

Беспредельности ставя пределы.


—Ладно, делайте, как знаете, мистер Плант, — сказал я. — Вряд ли сковородка может оказаться в лучших руках.

Я вынул из кармана четыре порции жареной рыбы с картофелем, положенной в бумажный пакет. Если берешь больше, чем две порции, их всегда кладут в пакет. И дают пакетик лярда.

Затем я подошел к плите. Все сковороды теснились на горячем месте, выпихивая одна другую, а владельцы их ругались, свирепо глядя друг на друга и раскалившись сильней, чем плита. Мне пришлось поставить сковороду на самый край. Но там все же было достаточно тепло, с той стороны, где шла тяга, чтобы растопить жир. Я взял небольшую жестянку из-под какао, в крышке которой была гвоздем пробита дыра, и встряхнул ее над сковородкой. Но вместо соли и перца, как можно было подумать, у меня там лежала мокрая тряпка, и, когда я встряхнул жестянку, капли воды попали на жир. Жир стал стрелять и плеваться, как английский сквайр, которого хотят взять в плен зулусы. Парни, захватившие жаркое место, так и подскочили.

—Ой, — сказал один, — что ты там затеял, старый недоносок? Прямо мне в глаз.

—Я и сам не знаю, как это вышло, — сказал я, — этот жир всегда так стреляет. Наверно, подмешивают какую-нибудь дрянь. Но что правительство делает для бедняков? Ничего.

—Ай-ай, — сказал другой. — Ты, свинья! Твоя проклятая сковородка сожгла мне нос.

—Я очень сожалею, джентльмены. Это все жир. Вот если бы поставить сковороду на горячее место, хоть на минутку, я бы управился быстрее.

—Да уж, черт подери, управляйся быстрее. Не то я вылью это тебе за шиворот. Эй, ай, ой, что ты делаешь?

—Но право, джентльмены, я тут ни при чем. Стало еще хуже.

—Ставь на горячее место, черт тебя подери, и кончай лавочку, пока ты не выжег нам глаза.

—Спасибо, джентльмены, вы очень любезны.

И я поставил свою сковороду на самое горячее место. Две минуты — и рыба начала закручиваться спиралью, а картофель засиял, как золотые блестки в шампанском.

—Быстрее, мистер Плант. Где хлеб?

—Эй, ты! — сказали они. — Сматывайся отсюда. Убирайся, старая вонючка. От тебя разит.

—Интересно, — тихо сказал я, — кто этот человек с бульдожьей челюстью там у окна?

И они оглянулись. Все, как один.

—С бульдожьей челюстью?

—Смахивает на полицейского инспектора.

И они снова оглянулись. А Плант, пыхтя, подбежал ко мне с двумя ломтями хлеба. И судком. Он тоже был на его попечении. Раз — и хлеб на сковородке. А затем перец и соль для вкуса.

Тут один из парней толкнул меня плечом и сказал:

—Хорошенького понемножку, — и пристально поглядел на меня. — Хватит, ты, профсоюзный болтун, не то я разукрашу тебе карточку.

—Прошу прощения, мистер, — сказал я, — но представьте, вдруг я споткнусь и сковорода вылетит у меня из рук, ведь жир может плеснуть куда угодно... Я помню, как-то раз вот такой же горячий жир выжег одному парню глаза. Славный был паренек, совсем как вы... — Я пристально поглядел на него.

И он не разукрасил мне карточку, только чуть-чуть меня подтолкнул и сказал:

—Хотел бы я посмотреть...

—Для этого нужны глаза, — сказал я. — У того, другого, их не осталось, да и от лица осталось не много.

Тут он выпихнул мою сковородку с огня. Но я подумал: какой смысл заводиться? Потеряю обед. Да он уж и готов. Рыба разогрелась. Еще минута — и она пересохнет.

—Прошу за стол, — сказал я, неся сковородку в наш угол. И Плант вынул столовое серебро. Две вилки, нож и небольшой вертел. Вилка для профессора. Нож и вилка для Планта. Вертел и пальцы для меня. Пальцы куда лучше, чем вилки. Особенно для жареного картофеля.

Я быстро разделил лишнюю порцию рыбы и поджаренного хлеба; никто и не заметил, где что, так они зарумянились. Кому-то досталось два куска хлеба.

—Вкусно, профессор?

—Изумительно. Чудесно. Скажите мне, мистер Джимсон, спать здесь тоже можно?

—Иногда. После обеда. Блошиного обеда. Шесть пенсов за ночь.

—Право, стоит попробовать. Хотя бы на одну ночь.

—Все к вашим услугам, — сказал я. — За шесть пенсов.

—Я получил приглашение пожить у друзей, но мы перепутали числа. И я оказался свободен. Положа руку на сердце, я не жалею.

—Светские обязательства — страшная докука, — сказал я. — Но в нашем отеле берут деньги вперед.

—Вы, верно, не сможете простереть вашу любезность столь далеко, чтобы одолжить мне четыре пенса, — сказал профессор.

—Конечно, смогу. Из тех трехсот фунтов, которые вы раздобудете мне за «Грехопадение».

Мы с Плантом наскребли для него четыре пенса. И накормили завтраком. Затем он исчез; четыре пенса тоже.

—Ну, — сказал я спустя неделю, — я все же удивлен. Я подозревал, что профессор не совсем настоящий, но не думал, что этот сон прервется так быстро. Я ожидал, что он будет витать над моей подушкой достаточно долго, чтобы я мог отличить его от астмы.