"Враг под покрывалом" - читать интересную книгу автора (Бёрджес Энтони)

2

– Видишь, – в неожиданном припадке злобы сказал он, – они еще тут. Несмотря на проклятые обещания. Каждый день одно и то же. Мы с тобой работаем, кишки надрываем на солнце, а эти на машинах катаются, виски пьют под большим вентилятором. – Коричневый морщинистый тощий работник опирался на свой тяжелый дорожный инструмент, чем бы тот ни был, возмущенно уставившись на проехавший автомобиль. Его компаньон сплюнул на развороченную дорогу и сказал:

– Они нас обманули. Говорили, как только их тут выберут, в стране ни одного белого не останется. Всех, говорили, живьем закопают. – Говорил он на туго задушенном малайском диалекте, на языке Дахаги.

– Сожгут заживо.

– А теперь у власти с прошлого августа, а белые все еще тут.

– И я первый сказал. Они все еще тут.

– Политикам нельзя доверять. Галстуки на шеи нацепят, ребятишек целуют. То тебе обещают, да сё обещают. А белые все еще тут.

– Все тут. И я говорю.

– Я так думаю, хватит нам на сегодня работать. Только на них и работаем. – Машина давно проехала, но он плюнул в ее сторону; плевок проглотила сильная дневная жара.

– Думаю, пошабашим теперь.

К ним направился жирный тамил-надсмотрщик, заговорил на зубном малайском, па малайском языке тамилов из другого штата, для этих работников все равно что по-гречески. Позади него сиял золотом викторианских доспехов, шипел в кипящем бессилии тяжелый паровой каток. Двое рабочих флегматично слушали, понимая одно слово из десяти, отчетливо представляя себе, куда клонит речь в целом. Когда надсмотрщик отошел, один сказал другому:

– В других штатах как раз тамилы занимаются грязной работой.

– Так им и надо, черным задницам. Адамовы ш-хи, как их мой отец называет.

– Каждый вечер тодди[12] пьют.

– Думаю, надо еще чуточку поработать, потом пошабашить.

– Ладно. Пока вой те обезьяны не перестанут орехи швырять вон с того дерева. Потом пошабашим.

Поглядели какое-то время, как берок, обезьяна обученная срывать кокосы, бросает их хозяину. Хозяин отдавал ей резкие приказания рвать только молодые орехи с мягкой сердцевиной. Она с ленивой грацией повиновалась. Двое рабочих нехотя принялись прибивать дорогу тяжелыми инструментами, как бы те ни назывались, под легким бризом, трепавшим болтавшиеся концы их головных повязок.

Белый мужчина в машине мчался к городу. Руперт Хардман был слишком белым мужчиной, и слишком хорошо это знал. У него в коже недоставало пигмента, но лишь в моменты крайнего уныния, когда светлые глаза горько глядели из зеркала, он называл себя альбиносом. Не совсем альбинос, просто необычный дефицит пигмента. День на пляже – и худое тело сердилось, гневно шелушилось. Лицо покрывалось загнувшимися чешуйками с белой каемкой. Тело против его воли уклонялось от солнца, как кошка уклоняется от таза с водой, замирая с выпущенными когтями.

Может быть, справедливо, что война навсегда переделала сделанное природой дело. Руперт Хардман левой рукой ощупал кожу вокруг рта и носа. Старая привычка, десятилетней давности. В конце войны его сбили, лицо обгорело. Белый человек горел заживо. Он до сих пор помнил запах воскресного ростбифа, самого себя в роли окорока в кабине-духовке. Шагая после одиннадцатичасовой мессы по пригородной английской воскресной улице мимо открытых дверей с теплым семейным обеденным запахом, всегда заново это переживал, регулярно спасался в пивной, открывавшейся как раз в двенадцать, пил холодное пиво. Говорили, врачи поработали великолепно. Сестры восторженно охали, пожалуй, чересчур восторженно. Взглянув в зеркало, он не ощутил недовольства. Приемлемое лицо, особенно под козырьком офицерской фуражки, прятавшей светлые волосы. А потом демобилизация.

Глупая девушка поздоровалась с ним в деревенской пивной и сказала:

– Ой, что это с тобой стряслось? Как будто лицо разорвал, потом сам снова сшил. До чего же забавно.

Хотя не похоже, чтоб Краббе заметил. Впрочем, Краббе никогда ничего особенно не замечал, мир чувственных феноменов значил для Краббе меньше, чем мир идей и рассуждений. Так было в университете, когда первокурсник Хардман ходил слушать речь Краббе в коммунистической ячейке, речь широко известного, блистательного Краббе, которому все пророчили степень с отличием. Краббе не интересовался свершением революции, не любил пролетариев, питал просто абстрактную страсть к диалектическому процессу, который мастерски применял ко всему. Но Краббе, вспоминал Хардман, интересовался одной девушкой: темноволосой, маленькой, вечно в джемпере с твидовой юбкой, оживленной, талантливой, занимавшейся музыкой. Краббе ведь определенно собирался жениться на ней? Точно, теперь вспоминается, Краббе женился во время войны. А сегодня Хардману была представлена в качестве миссис Краббе высокая блондинка, смутно напоминавшая патрицианку. Совершенно не подходящего для Краббе типа, считал он. Случайная встреча полностью расшевелила прошлое в памяти Хардмана, умело ехавшего к городу. Несмотря на многолетнее знакомство, пальмовые деревья, коричневые тела и Китайское море вдруг стали чужими, поистине экзотическими; он со стороны увидел себя за рулем автомобиля в малайском штате на пути к малайскому городу, проведя ночь в другом малайском городе, где выступал защитником в малайском суде; его дом в Малайе, доход – как таковой – получен от малайских клиентов; и задумался, каким образом, черт побери, все так вышло и что он тут, в любом случае, делает. Внезапно облившись потом, с жарой абсолютно не связанным, решил, что фактически здесь заключен как в тюрьме, на дорогу до Англии не наберет, а если вернется туда, что, в любом случае, будет делать?

Да, Краббе принес с собой веяние ностальгии. Старый дуб в затхлых прохладных залах, свежая, только что из типографии периодика, не пятинедельной давности; очередь на балет, живой оркестр, бочковое пиво, лед на дорогах, а не в одном морозильнике. Европа. «Лучше полвека Европы, чем десять лет Катая».[13] Теннисон. Пускай бы этот бородатый, хлещущий джин и смолящий по-черному салфеточный лауреат, ходячая добродетель, явился сюда, и…

Велосипеды на джалан Лакшмана, центральной улице Кенчинга; кинотеатр «Катай» рекламирует индонезийский фильм под названием «Хати Ибу» («Сердце матери»). Огромное плачущее коричневое лицо; на заднем плане рекламного плаката подрастающее поколение в джинсах, в гавайских рубашках, летит веселиться, забыв старые правила, не тронутое материнскими слезами. В соседнем киоске мрачная зрелая малайская девушка продавала лотерейные билеты. Пот блестел на тощих плечах рыбака в тюрбане со сверкавшим серебром уловом, висевшим на палке. Громкие ленивые споры на рынке над нефелиумом, баклажанами, красными и зелеными перцами, китайскими мандаринами, белокочанной капустой, сушеными кусочками рыбы, сырым красным воловьим мясом. Запахи поднимались в ярко-синем прибрежном воздухе. Хардман свернул налево, направился к «Гранд-отелю»; его приветствовало речное зловоние.

Он гадал, как себя будет чувствовать, став мусульманином, даже лишь номинально, и какая его ждет с ней жизнь. Он как бы предает Европу. Разве за то сражались крестоносцы, а Аквинат приручал в «Сумме» Аристотелево животное?[14] Но деньги важней веры. По крайней мере, сейчас. Вера может прийти позже.

В отеле по телефону гремел хриплый, расцветший от виски бас Тетушки. Стояла она на каких-то подмостках, как бы разговаривая по телефону в спектакле перед публикой в лице азиатских чаевников. Зад плоский, широкий, отвисшие красные брылы, жир трясся при разговоре.

– Мне тоже надо платить. У меня тоже есть кредиторы. Если не можете выпивку себе позволить, не пейте. Пить вам к тому же религия запрещает. Если вы в долгах увязли, тем хуже. Знаю, знаю. В конце прошлого месяца тоже обещали. А теперь другой месяц кончается. Вот так вот. – И прокомментировала чаевникам: – Чи Абдул Кадыр беи Мохаммед Салех. Из колледжа хаджи Али. Сто пятьдесят пять долларов. – Чаевники слушали с микроскопическим состраданьем во взглядах. Один из них записал фамилию на сигаретной пачке. Шантажисты? Агенты Верховного Совета Ислама?

– Завтра, – заключила Тетушка. – Самое позднее, завтра. На улице есть мужчины с топориками. Только рады заработать пару-тройку долларов. Им убить топором человека – пустяк. Это для них честный заработок. – И спокойно повесила трубку. Глаза с черепаховыми веками углядели Руперта Хардмана, убегавшего вверх по лестнице.

– Мистер Хардман.

– А, привет, Тетушка. – Руперт Хардман оглянулся с верхней ступеньки с широкой мальчишеской нервной улыбкой на худом лице.

Сердце Тетушки, как обычно, растаяло. Огромное тело как бы просело в суставах, точно от начинавшейся лихорадки.

– Я поднимусь, – объявила она, – на минуточку.

Поднималась по лестнице, передыхая на каждой ступеньке, передыхая после каждой фразы.

– Постоянные денежные проблемы. Вот серьезная болезнь Малайи. Не телевидение. Не малярия. И вы не лучше. – Застонала ступенька. – Всех прочих.

– Все будет хорошо, Тетушка. Просто обождите, и все.

– Жду. И продолжаю ждать. И по-моему, жду слишком долго.

Руперт Хардман зашел в свой маленький номер, включил вентилятор возле кровати. Лопает прохладно, успокоительно зажужжали, верхняя часть вентилятора сонно двигалась из стороны в сторону, с царственной щедростью рассылая прохладу туда-сюда, абсолютно беспристрастно. Хардман лег на кровать, взглянул вверх на новое голубое пятно темперы на потолке.

– Вы башмаки не сияли, – заметила, входя, Тетушка. – Постель пачкаете. Куча стирки.

– Вы мне вечно ступни щекочете.

– Может быть, были мужчины, которые только бы радовались, если б я им щекотала ступни. – Тетушка опустилась всей тушей в единственное кресло.

– Тетушка, где и когда это было? Когда вы танцевали чардаш с адмиралом Хорти? Когда Петроград был волшебным пушистым снежным царством?

– И что со мной стало теперь, в шестьдесят, без всяких сбережений, счета идут, никто долгов не платит?

– Когда вас поколотили в Брюсселе, обчистили и ободрали в Лондоне? Или не столь экзотично. Например, после шнапса с рийстафелем в какой-нибудь пивной в Джакарте. Я спать хочу. Тяжелые были два дня. Кроме того, я ничего не ел.

– Как вы можете есть, если по счетам не платите? Кредит не вечен.

– Тетушка, – сказал Хардман. – Я свой счет оплачу. – Он вдруг почувствовал безнадежность и возбуждение. – Полностью. А потом наверняка отправлюсь куда-нибудь, где не всегда просят денег. Куда-нибудь, где мне дадут денег.

– Ну ладно. – Она подошла, села в ногах кровати. – Вы озабочены. Я не забыла, что для меня сделали Редшо и Табб в Сингапуре. Очень хорошая фирма. Какая жалость, что вы от них ушли. Жили б сейчас припеваючи.

– Шайка проклятых мошенников. Крутые деляги. Не хочу о них говорить.

– Вот как. Шайка проклятых мошенников потому только, что меня отмазали. Ну-ну. – Тетушка позвонила в колокольчик у кровати.

– Суть не в том. Мне плевать на мораль. Как юристу. Хотели вести дела по-своему, пожалуйста. Наверно, не менее честные, как и все остальные.

– Какие я дела вела? – Тетушка выдохнула пинту возмущенного воздуха. – Законный бизнес. Назову только вас дураком, что из фирмы ушли. Чтобы самостоятельным юристом быть, нужны деньги. Контора нужна. Как вы можете это себе позволить, когда даже мои счета не оплачиваете?

– Я свои счета оплачу. И контору открою. Очень скоро. Помоги мне бог.

– Значит, эти два дня деньги раздобывали?

– Вчера, – колко, едко объявил Руперт Хардман, – я вел дело на юге, в штате Келантаи, в главном городе Кота-Бхару. Там я, Тетушка, видел милых людей, останавливался в милом отеле, который держит очень милая русская дама, дама, сказавшая, чтобы я счет оплачивать не спешил, так как ей известно о моих великих талантах, поэтому у меня, сказала она, хороший кредит. Я вел дело об изнасиловании. Китаец, хозяин мелкого магазинчика, воспользовался одной своей помощницей-малайкой. Я вам это рассказываю в доказательство, что у меня есть башли. То есть гонорары. Но я не способен заставлять клиентов платить скорей, чем они пожелают. С такими вещами нельзя торопиться. Надо произвести впечатление, будто гонорара можешь ждать вечно.

– Да-да, – успокоила его Тетушка. В дверь постучали. – Входи, – разрешила она. – Я хочу сказать, масок.

Руперт Хардман рассмеялся; к нему почему-то вернулось хорошее настроение. Вошел бой-китаец Номер Один.

– Виски, – велела Тетушка.

– И сандвич с кровавым ростбифом, – добавил Хардман. – Масок, – рассмеялся он. Бой у двери замялся. – Нет, нет, нет, – сказал Хардман. – Это я не тебе. – Бой вышел. – Я про то самое дело об изнасиловании. Прокурор рассуждал, сделал ли обвиняемый то, сделал ли сё, не было ли попыток заставить его обратить на нее внимание, настойчиво ли он требовал благосклонности, и, в конце концов, дайте подумать, вопрос весьма щекотливый, преуспел ли он, если можно так выразиться, в совершении, так сказать, проникновения хоть в какой-либо степени. Переводчик очень внимательно слушал, потом просто спросил девушку: «Суда масок?» – и та моментально ответила: «Суда».

– Масок! – взвизгнула Тетушка, сплошное трясущееся желе. Бой, терпеливо стоявший с выпивкой, подтвердил:

– Суда масок.

– Да-да-да. – Тетушка кашляла, как Гаргантюа. – Можешь теперь идти.

– Сандвичи с кровавым ростбифом, – сказал Руперт Хардман, – и с сырым луком.

Тетушка повернулась к Хардману, придвинулась ближе, положила огромную веснушчатую лапу на его худую лодыжку.

– Не то чтобы деньги меня волновали. Ваши деньги для меня никакого значения не имеют. Я всегда благодарна Редшо и Таббу.

– Я больше не работаю у Редшо и Табба.

– Да, – рассеянно кивнула Тетушка. – Вижу. Но очень многим можете мне помочь. Молодой образованный человек. Дружите со многими европейцами.

– Это теперь не особенно будет считаться. Экспатриантам глотки собираются резать.

– Ох. – Тетушка сильно нахмурилась. – Это все чепуха. Европейцы никогда не уйдут.

– Так и в Индонезии говорили. А теперь посмотрите. – Руперт Хардман плеснул себе в виски воды из термоса. – Где, черт возьми, мои сандвичи? – И капризно выпил крепкий холодный напиток.

– Вы, например, женщин знаете. Милых женщин. Хорошо одетых, образованных женщин.

– Ну и что, Тетушка? – Руперт Хардман взглянул на нее снизу вверх, сладко, мягко улыбаясь.

– И джентльменов, конечно. Надо, чтобы у нас тут бывали милые люди. Из Бангкока ездят симпатичные бизнесмены, хотят встречаться с приятными людьми. С симпатичными англичанами.

– Ну и что, Тетушка?

– Может, получится милое заведение. Люди пьют коктейли, смеются, очень весело разговаривают. Изысканные обеды. Танцы под радиолу.

– А потом изысканный милый разврат?

Тетушка вскипела огромным мрачным гневом.

– Ах. У вас на уме только грязные мысли. Всегда так обо мне думаете.

– Нет, Тетушка, – серьезно, сердечно сказал Хардман. – Правда, действительно.

Тетушка улыбнулась, гадко, шаловливо, и ущипнула Хардмана за лодыжку.

– Дурной мальчик, – сказала она.

Пришел бой с сандвичами. Хардман поедал их целиком, жевал с раздутыми по-детски щеками.

– Одними сандвичами питаетесь, – заметила Тетушка. – Сегодня должны съесть горячий обед, с ложкой. Кэрри с курицей. Потом гула мелака.

– Все съем.

– Не очень-то много съедите с тем, что у вас в карманах.

– Во многих местах только рады оплачивать мои счета.

Пришел бой Номер Два с сообщением, что на телефоне кронпринц. Что-то насчет игры в маджонг.

– Ах, – сказала Тетушка и величественно двинулась к двери. – По крайней мере, – сказала она, оглянувшись, – вы мне хоть за маджонг не должны. Чего про кронпринца не скажешь.

Хардман после ее ухода разделся и беспокойно проспал час-другой. Сквозь сны отчетливо слышал ссору китайской четы в соседнем номере, детский плач напротив, настройку приемника с промежуточными взрывами индийской песни ниже по коридору. Сны ему снились смутные, исторические. Он был сарацинским шпионом в окружении Ричарда Львиное Сердце. Был испанским пропагандистом тонких доктрин Аверроэса. Был муэдзином, шагавшим кратким розовым вечером, объявляя, что нет Бога, кроме Аллаха. Но муэдзин был где-то в другом месте, кричал в мегафон молитву на заход солнца напротив банка. Хардман вспомнил о назначенной встрече, поднялся, сполоснул тощее тело под душем, сменил брюки, рубашку. Повязал также галстук, вспомнив, что он – англичанин в тропиках. Не из Колониальной службы, но все равно белый. Очень белый мужчина.

На город спускались ранние сумерки. Хардман перешел через дорогу, уворачиваясь от велорикш и велосипедов, разъезжавшихся по домам. Нашел питейный кедай, поднялся по лестнице к высокой крытой галерее, высокомерно поднявшейся выше уровня затопления. До муссонных дождей далеко, до них тянутся многие месяцы солнца, жары, в которой расплывается идеальная логика юридических книг. Но он надеется скоро устроиться, с табличкой на дверях, с плесневеющими на полках юридическими книгами, с тяжбами, поскрипывающими под сильным равнодушным дождем, под большим медным солнцем, неподвластным закону.

В кедае было темно, пусто, за исключением человека, с которым условился встретиться Хардман. Китаец с помятым луноликим лицом усмехался над стаканом пива на мраморном столе. На столе стояла тарелка с бананчиками и миска дымчатого стекла с печеньем. Большая бутылка пива была выпита наполовину, и китаец велел принести второй стакан.

– Решили насчет ренты? – спросил Хардман.

– Тридцать пять долларов в неделю.

– Многовато. В конце концов, дела не так уж хороши.

– Юристы зарабатывают большие деньги.

– Только не я.

– А еще две тысячи на чай.

– Слишком жирно.

– Я попросил бы три тысячи.

– Знаете, не совсем законно что-либо просить. Вас должен вполне устроить аванс в сумме месячной ренты.

– Всегда так делается. Таков обычай. Обычай – все равно что закон.

– Но две тысячи долларов!

– Спрос на мою лавку большой. Двое сегодня там крутятся. Один сказал, сильно заинтересован, с женой потолкует и завтра придет.

Руперт Хардман хлебнул пива. Очень горького на вкус. Он задолжал за три месяца за комнаты в Клубе в Куала-Лумпуре. Задолжал за машину. Задолжал по разным счетам из отелей. Слишком много денег потратил на девушку по имени Энид.

– Не желаете снять помещение?

– Нет. Да. Постойте. – Хардман взглянул в маленькие вопрошающие глаза, в китайские глаза, в глаза с чужим этическим кодексом, в глаза, в которые он мог взглянуть, но никогда не смог бы заглянуть. Лучше пятьдесят лет Европы. – Я к вам завтра приду. Рано. Наверно, сниму помещение. Вопрос в том, чтобы денег набрать.

– Наличными.

– Хань! – грянул голос, как гонг. – Хардман, ах ты, скотина. – Коричневый человечек с огромными зубами и широкими, как ворота, усами, рванулся к нему, обнял любящими руками, коснулся колючей щекой. Это был хаджа Зейнал Абидин. – Хардман, скотина, – объявил он, – бросил на пол Коран и наступил на него. Мужчина, который не уважает религию другого мужчины.

– Неправда, – сказал Хардман. – Ты его сам бросил на пол. Сказал, что для перевода Коран слишком священный. Сказал, что английский Коран – богохульство. И сам на него наступил.

– Не уважает религию другого мужчины, – повторил хаджа Зейнал Абидин. – Свет увидел. Я ему свет показал. А крайнюю плоть все равно сохранил. – И хрипло рассмеялся, показав красное горло и бессчетные зубы. – Хорошее слово, – продолжал он. – Я нынче боссу своему говорю. Говорю, мистер Чизи, приходит пора, когда в стране не останется ни одного необрезанного. Говорю, крайнюю плоть отправят по домам вместе с ее владельцами. А он спрашивает, что такое крайняя плоть. – Хаджа Зейнал Абидин громко, пронзительно посмеялся. – Только подумать, что я разговариваю на языке белых лучше, чем белый.

– С точки зрения анатомических фактов, – возразил Хардман, – у меня нет крайней плоти. Ее обрезали в младенчестве.

Хаджа Зейнал Абидин на секунду насупился. Потом вновь оживился и с большим благодушием представил тупого индуса, пришедшего с ним. Индус улыбался и был очень пьян.

– Мой коллега, – сказал хаджа Зейнал Абидин. – Нынче у него выходной, он старается провести его на свой обычный манер. Напивается и идет делать покупки. К счастью, сегодня китайский Новый год, так что многие магазины закрыты. Но он уже купил два холодильника, радиолу и «санбим-толбот».[15] Везде выписал чеки, а у самого и двух центов нету. Впрочем, его уже знают почти во всех магазинах. Сейчас обслуживают в основном приказчики, тукай ушли выпивать. А я рядом был и все чеки забрал. Когда-нибудь он в беду попадет. Ему два года назад доставили бульдозер, а он говорит, не знаю ничего. Снова будет то же самое, только, может, на сей раз окажется кинотеатр.

Ни в одежде, ни в поведении хаджи Зейнал Абидина не было никаких признаков пятидесятничной благодати, которую традиционно источает мужчина, совершивший паломничество в Мекку. Он не носил тюрбана, за открытый ворот нейлоновой рубашки был аккуратно заправлен галстук с заколкой в виде лошадиной головы, фланелевые брюки с хорошо отглаженной складкой, начищенные туфли. Дышал он ободряющим запахом хмеля, почти не убитого чесноком. Ему было под пятьдесят, и он обладал удручающей жизненной силой. Потребовал пива. Мистер Хань объявил, что ему надо идти.

– Завтра, – сказал Хардман.

– Ты ему деньги должен, – воскликнул хаджа Зейнал Абидин. – Все должны Ханю деньги.

– Хочу контору открыть, – пояснил Хардман. – Вот и все.

Хаджа Зейнал Абидин заговорил серьезным доверительным тоном.

– Деньги, – сказал он. – Тебе деньги нужны. Знаю. – Наклонился, приблизил к лицу Хардмана большой нос, большие глаза, щель в усах. – Я тебе говорю, только один способ есть.

– Знаю. Я думал. Надо еще немножко подумать.

– Что тебя удерживает?

– Тебе известно, что меня удерживает. Вернее, удерживало.

– Ну вот, опять, – взбесился хаджа Зейнал Абидин. – Потому что она малайка. Расовые предрассудки. Расовая ненависть. Я тебе еще раз говорю, английская скотина, не будет на земле мира, пока расовая ненависть не прекратится. Ты нас презираешь потому, что белый. Презираешь меня потому, что я малаец. Называешь малайским ублюдком. Ну а я не малаец. Афганец. – И триумфально откинулся на спинку стула. Тупой индус тихонько запел про себя.

– Неправда. Ты знаешь, что это неправда, глупый афганский ублюдок.

Хаджа Зейнал Абидин взревел от смеха. А потом сказал:

– Она женщина молодая. Ей всего сорок два. Что касается двух других мужей, не верь россказням. Оба управляли поместьями. Вполне возможно, что их коммунисты убили. Будешь хорошим мужем, она все для тебя сделает. Ничего не пожалеет. – И серьезно сильно сморщился. – У нее деньги есть.

– Удивительно, что на нее никто еще не позарился, – заметил Хардман. – Ты, например. У тебя сейчас всего одна жена.

Хаджа Зейнал Абидин подался вперед, на губах пена, лицо – дьявольски хитрая маска, в зубах точно нож зажат.

– У меня было четыре жены, – объявил он. – И четырнадцать или пятнадцать детей. Точно не помню. Из всех жен осталась одна, первая. Она для меня единственная женщина. Недавно я понял, что всегда так было. Обладает силой притяжения. Единственная на свете женщина, пробуждающая у меня хоть какой-нибудь аппетит. Хоть какой-нибудь аппетит. – Само слово он выговаривал с каким-то аппетитом. Хардман почувствовал, как его собственный рот наполнился слюной. – Никто не сравнится с арабскими женщинами, – мечтательно, лирично молвил хаджа Зейнал Абидин. – Ни по красоте, ни по верности. Ей было двенадцать, когда я ее впервые увидел в родительском доме, глаза темные, огнем сверкавшие над покрывалом. Было это в самой Мекке. Она не только дитя Мекки, но и госпожа из линии Пророка. Госпожа, да. Больше госпожа, чем вот эти малайские женщины, не истинные мусульманки. Шляются в пудре, на высоких каблуках, на людях пиво пьют. Стыда у них нет.

– Никакого выхода не будет? – спросил Хардман. – Если женюсь, ислам придется принять.

– Почему бы и нет? – взорвался хаджа Зейнал Абидин. – Это истинная религия, ты, христианский ублюдок. Единственная. Остальные – одно подражание.

– Ох, ты просто не понимаешь. – Хардман вновь ощутил безнадежность. А вскоре сказал: – Ты мне должен помочь выбрать имя. Мусульманское.

– С удовольствием, – согласился хаджа Зейнал Абидин. – Это мой долг, раз ты мой друг. А также станешь крестником. Ты будешь Абдулла бен Хаджа Зейнал Абидин. Нет, пет. Есть имена получше Абдуллы. Надо по-настоящему хорошее выбрать. – И призадумался.

– Значит, нынче вечером, – решил Хардман, – сделаю предложение.

– Много хороших имен. Просто вспомню имена своих сыновей. Не могу всех припомнить. Латиф? Реджван? Реджван – хорошее имя. Означает «Божья милость».

– Не хочу, чтоб меня Божьей милостью звали. Это женское имя.

– Тебя будут звать так, как я скажу. – Хаджа Зейнал Абидин растолкал индуса, заснувшего компаньона. – Проснись! Момент торжественный.

– Пойду к ней после обеда, – мрачно объявил Хардман.

– Все пойдем, – воскликнул хаджа Зейнал Абидин. – Составим компанию. Пойдем, и других соберем. Пива купим. Сначала позовем Кадыра. У него мотоцикл с коляской. Кадыр – хорошее имя. Абдул Кадыр. Тебя будут звать Абдул Кадыр бен Хаджа Зейнал Абидин. Вот как тебя будут звать.

– Б. П.[16] Адвокат высшего ранга. Немножко громоздко.

– Пошли, – сказал крестный отец Хардмана, вставая и поднимая за шкирку своего друга-индуса. Индус с улыбкой проснулся. – Великое событие. Неверный призван вернуться на путь истинный. Хвала Аллаху. – Он стоя допил свое пиво, удовлетворенно вздохнул, со стуком поставил высокий стакан. И пошел впереди всех к дверям, распевая тонким воем муэдзина.

Руперт Хардман последовал за ним в слабо освещенную тьму, Абдул Кадыр бен Хаджа Зейнал Абидин, наследник двух культур. Хвала Аллаху.