"Единственный крест" - читать интересную книгу автора (Лихачев Виктор)

Виктор Лихачев

«Единственный крест»

Часть первая.

Глава первая. Двое вышли из леса. Двое вышли из леса. Узкая лесная тропа вначале исчезла в густом многоцветии опушки, но вскоре появилась снова и превратилась в полевую дорожку, рассекающую насквозь бескрайнее желтеющее хлебное поле.

— Все, — сказал один из двоих — сухопарый старик с густой гривой сивых волос, — дальше я не пойду. Попрощаемся здесь, Асинкрит Васильевич.

При последних словах старика, его спутник, годами помоложе, улыбнулся. Правда улыбка получилась немного грустной.

— Петрович, я не ослышался? Повтори еще раз.

— Что повторить? — переспросил Петрович.

— Ты меня прекрасно понял. Повтори, пожалуйста.

— Ну, Асинкрит Васильевич…

— Медведь сдох, — рассмеялся тот, кого назвали Асинкритом, и вдруг обнял старика. — Спасибо, выучил мое имя.

— Что ж, мы, думаешь, совсем темные? — чувствовалось, что старик с трудом сдерживает слезы. — Ты от меня какой-никакой премудрости набирался, я от тебя.

— От меня? — совершенно искренне удивился Асинкрит.

— А то! — И с этими словами Петрович наклонился к земле и сорвал листик земляники. — Вот, земляника. А по-научному фрагария веска. Для тебя, Асинкрит Васильевич, вещь дюже полезная. Сердечко твое хилое подлечит, желудок справит, при подагре тоже поможет. А вот гиперициумом перфоратум не увлекайся…

— Чем?!

— Чем-чем… Ты меня прекрасно понял. Зверобоем! Слабит он сердце. Попей недели две — и все. Зря ты смеешься, я это же пчеловоду одному говорил. Он лет пять, до тебя еще, за Юдинским хутором пасекой стоял. Зверобой вместо чая заваривал. Тоже смеялся: я, говорит, Николай Петрович, круглый день на свежем воздухе, ароматы полей вдыхаю, маточное молочко ложками ем — до ста лет доживу. Дожил… Инфаркт, и где? Вот ты спроси меня, где?

— Где? — послушно переспросил повеселевший Асинкрит.

— Прямо в поле, среди этих ароматов.

— И что, никто не помог?

— А кто ему мог помочь? До Юдина только на тракторе можно в дождь проехать. А он, видать, в дождь инфаркт свой и получил… Слушай, что ты все смеешься? Человек умер, а он смеется!

— Да не над ним я смеюсь.

— Тогда, выходит надо мной? — рассердился старик.

— Это я любя, Петрович. — И Асинкрит вновь обнял своего провожатого. — Не сердись… отец. Пасеки у меня, сам понимаешь, нет, зверобоя в городе не найти. Одним словом, инфаркт, тем более, в поле, мне не грозит.

— Сплюнь, дуралей.

Они замолчали. Затем Асинкрит протянул старшему товарищу руку.

— Спасибо тебе за все, Николай Петрович. За эти три чудесных года, за то, что к жизни вернул. Буду теперь привыкать жить без тебя, без нашего леса, без Алисы… Ты, кстати, береги ее.

— Не волнуйся, и Алису, и волчат ее никому в обиду не дам.

— Вот и хорошо. Ладно, пойду я, а то что-то высокопарно заговорил.

— Зря стесняешься, Асинкрит Васильевич. Высокопарно — низкопарно, главное, чтоб от сердца слова шли. — Старик откашлялся и продолжил. — Ежели мой лес и я тебе помогли — то и слава Богу. Захочешь вернуться — приму с радостью, будет желание погостить — приезжай без сомнения.

— Спасибо.

— Вот, кажется, все сказал. Нет, стихами тебя на дорожку побалую. Ты меня, старого, всегда ими баловал, вот и решил… короче, слушай.

И Петрович, еще раз откашлявшись, стал декламировать, глядя куда-то поверх головы Асинкрита.

С тобою пить мы будем снова, Открытым сердцем говоря Насчет глупца, вельможи злого, Насчет холопа записного, Насчет Небесного царя, А иногда насчет земного.

— Пушкин, послание Энгельгардту. Петрович, ты сразил меня.

— Подумаешь, одному тебе что ли Александра Сергеевича цитировать?

— И то верно… Хорошо ты побаловал меня, мой добрый друг. Прощай! Нет, до свидания, Николай Петрович. Я хоть и всего Пушкина знаю наизусть, но человек вообщем-то не очень далекий…

— Ну вот, опять к своей «болезни» вернулся. Говори прямо: глупый, а то — не очень далекий.

— Как ты однако, формулируешь…

— Это ты сам о себе так говоришь.

— Короче, Петрович, у таких как я интуиция хорошо развита. Она мне подсказывает, что мы еще увидимся.

— Дай Бог, дай Бог. Ладно, иди. Путь у тебя неблизкий. Ангела-хранителя в дорогу.

Неожиданно Асинкрит низко поклонился старику, затем резко повернулся и зашагал по дороге. Петрович перекрестил его и продолжал стоять, время от времени, махая Асинкриту рукой. Тот, оборачиваясь, отвечал ему тем же. Наконец Асинкрит остановился и прокричал:

— Отец, иди домой! Пожалуйста!

— Ничего, успею, — тихо прошептал старик.

— Иди, говорю. — И вдруг уходивший вздрогнул. В какой-то момент ему показалось, что не Петрович грустно глядит ему вслед, заставляя тоскливо сжиматься сердце, а старый седой волк, уставший и одинокий. Асинкрит мотнул головой, зажмурил и вновь открыл глаза, но наваждение не проходило. Старый волк продолжал стоять на опушке и с любовью и печалью смотрел на него, Асинкрита Сидорина, покидавшего, быть может, навсегда Федулаевский лес. Сидорин обманул лесника: интуиция подсказывала ему совсем другое.


*** Августовское солнце, словно извиняясь за скорое наступление осени, расщедрилось, от души делясь своим теплом с полем, деревьями, людьми и птицами. Впрочем, последних полуденный зной утихомирил. Примолк даже любимец неба жаворонок. И только неунывающая трясогузка, вечная спутница странников и бродяг, весело прыгала перед Асинкритом. Он же все дальше и дальше удалялся от Федулаевского леса — огромного и древнего лесного массива, век назад носившего имя Черного урочища, но с тех пор, как лет сорок назад в нем поселился Николай Петрович Федулаев, старое название постепенно забылось. Шагал Сидорин быстро — сказывалась школа Петровича. Точнее, это был даже не шаг, а мелкая рысь, волчий аллюр, в котором серый хищник неутомим. Асинкрит знал, что обычным шагом волки пользуются редко — при большой усталости, либо отяжелев от чрезмерного количества поглощенной пищи, когда их клонит ко сну. С недавних пор, особенно после того, как в его жизни появилась Алиса, Сидорин все чаще ловил себя на мысли, что ассоциирует себя и Петровича с волками или бирюками, как в этих краях местный народ их называл. Может, поэтому и увидел он в момент расставания Петровича волком? Плюс — волнение, жара… А быстро двигался Сидорин вовсе не оттого, что боялся опоздать. Что такое чревоугодничество он забыл давно, как и про усталость, которая была его постоянной спутницей в городе все последние годы. За время жизни в избушке лесника, Асинкрит просто успел отвыкнуть и от многих других своих «спутников» и «спутниц», в том числе от боязни куда-то опоздать, что-то не успеть сделать. «Живи спокойно — и все управишь» — любил повторять Петрович, который, правда, абсолютно не соответствовал сидоринскому представлению о лесниках, следопытах и прочих знатоках леса. Ходил Николай Петрович не осторожно ступая по земле, боясь спугнуть добычу, а как хозяин — уверенно, но в то же время стремительно и бесшумно. Волей-неволей целых три года Сидорину приходилось поспевать за ним, вот и не мог он теперь ходить по-другому. Через два часа Асинкрит был уже в большом селе Петровском, откуда старенький автобус довез его до райцентра. Еще два часа — и он уже стоял на автовокзале областного города N. Глядя на снующих мимо людей, Сидорин думал: неужели в его жизни был Федулаевский лес с его вековыми дубами, заповедными земляничными полянами, обжигающей чистотой Волчьего ручья, неподалеку от которого под корнями древних вязов есть невидимая человеческому глазу нора — в ней Алиса и Пришлый растят двух своих волчат… А здесь, здесь ничего не изменилось. Впрочем, не совсем так. У касс нет очередей — похоже, компьютеризация дошла и до этих мест. Подходи — и бери билет на любое время и на любой рейс. А вот это даже забавно: стоит совсем мальчишка — вряд ли пятнадцать стукнуло, одет не Бог весть как, зато в руке мобильник. Помнится, три года назад мобильный телефон был уделом избранных… Впрочем, радовался Сидорин недолго. Прогресс прогрессом, но автобус как обычно подали с опозданием, у большинства пассажиров были билеты на конкретные места, но люди, словно боясь не попасть в автобус, ругаясь и толкая друг друга, устроили давку. Счастливчики, опередившие других, победоносно занимали законные места и почти торжествующе смотрели сверху на тех, кто еще не отвоевал себе право попасть в салон автобуса. Сидорин, спокойно наблюдавший за сутолокой в сторонке, вошел в него последним. В проходе стояли мужчина и женщина, видимо, дачники, которым места в автобусе дальнего следования не полагались. Выйти из салона, чтобы пропустить Асинкрита они не догадались или не захотели, а потому ему пришлось протискиваться к своему месту через них. Учитывая огромный рюкзак, который Сидорин держал на весу, а так же то, что «Икарус», судя по тому, как он «удобен» для пассажиров настоящая месть венгров бывшим соратникам по социалистическому лагерю, сделать это было не просто. «Где ты раньше был?» и «С таким рюкзаком в такси надо ездить» — такими словами встретила Асинкрита женщина. Ничего не ответив и с грехом пополам пройдя ее, Сидорин подошел к мужчине. Он был раза в два меньше своей жены по объему, а потому, казалось, что самое трудное уже позади.

— Вы не могли бы немного подняться на ступень… — попросил Асинкрит, но тут его прервал мужчина, заоравший:

— Куда прешь, козел бородатый?! Куда прешь, сказал я тебе?!

Нет, Федулаевский лес все-таки был в жизни Сидорина. Вспыльчивый от природы, три года назад он заорал бы в ответ:

— Сам козел! Пройти дай, скотина! И вообще, в твою Чухоновку мог бы пешком дойти.

Дальнейшее зависело от того, у кого крепче глотка и на чью сторону станет «общественное мнение» — глас народа в автобусе.

Заведенный давкой и к тому же изрядно выпивший мужик смотрел Сидорину в глаза с явным вызовом… Асинкрит сначала неспешно опустил рюкзак на пол, затем спокойно посмотрел в лицо хаму. И вдруг увидел перед собой, как тогда, на опушке леса, не человека, а зверя. Только не волка, а хорька. Резко втянул в ноздри воздух. От хорька исходил противный запах. Сидорин поморщился, опустил голову и неожиданно метнул взглядом снизу вверх — прямо в глаза хорю. Удивительно, но ему стало радостно. Он видел стоящего перед ним зверька до самого нутра, видел хорька, догонявшего бельчонка, выпавшего из гнезда, а уткнувшегося с разбега в бок матерого волка. Асинкрит торжествующе ухмыльнулся. Мужчина отшатнулся, затем, опустив глаза, пробормотал:

— Извините, я сейчас, — и поспешно поднялся на соседнее место, уступая дорогу Сидорину, — проходите, пожалуйста.

Произошедшая с ним перемена была столь разительна, что окружающие с удивлением уставились на них. Но Асинкрита это уже не интересовало.

Устроившись на своем месте, он закрыл глаза — и стал вспоминать. Про мужчину — хоря он забыл мгновенно, пытаясь вызвать в памяти тот далекий вечер, от которого его разделяло лет десять не меньше. Такой же «Икарус», долгая дорога сначала в сумерках октябрьского вечера, а затем во мраке ночи. Время от времени унылые мелькающие огни фонарей напоминали о том, что где-то в этом мраке есть человеческое жилье. Сидорин тщетно пытался вызвать сон, но вместо него пришла только ленивая дрема. Лень было даже открыть глаза, когда на какой-то остановке автобус остановился и девичий голос над головой Асинкрита спросил: «У вас свободно?» Он только кивнул в ответ — ответить тоже было лень. Автобус вновь тронулся, шофер выключил свет в салоне. Только встречные машины на мгновение освещали лица и фигуры пассажиров. В одно из таких мгновений Сидорин открыл глаза и увидел совсем близко от себя тонкую девичью шею. Опять темнота — и шея вместе с лицом ее спящей владелицы стали слегка различимыми. Еще одна встречная машина — и Асинкрит уже различает как под нежной кожей пульсирует жилка. Пульсирует так беззащитно, беспомощно… И вновь мрак. И вновь эта шея. Почти у ее основания — две маленькие родинки, расположенные как альфа и бета созвездия Лебедя. Альфа — это Денеб — чуть крупнее Бета… Как называется бета Лебедя? Неожиданно теплая волна захлестнула Асинкрита. Ему захотелось, чтобы эта девушка ехала сейчас с ним, захотелось, чтобы у них была общая история, общее чувство, была любовь. И в этот самый момент голова спящей попутчицы непроизвольно опустилась на плечо Сидорина. Он ожидал услышать обычное «извините», но девушка спала крепко и ее голова осталась покоиться на его плече. Впервые в жизни Асинкрит, давно разменявший третий десяток, почувствовал себя настоящим мужчиной. Нет, ничего похожего на похоть не было — только желание защитить, согреть. Он еле сдерживался, чтобы правой рукой не обнять незнакомку. Боже, как чудесно пахли ее волосы. Сидорин не знал, какого они были цвета — только чувствовал их густоту и шелковистость. А жилка на шее… Ну почему на нем куртка и он не может чувствовать ее биения? Но Асинкрит вовсе не роптал. Наоборот, благодарил судьбу — за эту встречу, за удивительное ощущение покоя и счастья, охватившего его. Он не думал, что будет после того, как автобус прибудет на конечную станцию. Главное происходило сейчас, в это мгновение, происходило в нем самом…

Увы, ни до, ни после это состояние больше не возвращалось к Сидорину. Тогда, в автобусе, он так боялся разбудить девушку, что не решался даже моргнуть — не то что пошевелиться. Так и сидел, сомкнув глаза, до конца пути. А когда открыл — увидел только спину незнакомки — девушку встретил молодой человек, и они исчезли в чреве городских улиц. И осталось Сидорину только воспоминание да еще сотни безуспешных попыток вернуть то состояние покоя и счастья.

Вот и сейчас он закрыл глаза, чтобы уйти в свою память на десять лет назад. Не будем ему мешать, и пока у нас есть время — целых семь часов — столько времени ехать Сидорину до родных мест, давайте попытаемся чуть побольше узнать о его жизни. Семь часов это даже много, а значит, мы успеем это сделать.


Глава вторая. Асинкрит и другие. Это будет самая длинная глава в книге. А как ей не быть такой, если в ней будет рассказано о тридцати пяти годах пусть не великого, и даже не выдающегося, но все-таки человека. Согласитесь, разве это не обидно, — вы приходите к кладбищенскому надгробию, и видите две даты — рождения и смерти человека. И какой бы длинной или, наоборот, короткой не была эта жизнь, черточка между датами всегда одинаково маленькая. Может быть, Асинкрит поэтому так и любил маленькие сельские кладбища, любил бродить среди вековых ракит и вязов, вглядываясь в побелевшие от времени фотографии и в эти маленькие черточки? На заре туманной юности Сидорину казалось, что среди вечного молчания ему откроется смысл жизни, а он так хотел его найти… И Асинкрит, стоя у очередной могилы, и глядя в снимок неизвестного ему Федора Павловича Лавренцова, повторял вслед за Чжуан-цзы: «Постигнув смысл, забывают про слова. Где бы найти мне забывшего слова человека, чтобы с ним поговорить!» Впрочем, похоже, мы немного забежали вперед. Вначале был двухэтажный дом в Упертовске, где в семье потомственных врачей Сидориных родился Асинкрит. Сомневаюсь, что он остался в восторге от имени, данном ему при рождении. Но кто же нас спрашивает, где нам родиться и как называться? Упертовск был тихим шахтерским городком, в самом центре России, возникший в годы то ли пятой, то ли шестой советской пятилетки, на месте крошечной речушки Упертовки. Жители окрестных деревень, завербованные уроженцы Донбасса, ссыльные татары, немцы с примкнувшим к ним уголовным элементом — все они и стали упертовцами. Много позже Асинкрит другими глазами посмотрит на свой родной город, но больше тридцати лет он считал Упертовск самым скучным местом на земле. Тихие улочки городка утопали в зелени, в жаркий июньский полдень жужжание пчел над липами заглушало все прочие звуки; августовскими вечерами огромные звезды отражались в голубых водах окрестных озер, обрамленных золотом пшеничных полей. А долгими декабрьскими ночами на уснувшие упертовские дома бесшумно и бесконечно, с какой-то неземной безмятежностью, падал снег. Снег был чистым, белым и холодными, но, странно — в городе становилось уютнее и теплее. Но никто не жалел о снеге, когда в середине марта он становился талой водой. Маленький Асинкрит в потрясающих черных сапожках на высоких каблуках и с красными конями, вставшими на дыбы, пускал кораблики и бежал за ними с радостно бьющимся от восторга сердца вниз по улице, вслед за корабликом, уносимым весенним ручьем в неизвестную даль… Неизвестная даль… Сколько бы лет ни было Асинкриту — пять или двадцать пять, он знал, что там, вдали есть другая жизнь, настоящая, интересная. Ручьи, снег, липы, звезды — все это он принимал как должное, тем более, и в неизвестной дали были те же звезды, липы, снег и ручьи. Но там было и нечто другое — города, с широкими проспектами, с театрами, стадионами, на которых играли настоящие футболисты, а не соседские мужики с окрестной шахты, умудрявшиеся выпивать и до, и после матча. В неизвестной дали были библиотеки, в которых можно найти любую книгу… Но, самое главное, в неизвестной дали его не называли бы «ходячей энциклопедией» только за то, что больше всего на свете он любил читать. Ему хотелось верить, что есть на земле места, где драки — школа на школу, двор на двор, улица на улицу — не любимое увлечение подростков и юношей, и где никто не восхищается юнцом, способным одним махом выпить бутылку водки и при этом даже не поморщиться… Хотите верьте, хотите нет, но в Упертовске не было ни железнодорожного вокзала, ни гостиницы, ни музея, а среди достопримечательностей — только старая водонапорная башня, с которой однажды кто-то открыл оружейную стрельбу по немцам. Правда, кто был этот «кто-то» не удалось узнать ни немцам, ни нашим. И вот в таком ничтожном, простите за вынужденную грубость, городке и было суждено родиться Асинкриту Сидорину. Да и собственное имя не облегчало ему жизни. Как только его ни звали — Асиком, Критом, Кротом… Справедливости ради надо сказать, что находились и такие, кто мог произнести имя Асинкрита не запинаясь. И все равно, это был нелегкий жребий — жить с таким именем в городе Упертовске. А всему виной был Асинкрит, сын Сидора, крепостной графа Строганова. Согласно семейному преданию, Асинкрит, в свободное от землепашества время, занимался знахарством. И когда пятнадцатилетнюю дочь графа неожиданно разбил паралич, помогли не многочисленные доктора, в том числе и заморские, а простой мужик Асинкрит. Правда, поговаривали, что перед началом лечения он имел наглость предложить графу сделку: я поставлю вашу дочку на ноги, — вы даете мне вольную. Оба сдержали свое слово. С тех пор все Сидорины занимались медициной. Не стали исключением и отец нашего Асинкрита — Василий Иванович и его родной брат Виктор. Судьбы их сложились по-разному — Василий вырезал аппендициты и «штопал» следы боевых подвигов упертовцев — в этих краях поножовщина на так называемые престольные праздники была весьма распространена, а Виктор, будучи известным в стране психотерапевтом, возглавлял крупную медицинскую клинику. При всем при этом Василий совсем не завидовал брату, более того, гордился им и не собирался перебираться в столицу, считая, что быть «первым парнем на деревне» — совсем неплохая доля. И, надо сказать, Сидорина в Упертовске уважали безмерно. Даже не уважали, а почитали. С одной стороны этому способствовало растущее число его пациентов, которых хирург Сидорин вытащил буквально с того света. С другой, у Василия Ивановича был легкий и веселый нрав, он обожал шумные компании, являлся настоящим фанатом русской бани и любителем крепкого русского слова. Все это в конечном итоге привело к тому, что старший Сидорин стал второй, после башни, достопримечательностью Упертовска. Конечно, было бы преувеличением утверждать, что Василий Иванович только купался в море народной любви. Некоторые коллеги его явно недолюбливали. Причина стара, как мир — зависть. Из-за нее, подлой, Каин убил Авеля. Из-за нее же хирург Борис Борисович Миркин рассказывал всем, что Сидорин своему положению обязан двум обстоятельствам — знаменитому брату и удивительному везению. В качестве примера он приводил случай с Шуриком, водителем машины «Скорой помощи». Вез Шурик роженицу из дальней деревни. Вышел из машины уточнить дорогу — и попал под проезжающий мимо грузовик. Три дня в коме. Приехавшая из области бригада констатировала: шансов у парня нет. Люди, наверное, знали, что говорили. А Сидорин не стал их слушать, взял да и провел вместе с еще одним таким же авантюристом — Орловским операцию на открытом мозге. И Шурик не только остался жив, но даже продолжил после этого работу на «Скорой помощи». Повезло! Все знали, что Миркин в сущности дрянной мужичишка, но слушали его, не перебивая: нам нравится, когда кого-то ругают. Отчасти Василий Иванович был виноват и сам, точнее, виноват его язык: если кому-то давал прозвище, оно прилипало к человеку на всю жизнь. Так Софья Семеновна Сахарович, участковый терапевт, стала для всех просто «Дыши-не-дыши». Нет, что говорить, она, обследуя больного, частенько произносила эти слова. Но только после того, как Василий Иванович в тесной компании рассказал одну историю, Софья Семеновна стала еще одной упертовской знаменитостью. А произошло вот что. Поздно вечером в терапевтическое отделение больницы привезли человека, подобранного милицией на улице. Дежурила в тот вечер Софья Семеновна. Подойдя к кушетке, где лежало бесчувственное тело и, достав фонендоскоп, произнесла привычное: «Так, дыши. Не дыши». Разумеется, реакции никакой.

— Все ясно, — произнесла Сахарович, — тело везите в морг.

Так и поступили. А надо сказать, что это была суббота. В приемном покое в тот вечер дежурила милейшая и добрейшая старушка Евлампия Михайловна. И когда несчастного бродягу, раздев до гола, отвезли в маленькое желтое одноэтажное здание на самом краю больничного городка, известное каждому упертовцу, медсестра спокойно коротала дежурство за вязанием. Не знаю, догадались ли вы или нет: подобранный на улице человек был мертвецки пьян, но отнюдь не мертв. Часам к трем ночи, лежа голым на каталке почти что в леднике, он проснулся. А осмотревшись вокруг, мгновенно протрезвел. Надобно добавить, что на дворе стоял ноябрь. Несчастный метался по моргу, словно попавший в клетку зверек, стучался в закрытые двери, истошно кричал, пока не сорвал голос. Под конец он решился на крайнюю меру: разбил небольшое окошко и, как был голым, так и выскочил на улицу. Ближайшее светящееся окно, дарившее спасительную надежду на избавление от холода и ужаса, от которого у мужчины волосы, встав дыбом, не спешили опускаться, и принадлежало как раз приемному покою. К несчастью, Евлампия Михайловна не только сама внесла в журнал дежурств информацию об умершем неизвестном мужчине 40–45 лет от роду, но и ведомая вполне естественным для женщины ее возраста любопытством, успела посмотреть на «тело», до того, как за каталкой закрылись двери морга. И вот — полночь, тишина, только негромко тикают часы на столе. Задремавшая от их монотонного хода Евлампия Михайловна, вздрогнула, когда входную дверь сотрясли удары, а сиплый крик разорвал тишину:

— Откройте! Немедленно откройте! Слышите?! — Дальше шел поток отборного мата.

— Опять эти алкаши проклятые. Прекратите стучать, здесь нет глухих, — рассерженная Евлампия Михайловна, отложив в сторону вязание, решительно направилась к двери. — Да не стучи ты, ирод, сейчас открою.

Через мгновение произошло то, что должно было произойти. Бедная женщина, открыв входную дверь, увидела на пороге сегодняшнего покойника. Голый, синий, с оскаленным ртом… Евлампия Михайловна охнула, ноги ее вмиг стали ватными, и она медленно осела на пол, успев только произнести: «По-мо-ги-те…» Потом говорили, что Софья Семеновна почти месяц вынуждена была скрываться от взбешенного «мертвеца», поклявшегося отправить «глухую врачиху туда, где он уже побывал». А вот Евлампия Михайловна этот месяц поправляла утраченное здоровье в одном из подмосковных санаториев. К сожалению, полностью отойти от потрясения ей не удалось, как не удалось благодаря языку Василия Ивановича, тоже дежурившему в тот день, этой истории не выйти за больничные стены, обрастая все новыми деталями и подробностями.


*** Асинкриту никто не верил, когда он рассказывал, что впервые помнит себя, начиная с полутора лет. На самом деле, так оно и было. Но если быть более точным, первая осознанная связь Асинкрита с миром — песня, которую пела ему, младенцу, укладывая в постель, мать. Белым снегом, белым снегом, Ночь метельная ту тропку занесла, По которой, по которой Я с тобой любимый рядышком прошла. А за окном действительно не унималась вьюга, и белые хлопья снега тревожно стучали в окно. Но это было за окном, а здесь рядом сидела мама, уютный свет ночника придавал комнате сказочный вид. Мама пела, а маленький Асик водил пальчиком по настенному коврику, висевшему возле его кроватки. Он не знал тогда слово «любовь», но совершенно точно всей своей младенческой душой любил и папу, который из больницы придет только утром, и маму, поющую про какую-то тропку. Не меньше Асинкрит любил и этот коврик с изображением папы-зайца, одетого в синий костюм и торжественно возвращающегося домой с подарками для своих детей, которые выбежали ему навстречу, радостно улыбаясь. В руках у папы-зайца разноцветные шарики и коробка с тортом. Белым снегом, белым снегом… Эти два слова и мелодия стали для взрослого Асинкрита словно кодовым замком: пропоешь их — и приоткрывается, пусть на немного, дверца в страну, где не было печали и забот, где он, подобно ветхому Адаму в раю, каждый день открывал для себя мир, казавшийся таким же добрым и уютным, как та детская спаленка с кроваткой, у изголовья которой сидела мама, и с маленьким полотняным ковриком на стене… *** Огромным и светлым — именно таким явился мир юному Асинкриту. Огромным был двор — часть этого мира, огромным казался ему их двухэтажный дом. Гуляя по двору, Асинкрит любил, задрав голову, смотреть на крышу дома. Ему тогда чудилось, что тополя, которые даже выше дома, зацепят плывущую по небу вату — облака. Зацепят, и их дом скроется в белом тумане. С Асинкритом это случалось часто: посреди шумной игры с ровесниками, он мог остановиться и, замерев, смотреть в одну точку. Будто уходил куда-то. А еще юный Асинкрит поражался тому, насколько светел мир вокруг него. Разумеется, ему тогда неведомо было это слово, как не мог юный гражданин Упертовска и мира понимать смысл и таких слов, как гармония, счастье, привязанность… Он находился тогда в том прекрасном возрасте, когда взрослые еще не заставляют тебя воспринимать собственный опыт через понятия и слова, когда ты воспринимаешь мир, как одно целое, не дробя его и не высушивая посредством классификаций и таблиц. И стрекоза с огромными глазами для Асинкрита была равнозначна любимцу двора псу Цыгану. Разница заключалась только в их названиях. Меняясь, они создавали и новый образ. Асинкриту оставалось только запомнить: Стре-коза, Цы-ган, то-поль — и знание о предмете, словно по волшебному слову, тотчас входило в его сердце. Больше всего любил Асинкрит, когда в погожие деньки их детсадовская группа шла гулять за город. Малышей расставляли по парам, они должны были браться за руки и следовать за воспитательницей. В то время огромный зеленый луг с крошечной речкой посередине, больше похожей на ручей, еще не застроили уродливыми пятиэтажками-близнецами. Асинкрит вместе со всеми ребятами пел песню про Щорса: «Чьи вы хлопцы будете, кто вас в бой ведет?» и в то же время, сгорая от нетерпения, ждал новой встречи с колокольчиками и звездочками — это были его любимые цветы. А еще он знал, что если не тратить время на всякую ерунду, вроде срывания двумя пальцами венчика травки, похожей на колосок и загадывая друг другу: «Петушок или курочка?», то можно успеть, прейдя по камням ручей, дойти до оврага. Старшие мальчишки говорили, что там есть лисьи норы и можно встретить живую лису. Лису Патрикеевну он знал только по сказкам, а потому очень хотелось самому увидеть ее. И пусть его потом будут ругать, какое это имеет значение? Опять-таки, юный Асинкрит понятия не имел, что такое подсознание или неосознанная потребность. Но стремясь дойти до оврага, он тем самым увеличивал границу своей Ойкумены, своего обитаемого мира, в котором гармонично сосуществовали стрекоза, пес Цыган, облака и даже безымянная пока лиса. Где от колокольчиков и звездочек голубым и розовым крапом блестел луг, умытый утренней росой. А возвращались они обратно уже под песню «Дан приказ ему на запад, ей в другую сторону» (по всей видимости заведующая детским садом была когда-то первой пионеркой). Им улыбались встречные взрослые, останавливались грузовики… А когда группа проходила мимо знакомого двора, Асинкрит кричал вместе со всеми лениво лежащему псу: «Цыган! Цыган!», и если пес начинал вилять хвостом, наш юный герой был счастлив: он-то знал, что Цыган узнал именно его. *** Первая трещинка на глади зеркала, первая тучка на бездонно синем доселе небосклоне асинкритовского мира появилась в тот день, когда двое взрослых мальчишек, проходя мимо крошечного (только не для Асинкрита, разумеется) сидоринского садика, вдруг остановились подле забора. Асинкрит по слогам читал своей четырехлетней соседке Светке сказку Сутеева про то, как веселый карандаш рисовал домик, сад, озеро, рыбу, а потом все это становилось настоящим. Сказка была такая же добрая, как и мир вокруг. Светка звонко смеялась, а юного грамотея просто распирало от гордости — как же, в школу он еще не ходил, а уже может читать. И тут подошли эти двое. Даже став взрослым Асинкрит с трудом определял возраст людей. На два или на три года незнакомые мальчишки были старше его — какая разница? Впрочем, Асинкрит и Светка их не интересовали. На земле, почти у ног маленького Сидорина, громко чирикая, веселую возню устроили воробьи. Один из мальчишек достал рогатку, прицелился — и птичья стайка вспорхнула вверх. Только один воробышек, громко чирикнув, серым комочком покатился, трепеща, по земле. Мальчишка подошел ближе, вложил в рогатку новый камень — и вновь этот резкий звук мгновенно ослабевающей резины. И снова громкое — «чирик», показавшееся тогда Асинкриту душераздирающим воплем. Но серый комочек еще трепетал на земле, и мальчишке понадобилось третий раз «заряжать» рогатку.

— Неплохо, Санек, — одобрительно сказал второй пацан. — Немного потренируешься, и будешь с первого раза вышибать намертво.

— Просто солнце в глаза светило, да и далеко все-таки было, — отозвался первый.

И они ушли, как ни в чем не бывало. Широко раскрытыми глазами Асинкрит смотрел то на лежащего неподвижно воробышка, то на спины уходящих мальчишек.

— Бедный воробышек, — вздохнув, сказала Светка, а потом слегка толкнула Асинкрита. — Асик, давай читать дальше…

Читать дальше? Что-то оборвалось внутри Асинкрита. Всякий раз, когда негодный мальчишка стрелял в птаху, ему казалось, что камешки летят в него. Он подбежал к воробью, взял его в руки. Птичка безжизненно распласталась на его ладони. Воробей был мертв. Как захотелось Асинкриту, подобно герою русской сказки, найти живую воду и плеснуть ею на воробышка. А может… И он с криком: «Мама, мама! Воды!» бросился домой. Задыхаясь и путая слова, стал объяснять маме, что ему нужна живая вода и что он должен оживить воробушка. Асинкрит протягивал маме безжизненное тельце птички, торопил ее. И не сразу до него дошел смысл маминых слов о том, что такая вода бывает только в сказках, и что мертвую птицу, увы, нельзя оживить.

Потом они вместе со Светкой в самом дальнем углу сада выроют между двумя кустами смородины ямку и положат туда несчастного воробья, чья жизнь оборвалась так несправедливо и нелепо…

И Асинкрит расплакался. Глядя на него, заголосила Светка. Так и сидели два этих маленьких человечка над едва заметным бугорком, и плакали. А ночью Асинкрит не мог долго заснуть. И все думал, почему кроме него никто больше не стал оплакивать воробья, который никому не сделал зла. Также светило солнышко, летали стрекозы, пес Цыган с лаем носился за проезжающими мотоциклистами. Асинкрит еще не знал такого слова — равнодушие, но уже понял, что в этом огромном мире что-то не совсем ладно, если он не может или не хочет увидеть такую вопиющую несправедливость.


*** Буквально через неделю мальчику предстояло сделать еще одно открытие, гораздо более неприятное. Все-таки ему было шесть лет, и он видел разницу между крохотным воробьем и человеком. Но смерть доселе обходила стороной его мир. Воробей стал первой ее весточкой. А вскоре Асинкрит получил и вторую. Вообще, в том случае было много загадочного. Никто не мог объяснить, почему Асик Сидорин вместо того, чтобы идти на обед вместе с другими ребятами, вдруг очутился за воротами детского сада, что делать запрещалось. И зачем он пристроился к проходившей мимо похоронной процессии? И как ему хватило сил дойти до кладбища, а это без малого шесть километров? На самом деле Асинкрита привлекли звуки музыки. Какая-то неведомая сила потянула его на улицу, несмотря на все запреты. Он увидел как мимо их садика шли люди. Все они молчали. Впереди четверо мужчин несли обитый красным сукном ящик. Завершали процессию мужчины с музыкальными инструментами в руках. Асинкрит видел их раньше, когда отец брал его на демонстрацию. Только тогда музыка звучала весело, а не так мрачно, как сейчас. Отец сажал Асика к себе на шею, и Асик, одетый в белую матроску, с красным флажком в руке, мгновенно оказывался выше всех. Вокруг него было людское море — так ему казалось. Люди кричали «ура», и он кричал «ура» вместе со всеми. И вот эта же улица, те же музыканты, но все по-другому. И вновь какая-то неведомая сила повлекла Асинкрита. Он встал за музыкантами и пошел вслед за ними. Время от времени музыка умолкала, ящик ставили на табуретки. С трудом, но Асик все-таки разглядел, что в нем лежала незнакомая бабушка со сложенными на груди руками и очень бледным лицом. И вновь звуки музыки, ящик поднимали вверх и люди, безмолвные и тихие, шли вперед. Дальше все было смутно: окраина города, какое-то поле, большая роща, только между деревьев в этой роще были не колокольчики, а железные оградки, внутри которых были либо кресты, либо какие-то металлические сооружения с звездами наверху. Незамеченный, мальчик робко стоял в стороне до тех пор, пока все вдруг пошли обратно и сели в ожидавший людей автобус. Асинкриту стало страшно. Основательная сказочная подготовка уже подсказала ему, что он находится на кладбище. Люди уходили, и оставляли его здесь одного. Как добираться обратно домой он не знал. Водитель автобуса уже завел мотор, двери машины закрылись… Асинкрит выбежал из-за кустов и заревел что было силы. «Откуда этот мальчик?», «Кто это?» — спрашивали друг у друга удивленные люди. Асика внесли в автобус, стали расспрашивать, но он, перепуганный, продолжал реветь. Слава Богу, одна женщина узнала его: «Да это же сын Сидориных, которые врачи». И уже через четверть часа Асинкрит увидел знакомый двор. Но, даже оказавшись в доме, он не перестал реветь. Во-первых, надеясь тем самым смягчить ожидавшее его наказание. А во-вторых… Кто знает, может оплакивал мальчик свой мир, свою Ойкумену, в котором, как оказалось, находилось место и зеленому лугу, и кладбищу, первомайской демонстрации, и траурной процессии, провожающей человека в его последний путь. *** Однако природа так мудро распорядилась, что не может человек все время жить в скорби. Асинкрит по своей натуре был веселым, подвижным мальчуганом. Чем старше он становился, тем больше времени в его жизни занимали футбол, хоккей, игры в разведчиков. Первые школьные годы прошли для него весело и беззаботно. Училось ему легко, единственный предмет, по которому ему ставили «тройку» было чистописание. Аккуратность и опрятность не входили в число добродетелей Асинкрита, а здесь требовалось аккуратно выводить чернилами буквы. Попробуй, напиши без помарок предложение — мысли бегут, опережая тебя, а тут еще эти вечные кляксы… Зато изложения Асинкрит писал такие, что учительница даже носила их читать в учительскую. Мама гордилась, когда ей передавали это, а папа только улыбался, довольный, думая про себя: «Молодец, но будущему врачу такое бумагомарание ни к чему». Может быть поэтому, долгими зимними вечерами папа заставлял Асика решать задачки и примеры по математике, искренне полагая, что точные науки нужны его сыну в первую очередь. И все шло славно и безоблачно до тех пор, пока Асинкрит не заболел. Сапожник без сапог… Леча других, старшие Сидорины прозевали собственного сына, у которого после банальной ангины началось серьезное осложнение на сердце. Почти год провел Асик в больницах и санаториях — сначала Упертовска, затем Москвы. Врачи спасли мальчика, поставили его на ноги, но… Отныне многое из того, что было доступно для его сверстников, становилось для Асинкрита запретным. Нет, он не сдавался, и даже играл с ребятами в футбол. Но — только на маленькой площадке. И совсем немного. А еще из годовалых своих злоключений он вынес главный урок: мир еще более огромен, нежели Асинкриту казалось раньше, и в этом мире есть место всему — и плохому, и хорошему, и светлому, и темному. Но, кто знает, может быть этим он и прекрасен? И, зная, что на одной стороне Ойкумены есть кладбище, ты больше ценишь зеленый луг с колокольчиками. И все бы хорошо если бы… От всегда улыбчивого Асика никто не слышал жалоб, охов и ахов. Да если честно, тяжелая болезнь пришла к нему без физических страданий, иной раз ему казалось, что он абсолютно здоров, просто врачи что-то напутали. Но в сердце его, где-то чуть ниже поврежденного аортального клапана, поселилась змея — змея страха. Страха перед смертью. Ибо уже не весточку прислала она ему, а коснулась своим ледяным крылом. Искушенный читатель усмехнется: «Как банально! Ледяным крылом — сколько раз уже это было». Да, было и будет столько раз, сколько живет человечество. Ибо кто слышал и чувствовал дыхание смерти, тот поймет: смерть и банальность — понятия не совместимые. В тот вечер всех ребят вывели из больничной палаты. Кроме Асика и десятилетнего Гены. Асик лежал с кислородной подушкой, а Гена умирал. Он болел лейкемией. Правда, в Упертовске эту болезнь называли по-другому — белокровие. Слыша это название, Асинкрит думал, что у Гены, по-видимому, белая кровь. За месяц, что они лежали в больнице, мальчики подружились. Асинкрит впервые встретил человека гораздо начитаннее его. И хотя Гена был на год старше, Асик понимал, что за год ему не догнать товарища. То, что этот год будет — и у него, и у Гены — он не сомневался. И вдруг… Забегали врачи, медсестры, испуганных детей, способных ходить, отвели в другие палаты. А Гена, очень крупный мальчик с обритой наголо головой, протягивал к маме руки: «Мамочка, спаси меня! Мамочка, родная, я не хочу умирать!» Будь Асинкрит постарше, он оценил бы мужество этой женщины: одному Богу ведомо, как она находила силы улыбаться и говорить, успокаивая: «Геночка, что ты, все будет хорошо. Вот увидишь! Завтра папа принесет тебе новых значков, а летом мы поедем к бабушке в деревню…» И — гладила его руки. «Нет, ты не понимаешь, мама, я сейчас умру. Я боюсь, мама!» И неожиданно затих. Навсегда. И только тогда из груди несчастной женщины вырвался то ли крик, то ли стон. Она упала на колени и, рыдая, положила свою голову на грудь сына. «Маленький мой, не уходи…» — как заклинание повторяла она. «Папа… значки… не уходи…» И вновь бегали врачи и медсестры, в воздухе пахло нашатырем… Змея ужалила Асинкрита прямо в сердце. Он хотел заплакать — ему искренне было жаль Гену, но он не мог. Три года назад по убитому воробью мог, а сейчас нет. Так мальчик и пролежал всю ночь, укрывшись одеялом, заснув только под утро. А когда проснулся, то увидел: на кровати Гены лежал уже другой мальчик. …Когда через девять месяцев он снова переступил порог родного класса, ребята бросились к нему, невзирая на то, что шел урок. Они тормошили Асика, жали ему руки. Асинкрита одновременно радовала и смущала такая встреча. А ребята, искренне обрадовавшись возвращению одноклассника, не смогли увидеть самого главного: перед ними стоял человек, который был старше их. На много лет. *** Отдадим должное Сидорину-старшему: несмотря на приверженность к точным наукам, он любил и художественную литературу. Книг в его доме было множество. Позже родители вспоминали, что Асик, умудрившийся в раннем детстве сломать все игрушки в доме, рвавший обои, как молодой щенок, к книгам всегда относился на удивление бережно. Стоило ему показать красивую картинку, как он, словно зачарованный, начинал разглядывать ее, забывая о шалостях. Еще одно семейное предание гласит, что выучился читать Асинкрит практически без помощи взрослых. Соседи в ту пору жили между собой дружно. К Сидориным часто заходили супруги Романовы, у которых была дочь Алла. Девочка училась в третьем классе, обожала играть в школу, а потому лучшей подопытной «игрушки», чем маленький Асик для себя и придумать не могла. Она показывала Асинкриту буквы, и мальчик на удивление быстро запоминал их. Алла попробовала соединять их в слова — вновь получилось. На последнем этапе, конечно же, подключились родители, оценившие по достоинству рвение сына к грамоте, но заслуга Аллы в том, что Асинкрит однажды открыл «Мойдодыра» и стал громко читать: «Как из маминой из спальни, кривоногий и хромой…» Жаль, Романовы вскоре уехали из Упертовска. Разумеется, первыми книжками юного Сидорина стали сказки. Без картинок он книги вначале не читал. Однажды ему подарили басни и сказки Михалкова. Признаться, они оставили его равнодушным, даже знаменитый «Дядя Степа». Но одну сказку, про Зайку-Зазнайку Асик мог читать ежедневно. Одной из причин тому были потрясающие иллюстрации художника Рачева. Особенно любил наш вундеркинд картинку, где заячье семейство, сидя в избе изгнанной из собственного дома лисы, ело щи из чугунка. Видимо интуитивно с раннего детства Асинкрита тянуло к таким сюжетам и картинам, от которых «шел дух» покоя, света, радости. А после историй с воробьем и кладбищем, Асинкрит стал сам сочинять сказки, в которых, как правило, действо заканчивалось следующим образом: герои, будь то люди или звери, после перенесенных испытаний, мирно жили и наживали добро в своих домиках или норах, где было тихо, спокойно и уютно, а долгими зимними вечерами они, собравшись у очага, рассказывали детям историю своей молодости. Рос Асинкрит, менялись и его читательские пристрастия. На смену героям русских сказок пришли герои Серой Совы, их сменил, точнее, нет, не сменил, а несколько потеснил, войдя в круг друзей Асинкрита, благородный куперовский Зверобой. В этом круге мирно уживались друг с другом капитан Немо и Буратино, папа с дочкой из «Голубой чашки» Гайдара и отважные стивенсовские искатели пиратских сокровищ. И пока соседские мальчишки собирали и разбирали до глубокого вечера во дворе мопеды, Асинкрит погружался в мир грез, где он мог изменить сюжет любой книги. И тогда Зверобой не оставлял любящую Джудифь, а девочка из книги «Дети подземелья» выздоравливала. Более того, где-то с шести лет у него появилась игра, в которой книги играли непосредственную роль. Если родители задерживались на дежурстве, они могли не беспокоиться за сына. Тому вполне хватало тарелки супа. В большой комнате, которую Сидорины называли торжественно — зал, стоял большой стол. Асинкрит убирал с него все лишнее, доставал из шкафа самые массивные по объему книги. Ими он обкладывал стол с трех сторон, от ножки до ножки. Четвертая сторона «застраивалась» наполовину — «дому» нужна была «дверь». Когда темнело, Асинкрит влезал в свой «дом» вместе с тарелкой супа, книгой и свечкой. Надо ли говорить, что Сидорины и их соседи изрядно рисковали, но все обходилось. Более того, их даже устраивало, что сын у них такой самостоятельный. А мы вновь зададимся вопросом: только ли играл Асинкрит, строя книжный дом и поселяясь в нем? Может быть это была еще одна интуитивная попытка ребенка отгородиться, спрятаться от мира, в котором, как оказалось, было место и темной стороне? Разумеется, становясь старше, Асинкрит не мог не понимать, что между миром его грез, миром в котором всегда побеждало добро, и окружающей его жизнью наблюдалась весьма существенная разница. Все чаще из Светкиной квартиры доносились крики, мат и детский плач. Плакала Светка, когда дрались ее пьяные родители. Василий Иванович поначалу пытался вмешиваться, но все оказалось бесполезно. И однажды во время очередной драки пьяный Светкин отец убил свою жену. Его посадили, а девочку отправили в детский дом, в другой город. Произошло это так быстро, что Асинкрит даже не успел проститься с другом своего детства, веселой и доброй Светкой. В Упертовске построили новый завод. Люди обрадовались: в городе не хватало жилья, а завод стал строить дома. Получить квартиру в новом микрорайоне, где большие пятиэтажки росли, как грибы после дождя, мог практически любой житель Упертовска, было бы желание. Но Сидорины остались верны своему старому дому и своим тополям. Асинкрит был с ними согласен: он, наверное, один не радовался новому микрорайону, уничтожившему его зеленый луг. А вот новым соседям тополя не нравились — от них много пуха. Поскольку рубить деревья было опасно, они придумали другой способ: по вечерам выходили с ведрами кипятка и поливали им корни деревьев… Зато во всех домах появились телевизоры, и люди постепенно перестали общаться вечерами. Уже не выходили семьями на улицу, не играли в домино, не слушали гармониста дядю Петю Анохина. А вскоре и самого дяди Пети не стало, последнего гармониста Упертовска. Его внук, говорят, хорошо играл на пианино, но это уже совсем другое дело. Начались проблемы и в школе. Любимые герои Асинкрита, как вы поняли, были романтиками. Они не признавали компромиссов. Не признавал их и Асинкрит. Это случилось на уроке математики. Министерская контрольная оказалась даже сложнее, чем думали. Второй вариант был просто убийственный. Видя, как самые толковые из ребят мрачно уставились на доску, запаниковала учительница. «Думайте, мы это все решали», — несколько раз повторила она. А на Асинкрита будто что нашло. Будто изложение писал. Мысли, как говорил отец, бежали впереди паровоза. Нет, не зря вечерами он решал задачи по математике. Асинкрит не только решил все правильно, но и успел написать пару шпаргалок и отправил их по классу. На следующий день учительница, уже спокойная и даже счастливая, стоя перед классом зачитала оценки. Пятерки получили все, кто списал у Асинкрита. Звучит его фамилия: «Сидорин. Пожалела тебя, поставила четыре с минусом, но за такую грязь надо было ставить три». Асинкрит посмотрел по сторонам. Никто не возмутился, не удивился. Он нашел в себе силы привстать и слегка поклонился.

— Покорно благодарю. Век вашу милость помнить буду.

По классу пронесся смешок.

— А ты не дерзи, — в голосе учительницы послышался металл. — Я ведь не посмотрю, что ты выше меня ростом, сейчас вмиг из класса вылетишь, как пробка из-под шампанского.

И вновь смешок.

— Зачем же себя утруждать. А если надорветесь? Я и сам уйду.

В классе наступила мертвая тишина. С этой учительницей так еще никто не разговаривал. А Асинкрит, стараясь казаться спокойным, хотя его буквально колотило, неспеша собрал свои вещи и направился к выходу.

— Остановись, Сидорин, — окрик в спину, — а не то пожалеешь.

Он даже не оглянулся. Разумеется, после был и «разбор полетов», и вызов родителей в школу. Но для себя Асинкрит решил проблему раз и навсегда: математичка для него перестала существовать. Как, впрочем, и математика. *** Через год или два похожая история произошла с учительницей русского языка и литературы. Писали сочинение на тему: «Мой любимый герой». Сначала можно было написать на черновике, но Асинкрит решил сэкономить время, зато рассказать о двух своих любимых героях. Одного, как и полагается, из школьной программы. Им, точнее ей, оказалась Сонечка Мармеладова из «Преступления и наказания» и вратарь любимой его футбольной команды «Торпедо» Виктор Банников. Это вовсе не был демарш с его стороны, просто не хотелось писать прописные истины, от которых его всегда охватывала скука. «Типичный образ», «луч света»… И он написал о готовности Сони к самопожертвованию ради близких, о ее смирении — отчего-то эти черты у женщин вызывали его восхищение. А Банников, привлек его мужеством. На склоне карьеры этот вратарь получил страшную травму, от него отказался его родной клуб, но Виктор нашел в себе силы не только вернуться в большой футбол, но и заиграть так, что его призвали под знамена сборной. На следующий день перед уроком к нему подошла учительница и протянула тетрадь.

— Возьми. И перепиши. Я никому не скажу.

— Что не скажете?

— Какую глупость ты написал.

— Я не буду переписывать.

— Вот как? Тогда ты получишь два. За содержание.

— А за грамотность? Вроде ошибок не должно быть.

— За грамотность пять.

— Это меня устраивает. Ставьте.

Итак, его искренность оказалась всего-навсего глупостью. И «добрая» учительница была совершенно искренна в своем желании помочь ему.

Тут уж за него серьезно взялся отец.

— Думаешь, мне все в этой жизни нравится? Думаешь, мне нечего сказать на планерке главному? — гремел отец. Мать только вздыхала.

— Значит, нечего, если молчишь.

— Сопляк! Поживи с мое, набей столько шишек, как я…

— В том-то и дело, что я не хочу набивать шишек. Голове это вредно.

Но на самом деле, Асинкрит серьезно задумался. Да, у него была своя, особая жизнь, скрытая от посторонних глаз. Когда он закрывался в комнате, и родители думали, что их сын готовит уроки, Асинкрит рисовал карту чудесного острова, на котором будут жить представители самых разных народов. На этом острове чистые реки, высокие горы, тенистые леса, благоустроенные города. В городах по паркам ходят олени и лоси, в прудах плавают лебеди. Все эти братья наши меньшие не боятся человека, а человек никогда не обидит их. Там не случится то, что произошло недавно в соседнем Шахтерске: в городок пришел раненый лось. Пришел за помощью к людям. А люди, схватив ведра и тазы мчались на пиршество: лося убили и счастливый народ спешил освежевать тушу…

Асинкрит придумал название острову — Светлый, а на нем была речка Радостная, Гора счастливая, озеро Надежды… Отец прав, долгими осенними вечерами, гуляя словно по вымершему Упертовску, думал Асинкрит, мой остров — это утопия. А жить мне надо здесь, сейчас. В этом городе, в это время…

И вдруг он все понял. Время, чужое время — это не ошибка его, а беда. Ему бы жить… А когда бы ты хотел жить? — спросил он себя. Да хоть когда, только не сейчас. Но на самом деле мысль эта глубоко запала в сердце и голову Асинкрита. И отныне, читая ту или иную книгу, он «примерял по росту» век, во время которого происходило действие. И везде себя чувствовал прекрасно. И в Древней Греции среди нимф и наяд, и в средневековой Англии, в ее прекрасных буковых и дубовых лесах, и в Палестине первого века нашей эры. Нет, Асинкрит не был религиозен в обычном смысле этого слова, но когда, сделав наспех уроки, он зажигал в своей комнате свечу, ставил пластинку Баха или Циполи, Телемана или Вивальди, Упертовск за окном — грязный, пьяный и мокрый, словно растворялся в ночи, и Асинкрит оказывался в любом месте земного шара, в любое время. И все чаще эта музыка, особенно органная, приводила его туда, в Палестину, где ходил Иисус, проповедуя любовь. Или все-таки он принес меч — об этом так в Евангелии было написано. Непонятно. Асинкрит вздыхал, понимая, что данная книга для него — тайна за семью печатями. Тем более написанная на старославянском языке — томик Евангелия от Матфея 1891 года выпуска передавался в семье Сидориных по наследству. Пожалуй, Шерлок Холмс — это и ближе и понятнее. Но когда звучит орган, воображение ведет его все-таки в Палестину, а не в туманный Лондон прошлого века.

В Лондоне тоже всю ночь, всю неделю и весь месяц льют дожди. И где-то во мраке ночи, когда совершаются злые дела, хорошие люди нуждаются в помощи. Но у них есть надежда — квартира мистера Шерлока Холмса и доктора Ватсона на Бейкер-стрит, где в камине горит очаг, где спокойно и уютно, и где Шерлок Холмс всегда придет на помощь.

С каких-то пор младший Сидорин старался во всем походить на великого сыщика. Даже поступил в музыкальную школу учиться игре на скрипке. Но будучи человеком объективным, Асинкрит чувствовал, что пока Шерлок Холмс из него не получается. И дело не только в дедуктивном методе, хотя, опять-таки объективности ради стоит признать: у Холмса были другие возможности. Видел, к примеру, у человека глину на ботинках, и по ней определял из какого тот района города. А в Упертовске у всех на обуви грязь — одинаково-черная в любом районе города. Но сейчас для Асинкрита важнее другое: что бы сделал Холмс на его, Асинкритовом месте? Ведь он, Асик, старается в той своей жизни, чтобы на виду у всех, быть как все. Старается изо всех сил, но, похоже, ничего у него не получается. А может, стоит сыграть с ними по их правилам, но со своими картами?

Мысль увлекла Асинкрита. В библиотеке хватало книг и по психологии, и творений великих моралистов, знатоков человеческих душ. А то, что именно книги — его верные друзья, — придут к нему на помощь, Асинкрит не сомневался.


*** Два месяца, забросив химию и физику, Асинкрит корпел над книгами. Любую мало-мальскую мысль выписывал, и вскоре у него скопилось пять общих тетрадей с записями. К себе в учителя он позвал и великих философов древности, и француза Пастера, и испанца Грасиана, и еврея Гиллеля и даже Козьму Пруткова. В результате родился необычный документ с весьма претензионным названием: «Кодекс АВС, или искусство жить в Упертовске». АВС, как нетрудно догадаться означало Асинкрит Васильевич Сидорин, но одновременно это были и начальные буквы латинского алфавита. Такой закодированной двусмыслицей Асик остался очень доволен, как, впрочем, и самим документом. Наверное, есть резон привести его целиком, тем более что пунктов в нем не так уж много — тридцать три (еще одна символика, закодированная Сидориным младшим). 1. Не желай и не делай другому того, что себе не желаешь. 2. Молчаливая сдержанность — первый признак мудрости. Действовать — только скрытно и неожиданно — в этом залог успеха. 3. Избегай откровенности, даже когда хочешь быть понят. Не позволяй всем без разбору проникать в твою душу. 4. Основа величия — мудрость и доблесть. Знающий — всемогущ. Но без доблести мудрость бесполезна. 5. Никогда не начинай с чрезмерных надежд. Надежда — мастерица подделывать истину, пусть же трезвость ее сдерживает. Пусть уж лучше действительность превзойдет ожидания и даст больше, чем предполагалось. 6. Даже люди редких достоинств зависят от своего времени. Не всем суждено то время, которое они заслуживают. Если ты мудрый, то примешь и смиришься с чужим для себя веком. 7. Пусть в тебе нуждаются. Пусть лучше тебя просят, чем благодарят: полагаться на благодарность — обкрадывать себя. Зависимые полезнее любезных, — утолив жажду, от источника отворачиваются. 8. Когда победишь — не торжествуй открыто. Победить — значит вызвать неприязнь. 9. Нет высшей власти, чем власть над собой. Господство над своими страстями — свойство высшего величия духа. 10. Общайся с теми, от кого можно научиться. Дружба разумных взаимовыгодна. 11. Помни, грубость вредит всему, даже справедливому и разумному. Ведь суть дела — полдела, не менее важно, как это дело сделано. Антипод грубости — любезность. Она все скрашивает: позлащает «нет», подслащает истину, подрумянивает старость. Любезность и приветливость, подобно шулерам, играют наверняка. 12. Имей разумных помощников. Прибегать к помощи мудрых — свойство великих. 13. Залог успеха — сочетать ум с благой целью. Презрения достоин высокий ум, примененный для низких целей. 14. Меняй приемы, дабы отвлечь внимание, тем паче враждебное. Не держись начального способа действия — однообразие позволит разгадать предупредить и даже расстроить замысел. Легко подстрелить птицу, которая летит по прямой, труднее — ту, что кружит. 15. К каждому подбирай отмычку. В этом искусство управлять людьми. Для него не надо отваги. Найди подход к человеку. У каждого — своя страсть или страстишка. Все люди — идолопоклонники: кумир одних — почести, других — корысть, а большинства — наслаждение. Ищи перводвигатель: не всегда он возвышенный, чаще низменный. Надо застать натуру врасплох, нащупать уязвимое место и двинуться в атаку — победа останется за тобой. 16. Не терпи и малого своего недостатка — вот признак совершенства. От изъянов духовных и телесных редко кто свободен. Один изъян может испортить уйму достоинств — так одного облачка иной раз достаточно, чтобы скрыть солнце. Твои родимые пятна людская злоба сразу подметит и будет упорно в них метить. Особенно ценно искусство скрывать свой недостаток, обращая его в преимущество. Пример — Юлий Цезарь, который скрывал свою плешь лавровым венком. 17. Управляй своим воображением. Где надо, придержи его, а где и подстегни, ведь в нем — все наше блаженство. 18. Хвала проницательному. Истины, для нас самые важные, высказываются лишь наполовину, но до чуткого ума они дойдут целиком. Нельзя назвать разумным человека непроницательного. 18. Не гонись за многим, стремись к глубине. Суть величия — не количество, а качество. Превосходное всегда единично и редко; чего много, тому цена невелика. Распространяясь только вширь, не выйдешь за пределы посредственности. База людей универсальных в том, что, желая познать все, они толком не знают ничего. Лишь глубина дает превосходство истинное. 19. Избегай общедоступности. Особенно во вкусе. 20. Когда путь не ясен, держись людей мудрых и осторожных — рано или поздно они находят удачный выход. Умей распознавать счастливцев и злосчастных, дабы держаться первых, а вторых бежать. Невезение — чаще всего кара за глупость, а для близких примитивный недуг. Берегись отворять ворота малой беде — за ней прокрадется множество других, намного страшней. 21. Умей уклоняться. Заниматься ерундой хуже, чем ничего не делать. Разумный никому не надоедает, но надо еще позаботиться, чтобы тебе самому не надоедали. Кто принадлежит всем, тот не принадлежит себе. Ограничивай себя даже в друзьях, а от них не требуй больше, чем тебе дают. Излишество всегда дурно, особенно в общении с людьми. 22. Знай главное свое достоинство. Развивай лучшую свою способность и не забывай об остальных. Определи главный свой дар и приложи усердие; у одних преобладает ум, у других — доблесть. Большинство людей насилуют свою натуру и потому ни в чем не достигают превосходства. 23. Правило опытных игроков: вовремя прекратить удачную игру. Уметь достойно отступать так же важно, как отважно наступать. Когда совершенно достаточно, когда достигнуто много, — подведи черту. Непрерывное везение всегда подозрительно: кисло-сладкое вернее сплошной сладости. 24. Чтобы завоевать благоволение, нужны благодеяния: твори добро направо и налево, не скупись на благие слова и еще лучше дела — люби, дабы быть любимым. 25. Будь в мыслях с меньшинством, в речах с большинством. Желание плыть против течения столь же чуждо здравомыслию, сколь и опасно. Сократ на это отважился — и что с ним сделали? Несогласие воспринимается как оскорбление, ибо отвергает мнение других. Истина — удел немногих, заблуждение же обычно и повсеместно. По речам не площади не узнаешь мудреца — не своим голосом он там говорит, а голосом людской глупости. Благоразумный охотно выслушает мнение другого, но не толпы. Мысль свободна, над нею нельзя и ни должно чинить насилие. Пусть же укроется она в святилище молчания, а если и явится на свет, то для избранных умов. 26. Употребляй расчет, но не злоупотребляй им. Не выставляй его на показ, тем паче не позволяй разгадать; расчет надобно скрывать, он настораживает, особенно расчет тонкий, он ненавистен. Кругом обман, посему будь начеку, но не показывай своего недоверия, дабы не вызвать недоверия к себе. Искусный расчет — залог успеха в деяниях; размышление — лучший помощник. 27. Избегай обязательств — это одно из первейших правил благоразумия. Великие способности ставят перед собой цели великие и далекие; путь к ним долог, и люди часто так и застревают на полпути, слишком поздно берясь за главное. От обязательств легче уклониться, чем выйти из них с честью: тут лучше бежать, чем побеждать. 28. Не подчиняйся обстоятельствам, а управляй ими. Человек рассудительный и приметливый сразу нащупывает дно, даже самое глубокое. Он словно анатомирует души: только взглянув на собеседника, постигает и оценивает его сущность. Он видит ясно, понимает тонко, судит трезво. 29. Никогда не теряй уважения к себе. И наедине не будь в споре с собою. Да будет твоя совесть мерилом твоей правоты и строгость собственного приговора важнее чужих мнений. Страшись не суда людского, а голоса собственного благоразумия. Научись бояться себя. 30. Многое в жизни зависит от разборчивости, для чего требуются хороший вкус и верное суждение — прилежанием и даже хитроумием здесь не возьмешь. Где нет отбора, нет совершенства. Умение отбирать, и только наилучшее, — двойное преимущество. 31. Никогда не раздражайся. Высшее правило благоразумия — не выходить из себя. Большое самообладание говорит о большом сердце — душу великую нелегко стронуть с места. 32. Умей сдерживать себя. Не выставляй на показ все, что имеешь — назавтра уже никого не удивишь. Кто каждый день открывает новое, от того ждут многого — и никогда не доберутся до дна его сокровищницы. 33. Будь человеком удачного завершения. Кто входит в чертог Фортуны через врата радости, выходит через врата скорби — и наоборот. Посему думай о конце дела, заботься о том, чтобы счастливо выйти, а не о том, чтобы красиво войти. Обычная беда баловней Фортуны — громкое начало и горький конец. Штука не в том, чтобы тебя при входе приветствовала толпа — приятно войти всякий сумеет, — но чтобы о твоем уходе жалели: важно быть желанным. *** Отдадим должное младшему Сидорину: многие из нас, особенно в юности, с удовольствием переписывали умные мысли мудрых людей. Затем эти мысли благополучно хранят старые записные книжки, о которых мы так и не вспоминаем. Асинкрит взял сразу быка за рога. Для начала он вызубрил все тридцать три пункта своего кодекса назубок. Некоторые пункты просто грели ему душу. Например, шестой. «Даже люди редких достоинств зависят от своего времени. Не всем суждено то время, которое они заслуживают». Выходит, и до него жили люди, и, заметьте, умные, которые чувствовали себя в его, Асинкрита, шкуре. Или коже, не важно. Одним словом, он твердо решил жить впредь, указуясь своим кодексом, последний же пункт которого, требовал от Асинкрита незамедлительных действий. Дело в том, что до окончания школы оставалось чуть больше четверти. В сухом остатке выходило следующее: знания по большинству предметов — Асинкрит решил быть честным перед собой — были троечные. Да, в дневнике преобладали «четверки», а иногда туда даже залетали «пятерки», но это только благодаря природной смекалке и отличной памяти Асинкрита. Было отчего приуныть. Но — «залог успеха — сочетать ум с благой целью» (пункт № 13 «Кодекса АВС»). Ум, самокритично оценил себя Асинкрит, имелся. Благая цель — тоже. Не в ПТУ же в самом деле ему идти, тем более, что Асик — он вновь был самокритичен — болта от гайки отличить не мог. Вдохновленный пунктом № 13 Асинкрит стал дерзать, как выразился бы поэт-романтик. Впервые за последние три года закрывшись в своей комнате, он мог с чистой совестью сказать родителям, что занимался делом. Достав белый лист, Асинкрит разделил его чертой на две половинки и стал размышлять. В областном центре было два института — политехнический и педагогический. Большинство молодых упертовцев, желавших продолжить образование, направляли свои стопы туда, даже несмотря на ходившую в этих краях поговорку: «У кого ума нет — тот идет в пед, у кого ни тех и не тех — те в политех». Ни инженером, ни учителем Асинкрит не собирался становиться. Да и шансов поступить туда, откровенно говоря, было немного. Искать наудачу счастье в Москве — нелепая затея. Предположим, у него есть пусть маленькая, но все-таки надежда, получить в первопрестольной искусствоведческое или историческое образование, но с упертовской пропиской эта надежда таяла, как мираж. Неужели опять остается педагогический? Асинкрит представил своих, вечно загнанных, учителей, вспомнил, что сам порой позволял вытворять на уроках, и решил, что скорее пойдет в ПТУ на тракториста, нежели станет учителем. Люди добрые, с отчаяньем думал Сидорин-младший, что же мне в этой жизни нравится? У меня же идут года, скоро мне семнадцать. Кем работать мне тогда? Чем заниматься? Я бы… нет, не то. Вот, писать мне нравится, сочинять. Литературный? А разве можно научить писать? Это — от Бога, или есть, или нет. Да и без опыта… Стоп, а это идея! Чехов, Булгаков, кто там еще? — Вересаев — врачи! Отработаю лет десять-пятнадцать где-нибудь на севере, отмучаюсь — и буду книги писать. Отличная идея! Дело осталось за малым — поступить в медицинский. Для начала надо сделать приличный аттестат — кодекс мне поможет, завтра же начнем. А потом… суп с котом. Нет, не с котом. Потом — дядя Витя. Вот кто мне поможет. Что гласит у нас пункт № 12: «Имей разумных помощников. Прибегать к помощи мудрых — свойство великих». Представив, что Виктор Иванович Сидорин, профессор, психотерапевт, пусть не супер-яркая, но все-таки звезда отечественной медицинской науки, станет его помощником, рассмешила самого младшего из Сидориных до коликов. Как ни странно, самым слабым местом в его наполеоновских планах являлся Василий Иванович. Асинкрит сдержал эмоции и, чего с ним раньше никогда не бывало, пытался представить свой разговор с отцом (пункт № 32: «Умей сдерживать себя», пункт № 26: «Употребляй расчет»). Судя по всему, ничего хорошего из разговора не получится. Асинкрит отчетливо представил, что скажет отец в заключении: «Я всего в жизни добивался сам». И Асик понял, что он должен сказать лучшему хирургу Упертовска. ***

— Что новенького на работе, пап? — после этих слов своего отпрыска Василий Иванович чуть не подавился.

— С каких пор сын интересуется моей работой? Меня опять в школу вызывают?

— Нет, не вызывают. И вообще, могу показать дневник — я весь в плюсах, как Арлингтонское кладбище.

— Не кощунствуй, сынок, — вмешалась в разговор мать.

— Это не кощунство, мама, а здоровый цинизм, помноженный на юношеский нигилизм.

— Как загнул! — продолжая есть, впервые с начала разговора чуть расслабился отец. — Про нигилизм — понятно, а цинизм у тебя откуда?

— Все время думаю о будущей профессии, папа. Недавно прочел мемуары одного хирурга… как его… Да, Разумовский…

— Ты читал Разумовского? — отец отложил вилку.

— Что здесь такого? — небрежно отозвался Асинкрит. — Так вот, он пишет, что без здорового цинизма врачу, особенно хирургу, нельзя. Если принимать все очень близко к сердцу — много не проработаешь.

— Положим, доля истины в этом есть. Я подчеркиваю, сынок, доля, но сейчас позволь я спрошу тебя о другом. Ты действительно хочешь… хочешь стать врачом?

— Конечно. И я им обязательно стану.

— А мне казалось…

— Мне тоже, папа. Но, оказывается, гены — это великая вещь. Скажу тебе больше: я всего хочу добиться сам.

— Вот это правильно! — просиял Василий Иванович. — Только так и надо жить.

— А если мальчик не поступит? Васенька, разве ты не знаешь, как сейчас трудно поступить в медицинский? — В голосе матери слышалась неподдельная тревога за сына.

— Но я же поступил, дорогая! И ты поступила! И Виктор. Чем наш сын хуже?

— Сейчас время другое, Васенька.

— Ерунда!

— Правильно отец. Я хочу в жизни всего добиться сам.

Сидорин-старший с изумлением смотрел на сына. Нет ни усмешки, ни иронии в глазах. Скорее, какая-то грусть.

— А почему так печально, сынок? Главное ввязаться в драку, понимаешь?

— Понимаю.

— И все получится! Вот увидишь.

— Конечно. Но я хочу получше подготовиться к вступительным экзаменам, и поэтому у меня к тебе просьба, точнее, даже две.

— Слушаю тебя, сынок.

— Позволишь приходить к тебе на работу — буду рад. Если на что сгожусь — лекарства, скажем, принести…

Эмоциональный Василий Иванович не сдерживал своих чувств:

— Позволю ли я? Да я от тебя два года этих слов жду… Ну да ладно, а какая вторая просьба?

— Скоро весенние каникулы. Ты не возражаешь, если я съезжу на неделю к дяде Вите?

— Зачем? И как же подготовка к экзаменам?

— Во-первых, я не собираюсь шататься по Москве. Во-вторых, я возьму с собой учебники. В-третьих, мне хочется пообщаться с дядей, может, он сводит меня к себе на работу. И, пожалуй, самое главное: Ольга, его дочь и моя двоюродная сестра, на биофаке МГУ учится.

— Ну?

— Что, не понимаешь? Проблемы у меня — с химией и с биологией, а она в этих вещах дока. Глядишь, поднатаскает меня.

— Молодец. Все четко и ясно сформулировал. Считай, разрешение ты получил. А ко мне на работу можешь приходить хоть завтра. Для начала, посмотришь, как режут банальный аппендицит. Ну, а если повезет, увидишь что-нибудь более интересненькое.

— А говоришь, Разумовский не прав.

— Нет, я так не говорил… Я сказал, что доля истины…

Такого славного ужина давно не было в семье Сидориных. *** Храма в Упертовске никогда не было, но святое место все-таки имелось. Для многих упертовцев таким местом являлся рынок. Впрочем, местному люду нравилось другое слово — базар. Каждое воскресенье сотни, если не тысячи жителей Упертовска — мал и велик — шли сюда. Людей посмотреть, себя показать, узнать последние новости, наконец, прикупить чего-нибудь. Поэтому Асинкрит, ковавший железо, пока оно горячо, знал, что делает, отправляясь рано утром на рынок. А на ловца, как известно, и зверь бежит. «Зверем» оказалась учительница русского языка, нагруженная как хороший тяжеловоз. Женщина она была нрава крутого, но не злопамятного, учителем не блестящим, однако не плохим. Асинкрит, обгоняя ее, очень естественно не заметил свою наставницу, затем, случайно обернувшись, «заметил».

— Валентина Матвеевна, здравствуйте.

— Здравствуй, Сидорин.

— Сумок-то сколько… — И, якобы раздумывая, — Можно я помогу вам?

— Они тяжелые, Сидорин.

— Ничего! — и взял у нее все сумки.

— Тебе же в другую сторону, Сидорин, — после минутного молчания произнесла Валентина Матвеевна.

— Пустяки. Да и не в другую вовсе: я в библиотеку. Вы нам столько поназадавали — только успевай бегать.

— Что же ты, милый хотел? В выпускном классе учишься. Неужели за ум решил взяться?

— Жизнь заставит, возьмешься, Валентина Матвеевна. Впрочем, пустяки все это.

— Почему пустяки?

— Возьму сегодня Шолохова, хоть ночью, но этот «Тихий Дон» прочитаю. Другое хуже: совесть мучает.

— В каком смысле? — от неожиданного поворота разговора учительница даже остановилась.

— В прямом, Валентина Матвеевна. Вот говорят Бога нет, значит, и души нет. Если бы не ваша картошка, я бы показал, что вот здесь у меня… болит.

В этот момент Асинкрит по лицу учительницы понял, что переборщил со своим лицедейством. И поспешил закончить свой «перл» с самым что ни на есть скромным выражением лица:

— Это я от смущения стал болтлив, Валентина Матвеевна. А если серьезно, помните, как вы мне сочинение вернули?

— Как не помнить? — нахмурилась учительница.

— Хочу, чтобы поняли меня: вовсе не собираюсь за четыре месяца до экзаменов свои грехи замаливать. Я тогда все искренне писал, но обиделся на вас. Как же, меня не поняли. И только совсем недавно уразумел, что вы мне помочь хотели.

Валентина Матвеевна опять остановилась и пристально посмотрела на Асинкрита.

— Ты и вправду это понял, Сидорин?

Асик смотрел на Валентину Матвеевну своими честными голубыми глазами. Разумеется, в библиотеку он не пошел, тем более, что «Тихий Дон» был у них дома.

— Хорошо погулял, сынок? — спросила его мать.

— Отлично, мамуля, — ответил Асинкрит, не сомневавшийся, что «тройку» в аттестат Валентина Матвеевна ему точно не поставит.


*** Вскоре он разошелся не на шутку, уж больно ему по нраву пришелся пункт № 15 кодекса. Мудрецы были правы: отмычку можно подобрать к каждому. Другое дело, что в случае с простоватой Валентиной Матвеевной для этого потребовалось десять минут разговора и десять килограммов картошки, а вот учительницу математики пришлось обхаживать почти до окончания школы. Разумеется, извиняться перед Антониной Сергеевной Асинкрит не собирался. Тем больше удовольствия ему принесла многоходовая комбинация, ключевой фигурой в которой оказался сосед Сидориных Коля Батурин. Его все звали Коля, хотя Батурину было уже за сорок. Семейная жизнь у Коли не сложилась, жил он тихо и скромно вместе с мамой, такой же тихой и незаметной. Самой большой его отрадой была дача. Отработав смену на шахте, Коля спешил на свой участок. И, надо признаться в садово-огородном деле достиг немалых успехов. У него первого в Упертовске появились самые диковинные и редкие виды растений, от гонобобеля до физалиса. Вот физалис и сослужил ему добрую службу. Случайно проходя мимо учительской, Асинкрит услышал, как Антонина Сергеевна, тоже заядлая огородница и тоже холостячка, рассказывала кому-то об удивительном физалисе и о том, как он полезен. Но, добавила Антонина Сергеевна, говорят семена можно достать только на ВДНХ. Словно вспышка молнии ослепила Асинкрита. Комбинация, причем гениальная, мелькнула в голове мгновенно: физалис — дача — Коля — Антонина — опять физалис — дружба — любовь — брак — его законная «четверка» (будучи скромным от природы, на большее он не претендовал). Проблема, как выяснилось позже, оказалась в Коле. Если Валентина Матвеевна была нрава крутого, то Антонина Сергеевна была крута в кубе. Чтобы понять, чем однажды рисковал Асинкрит, вступив с ней в конфликт, надо знать историю, известную всему Упертовску. Еще будучи молодой учительницей, Антонина Сергеевна спустила с лестницы ухажера, пришедшего к ней на свидание навеселе. Коля Батурин почти не пил, но, услышав впервые от Асинкрита о своих перспективах, сказал фразу, которую наш герой сразу же записал в свой заветный дневник: «Асик, разве я тебе сделал что-то плохое? Я не понял: ей очень нужен физалис или тебе нужна пятерка в аттестат?» Слава Богу, что Асинкрит не растерялся, хотя был близок к этому. Оказывается, простосердечные люди могут быть проницательнее искушенных.

— Коля, я не знал, что ты еврей.

— Когда это я успел стать евреем? — у меланхоличного Батурина на лице возникло что-то вроде удивления, — с чего ты это взял?

С чего, с чего… — Асинкриту нужно было время, чтобы взять ситуацию под контроль. — Ты со мной разговариваешь, или только вопросы задаешь? И еще: зачем всех людей считать корыстными?

— Хорошо, ты не корыстный, тебе не нужна «пятерка». Ты просто неудачно пошутил, Асик.

— Мне не нужна «пятерка» — совершенно искренне сказал Асинкрит, которому было достаточно, как вы помните, четверки. — И не шутил я вовсе. Просто…

— Что — просто?

— Просто все гораздо сложнее. Мать рассказывала, что Нина Николаевна…

— Ты мою маму не трожь.

— А я и не трогаю. Констатирую факт: она мечтает, чтобы ты счастлив был. Я случайно и подумал: ведь у Антонины Сергеевны тоже мама есть, и она тоже мечтает. Понял меня?

— Ну, допустим…

— Что — допустим? Ведь сходится все: дачи у вас рядом, у обоих мамы… мечтают, а она… она ведь такая от одиночества. Как роза.

— Кто роза — Антонина Сергеевна? — совсем очумел Коля.

— Ну да. Ты же сам их садишь… содишь, сеешь одним словом.

— Сеют овес, розы высаживают.

— Тем более. Растет она вначале — дикая, вся скукоженная.

— Какая?

— Колючая, то есть. Не ухватишься — колючки одни. А солнышко ее согреет, дождик того… омолодит — и перед нами бутон.

— Слушай, Асинкрит Васильевич, помяни мое слово: ты будешь великим человеком.

— Я знаю, — скромно ответил Сидорин-младший.

— Нет, серьезно. Я после твоих слов Антонину Сергеевну по-другому увидел… Завтра передам тебе физалис.

— Так не пойдет. Давай сделаем по-другому…

И они сделали. И у них все получилось. К удивлению Асинкрита, Антонина Сергеевна на самом деле оказалась совсем другой, но это, как сейчас принято говорить, совсем другая история. Да, чуть не забыл: свою «четверку» Асинкрит получил.




*** Вопреки ожиданиям, проще всего было в Москве. Во-первых, Виктор Иванович искренне любил племянника, во-вторых, в отличие от провинциального брата, он, будучи столичным жителем, гораздо гибче относился к принципам, и в-третьих, даже при столь благоприятных для себя изначальных условиях, Асинкрит сумел очаровать дядю. Началось все с шахмат. Виктор Иванович почему-то считал себя очень сильным игроком. Асинкрит, наоборот, играл совсем неплохо, но играть не любил. Шахматы на него наводили зевоту. В свое время увлекся ими потому, что в них играл Шерлок Холмс. Спокойно выиграв у дяди первую партию, Асинкрит с удивлением обнаружил, что Виктор Иванович разволновался не на шутку. «Я просто не настроился» — после этих слов еще пару месяцев назад Асинкрит во второй партии не оставил бы от дяди живого места, невзирая на то, что за встречей наблюдала Ольга. Но сейчас он вспомнил кодекс и… проиграл вторую партию. А затем и третью, решающую. Правда, для этого ему пришлось почти открыто подставить своего коня. Но торжествующий дядя этого не заметил. Впрочем, Виктор Иванович оказался великодушен: «Для своих лет, Асик, ты неплохо играешь. Много времени уделять тебе не обещаю, но когда ты скоро будешь жить у нас, я постараюсь кое-чему тебя научить». «Жить у нас» — только на мгновение, на одно мгновение радостно вздрогнуло сердце Асинкрита. «Значит, дядя не сомневался, что он будет учиться в медицинском. Это здорово!» Но уже через секунду ему стало грустно. Казалось бы, все хорошо. Все эти комбинации, отмычки — все сработало. Но… Его смущало, что люди, которых он уважал и даже любил — отец, например, — оказывались какими-то игрушками в его руках. «Тоже мне, Демиург нашелся» — продолжал думать об этом Асинкрит, которого автобус вез обратно в Упертовск. Он решил немножко остепениться. Да и кодекс учил этому: «Будь человеком удачного завершения»… И вновь непонятные тревожные мысли лезли в голову. Вот именно — непонятные. «Будешь учиться в Москве, в престижном вузе. Будешь ходить по выставкам, музеям, концертам… Черт побери, ты же победил, чего тебе еще надо?» Вот беда, в кодексе об этом ничего не было написано. А когда через несколько месяцев ему торжественно вручили свидетельство о том, что он, Асинкрит Васильевич Сидорин, является студентом первого курса медицинского института, наш упертовский Демиург понял, что не хочет учиться здесь, не хочет быть врачом, и что десять-пятнадцать лет для накопления писательского опыта — это слишком высокая цена за исковерканную жизнь. Но было уже поздно. *** Годы студенчества прошли для Сидорина вполне банально, как и для большинства из нас, то есть беззаботно и бесшабашно. Много приятелей и немного друзей, студенческие пирушки и первая влюбленность. Потом вторая, третья… Бессонные ночи перед экзаменами с вечной печалью о том, что, как всегда не хватило одного дня. Особым рвением к наукам Асинкрит не отличался, но при этом, как ни странно, считался очень способным студентом. Впрочем, о каких странностях может идти речь применительно к человеку, твердо освоившему для себя, что хорошая отмычка иной раз в стократ надежнее многомесячной зубрежки. Вместо анатомического театра он предпочитал посещать театры драматические, вместо научных библиотек — художественные. Москва поначалу оглушила Сидорина, но все же не засосала, как фрегат, попавший в гигантскую океаническую воронку. Причины тому были две. Асинкрит отнесся к столице не с робостью провинциала, а с высокомерностью эмигранта-аристократа, изгнанного из Лондона или Парижа и оказавшегося где-нибудь в Парагвае. И это было совсем не трудно, ибо в Москве по сути дела Сидорин оставался таким же одиноким, как и в Упертовске. Только там он долгими осенними вечерами бродил в одиночестве по городским улочкам среди маленьких домиков, а здесь убивал время в кинотеатрах или музеях. А еще Асинкриту удавалось, как гениальному резиденту, заброшенному в самое логово врага, продолжать жить двойной жизнью. В первой он был улыбчив и весел, общителен и доступен, во второй со страхом ждал ночи, ибо, засыпая, ему чудилось, что сердце его остановилось. Спасительный вдох не приходил — и это была страшная секунда. А может только ее маленькая доля… Асинкрит резко поднимался в постели, ловя ртом воздух. Сердце начинало бешено биться, словно догоняя себя само… Но в той, второй жизни были и дорогие сердцу книги, и обязательные свечи, зажигаемые в полночь и любимая музыка — благо, в огромной квартире Виктора Ивановича для Сидорина-младшего нашелся уголок, ставший почти на шесть лет его собственным маленьким миром. Только не надо считать, пожалуйста, Асинкрита эдаким Чайльд Гарольдом второй половины двадцатого века. Прежде всего — и в этом было его главное отличие — он не презирал людей. Ему было противно, когда в каком-нибудь модном кафе до него доносились обрывки разговоров, которые вели между собой пьяненькие представители элиты, и он слышал — «быдло», «толпа», «чернь». Асинкрит понимал тогда, что речь идет о его народе. Как он мог презирать семью своего дяди, своих новых друзей по институту Вадика Глазунова, Гальку Савчук, Гришу Степанова? Приехавшие из глубинки, учившиеся, в отличие от него, до посинения — их ли ему презирать? Конечно, можно относиться к народу почти мистически, можно обожествлять или чернить его, а можно отнестись к нему, как к сумме личностей, живущих на одной территории. А потому народ — это и Коля Батурин, подкармливавший бродячих собак и строящий для детей зимние горки и снежные крепости, и отец Светки, убивший свою жену за то, что та не дала ему рубля на опохмелку. И оба, между прочим, жили в одном доме. Кто из них народ — Коля или этот несчастный убийца? Кстати, к таким как он Асинкрит тоже не испытывал презрения и ненависти. Чувство было другое, очень странное — веселая жалость. Или жалостливая веселость. Так жалеет и одновременно веселит вас вечно пьяный бомж, просящий у вас три рубля, чтобы купить хлеба. Вы даете ему эти деньги, хотя прекрасно понимаете, что не хлеб нужен этому бедолаге. Впрочем, так же Сидорин относился и к тем людям, на чьих чувствах и страстях он играл. Играл уже искусно — и без угрызений совести. Да и к себе самому он с недавних пор относился с этой веселой жалостью. Еще одно отличие нашего героя от героев романтических — он не собирался никуда убегать от людей, хотя ничего от жизни и не ждал. Ни хорошего, ни плохого. Его сокурсники, приехавшие из провинции, мечтали о распределении в Москве или, на худой конец, в каком-нибудь областном городе. Асинкрит не понимал, какая разница, где вырезать аппендицит и штопать порезанных алкашей — в Москве или Кологриве. И там, и там людям больно, и там, и там ты получишь за свою работу 120 рублей. В Москве, правда, колбасы легче купить, но разве смысл жизни состоит в еде? А посещения театров, музеев, выставок — это, по правде говоря, ерунда. Покажите мне москвича, у которого на все это остается время. А еще и там, и там — холодное и зябкое одиночество… *** Любовь… Обожавший Грина Сидорин, ждал ее прихода как Ассоль: только алые паруса — и никак иначе. Только гром посреди ясной лазури июльского полдня — на меньшее он не был согласен. Но шло время, грома не было, и алых парусов тоже. И кровь не отливала от лица, и не хотелось пройти колесом, как это сделала Дэзи из «Бегущей по волнам». Но, самое грустное, девушки, которых он встречал, совсем не походили на Дэзи, Ассоль или Джоанну из «Черной стрелы» Стивенсона, не говоря уже о Маше из «Капитанской дочки» — единственного произведения Пушкина, которое Асинкрит любил.

— Старик, очнись, — захмелевший от пива Вадик, поучал Сидорина. Они сидели на футбольном матче, а наступивший перерыв требовал дать выход эмоциям, — посмотри, сколько вокруг нас девушек. Умных, красивых…

— Ни одной не вижу, — обводя взглядом лужниковские трибуны, возразил Асинкрит.

— Да я про наш институт. Про Москву. И вообще, русские девушки самые красивые в мире. Слышишь?

— Очень даже хорошо слышу, можешь потише говорить.

— Не уходи от разговора. Я же вижу тебя насквозь. И даже знаю, о чем ты думаешь.

— Об этом не я один думаю: «Торпедо» пока летит.

— Какое «Торпедо»? Старик, ты не прав! Ты все ждешь… принцессу, все перины стелешь, горошинки подкладываешь…

— Нет, ты не Вадик, ты златоуст тверской. Господи, когда же перерыв закончится?

— Опять уходишь? А надо, как Пигмалион. Взял — мрамор, и слепил — Галатею! Чудо слепил. Вот как надо.

— Как ты повернул, милый мой. А я имею честь тебе возразить.

— Попробуй.

— Это у них в Греции мрамора сколько хочешь. А у нас все больше дерево. Вот сделаю я себе с душой, но деревянную…

— А ты постарайся.

— Постарайся, легко сказать. Я вот видел одну… каменную. В смысле, бабу.

— Где?

— В Коломенском стоит. Чувствую, я не лучше выва… выя… выяю. И совсем мне не хочется ее оживлять, с такими титьками и таким пузом.

— Опять все опошлил. Я же в переносном смысле.

— Хорошо, хорошо, не обижайся. Кстати, ты себе материал для будущего шедевра подобрал?

— Смеешься?

— Ничуть. Просто я тебе сто раз говорил: к этой жизни нельзя относиться серьезно. Сойдешь с ума.

— А по-моему, к жизни только серьезно и можно относиться. Галька Савчук.

— Что — Галька Савчук?

— Ну… ты про материал спрашивал. Ладно, давай футбол смотреть.

Сидорин хмыкнул про себя. Природная шатенка, зеленоглазая Галька была очень милой и серьезной девушкой. Все делала основательно и серьезно — писала ли курсовую, варила ли борщ, или влюблялась. К тому же с чувством юмора у нее все было в порядке, что Асинкрит очень ценил в девушках. Одним словом, Галина Савчук стала бы идеальной женой для Вадика. Тем более, подумал Сидорин, если уж он возомнил себя Пигмалионом, то работая над Галатеей-Галькой надо было только кое-что подправить. Но не зря Асинкрит хмыкнул незаметно для Вадика: буквально неделю назад соседка Галины по комнате в общежитии передала ему записку, в которой Савчук искренне и смущенно объяснялась Асинкриту в любви.

Случись это на первом курсе, Сидорин был бы польщен и даже горд — такая девушка обратила на него внимание. Но он уже был на пятом. Как верблюд таскает горб, так и Асинкрит носил свой любовный опыт. Найти подружку для него проблем не составляло. Опять-таки, отмычками он владел виртуозно. Если Сидорину хотелось познакомиться с интеллигентной девушкой, он просил дядюшку, у которого лечились и артисты, и писатели, и художники (для первокурсника Асинкрита стало откровением, когда он узнал, сколько среди богемного люда клиентов психиатра) достать два билета на модный спектакль или концерт. Приходил минут за тридцать, но не подходил близко к входу, наблюдая издалека за суетой возле здания театра. Так леопард прячется в кустах, наблюдая, как его потенциальная жертва пытается пробиться к водопою, расталкивая своих сородичей и забывая об осторожности. Вскоре он выбирал «жертву» — как правило, красивую брюнетку среднего роста очень желавшую достать лишний билетик. Минут за десять до начала спектакля он подходил к подъезду, озабоченно смотрел на часы, стараясь встать поближе «к своей». Та, уже отчаявшись, спрашивала на автомате: «У вас не будет лишнего билетика?» Сидорин бросал на девушку очень короткий взгляд, будто совсем не интересуясь, кто перед ним стоит, и бросал меланхолично: «Давайте так, мой друг должен был приехать издалека… Пять минут подождите». Девушка, разумеется, ждала, чтобы «этот друг» не пришел. И он не приходил, как мы понимаем. А дальше все было просто. После спектакля Асинкрит провожал девушку, если даже она жила у черта на рогах. Они обменивались телефонами. Девушка, благодарная и впечатленная — вот он, лучший материал для лепки — не сомневалась, что ее обаятельный и остроумный знакомец позвонит. Но он не звонил. Самые «крепкие» выдерживали неделю, но все равно звонили. А дальше было все еще проще.

После того, как Асинкрит чувствовал, что девушка привыкает к нему или, не дай Бог, начинает строить в отношении его какие-то планы, он исчезал по заранее подготовленным «тропам». Без угрызений совести, ибо считал, что свято следует первому, самому главному пункту своего кодекса, вычитанного когда-то у еврейского мудреца Гиллеля: «Не желай и не делай другому то, что себе не желаешь». В самом деле: ребенка он девушке не сделал — даже в любовной страсти Сидорин имел холодную голову. Поплачет, конечно, но, во-первых, что за жизнь без слез, а во-вторых, кто знает, может через много лет будет его несостоявшаяся Ассоль вспоминать нечаянную встречу перед театром имени Маяковского, как самый светлый эпизод в своей жизни.

Как видите, Сидорин, подобно всем людям, не знающим неудач, стал самонадеянным сверх всякой меры. И если когда-то в Упертовске, сидя на берегу безымянного ручья, Асинкрит с иронией думал о себе: «Тоже мне, Демиург нашелся», то, заканчивая институт, он уже, похоже, и впрямь считал себя человеком «редких достоинств», стоящего над людьми. Вот и объяснение с Галиной он провел также виртуозно, но в противовес девушке, сгоравшей от смущения и переизбытка чувств, с такой барской холодностью, которую не скрыла даже участливая улыбка. Больше того, Сидорин так все повернул, что умудрился свой отказ обосновать… дружбой с Вадимом Глазуновым. Помните, старую добрую песню: «Если случится, что он влюблен, а я на его пути…»

Одним словом, наш Демиург взлетел, как орел, парящий над землей, над горами, равнинами. А может, как ястреб-стервятник. Не важно. Только неведомо бывает ястребу, что однажды, откуда-то снизу, где даже люди похожи на муравьев или крыс, вечно снующих по своим делам, раздастся какой-то хлопок и вслед за этим что-то обожжет его правое крыло. И ястреб не знает, как ему повезло — сердце не задето, крыло не перебито, а только обожжено…

… Будто в отместку (а может, и впрямь — в отместку) за девичьи слезы, только устроив благополучно судьбу Галины и Вадима, судьба подарила ему роковую встречу в автобусе. Асинкрит тогда поехал на практику — поехал без волнения и прочих петушиных эмоций. Что действительно связывало Сидорина с Чайльд Горольдом и ему подобными — отсутствие цели в жизни. Какая может быть цель в жизни, в которой ты чужой, как незваный гость на пиру?

… Девушка спала на его плече, маленькая венка пульсировала на ее прекрасной и тонкой беззащитной шее. И не нужны ему стали алые паруса, и колесом пройтись тоже не хотелось. Хотелось другого, — чтобы ночь эта не кончалась, чтобы автобус ехал и ехал сквозь дождь и не приходил в пункт назначения… Но рано или поздно, любой автобус, как и любой поезд, прибывает на конечную станцию. И девушка ушла, словно и не было ее, оставив после себя легкий запах недорогих духов и своего чистого, как дыхание весны, тела. И когда он увидел, как незнакомку встречает молодой человек, увидел, с какой радостью девушка бросилась к нему, его сердце просто раскололось от горя.

*** Все хорошее когда-нибудь заканчивается, как, впрочем, и плохое. В нашем мире есть только один волшебник — время. Оно старит тела и души, стирает с лица земли горы… Нет, про горы — это уж чересчур, но ведь правда — стирает. Одним словом, прошло пять с небольшим лет, а Асинкрит Васильевич — так теперь его будут называть — уже не только дипломированный врач, уролог по-специальности, но и человек, который с удивлением обнаружил, что ему пора домой, что он соскучился в чужих краях. И пусть Москва не была чужой, но и своей она не стала. Сидорин тепло простился с семейством добрейшего Виктора Ивановича, искренне не понимавшего, почему племянник решил уехать из Москвы, с супругами Глазуновыми, уезжавшими по распределению то ли в Тверь, то ли в Псков — этого они сами до конца не могли решить. Последний раз сходил Асинкрит на любимое «Торпедо» — в качестве москвича, разумеется, а не гостя столицы, прошелся по самым памятным для себя местам — и уехал. Волшебник-время… Только ему под силу сделать так, что минуты, часы, дни, недели, месяцы и годы тянутся своей неспешной чередой, которая кажется нам бесконечной, а потом, когда заканчивается жизнь, — оглядываемся назад и не можем понять, а была ли она — жизнь? И если была — почему так быстро, так издевательски быстро пролетела? Когда Сидорин-младший отработал пару лет в Упертовске, его пригласили в центральную городскую больницу областного центра. Еще три года — и последовало новое приглашение — в областную больницу, что Асинкрита Васильевича, откровенно говоря, удивило. Место врача в областной больнице для их региона считалось верхом карьеры, выше была только Москва с ее институтами, клиниками. Отец был горд за сына, но не мог не видеть, что на работе Асинкрит не горел, не фанател, как он сам и люди его поколения. Нет, дело свое Сидорин-младший выполнял честно, но жилы не рвал. Душещипательных разговоров «за жизнь» с больными не вел, отчего получил славу «сухаря», впрочем, хорошо знающего свое дело. И в Упертовске и в областном центре Асинкрит Васильевич жил негромко, но насыщенно: крутил романы с медсестрами и молодыми врачами-практикантками, периодически выбирался в Москву, благо три часа на электричке — это не расстояние. Пару раз он чуть-было не пошел под венец, но стоило ему представить, что вместо выходных в Москве, вместо футбола и пива с раками в Столешникове, его ждет работа у тещи на огороде в сорок соток, ждут выходы на базар, а если и поездки в Москву, то ради все той же колбасы и дефицитной детской обуви, то порыв «окольцеваться» пропадал. Хотя… Подходили к концу восьмидесятые. Дефицитом становились не только продукты, вещи, лекарства. Куда-то уходили, будто дети, уводимые из города крысоловом, доброта, милосердие, терпимость. Люди высыпали на площади, свергая вчерашних кумиров с броневиков, и тут же поднимали на танки новых… Пару-тройку раз к нему приходили какие-то сумасшедшие тетки, называвшие себя представителями демократической интеллигенции и просили его подписаться под каким-то очередным воззванием. Сначала он, не улыбайтесь, цитировал им героя старого фильма «Попутного ветра «Синяя птица»: «Мой папа не велел мне нигде и ни под чем подписываться». До них не доходило, тогда он цитировал, несколько перефразируя, Пастернака: «Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?» Его назвали приспособленцем, но оставили в покое. А когда в Москве происходил путч, наверное, самый странный путч среди всех имевших место быть путчей, Асинкрит Васильевич слег с воспалением легких. В больницу он не ходил, диагноз себе поставил сам. По телевизору вначале показывали «Лебединое озеро», затем торжество победителей. Все талдычили одно слово: «Свобода», «Свобода». А Сидорину стало вдруг невыразимо больно. Ощущение было интуитивным. В этом всплеске эмоций, в этом истерическом братании виделось ему что-то страшное и гибельное. Для него? Но он никогда не был коммунистом, как и все его родные. Для России? Асинкрит потянулся и выключил телевизор. Потянулся еще раз, чтобы далеко не ходить, и достал ближайшую от себя книгу. Это был пушкинский «Евгений Онегин». Как это не прискорбно, но к русской классике родная школа внушила Сидорину отвращение. И, дожив до возраста Христа, он так и не мог себе сказать: читал ли он «Войну и мир», читал ли «Братьев Карамазовых» или «Евгения Онегина». Вроде бы читал, вроде бы даже наизусть помнил: «Мой дядя самых честных правил»… А вроде и нет. Почитать, что ли, пока мир сходит с ума? «Мой дядя самых честных правил»… Забавно. Всю жизнь Сидорин думал, что этот дядюшка был честных правил, в смысле поведения. Но, похоже, можно прочитать и по-другому: он честных, в смысле, людей, правил, то есть выпрямлял. Или ломал. Асинкрит стал читать дальше — и скоро забыл обо всем — о путче, о собственной болезни, о не по-летнему хмуром дожде за окном. Так в его жизнь вошел — сразу и навсегда — Пушкин. Вошел — и, нет, не изгнал, — детство и юность невозможно изгнать из жизни, а как-то по-доброму, но все-таки оттеснил Стивенсона, Конан Дойля, Грина… И дело было не в гениальности Пушкина. Сидорин понял, в каком времени он должен жить. Должен был. Асинкрит сотни раз слышал песню Окуджавы, в которой бард, как Сидорину казалось раньше, немного кокетливо пел: «И все-таки жаль, что нельзя с Александром Сергеичем…» А теперь он ощутил всю горечь этого «нельзя». Нельзя знать, общаться, дружить с Пушкиным. Вот кто бы понял его, асинкритову, душу. Отныне с двумя томиками Пушкина, Сидорин не расставался. Сначала выучил наизусть, благо, память позволяла, «Евгения Онегина», затем «самые-самые» глянувшиеся стихотворения, после них просто приглянувшиеся и, наконец, все остальные. Он достал, все что можно, о жизни поэта, о его творчестве. Асинкрит «проглатывал» в словарях, энциклопедиях все-все-все, что можно было найти и «проглотить» о начале 19 века, времени Пушкина. Так прошли осень и зима. В ту командировку, садясь в вертолет, который должен был вести его в отдаленный лесной поселок, Асинкрит Васильевич, как обычно, взял с собой томик Пушкина. *** Прилетели быстро. Для врачей областной больницы такие вылеты не являлись редкостью. В последнее время их, правда, стало меньше — резко подорожало горючее. В бригаде, где за старшего Сидорин, еще один врач — Саша Пахомов и хирургическая медсестра Вера Николаевна. С Николаевной Асинкрит работал давно, был уверен в ней, как в самом себе, да и за Сашу он не волновался — не подведет. В маленьком фельдшерском пункте поселка Березовский их уже ждали.

— Что у вас случилось? — раздеваясь на ходу, спросил Сидорин у подбежавшего фельдшера, женщины лет сорока.

— Умирает. Потеря крови большая.

— Чуть подробнее… как вас?

— Мария Ивановна.

— Мария Ивановна. А меня зовут Асинкрит Васильевич.

— Я знаю, вы у нас уже были год назад, девочку спасали… помните?

В этот момент он заметил в коридоре группу бородатых мужчин. Мужчины почтительно расступились перед медиками.

Асинкрит и его коллеги вошли в комнату, которую с большой натяжкой можно было назвать операционной. На столе лежал молодой человек с редкой бородкой. Он был очень бледен.

— Это геолог, Асинкрит Васильевич. Ищут что-то в наших краях.

— А вот теперь не так подробно, Мария Ивановна. Верочка, готовьте инструменты, похоже, мы его не довезем.

— У нас над рекой что-то вроде скал или пещер. Он полез туда и — вот. Пока привезли его сюда, пока вас дождались…

— Все ясно. Ребята, — обратился Сидорин к своим. — Срочно синьку в вену…

А дальше все было, как много раз до этого. Бригада работала, как часы. У парня оказался разрыв левой почки, осложненный кровотечением. Без эмоций, привычно провели лапаротомию, нашли источник кровотечения.

— Асинкрит Васильевич, давление падает, — подала голос Вера Николаевна.

— Да, Верочка, — отозвался Сидорин.

— Нефрэктомия? — это уже Саша.

— А ты посмотри, Сашок, на его почку.

— Вижу. Придется удалять.

— Вот она, жизнь человеческая: три часа назад он с замиранием сердца смотрел на безбрежные русские дали, говорил кому-то, может быть, даже любимой девушке, о том, как прекрасна жизнь, а сейчас лежит перед нами со вскрытой брюшиной…

— Асинкрит Васильевич, — раздался укоризненный голос Веры Николаевны.

— Это всего-навсего здоровый цинизм, Верочка. Вы же не сомневаетесь в том, что я хочу его спасти. Всеми фибрами своей души. Просто в такие моменты тянет пофилософствовать. Представьте, всего три часа назад он, может быть, пел, охваченный чувствами… — И, откашлявшись, Сидорин пропел негромко:

— Пей, ветерок, песню неси, пусть ее слышат все на Руси.

Верочка и Саша рассмеялись.

— Вы сегодня в ударе, Асинкрит Васильевич.

— Дорогая Вера Николаевна, я всегда в ударе.

— Но сегодня особенно.

— И вы тоже молодцом, Мария Ивановна. Прилети мы на полчаса позже и, кто знает, мир потерял бы будущего Ферсмана.

— А кто это? — простодушно спросила фельдшер.

— Ферсман? Очень известный геолог. Нет, вы, правда, молодец: сделали, что могли.

— Ой, что вы, — засмущалась Мария Ивановна. — Вот слушаю вас и многого не понимаю. Латынь в училище учила, конечно, но это так давно было.

— Не страшно. Саша, — обернулся Сидорин к напарнику, — просвети, пожалуйста, Марию Ивановну.

— С удовольствием, — не прекращая работы, отозвался Пахомов, — что вас конкретно интересует, Мария Ивановна?

— Нефро…

— Нефрэктомия — это, проще говоря, удаление почки. Лапаротомия — это когда живот разрезают. Люмботомия — ревизия забрюшинного пространства. Вот и вся премудрость.

— Понятно, — как-то обреченно вздохнула Мария Ивановна.

— Только, ради Бога, не переживайте, — было видно, как под повязкой засмеялась Вера Николаевна, — вся эта латиница придумана только ради того, чтобы больные не поняли, о чем говорят врачи. А то они с перепугу и до наркоза не дожили.

— Кто, врачи, Верочка? — спросил Сидорин. — Врачи всегда доживут.

— Эх, сейчас бы спиртика, — мечтательно произнес Пахомов.

— Кто о чем, а вшивый все о бане.

— Не сердитесь, Верочка, на Александра Александровича, тем более, что его слова не лишены резона.

— Если бы вы знали, — вдруг подала голос осмелевшая Мария Ивановна, — как я испереживалась. Он то придет в сознание, то опять отключится. Все мне что-то очень важное хотел сказать.

— А что именно? — Верочка из приличия поддержала разговор.

— Я не поняла.

— Верочка, что гадать? Проснется после наркоза, и все нам расскажет. — Сидорину надоела болтовня. — Все, сосредоточимся, выходим на финишную прямую.

Когда Сидорин выходил из операционной, к нему подошла симпатичная девушка.

— Доктор, простите, я невеста Артема.

— Чья невеста? — не понял сразу Асинкрит Васильевич.

— Артема… Ну, которого вы оперировали.

— Его Артем звали?

— Почему звали? — вздрогнула девушка.

Сидорин засмеялся.

— Простите. Выразился неудачно. Все нормально.

— Правда?

— Правдее не бывает. Без одной почки люди сто лет живут. Не забудьте, кстати, на свадьбу пригласить.

— И меня тоже, — обгоняя Асинкрита, подмигнул девушке Пахомов.

— Спасибо. То есть, обязательно. — Девушка счастливо засмеялась. — У меня совсем голова кругом идет.

И она побежала к бородачам, поднявшимся при виде хирургов.

— Ребята, все хорошо. Спасли Темку.

Что произошло потом, снилось Сидорину почти целый год. Они сидели, расслабленные, в кабинете Марии Ивановны. Хозяйка фельдшерского пункта хлопотала с ужином. Вера Николаевна периодически отходила, чтобы посмотреть больного. Уйдя в последний раз, медсестра долго не возвращалась, а когда пришла, то Сидорину бросилась в глаза ее бледность.

— Асинкрит Васильевич, у парня моча не идет.

— Не паникуй, Верочка. Коттектор хорошо поставила?

— Да что я, девчонка что ли?

— Ладно, пойдем, посмотрим.

Парень лежал в той же позе. Дыхание было ровным. В какой-то момент Сидорину показалось, что Артем улыбается. Может, снится что-то хорошее? Эх, «вей ветерок». Будь бы ты поосторожнее парень, стольких бы людей не заставил за себя волноваться…

Но мочи не было. Ни грамма. Вдруг страшная догадка пронзила Асинкрита. Ноги стали ватными, он пошатнулся, с трудом удержав равновесие.

Верочка кинулась к нему.

— Что с вами, Асинкрит Васильевич?

— Я… я, кажется, знаю… почему. Верочка, — дышать стало тяжело, и он с трудом подбирал слова, — я…

— Господи, да что с вами?! Асинкрит, возьми себя в руки!

— Сейчас… может быть… Верочка, я убил его!

— Что ты говоришь такое?

— Иди, позови Сашу.

— Я уже здесь, — раздался голос за спиной.

— Ребята, посмотрите у него, на спине, где должна быть другая почка — есть что-нибудь?

Вера Николаевна и Пахомов переглянулись. Еще минута… Медсестра сначала охнула, потом выругалась по матери, а Саша произнес обреченно:

— Шрам.

Сидорин подошел к кровати Артема. Теперь он точно улыбался. Еще живой, но уже обреченный человек. Асинкрит провел рукой по его волосам. Совсем мальчишка, лет двадцать пять, не больше. Видимо, пытаясь подражать старшим товарищам, отпустил бородку, которая делала его похожим на мушкетера.

— Васильич, ты… мы не виноваты, — это был Пахомов. — Мы сделали все, что могли.

— Асинкрит, — Вера Николаевна подошла к Сидорину, — у тебя, у нас с тобой разве первый раз уходит человек?

— Ребята, все правильно. Только… я этой девушке теперь в глаза не смогу смотреть.

— Почему?

— Не знаю. — И вновь погладил Артема по волосам. — Прости мне, мушкетер. Если Бог есть, скажи ему сегодня там, что я не желал тебе зла.


*** В дверь постучали. Сначала несмело, затем все настойчивее.

— Кого еще… нелегкая? — Сидорин с трудом открыл глаза. — Да не стучите так… как по голове лупят. Иду.

— Ничего себе, — только и смог вымолвить Асинкрит. — Толмачева!

Перед ним действительно стояла Вера Николаевна.

— По поручению профсоюза?

— По зову души, — отпарировала она. — Войти позволишь?

— Рискни, Вера Николаевна.

Минуту спустя они уже сидели в креслах друг напротив друга. Сидорин смотрел, будто впервые видел, на Толмачеву, та, между делом, изучала обстановку комнаты.

— Да, по спартански живешь, Асинкрит Васильевич.

— Это… не моя. Друга. Он за кордон на заработки подался. Какими судьбами в Упертовске, Вера Николаевна?

— Села в автобус и приехала. Делов-то.

— И то, правда.

— Городок у вас маленький, Асинкрит Васильевич. О каждом знают. Добрые люди подсказали, где тебя найти.

— Надо же! А я думал, что нахожусь в глубоком подполье.

— Скорее, подполе.

— А, называй, как хочешь! — махнул рукой Сидорин. — Лучше скажи, что знают про меня.

— Что ты от несчастной любви запил…

— Здорово!

— А еще говорят, что человеку вместо аппендицита вырезал что-то другое, и он умер. Тебя выгнали с работы, хотели посадить, но родные отмазали…

— Прости, что сделали?

— Отмазали, Асинкрит Васильевич, отмазали. Взятку дали.

— Кому?

— Судье, наверное. Народу подробности не нужны. Вот, а теперь ты сидишь здесь и пьешь горькую. Удовлетворен?

— Вполне.

— А я нет, Асинкрит.

— Почему без отчества?

— Хватит валять дурака. Ты думаешь, мне действительно больше нечего в единственное воскресенье на неделе делать?

— А что, сегодня воскресенье?

— Воскресенье.

— А число какое?

— Пятнадцатое.

— В смысле апреля?

— В смысле мая. Ты что, издеваешься?

— Бог с тобой, Вера Николаевна! Просто я думал, что апрель. Пятница. То-то я гляжу, черемуха зацвела. Ничего себе, думаю, весна какая ранняя. Наверное, из-за этих дыр…

— Каких дыр?

— Озоновых.

— А пятница почему?

— Сбился со счета. У меня же по математике плохо было, ой плохо. Да и день какой-то серый. — И почти без паузы:

— Пить хочешь?

— Кофе, но можно и чай.

— Есть только водка. Давай за знако… Тьфу, что я, — за встречу.

— Асинкрит Васильевич…

— Тогда за майские праздники, вон их сколько. Кстати, как там у вас 9 мая отмечают?

— Сейчас отмечают все.

— И это правильно. Власть у нас у-ум-ная. Когда все празднуют — воровать легче. Так я не понял, за что мы будем пить?

— Я пить не буду.

— Постой, не путай меня, ты же сказала — с удовольствием.

— Я про кофе.

— Про кофе… Жаль. А я вот сделал открытие. Представляешь, лучше всего пить с утра. Закуски чтоб по минимуму. Лучше водочки, с пива — голова…

Толмачева поднялась и, подойдя к книжной полке, стала что-то пристально изучать.

— Согласен, Вера Николаевна, бедноватая у моего друга библиотека. Он больше за компьютером сидел…

— Панангин, корвалол, нитроглицерин… Значит, говоришь, с утра пить лучше? А вечером вот это?

— Я же должен беречь свое сердце. Как никак почти год без свежего воздуха сижу…

Сидорин замолчал, а затем вдруг сказал совершенно иным тоном:

— Спасибо, Вера. Я то уж думал, что все забыли Асинкрита. Будто и не жил.

— Возвращайся! — Толмачева подошла к Сидорину.

— Зачем?

— Нам тебя не хватает. Людочка Белова извелась вся. Поезжай, говорит, Николаевна, привези его.

— О Людочке не надо, — мрачно произнес Сидорин.

— Почему?

— Перед мужем ее совестно. Хороший парень — добрый, приветливый. Я сейчас только и делаю, что в себе ковыряюсь.

— И что наковырял? Посмотри на себя, во что превратился? Зарос, обрюзг, посинел…

— Ты всегда умела утешить. Спасибо.

— Пожалуйста. Лишь бы на здоровье.

— Знаешь, Вера, я ведь и сам хотел со всем этим завязать.

— Ну?

— Не получается, вот тебе и ну. Вечером ляжешь — не сердце, а гармошка, сплошные перебои. И так лежишь всю ночь. А если уснешь, кошмар снится.

— Какой кошмар?

— Будто ты заходишь в кабинет Марии Ивановны и говоришь мне: «У тебя осталась минута, чтобы его спасти». Я бегу, хватаю скальпель, что-то пытаюсь сделать… А он, он разговаривает.

— Кто?

— Мушкетер, парень этот. Даже не так: будто скулит и плачет. Жалобно-жалобно. «Мамочка, я не хочу умирать, спаси меня». А кто-то сверху считает: «Осталось двадцать секунд, осталось девятнадцать»… У меня сердце готово из груди выпрыгнуть. А потом — бах! — и все. Заходит девушка, невеста его, с букетом цветов и говорит мне: «Спасибо вам, Асинкрит Васильевич, теперь мне эти цветы не нужны, возьмите их себе». Откроешь глаза — и так муторно на душе, так муторно… Во дворе тетки ругаются, кто чью бельевую веревку занял, по телевизору учителей глодающих показывают.

— Врачей еще не показывали?

— Что, так плохо дела?

— Возвращайся, все узнаешь.

— Я не договорил.

— Так я уже все поняла. Открываешь ты такой бедный глаза — и единственные для них образа — бутылка. А вечером все по новой.

— Точно, — как-то простодушно отозвался Сидорин. — И, знаешь, мне кажется, что я уже не смогу без нее.

— Ну и помрешь. С твоим сердцем еще год такой жизни не выдержишь.

— Помру? А может это выход?

Сидорин встал и вышел на кухню. Минуту спустя он вышел оттуда со стаканом, до краев наполненным водкой. В левой руке Асинкрит держал половину соленого огурца.

— Ты видишь, я еще закусываю, значит не совсем еще пропащий… Жаль некому компанию составить. Твое здоровье, Вера Николаевна, — интонация его голоса опять изменилась. — Так и передай своему Сереге, повезло ему с бабой.

— Не надо, Асинкрит, — как-то по-детски жалобно попросила Вера Николаевна.

— И не проси, Толмачева, не проси. Поздно!

Выпил, медленно поставил стакан на телевизор, понюхал огурец и положил его в стакан.

— Все. Завязал я, Вера. Это — последний… Как мне тебя отблагодарить?

— За что?

— За все. Хочешь, я тебе стихи почитаю. Хорошие. — И не дожидаясь согласия собеседницы, стал декламировать. Впрочем, декламацией это было назвать трудно, — скорее он просто разговаривал с Верой.

— Приходите ко мне ночевать.

Мягче ночи моей только сны. Я из трав соберу вам кровать На зелененьких ножках весны. Приходите ко мне молодеть. Ванну примите в горной реке. Надо только рекой овладеть И держать ее гриву в руке. Приходите ко мне погрустить, — Это лучше всего у костра. Надо голову чуть опустить И тихонько сидеть до утра…

— Бедненький мой! — Вера подошла и как-то по-матерински, бережно обняла Асинкрита. — Тебе Господь дал такое нежное сердце, а ты его в броню заковал. А теперь не знаешь, как тебе быть — то ли броню разбить, то ли сердце остановить. Для первого у тебя сил нет, для второго — мужества.

Сидорин отшатнулся и посмотрел на Толмачеву, будто впервые увидел.

— Это же надо! Куда им до тебя…

— Кому?

— Грасианам и прочим гиллелям с их мудростью.

— А зачем мудрость, коли сердца нет?

— Ты знаешь, Вера, я всю жизнь завидовал Игорю Кожину.

— Он никогда не читал книг?

Сидорин засмеялся.

— Не поверишь. Но я завидовал другому: у него была старшая сестра.

— Не поверишь, а я завидовала Люське Золотцевой: у нее был младший брат.

— И чтобы разница так года три-четыре, максимум пять, не больше.

— Правильно. Ой, на что ты намекаешь?

Сидорин не ответил. Лицо его как-то вдруг просветлело, как у человека, внезапно решившего важную задачу.

— Ты принял решение?

— Кажется, да.

— Поедем вместе. Переночуешь у нас, а завтра…

— Нет, в больницу я не вернусь. Не подбивай. Самое главное ты поняла, осталось понять самую малость. Я работал рядом с вами — с тобой, Сашей, и видел… видел ваши глаза.

— Причем тут глаза?

— А при том. Язык солжет, даже сердце слукавит, а глаза нет. Не люблю пафоса, не хочу говорить, что работа была и есть для вас праздник, но это — ваше. Бог каждому дает свой талант. Помнишь эту притчу? Один человек умножил свой талант, другой закопал его в землю. Вы — умножили.

— Но ведь ты прекрасный хирург…

— Не то, не то, Верочка. Я отбывал повинность.

— Не верю.

— Поверь.

— А зачем же ты…

— Это долгая история, как-нибудь в другой раз. Там, в Березовском, я вдруг понял про себя простую вещь: если бы я не думал о том, как закончится рабочий день, и как мы встретимся с Людочкой, я бы его вытащил.

— Это неправда! Его вытащить было нельзя.

— Можно, Вера, можно. Когда живешь по пунктами кодекса…

— По чему живешь?

Но он словно не слышал ее вопроса и говорил все горячее и горячее:

— … когда заранее имеешь в руках оправдание — я, видите ли, не желал ему зла, то никогда не сделаешь сверх того, что ты можешь. А когда перед тобой лежит больной человек, и у тебя есть шанс его спасти…

Он вдруг замолчал и как-то весь сник, а затем еле слышно закончил фразу:

— … ты не должен думать о том, где встретиться с любовницей.

Через час они вышли из дома. Сидорин проводил Веру Николаевну на автостанцию, зашел к родителям, пробыл у них часа три, затем вышел на улицу — с рюкзаком, закинутым на правое плечо, одетый по-дорожному. Рюкзак был почти пустой — немного одежды и томик Пушкина. Сидорин медленно, самой длинной дорогой шел по Упертовску. Будто прощался с городом детства. Купил билет, сел в автобус — и уехал. Куда, насколько и зачем — никто в Упертовске об этом не знал. Правда, позже местная достопримечательность, вечный алкаш Шурик по прозвищу Непролейрюмка утверждал, будто, садясь в автобус, Асинкрит Васильевич сказал ему, что едет на Балканы, воевать за сербов. Но никто словам Шурика не поверил: передвигаться и что-то соображать он мог только до полудня, а позже имел обыкновение мирно спать в городском скверике напротив памятника погибшим на войне упертовцам, тогда как Сидорин уехал ближе к вечеру.



Глава третья. Последний рейс. В мир приходил новый день. Сначала мрак короткой летней ночи разорвал бирюзовый лоскут неба. Когда бирюза, смешиваясь с лазурью, охватили весь восток, перестал плакать коростель. Зато мелкий птичий люд — зарянки, славки и корольки грянули торжественную песнь восходящему солнцу. Солнце еще не показалось, но оно уже присутствовало в этом мире. Последний мрак на западе бледнел и рассеивался, превращаясь в белесый туман, словно черный колдун, теряя силу злых чар, спешил стать обыкновенным седым стариком. К птичьему хору присоединялись новые голоса, даже грубоватая кукушка не удержалась и, время от времени, словно стесняясь своего голоса, начинала отсчитывать кому-то годы. Люди в автобусе не слышали птиц, не считали сколько раз за дальним лесом пронесется жалобное «ку-ку». Рассвет был прекрасен, но утром так хочется спать, тем более, когда мерный шум мотора укачивает тебя. А рассвет… рассвет не комета Галлея, завтра придет снова. Спящие в автобусе не могли и предположить, что всего через несколько секунд бежевая «восьмерка» пойдет на обгон «Икаруса», не заметив встречной машины. Водитель «восьмерки» сообразив, что отступать поздно, нажал на педаль газа и подрезал автобус.

— Твою мать! — успел закричать шофер «Икаруса» и это были его последние слова. Визг тормозов, крики, звон и скрежет стекла… Огромное красное тело автобуса будто нехотя повернуло в сторону и, замерев не секунду у кручи, рухнуло вниз. И вновь наступил мрак.











Часть вторая. Глава четвертая. Оборотень.