"Песни улетающих лун" - читать интересную книгу автора (Астанин Андрей)Глава третья. МедведицаГенерал НКВД Яков Шейнис открыл глаза, вопросительно посмотрел на шофера. Он уже понял, что задремал в машине, однако не мог сказать, приснились ли ему или же прозвучали в реальности перебившие сказку выстрелы. Освобожденная Белоруссия поднималась со всех сторон зеленеющими холмами, величественно и безмолвно плыла навстречу; на горизонте руины литовского замка царапали редкие облака. Оглядевшись по сторонам и никого не увидев, Яков спросил: — Стреляли или мне показалось? — Стреляли, — шофер, приземистый лысый поляк лет сорока пяти, пальцем показал на дорогу. — Там, впереди где-то. — Прибавь-ко газу. Через минуту они догнали хвост растянувшейся по дороге роты. Солдаты были оживлены, в кабину “виллиса” залетали обрывки хохота. Яков приказал шоферу остановиться; высунувшись из машины, обратился к ближайшим ему солдатам: — Кто здесь стрелял? Сразу несколько веселых, красных от смеха лиц повернулось к нему. — Медведицу пугнули, товарищ генерал. — Какую еще медведицу? Кто здесь главный? К “виллису” уже подбегал дебелый пожилой старшина. — Старшина Казилин, товарищ генерал. — Объясните, что здесь происходит, — выходя из машины, приказал Яков. — Тут вот какое дело, товарищ генерал. — В тоне старшины чувствовалось то же нескрываемое веселье, что прыгало и в глазах солдат. — Вчера около Тасницовки медведица с медвежонком дорогу переходили, прям перед нами, — а мы как раз обедать присели. Перешли они, значит, дорогу, в лес уже направлялись, а тут рядовой Малой (старшина кивнул головой на белобрысого солдата лет девятнадцати) возьми да и окликни звереныша. Показывает ему сгущенку, льет себе на язык: гляди, мол, как вкусно. Медвежонок остановился и смотрит так с любопытством, — подойти, однако ж, боится. А Малой сам навстречу ему идет с этой чертовой банкой, манит: иди, дескать, я и тебя угощу! Потом поставил сгущенку возле дороги, а сам отошел, чтобы зверь не пугался (на свое счастье отошел!). Ну а медвежонок не выдержал, любопытство его одолело, пошел осторожно так к банке, а сам то на нее, то на нас поглядывает. Мы все даже есть перестали, следим, подойдет он к сгущенке нашей или не подойдет. И вот, когда он уже в двух шагах был, — как вдруг бабахнет у него под ногами, и — земля вверх… Все только и успели в траву попадать. А когда поднялись, глядим: там, где звереныш стоял, только воронка виднеется. Никто и не думал, что мины здесь… Медведица, та в чащу бросилась, орет дурным голосом. Уже потом мы видели, когда уходили, как она вокруг воронки той ходит и, верите ли, будто бы плачет… Ну а сегодня уже, вот только что, Малой отправился по своей великой нужде, — тут лицо старшины расплылось в улыбке, — за те вон кусты, а через минуту как выскочит: штаны на ходу натягивает, орет, как оглашенный. А за ним… — не докончив фразы, Казилин расхохотался. Но Яков и не думал смеяться, и старшина, осекшись, перешел на серьезный тон: — Видно, она за нами всю ночь шла, товарищ генерал. Может, решила, что мы ее медвежонка сгубили, или не понимает куда, он исчез, ищет… Старшина замолчал, растерянно глядя на Якова. Шейнис, ни слова не говоря, лишь раздувая ноздри, как хищник жертву, ощупывал глазами его лицо. Уже через четверть минуты под этим взглядом Казилин начал дрожать мелкой дрожью. Яков с удовольствием видел, что от хорошего настроенья солдат не осталось даже следа. Все те, кто стоял рядом с машиной, в смущении опускали лица, не желая встречаться глазами с угрюмым энкавэдэшником. Только тот самый Малой, который и был виновником происшествия, обращаясь к стоящему рядом товарищу и не замечая, как отчетливо слышится его голос, радостно сообщил: — У меня, Витек, от страха, когда я ее увидел, все то, что из задницы вылезло, обратно туда полезло… — Товарищ его в ответ скорчил страшную мину, и Малой, поняв, осекся и побледнел. Наконец, когда молчание стало невыносимым, Шейнис тихо сказал: — Так значит вам, товарищи бойцы, патроны выдают, чтобы медведей пугать… Недоброе, опять повисло молчание. Яков вдруг усмехнулся одними губами (серые же глаза по-прежнему оставались колючими). — Убили хоть медведицу-то? Запинаясь, Казилин проговорил: — Да я вот, товарищ генерал, уж приказал не убивать ее. Так она вчера о медвежонке своем убивалась, что как будто и жалко мне стало… — Поехали, — сказал Яков шоферу, садясь в машину. Машина уже скрылась за поворотом, а солдаты не двигались с места; уныло смотрели в ту сторону, где она исчезла. Казилин стоял, весь пунцовый от перенесенных унижения и испуга; отвернувшись, чтобы никто не слышал, вполголоса сочно выругался. — Ну что встали, как вкопанные? — крикнул он раздраженно и, обгоняя двинувшуюся роту, задумчиво, не очень уж громко, но и не очень тихо, добавил: — А тебя бы я, товарищ Абрам, ни за что бы не пожалел… Они встретили медведицу сразу, как только поднялись на холм. Животное, загораживая проезд, стояло посреди большака. “Виллис”, не доезжая, остановился. Яков улыбнулся криво, достал из кобуры пистолет. Снимая оружие с предохранителя, вышел из машины и сделал пару шагов навстречу зверю. — Ну, иди отсюда. Между ним и медведицей было шагов пятнадцать. Животное не шевелилось; два черных глаза смотрели внимательно в волчьи глаза генерала. Тогда он передернул затвор; прицеливаясь, вытянул руку. — Ну… Медведица продолжала стоять неподвижно. Яков выстрелил в воздух. Животное жалобно зарычало; виляя широким задом, затрусило в сторону леса. — Зря вы ее не убили, товарищ генерал, — сказал шофер, когда Яков вернулся в машину. — Она же бешеная, сожрет кого-нибудь. Шейнис молчал, и шофер понял, что продолжать разговор не стоит. Пару часов они ехали молча. Яков, задумавшись, наблюдал, как под колесами разваливается дорога и, охраняя ее, летят навстречу машине тополя и березы. Они проехали разрушенную водонапорную башню, смешанный небольшой лесок, наполовину уничтоженный артиллерийским обстрелом, застывший посреди поля “тигр” с искалеченной башней. Унылые картины смерти и запустения, чередуясь, томили душу. У росстани, под одним из холмов, стоял двухметровый крыж с прибитыми у подножья, сделанными из дерева орудиями страданий Христовых: копьем, лестницей и молотком. Над ними раскинул руки деревянный Христос. Какой-то мужик, нагнувшись, колотил по основанью распятия топором: как видно, католический крест, обычный в этих местах в досоветские годы, был восстановлен во времена оккупации, и вот теперь начальство решило убрать его с глаз долой. Глаза Христа были закрыты, точно от ужаса. Уже проехав развилку, шофер увидел в боковое зеркало, как крыж наклонился, подрубленный безжалостным топором, потом наклонился ниже — и вот, добитый последним ударом, повалился на землю. Шофер невольно вздохнул. Он тоже был из этих мест; дорога, пересеченье с которой они миновали, вела прямо к его деревне. Он страшно мучился и никак не решался спросить разрешения хотя бы на десять минут заехать к детишкам, которых с начала войны ни разу не удалось повидать. Уже пару раз он собирался с духом, даже открывал рот и поворачивал голову, — и каждый раз от вида коршунячьего носа Шейниса слова застревали у него в горле, — а машина уносила его все дальше и дальше. “Ладно, отпрошусь, когда довезу”, — сдался, наконец, он. А впереди, у обочины, слетел с ветки тополя ворон; набрав высоту, разрезая крыльями воздух, поплыл стремительно под закрывшей полнеба тучей. Еще один ворон вылетел из-за грабов; догоняя товарища, бросил на землю клекот. Генерала НКВД Якова Шейниса охватила вдруг такая тоска, что он, заскрипев зубами, закрыл на минуту глаза, сжал до отека в пальцах ядреный кулак. … Яков открыл глаза и внизу, под холмом, увидел первые крыши местечка. Зеленые вишни и яблони поднимались над скатами; высоким зеленым же шпилем тянулась из-за бугра православная звонница. Голубь, слетев с руки генерала, мог бы достигнуть местечка за полминуты. — Останови машину, — приказал Шейнис шоферу. “Виллис” снова остановился. Глядя в лобовое стекло, Яков проговорил: — Дальше я пойду пешком. Ты можешь ехать хоть в свои вески, хоть в Минск, хоть к гребаной матери. Завтра, в восемь утра, машина чтобы стояла у сельсовета. Тяжелым медленным шагом подходил Яков к родному местечку. Тысячи лет не был он дома, тысячи лет прошло с тех пор, как он перебрался из местечка в столицу, оставив — и даже не зная, что навсегда, — свою старую мать, детей и могилу жены. Местечко все так же, как в годы молодости, встречало его маленькими домами, быстрым и мягким, как дождь по крыше, шорохом вишни в чьем-то саду, заботливым кряканьем важной гусыни, ведущей через дорогу гусят, — и можно было подумать, что ничего здесь и не изменилось за последнее время… Но приглядись и увидишь: хаты, облитые мертвой водой, стали прозрачны, мутная Пустота проступает пятном сквозь стены… скрипнув зловеще, сама открылась калитка оставленной чьей-то хаты… тихий и жуткий, в сарае послышался детский плач… И вот уже зашевелилась тревожно, зашептала что-то у большака полынь. Налетевший с севера ветер ударил Шейниса в спину, словно бы поторапливая; одновременно в разных концах местечка заскрипели протяжно уключины колодезных журавлей; согнулась в ехидном поклоне растущая на юру ракита, — а над головою своею снова увидел Яков двух воронов. Теперь птицы летели рядом. Ветер, неистовствуя, нарушал красоту полета, бросал их толчками. Через минуту они уже растворились в небе; так же внезапно, как появился, утих, падая долу, ветер. И Яков, глядя вослед исчезнувшим птицам, вспомнил: когда-то в июне, двадцать пять лет назад вот так же неторопливо подходил он к местечку вместе с верным помощником Федором Степуновым… Теплым июньским вечером тысяча девятьсот девятнадцатого года председатель уездного ЧК Яков Шейнис и его помощник Федор Степунов возвращались домой с Оврагов… Шли молча, думая каждый о своем. Впереди, под холмом, уже вырастали перед глазами хаты, выглядывала под плетнем из ивовых прутьев плоская крыша пуньки. Мешаясь с приторным запахом конопляника, доходил до большака едва уловимый запах сирени. Председатель первым отвлекся от своих мыслей, когда на белой, в крапинках выступающего кирпича, звоннице шевельнулся лениво колокол и вниз, на макушки яблонь и коньки крыш волною поплыли звоны. Почти в унисон со звоном тонко попискивали комары, и когда Яков ударил по зачесавшейся вдруг кисти, на руке от убитого насекомого осталось карминное пятнышко. Председатель посмотрел на товарища. Длинный худой Степунов сонно перебирал ногами; шел, сутулясь, засунув руки в карманы линялого, черного сукна, галифе. Шейнис опять уронил взгляд на землю; невольно подстраиваясь под гуденье колоколов и нытье комаров, под эти вот сонные шаги друга , пошел спокойнее. Навстречу им по большаку кто-то бежал: быстро росла на фоне застрявшей над косогором зари маленькая человеческая фигурка. — Тателе! Тателе! Гей же гихер! — это был голос Зоси, семилетней дочки Шейниса. Яков поморщился: он не любил, когда к нему обращались при посторонних по-еврейски. Девочка остановилась; тяжело дыша, расправила смешно разметавшиеся по лбу кудряшки. — Ой же, тателе, тебя все ищут. У мамеле родился мальчик. … “Мальчик мой, Симеле…” — тихо пробормотал Шейнис, открывая глаза. Ни Зоси, ни верного друга Федора Степунова перед ним не было. Зато впереди, среди маленьких хат местечка уже виднелись черные стены спаленной хаты Клавдии Высатинской. Страшной немой картиной предстала перед Шейнисом хата Клавдии Высатинской. Добротный, красивый когда-то дом был теперь кучей угля; лишь между останками стен поднимался стояк закопченной печной трубы, да серая, в сухих лишаях, верея перед хатой напоминала о том, что когда-то были здесь забор и калитка. Черную упавшую матицу подпирал черный же столб, а там, где когда-то было крыльцо, уже проросли между бревнами трава и колючки… Яков, остановившись, разглядывал спаленную хату; погруженный в свои мысли, он не заметил, что мимо него проходит знакомый старик, и вздрогнул от неожиданности, когда у самого его уха раздался несмелый голос: — Здравствуйте, Яков Львович. Перед Шейнисом стоял, вобрав голову в плечи, Супрон Тасевич. Супрон очень постарел за последние годы; лицо его с выцветшими глазами, наполовину спрятанное бородой, выражало жалость и неуверенность. — Здравствуй, Супрон. — Как ни был Шейнис сейчас далек от всего, что его окружало, он не забыл придать своему голосу обычный в общенье с людьми презрительный тон. — Давненько с тобой мы не виделись. — Да уж давно, Яков Львович, давно, — не замечая издевки, кивнул головой Тасевич. — С самого сорокового, если мне память не изменяет. Ох, вся наша жизнь с той поры вверх дном-то пошла… В голосе старика Шейнис различил непозволительные нотки сочувствия. Поэтому, не давая Супрону разговориться, он перебил старика, ткнул пальцем в сторону спаленной хаты. — Что здесь произошло? — Да странная история, Яков Львович, — пожал плечами Тасевич. — Никто толком ить и не знает. Старуха-то, Клавдия, померла в первый же день войны, потом евреев с Палян сюда заселили, ну а после того как… — тут он запнулся, отвел глаза, — ну а потом пустовал уже дом, а только как будто нечистая сила здесь еще при Клавдии поселилась. По ночам в доме свечи горели, — это многие видели, а подсмотреть боялись: такой всех ужас объял. Старуха-то, Высатинская, забыл я сказать, видела перед смертью кого-то — от испуга и померла… Потом немцы тут кого-то ловили, на все местечко пальба стояла, — тогда-то дом и сгорел. А только я думаю… — Ну ладно, хватит мне пудрить мозги, — опять грубо перебил его Шейнис. — Кто у вас властью сейчас? — Властью? А Ворка Алесь Василич, он у нас в лесу с Блажевичем партизанил. Он сейчас должен быть дома… — Тасевичу, как видно, не хотелось оставлять волнующую тему, и он, не делая паузы, опять перескочил на свое: — Да, странные у нас тут, Яков Львович, дела творятся. Вчера вон Ганка Мацура слышит посреди ночи: стучат в окно. Выглянула она, а там дед какой-то — молчит и только в лицо ей вглядывается. Потом махнул так горько рукой и исчез. Его вчера ночью многие видели. Кое-кто, вроде даже узнал его, — говорят, что это… Супрон не закончил, потому что Шейнис, не собираясь дальше слушать его брехню, шагал уже к дому Алеся Ворки. Поднявшись на крыльцо Воркиного дома, Яков постучал в дверь. Из дома не отзывались. Шейнис стукнул погромче; спустившись с крыльца, побарабанил в окно. Он собирался уже уходить, когда в доме послышался шум шагов. — Кого там черти носят, мать вашу разтак и разэтак? — сонным голосом спросил из-за дверей Алесь Ворка. Яков не отзывался, и голос Алеся зазвучал злее: — Кто там, я спрашиваю! Наконец, дверь отворилась, и из хаты высунулась рыжая всклокоченная голова. — Вам кого?! — и вдруг тон Ворки решительно переменился. — Товарищ Шейнис, Яков Львович, извиняйте, не узнал вас… Сколько лет, сколько зим! Входите, входите! Яков вошел в хату; резкий запах спирта тут же шибанул ему в нос. Алесь стоял всклокоченный и небритый, с опухшими веками и сонным вмятинами под глазами. Через какое-то время Шейнис заметил, что на месте левой руки у Ворки — обрубок. — Давно прибыли, Яков Львович? — запинаясь, спросил Алесь. — Мда… а я тут не один как бы… Но это мы в минуту поправим. Сейчас я и на стол соображу что-нибудь… — Успокойся, — поморщился Шейнис. В голосе Ворки он различил с тоскою те же нотки, что и у Супрона Тасевича: жалостливые. — Где Малюго? Он мне нужен. — А, это конечно, это всегда пожалуйста. Он у меня в сельсовете заперт. Ключи вот висят… Черт, где ключи-то? Мда, ключи… Поля! — позвал он громко. — Ключи от правления не видела? — Вот они. — Дверь из комнаты приоткрылась, и оттуда наполовину высунулась голая бабенка со связкой ключей в руке. — Здрасьте, — даже не удостоив Якова взглядом, поздоровалась она небрежно и нагло и, сунув Алесю связку, спокойно закрыла за собой дверь. — Ить, курва бесстыжая, — с притворным осуждением покачал головой Алесь. В пьяных глазах его, впрочем, мелькнула веселая искорка. Он сунул ключи в карман; ловко орудуя правой рукой и обрубком, заправил в штаны рубаху, снял с гвоздя в стене фартоватый городской пиджачок. — Идемте, Яков Львович, — сказал он, выходя на крыльцо. — Будет вам сейчас ваш Малюго. — Да уж, — с напускным оживлением заговорил Ворка, как только они спустились с крыльца. — Берегли мы для вас Степку. Всю войну его за собой таскали. Он даже бежать не пытался, такой трусливый. Всё ваше приказание выполняли. Шейнис, глядя себе под ноги, заметил своим обычным угрюмым тоном: — Я ничего не приказывал. — Как же? — изумился Алесь. — А Блажевич нам говорил: Яков Львович, если Малюго ему не доставите, семь шкур с каждого спустит. — Я ничего не приказывал, — повторил Шейнис. — Что Блажевич был в партизанах, я и услышал-то недавно. Ворка остановился; потер лоб ладонью. — Вот так дела… Погодите. А семью вашу зачем же Сергей пытался… — Он оборвал резко; помолчав немного, тихо добавил: — Значит, это он по своему почину… Они, уже молча, подошли к сельсовету. В коридоре Ворка снял тяжелый замок, закрывавший одну из комнат, открыл обитую жестью дверь. Маленький человек вскочил со скамейки, испуганно уставился на вошедших. Лицо его перекосилось и мертвенно побелело: Степка узнал Якова Шейниса. — Ну, Степан Игнатыч, — объявил Ворка, опуская глаза и пытаясь придать голосу подобающую суровость. — Вот ты и дождался. — Всё, давай ключи и иди. Ворка, виновато взглянув на Шейниса, протянул ему связку; беспомощно хлопнув себя по штанине, вышел из комнаты. Ветер на улице подействовал на него расслабляюще: губы его задрожали, он забормотал что-то себе под нос — и потом вдруг заплакал почти по-детски: даже не пытаясь сдерживать слезы. Так, всхлипывая, как маленький, вытирая кулаком щеки и нос, он и добрел до дома, где ждали его еще не начатый штоф горилки, казан вареной картошки, остатки домашнего хлеба и наглые кошачьи глаза щедрой на ласки Полины. Они молча стояли друг перед другом: широкоплечий брюнет-генерал и маленький человек с бледным и изможденным лицом. Степка дрожал всем телом. А в глазах Якова неожиданно потемнело, с потолка крупными хлопьями посыпался снег, спину обжег холодом ветер, — и вот уже вместо исчезнувшего Малюго по комнате поплыли безлюдные улицы странного города, глядящий с жадным вниманием старик в роговых очках и лежащий на красном от крови снегу труп … |
|
|