"Ада, или Эротиада" - читать интересную книгу автора (Набоков Владимир)

17

Самый толстый словарь в библиотеке слово «губа» определяет так: «Одна из двух чувственных складок вокруг отверстия».

Милейший Эмиль, как Ада величала месье Литтрэ, изрекал по этому поводу вот что: «Partie extérieure et charnue qui forme le countour de bouche… Les deux bords d'une plaie simple» (выходит, изъясняемся мы раной; раной производим на свет) «…C'est le membre qui lèche»[104]. Дражайший Эмиль!

В одной маленькой, пухлой русской энциклопедии{41} слово губа только и приводится что в значении: «окружной суд Ляски в древности» да еще «залив на арктическом побережье».

Губы у них были до смешного схожи и формой, и цветом, и существом своим. У Вана верхняя губа походила на птицу с длинными, раскинутыми крыльями, в то время как нижняя, пухлая, вздутая, обычно придавала его облику выражение некоторой жестокости. Жестокость вовсе отсутствовала в губах Ады, однако лучным изгибом верхней и внушительностью нижней губы, матово-розовой, презрительно выставленной вперед, ее рот повторял в женственном звучании рот Вана.

Пока длился период поцелуев (не слишком благотворный для здоровья полумесячный период бесконечных сумбурных объятий), престранная завеса стыдливости, так сказать, отсекала от соприкосновения их неистовствовавшие тела. Но прикосновения, как и реакция на них, не могли не отдаваться хоть отдаленной вибрацией сигналов отчаяния. Нескончаемо, неутомимо и нежно мог Ван водить губами по ее губам, воспаляя жар раскрывшегося цветка — туда, сюда, справа, слева, жизнь, смерть, упиваясь обрывом между воздушной нежностью идиллической приоткрытости и бездонным сгущением плоти, что глубже.

Случались и иные поцелуи.

— Как бы мне хотелось, — сказал он, — отведать то, что в глубине! Боже, как хотел бы я стать Гулливером-лиллипутом, чтоб проникнуть в эту пещеру!

— Вот, возьми попробуй! — сказала она, вытягивая ему язык. Крупная, жаркая, не успевшая остыть земляничина. Он всосал ее глубоко, почти без остатка. Прижимая к себе Аду, упивался сладостью ее нёба. Подбородки у обоих стали мокры от слюны.

— Платок… — пробормотала она и как само собой потянулась рукой в карман его брюк, но тотчас руку отдернула, платок доставал он сам. Комментарии излишни.

(«Я оценил твой такт, — сказал он ей, когда оба с благоговейной радостью вспоминали и тот восторг, и ту свою неловкость. — Но сколько бесценных опалов, сколько безвозвратных часов мы потеряли даром!»)

Он постигал ее лицо. Нос, щеки, подбородок — все имело нежнейший абрис (вызывавший в памяти роскошные старинные книги с гравюрами, изысканные шляпы со страусовыми перьями и жутко дорогих куртизанок из Уиклоу{42}), так что будь наш воздыхатель слащав, такому Паскальпелю (pascaltrezzà) вздумалось бы выписать ее профиль бледным пером из тростника, однако же менее искушенный мальчишеский перст предпочел бы, что и сделал, познать живым прикосновением эти нос, щеки, подбородок. Реминисценция, что и Рембрандт, — притемнена, однако радостна. Вспоминаемое предстает во всем блеске и замирает. Память — это роскошное фотоателье на нескончаемой Авеню Пятой Власти. Черная бархатная лента, подхватывавшая волосы Ады в тот день (в день оживания в памяти) оттеняла их блеск у атласного лба и вдоль меловой черты пробора. Волосы мягко спадали вдоль шеи, длинные, гладкие, плечо раздваивало их поток, и сквозь темные, отливавшие бронзой струи просвечивал спереди царственный матово-бледный треугольник. Будь нос ее покатей, он бы в точности повторил носик Люсетт, будь более приплюснут — нос самоедов. Обе сестрички не были идеалом красоты, воплощаемой в мертвом мраморе, так как передние зубы у обеих были крупноваты, а нижняя губка пухлей, чем следовало бы; и поскольку нос и у той, и у другой был периодически забит, у обеих в профиль (в особенности попозже, года через три) наблюдалось несколько сонно-оцепенелое выражение. Тускловатая белизна кожи у Ады (в двенадцать лет, в шестнадцать, в двадцать, в тридцать три и так далее) была явлением куда более редким, чем свойственный Люсетт золотистый пушок (в восемь лет, в двенадцать, в шестнадцать, в двадцать пять — точка). Безупречная линия грациозной шеи у обеих девочек, в точности повторяющая Маринину, мучительно будоражила воображение, сулила недосказанное что-то, неведомое (чего от матери их так никто и не дождался).

Глаза. Темно-карие Адины глаза. Что такое (спрашивает Ада) в конце концов глаза? Два отверстия в маске жизни. Что (ее же вопрос) они значат для существ иного, чем мы, состава или для молочных пузырей, чей орган зрения (допустим) некий внутренний паразит, по симметричности подобный выгнувшемуся слову «довод»? Или, если просто на сиденье в такси находишь прекрасные глазки (человечьи, лемуровы, совиные), что можно о них сказать? И все же твои глаза я должен описать. Их радужка: темно-коричневая с янтарными крапинками или черточками вокруг серьезного зрачка — штрихами по кругу знакомого циферблата. Эти веки: чуть съеженные, в складочку (по-русски рифмуясь с ее именем в родительном). Вид глаз: томный. Сводня из Уиклоу в ту дьявольскую черную ночь, когда валил мокрый снег, в тот самый драматический, чуть ли не роковой момент моей жизни (слава тебе, Господи, теперь Вану уж девяносто — приписка рукою Ады), все расхваливала с завидным усердием «глазки-миндалинки» своей трогательной и горячо любимой внученьки. С каким назойливым упорством я все старался во всех вселенских борделях отыскать следы, черты любимой, которую не мог забыть!

Он открыл для себя ее руки (забудем про обгрызенные ногти). Страстность запястья, грациозные изгибы фаланг, пред которыми сами собой беспомощно подгибаются колени, глаза туманятся слезой в агонии безысходного восхищения. Он касался ее запястья рукою врача, умирая при этом. На грани тихого помешательства водил пальцами сверху вниз по штрих-пушинкам, нежно притенявшим ее предплечья. Снова возвращался к костяшечкам пальцев. Прошу тебя, пальчики!

— Я сентиментальна, — сказала Ада. — Могла бы препарировать коалу, но только не ее детеныша. Обожаю слова «сударыня», «эглантерия»[105] и «элегантно». И мне приятно, когда ты целуешь мои белые вытянутые пальцы.

На тыльной стороне ее левой кисти было точно такое же крохотное коричневое родимое пятнышко, как у него на правой. Безусловно, заметила она, — то ли с наигрышем, то ли без всякой задней мысли, — это пятнышко проистекает от родинки, бывшей на том же самом месте у Марины, которую та давным-давно удалила хирургическим путем, так как скотина ее тогдашний любовник утверждал, будто родинка похожа на клопа.

В совершенно безветренные дни можно было услышать предтоннельное «ту-у-у» дневного на Тулузу тут, на горке, где и происходила эта беседа.

— «Скотина» — это уж слишком! — заметил Ван.

— Я любя.

— Хоть и любя. Мне кажется, я знаю, о ком речь. Определенно, ума в нем мало, благородства и того меньше.

У него на глазах ладошка цыганочки, протянутая за подаянием, преображается в руку, протянутую за предсказанием долгой жизни. (Дорастут ли когда творцы кино до нашего уровня?) Щурясь в зеленовато-солнечном свете под сенью березы, Ада поясняла пылкому предсказателю своей судьбы, что круговые мраморные разводы у нее такие же, как у тургеневской Кати, такой же, как и она, невинной девочки, и что зовутся они в Калифорнии «вальсы» («ведь сеньорите предстоит танцевать всю ночь»).

21 июля 1884 года, в день своего двенадцатилетия, наша девочка огромным усилием воли (какое проявила затем и двадцать лет спустя, бросив курить сигареты) прекратила грызть ногти на руках (но не на ногах). Правда, позволялись себе кое-какие поблажки, как то: вновь блаженное впадение во сладостный грех к Рождеству, когда не докучает комар Culex chateaubriandi Брауна. Очередное и окончательное решение было принято накануне Нового года, после того, как мадемуазель Ларивьер пригрозила вымазать Аде кончики пальцев французской горчицей, а к самим пальцам привязать зеленые, желтые, оранжевые, красные и розовые шерстяные чехольчики (указательный — желтый, это trouvaille[106]).

Вскоре после именинного пикника, когда обцеловывание рук его маленькой возлюбленной сделалось для Вана сладостью на грани одержимости, ноготки Ады хоть и не вытянулись еще достаточно за пределы ногтевой плоскости, но уже достаточно окрепли, чтобы справляться с мучительным зудом, обуревавшим здешних детишек в разгаре лета.

В последнюю неделю июля стали досаждать, притом с дьявольской назойливостью, самки Шатобрианова москита. Шатобриан (Шарль) — сам не являясь первой жертвой их укусов… первым однако заключил обидчицу в склянку и, громко ликуя в предвкушении возмездия, понес ее профессору Брауну, довольно скоропалительно сочинившему описание вида («маленькие, черные щупальца… радужные крылышки… желтоватые при определенном освещении… приходится с ними бороться, если окна открытыми держать [немецкий порядок слов!]…» «Бостонский энтомолог», август, по горячим следам, 1840) — не был родственником великого поэта и мемуариста, родившегося где-то между Парижем и местечком Тань{43} (жаль, что не был, заметила Ада, обожавшая скрещивать орхидеи).

Mon enfant, ma soeur, Songe à l'épaisseur Du grand chêne à Tagne; Songe à la montagne, Songe à la douceur…[107]

…о сладости почесывания коготками или ноготками мест, отмеченных инсектом-мохноножкой, преисполненным ненасытной и несокрушимой жаждой крови Ады, Арделии, Люсетты и Люсиль (жертвы зуда множились).

Этот «паразит» возникал внезапно и так же внезапно пропадал. Абсолютно беззвучно, в каком-то даже recueilli[108] замирании, он усаживался на прелестные голенькие ручки и ножки, и тем резче, буквально взрывом духового полкового оркестра, отдавался в теле укол его прямо-таки адского жала. Минут через пять после этой сумеречной атаки на полпути от крыльца в наполненный оголтелым стрекотом цикад сад разгорался неистовый зуд, выносимый натурами сильными и бесстрастными (знающими, что больше часа это не продлится), но на который натуры слабые, восхитительно-чувственные не могли откликнуться иначе, как чесать, чесать и чесать без передышки, плотоягодно (словечко из школьной столовки). «Сладко!» — восклицал Пушкин, адресуясь к иной разновидности, бытующей в Юконе. Всю неделю, последовавшую за именинами, несчастные Адины ноготочки сплошь были в бордовых следах, а после самых исступленных, совершенно отчаянных приступов расчесывания ноги ее были буквально изодраны в кровь — зрелище прежалкое, обескураживающее ее огорченного воздыхателя, и вместе с тем было в том что-то непристойно-восхитительное — ведь всех нас тянет и привлекает странное, непонятное, да-да, да-да!

И все же бледная кожа нашей девочки, столь прелестная и нежная в глазах Вана, столь чувствительная к укусам кровопийцы-инсекта, оказалась прочной, как упругий самаркандский атлас, и выстояла против всех попыток самососкребания, сколько бы Ада с затуманенным, точно в эротическом трансе, взором, который уж был знаком Вану в моменты самых страстных поцелуев — рот полуоткрыт, на крупных зубах блестит слюна, — ни расчесывала всей своей пятерней бугорки, возникшие на месте укусов этого редкого насекомого — ибо то была поистине редчайшая и интереснейшая разновидность комара (описанная — в разное время — двумя разъяренными старикашками, последний из которых, некто Браун, специалист из Филадельфии по двукрылым, превосходил знаниями вышеупомянутого бостонского профессора), и редчайшее наслаждение было наблюдать, как моя любимая, стремясь умалить сладостное жжение драгоценной своей кожи, взрывает прелестную ножку перламутровыми, переходящими в пунцовые, рубцами, впадая на краткий миг в полунаркотическое блаженство, в которое, точно в вакуум, с новой силой вливается очередной приступ неистового зуда.

— Послушай, — сказал Ван, — считаю до трех: если ты немедленно не прекратишь, я вскрою лезвие (что и делает) и полосну себя по ноге, чтоб текла кровь, как у тебя. Господи, да грызи ты свои ногти! Уж лучше так, в самом деле!

Возможно, именно потому, что уже и в те счастливые дни жизненный нектар Вана был слишком горек, Шатобрианов комар не проявлял к нему особого внимания. В наши дни эта разновидность как будто исчезает в результате общего похолодания, а также бездумного осушения богатейших, живописнейших болот вокруг Ладоры, а также близ Калуги, что в Коннектикуте, и Лугано, что в Пенсильвании. (Насколько мне известно, недавно удалось собрать небольшое количество экземпляров, исключительно самок, насосавшихся крови своих удачливых ловцов, где-то в таинственном месте их обитания, довольно далеко от упомянутых регионов. — Приписка Ады.)