"Верная река" - читать интересную книгу автора (Жеромский Стефан)XVIIУбедить Юзефа Одровонжа в том, что необходимо уехать, удалось другими доводами. Княгиня не возражала юноше, когда он порывался вернуться в свой отряд, – а по мере восстановления здоровья и сил, нетерпение его все возрастало. Она просила лишь об одном: чтобы он окончательно вылечился и пошел воевать здоровым. Но, чтобы окончательно вылечиться, отоспаться после стольких болезней и отъесться после такого истощения, нужны хоть двадцать спокойных ночей и двадцать безмятежных дней. Где же можно обрести все это, как не за границей? Мать добилась согласия сына, что именно для того, чтобы как можно скорей вернуться в отряд, он сперва поедет вместе с ней в Краков, запасется там новой одеждой, оружием и амуницией и поступит в какой-то новый отряд, под новым командованием, об организации которого она будто бы слышала. Главное же, он двинется на поле боя с новыми силами телесными и душевными. Юноша согласился. Он не знал, где находится его прежний отряд. Где же его искать? У кого разузнать? Где раздобыть оружие? В Кракове он осмотрится, узнает о ходе повстанческого движения, бросит взгляд на какую-нибудь карту, выберет новый отряд, увидит новые лица и воодушевится новой надеждой. Он ломал себе голову, кто бы это мог организовать новый отряд, о котором упоминала мать? Как он тосковал по вождю, по неумолимому железному полководцу, который топнет ногой по напоенной кровью земле и разбудит легионы! Жажда борьбы в молодом князе была так же велика и сильна, как велики были перенесенные им страдания. Холодными глазами всматривался он вдаль и как бы видел в ней скифскую войну, возникшую из бедствий польской судьбины, невиданную в мире борьбу не на жизнь, а на смерть. В нем угасли все воспоминания и осталось одно стремление: стать в ряды, повиноваться приказу. Эти чувства, а также опасение обыска, волнение и страх пани Одровонж как бы не попасть теперь в руки властей, вынудили его согласиться на немедленный отъезд. Саломея не удерживала его. Наоборот – поощряла. Тихая улыбка блуждала на ее сомкнутых губах, когда она поощряла его ехать… в отряд… Они разговаривали о мудром, находчивом, суровом и неустрашимом вожде, который должен же где-то существовать в этой стране, о Наполеоне с душой Махницкого. Говорили о великом сражении, которое разобьет, уничтожит рабство, искупит все муки, воздаст должное павшим в боях за их раны и героическую смерть. Разве страшна смерть от вражеской пули, – если это свершится, и ради того, чтобы оно свершилось? Не высшее ли счастье – погибнуть на поле брани за избавление от позора? Он рассказывал об одном памятнике в Париже, где изображен солдат, обхвативший последним объятием ствол пушки и умирающий на ней. Говорил о непостижимом пламени, которое охватывало его душу при виде этого бронзового солдата. То была радость! И вот теперь, когда ему предстоит снова идти, он испытывает такую же возвышенную радость. Глаза панны Саломеи из пламенно-черных становились матово-серыми, когда она неподвижно смотрела на него. Княгиня теперь не оставляла их наедине. Она стала бдительной и твердой в своей решимости. Между этими тремя лицами развернулась какая-то странная игра чувств, натянутых как струна. Молодой князь, поддавшись обману, стремился к своему мнимому подвигу и ради этого подвига жертвовал любовью, безжалостно втаптывал ее в землю. Жестокость его была столь же велика, как жестока судьба Польши. Стиснув зубы, с улыбкой на губах, смотрел он на Саломею. Пел на закате солнца Пупинетти. Князь рукой показал Мие на птичку. Одним жестом было сказано все. И Саломея поняла. Подтвердила кивком головы. Но тут же подумала, что придется открыть клетку и выпустить птичку на волю – разве можно будет вынести это пение, когда она останется здесь одна? Пусть птичка летит в солнечные края, туда, где будет ее возлюбленный. Мия усердно хлопотала, укладывая вещи пани Одровонж в кожаный чемодан. Чинила оторвавшуюся ручку этого чемодана, занялась всякими мелочами, бельем, провизией, приготовленной Щепаном на дорогу. Все делалось в большой спешке. Каждую минуту мог раздаться топот солдат или шум подъезжающей кареты, которая увезет… увезет его навеки. Говорилось, будто лишь на время… Но она-то прекрасно знала, что навеки! Он сам забудет о ней в далеких краях. Князь, барин… Разве только бог мог бы еще все повернуть вспять, сломить железную волю, расстроить планы. Только он один мог бы ниспослать неведомую помощь, свой всемогущий промысел – чью-то смерть… Отъезд должен был состояться ночью, чтобы большую часть пути в имение друзей княгини, расположенное близ границы, проехать лесами под покровом тьмы. Ночь усиливала страшную душевную тревогу. Порой сердце затихало, поддавшись какому-то проблеску утешения, иллюзии, слабой надежде на успокоение… Огромная тяжесть висит на волоске… Какая-то надежда на бездумное: «Э, что мне!» – разрослась до границ цинизма. Вот-вот отлегло от сердца. И вдруг все снова обрушивалось в страшный, смертельный мрак. Волосы вставали дыбом на голове, дым дикой одержимости клубами врывался в чувства, обезумевший разум пылал пламенем. Что же это творится? Скоро здесь будет пусто. Этот вселяющий ужас дом… Доминик пройдет по опустевшим комнатам, остановится над пустым ложем любви, покачает головой, вслушается в пение желтой птички… и закатится неслышным смехом! Как тут дышать? Как жить? Что делать? Она поднимала глаза на этого молодого человека, который захватил ее жизнь и сам стал ее жизнью. Глазами она признавалась ему во всей бездонной правде, но губы ее не скажут ему нет, – не скажут! Лишь одни глаза не могут сладить с душой. Он заплакал – он, благородный и сильный, не боявшийся смерти и неоднократно моливший о ней и теперь снова смело идущий ей навстречу, уверенный, что идет на смерть… В ее сердце кипело обожание. Ее вновь покорили эти мужские слезы. Нет, не предаст тебе своей тайны и тебя не предаст сердце твоей возлюбленной, польский рыцарь. Что бы ни случилось, оно будет молчать до последней минуты! Стоя поодаль, она мысленно прижимала к своим глазам и губам его волосы, губы и руки, отдавала ему взорами себя всю, свою наготу и гордость, свою честь и жизнь – навсегда, до последнего вздоха. Юзеф Одровонж еще плохо держался на ногах и с трудом переходил с кровати на диван, с дивана в кресло. Он уже был облачен в изысканный дорожный костюм, привезенный из города. Как он изменился! Он ли это, чьи кровавые раны она обмывала? Он предстал перед ней, словно невиданная, неслыханная, печальная птица. Темный шрам, пересекавший лицо под глазом, придавал ему возвышенное выражение. Коротко остриженные волосы делали этого рекрута еще моложе. Глаза его горят, губы упрямо сжаты. Он улыбается. Он пересел в кресло – утонул в нем. Руку опер о подлокотник, голову откинул… Не поднимая тяжелой головы, глядя издали на мать и панну Саломею, он тихо с непоколебимым энтузиазмом запел: Пани Одровонж поглядывала на него с мягкой добродушной улыбкой. Только несколько мгновений… И тотчас принялась еще усиленней хлопотать вокруг его и своих вещей, уже ни на минуту не покидая комнату, где были ее сын и Саломея. А они были теперь словно окутаны покровом покоя, полны внутренней тишины. Но вдруг панне Брыницкой что-то вспомнилось. Внешнее оцепенение, как скорлупу, пробила внутренняя дрожь. Она беспокойно пошевелилась. Ей захотелось что-то сделать, что-то сказать… Она задыхалась… Стала потягиваться, мучительно зевая. Ах, наконец! Вот оно что! Она отыскала в лифе зашитую пулю, разорвала пальцами шов, достала оттуда свинцовую пулю, выпавшую из раны Юзефа. Быстро, незаметно поцеловала этот кусочек русского свинца и подала его на ладони пани Одровонж. Заикаясь, не в силах найти нужных слов, стуча зубами, она наконец вежливо и спокойно выдавила: – Эта пуля… От меня… От меня на память!.. Пани Одровонж взяла пулю и взвесила ее на прекрасной белой, нежной ладони. Глубокая дума избороздила ее умный лоб. Мрачными от муки глазами она взглянула на Саломею. Как болезненно вонзился ей в сердце мстительный поступок девушки. Молодого князя очень встревожил этот подарок. Что-то кольнуло его, промелькнула какая-то догадка! Он оперся худыми руками на ручки кресла, силясь встать. Глазами инквизитора смотрел он в лицо матери. Она беспомощно покачала головой. Словно сама была прострелена этой пулей. Руки у нее дрожали. Юзеф хотел вскочить с места, спросить, как вдруг раздался стук колес. Все выбежали на крыльцо. У крыльца стояла дорожная карета без фонарей. Глазам Саломеи очертания ее и четверки лошадей предстали как видение колесницы смерти. С подавленным стоном она прислонилась к с гене. Человек, переодетый кучером, произнес пароль. Наскоро покормив коней, вынесли и привязали чемодан. Торопливо простившись со всеми, княгиня и ее сын сели в карету. Экипаж отъехал от крыльца медленно, тихо, шагом, чтобы не слышно было ни стука, ни топота. Он растворился в ночной тьме. Исчез. Пани Рудецкая, усталая и, как всегда, печальная, поскорей ушла с крыльца, – довольная, что опасный гость наконец увезен. Ушел и Щепан, помогавший привязывать чемодан. Панна Саломея осталась на скамейке одна. Она смотрела туда, где мрак поглотил карету. Колени ее были стиснуты. Руки сложены на коленях. На сердце – покой. Какой-то неожиданный поворот в чувствах заставил ее с некоторым удовольствием думать о деньгах, подаренных княгиней Одровонж. Мысль об этом словно сдавила сердце, заглушая всякое волнение. Мгновение, одна мысль о котором пронзала душу ужасом, мгновение отъезда прошло, миновало почти безболезненно. Саломея пугливо перебирала в памяти все: пустую комнату, клетку канарейки, страх перед Домиником, и с удивлением заметила, что все это не причиняло боли, что все чувства ее притупились. Отвратительное облегчение приносила мысль, что у нее столько денег… Был бы жив отец, вот бы, наверно, обрадовался! Ведь они честно заработаны, за добросовестную услугу… Он не был бы уже бедным управляющим, всегда одетым в одну и ту же куртку и высокие сапоги, который недосыпает, недоедает, в будни и праздники, в зной, в ненастье под открытым небом носится в седле с фольварка на фольварк, вечно в спорах, вечно в огорчениях, на страже чужих барышей… Как знать, нельзя ли было бы за этакие деньги взять в аренду где-нибудь подальше фольварк, где расцвело бы свое мирное хозяйство, обзавестись скотом, упряжью, парой лошадей получше для выездов, рессорной бричкой для поездок в костел, праздничным платьем. Крестьяне величали бы его как полагается «вельможным паном». Мысль блуждала по неведомым местам. Но пришлось вернуться из страны грез к грубой действительности, и мысли полетели к далекой отцовской могиле. Ах, ползком добраться бы туда, отыскать могилу, припасть к ней грудью, обнять руками! Рассказать этой горсточке земли, что произошло, признаться в подлом, ужасном, позорном грехе! Поведать о своем падении, объяснить вину! На эти деньги надо поставить железный крест на могиле… Сделать надгробную надпись… Саломея глубоко задумалась, – как же добраться туда? Вспомнила о последнем письме, написанном свинцовой пулей, ведь там была фамилия крестьянина, у которого лежал перед смертью отец. Вынув из кармана письмо, она держала его в руке. Ночная тьма мешала прочесть последние слова отца. Руки опустились. Но вот божья длань стала поднимать с земли плотный ночной покров. Из потемок возникли очертания ольх над рекой с наклонившимися в разные стороны кронами на высоких стволах – очертания странные, необычные, как изгибы ощущений в страдании. Эти очертания, которые вырисовывались на небе, приковали к себе ее взор. На один миг… – он тотчас вырвался, полетел дальше… Вдали бледный рассвет отделил землю от неба. Легкий туман сизой полосой стлался над рекой. Птицы защебетали в этом тумане так гармонично, словно это его образ, появляясь из мрака, давал о себе знать этими птичьими голосами, выражал свой цвет и форму. Ветер мягкий, напитавшийся в низинах сыростью, шевельнул сонные ветви. Поблизости на цветочных клумбах в саду засияли белые цветы, погрузив в сердце жало воспоминаний, – и сами предстали ее глазам как воплощение обнаженной боли. Но отважные глаза одолели ее. Пришлось затаить в себе месть и остаться собой. Вот и прошло… Тяжелая сонливость охватывала ее тело и душу. Наконец-то можно будет отоспаться после бесконечной усталости, в собственной кровати, которую так долго занимал чужой человек. Сердце уже не задрожит от стука в окно. Пусть теперь приходят и смотрят, пусть рыщут и разнюхивают! Не будет уже безумных хлопот, бесконечной беготни и безмерной бессонной тревоги. Некого больше стеречь – настанет покой, тишина, порядок. Спать! Саломея встала, чтобы выполнить свое намерение и пойти домой. Но после минутного колебания решила пройти вдоль реки. Она рассчитывала, что прежде чем она успеет дойти до берега, рассветет и можно будет в письме отца прочесть название деревни и имя крестьянина, в чьей избе он умер. Медленно шла она по дороге вниз, по мягкому песку, влажному от ночной росы и подернутому темным налетом. Вдруг свернула на мокрую траву и, сама не зная зачем, пошла прямо к реке. Зашла в беседку, затянутую душистым виноградом, постояла там. Мысли ее были тихи и спокойны, вертелись вокруг того, что бы ей купить на полученные деньги, какие платья себе сделать. Она распаляла в себе гордость, что больше не будет жить из милости, на побегушках у дальних родственников – сиротой, поцелуя которой добивается любой приезжий мужчина. Пусть повертятся теперь вокруг нее, поухаживают, прежде чем она соблаговолит говорить с кем-нибудь из них… Медленно, незаметно занимался рассвет. Громче звучало птичье пенье. Вдали уже виднелись цветущие, нескошенные луга, белые от росы. Капли ее висели на лепестках и тычинках, как шарики ртути. Засинел дальний лес. На заалевшем небе ярче засверкал багрянец. Саломея вышла из беседки и направилась к реке, в которой вода поднялась от весеннего паводка до самых берегов. Вода была мутная, желтоватая и неслась бурными водоворотами. Она покрывала илом красные и желтые цветы, гнула в дугу водоросли, увлекала течением ветки ольхи, ракиты и вербы. Мокрым дурманом несло оттуда и крепким запахом густых трав. В глубокой тишине раннего утра Саломея вдруг услышала гул. Короткие, отрывистые звуки, будто далекая барабанная дробь. Она прислушалась. Кивнула головой. Это экипаж, увозивший ее княжескую милость с сыном, проезжал далекий мост через эту же реку, в лугах, у леса. То был топот четверки лошадей и стук колес по деревянному настилу моста. Она задумалась. И вдруг у нее в душе что-то разорвалось, словно кусок сукна, который рванули в разные стороны руки беса. Неописуемое отчаяние, безотчетное чувство, дикое, как ярость тигрицы, бросающейся на жертву, вырвалось из неведомых недр души. Совсем обезумев, она ринулась куда-то вдоль берега, то вправо, то влево, вдоль его крутых поворотов. Вдруг Саломея остановилась. Она смотрела на бурливую, мутную, вспененную, усеянную рыжими пузырями воду и думала, думала… Что-то тяжелое в ней всколыхнулось, будто поднялась железная глыба, выломанная из самого нутра ее. Она громко рассмеялась. Вынула из кармана мешочек княгини, набитый золотыми монетами, высыпала несколько на ладонь и, высоко подняв руку, с размаху швырнула в быстро несущуюся воду. Вода плеснула в ответ. Саломея высыпала из кошелька оставшееся золото и бросила его в поток. Вода плеснула в ответ. Одна она поняла ее сердечную муку. Одна ответила ей понятным звуком. Разделавшись с деньгами, Саломея ушла. Бродила по высоким травам, мокрым от росы. Разглядывала пышные цветы, которые, казалось, жалели ее, а помочь не могли. Ей хотелось выйти на сухое место, так как она промочила ноги. Наконец она очутилась на песчаной дороге, ведущей из усадьбы к ближайшему мосту. Занимался уже день, и на мокром песке ясно виднелись глубокие следы колес и лошадиных копыт. При виде этих свежих следов, белеющих на темном от росы песке, у Саломеи перехватило дыхание. Что-то рвалось, раздиралось в ней… Она медленно шла по направлению к дому. Споткнулась о какой-то камешек. И упала лицом в этот мокрый песок. Старый Щепан встал, как обычно, на рассвете и пошел с ведрами за водой к роднику, который спокон веков журчал под грушей. Старый повар, как всегда, бормотал что-то себе под нос и поскрипывал ведрами. Вот он свернул с дороги на тропинку, ведущую к роднику, и бросил невзначай взгляд на дорогу. Глядь – а там лежит что-то черное. Его кольнуло злое предчувствие, что это не иначе, как какая беда с польской стороны. Он даже попятился было: пусть-де кто другой наткнется. Но любопытство взяло верх, он осторожно подошел. А подойдя, швырнул ведра на землю и, что есть духу, – к ней. Своими грубыми руками осторожно поднял с земли бесчувственное тело, положил повисшую головенку к себе на плечо и медленно понес домой, приговаривая: – Что с тобой, сиротинушка, – что с тобой? Ох, чуял старик, ох, чуял… Доконали тебя, видать, в самое сердце попали, – ох, в самое сердце… |
||
|