"Единственный крест" - читать интересную книгу автора (Лихачев Виктор)

Глава восемнадцатая. Крестный ход в лесу.

Как не был словоохотлив Сидорин, он не обо всем рассказал Лизе и Галине, когда они сидели на толстиковской кухне. Так получалось, что каждая из его поездок в какой-то степени оказывалась знаковой. Так было и под Мышкиным, и на Ивановой горе, и на кордоне у супругов Федулаевых, и в Белом, и где-то за Старицей у краеведа Александра Ивановича. И вот теперь — Удомля, бывшая железнодорожная станция Троица. Сидорин с удовольствием рассказывал о местном краеведе Дмитрии и его друзьях, о Левитане и Чехове, Венецианове и, конечно же Богданова. А вот о том, что случилось с ним в лесу под Ежихой — не сказал ни слова. И Дмитрию не сказал, хотя там и подмывало спросить о камне-следовике, о той часовенке. «Не все сразу» — сказал он тогда себе, хотя, вероятнее всего, просто испугался. Так бывает приснится нам прекрасный сон, мы начинаем его рассказывать другим — и все очарование сна пропадает. Как выразить даже не чувства — ощущения, легкие, как крылья эльфов? Как передать словами сердечность улыбки или трепет собственного сердца, пораженного чем-то воздушным, бестелесным, для людского ока невидимым?

Вот и Сидорин боялся передать то, что почувствовал тогда, в глухом лесу под Ежихой 22 мая, боялся расплескать, не донести ту чашу, которую ему дали. Откуда ж ему было знать, что 22 мая — день святителя Николая, Угодника Божьего? Асинкрит с раннего утра упрямо шагал в сторону лесничества. Две недели до этого лили дожди, и чтобы попасть туда, машине требовалось сделать огромный крюк. А Сидорину очень не нравилось привлекать к своей особе особое внимание. Зачем нужна машина, если прямо, через лес всего двенадцать километров. Почему не прийтись? Тем более дождь прекратился. Выглянуло, пусть не очень ласковое, но все-таки майское солнышко. Хотя идти было непросто — широкая лесная дорога превратилась в сплошное месиво. Она в основном шла ельником, изредка углубляясь в мелколесье с чахлыми березками и осинками. Видимо здесь, во время Венецианова стояли деревеньки. Теперь — пустошь. Как называл такие деревни Сергей — кацкарь — нарушенные? И вновь — ельник. Все темнее, темнее. Одна развилка, вторая… После третьей неба стало совсем не видно. Асинкрит слегка заволновался — не заблудиться бы. Ветки елей огромными мохнатыми лапами свисали до земли. Даже птиц не слышно. Один неугомонный дятел долбит где-то в вышине, и стук его разносило эхо во все стороны. Теперь понятно, как вера в Лешего рождалась — успел подумать Сидорин. Успел, ибо слева, уже на четвертой развилке, оттуда, где совсем узкая тропка уходила в сторону, ныряя в темень чащи, на него пахнуло чем-то до боли знакомым. Волки! Асинкрит мог дать голову на отсечение, что он должен знать это место. Проверить? Завыть по-волчьи, а затем шагнуть на вой в эту темень?

И вдруг, до него донеслось что-то похожее на пение. Галлюцинация? В голове сначала зашумело, в глазах появились черные мушки, а затем острая боль схватил виски. Да, показалось. Сидорин поднял голову вверх, как будто допивал большую кружку воды, набрал воздуха, закрыл глаза. Нет — кто-то и впрямь пел. Голоса высокие, женские. Напев то креп, то совсем затихал, но с каждой минутой голоса становились все ближе и ближе… Может, здесь капище языческое? Может, деревня близко, люди ходят по лесу и собирают… Только что можно собирать в лесу 22 мая?

И он пошел направо.

…Они шли, еле вытаскивая ноги из грязи. Двенадцать женщин, в видавших виды плащах и накидках, в обыкновенных сапогах, с рюкзаками и котомками за плечами. Четверо впереди идущих несли носилки, на которых стояла огромная икона. Несли бережно, как матери несут своих новорожденных детей. Когда «четверка» уставала, их сменяли другие. Теперь Сидорин мог расслышать, что пели женщины. «Царице моя преблагая, надежда моя Богородица, приятелище сирых и странных предстательще, скорбящих радосте…» Смолк дятел, замерли ели. Только чавканье вековой грязи под сапогами и это — «Зриши мою беду, зриши мою скорбь, помози ми яко немощну, окорми мя яко странна…»

Какая-то волна захлестнула Сидорина. Вначале еще главенствовал разум: он подумал о том, что раскрыл секрет живучести Православной веры в народе. Вот кто сохранил его — бабушки, эти женщины, самой младшей из которых за пятьдесят. И еще подумал Сидорин: как символично, что икону Угодника Божьего Николая несут только женщины. Нет детей, мужчин, стариков, даже юных девушек нет тоже. «Яко не имам иные помощи разве Тебе, ни иныя предстательницы…» И еще, что они делают в таком дремучем лесу, за десятки километров от сел и деревень?

А потом разум умолк, уступив место сердцу. Больше не хотелось рассуждать, думать, спрашивать… Захотелось стать тринадцатым — и пойти за ними, за женщинами с огрубевшими от непрестанной работы руками, с ногтями, из которых не смывалась грязь — и такими светлыми лицами. Только здесь, во мраке дремучего ельника Сидорин понял, что такое — просветленное лицо.

Совсем скоро он узнает, что в этом лесу, на полпути между Удомлей и Максатихой много веков стоит часовня. Возле нее течет родник и стоит огромный Камень-следовик. Следовиком его назвали потому, что на нем след. По преданию оставил его сам Святитель Николай. И много веков ходят сюда русские люди, несут икону Угодника Божьего. Было время, когда казалось — все, заросла тропа, иссяк родник, сломана часовня… Ан нет, по одному, по двое, но шли сюда люди. Хранили, как зеницу ока икону, а несли сюда маленькие образки…

Но все это Асинкрит узнает позже, а пока он, неожиданно даже для себя — разум молчал, говорило сердце — поклонился женщинам в пояс. Они заметили его. Остановились.

— С праздником! Присоединяйтесь к нам!

— А можно?

— Все можно! Вы из Удомли?

— Нет, издалека.

— Пойдемте с нами. Из Удомли целый автобус говорят выехал. Батюшка будет. Пойдемте.

Вот и все церемонии. Сидорин шел, не вслушиваясь в слова песнопений, посвященных Господу, Богородице, Святителю Николаю. Шел, и сердце его наполняла несказанная радость. Сердце говорило Асинкриту, что в этот день он оказался в единственном, том самом месте на земле, где и должен быть. И если бы полчища врагов встали на его пути, если бы и смерть, самая лютая, поджидала его, он пошел бы все равно — за иконой, вслед за этими женщинами. Сидорин почувствовал себя солдатом, струсившим, убежавшим с поля боя, но потом вернувшимся назад. И товарищи без малейшего укора приняли его обратно. Просто сказали: «Пойдем с нами» — и пошли дальше.

Первый раз Асинкрит присутствовал на молебне, первый раз пил воду из святого источника, но искупаться в нем он не решился — не набрался духу. Наверное, не был еще готов.

* * *

Два или три дня Сидорин отсыпался после поездки. На третий или четвертый день его разбудил мобильный.

— Асинкрит, это Лиза. Я не разбудила вас?

— Здравствуйте. Все нормально. Бодрствую уже… — Сидорин посмотрел на часы, — три часа.

— А почему голос такой?

— Какой?

— Сонный. Признайтесь, ведь разбудила?

— Да нет же! Просто растерялся, бросился ручку искать…

— Какую ручку? Зачем?

— Как же, мне сегодня впервые в жизни позвонила Царевна Несмеяна, то есть, простите, Елизавета Михайловна. Я это запишу в свои святцы.

— Знаете что… Прекратите свои шуточки.

— Я не шучу.

— Вообще-то я по делу звоню. Номер мобильного взяла у Вадима Петровича… Что вы молчите?

— Господи, вам не угодишь. Шучу — плохо, молчу — плохо, осталось сплясать. Вы всегда такая? Или не стой ноги встали?

— Как я встала — это отдельный разговор. Меня сегодня подняли насильственным путем… Подробности — чуть позже. Первое, что хотела сказать: я подобрала вам фотографии… старые. Глазунова мне рассказала о том, что вы…

— Спасибо, Лиза. Я совершенно искренне тронут. Моя коллекция растет. Если получится — выложу на стене карту России, где каждый уезд или район — отдельный человек. Неизвестный, забытый человек. Или почти забытый. А все вместе они — Россия.

— Можете рассчитывать на мою помощь — идея замечательная.

— Кстати, она уже воплощается. Ваша, то есть наша область почти готова…

— Хорошо.

— Что-то случилось, Лиза?

— Нет ничего. Хотела сообщить… Вообщем, картину я вчера отнесла в музей. На ней уже стоит инвентарный номер.

Сидорин выругался про себя.

— Что вы молчите? Ну, говорите, что я дура…

«Господи, а кто же ты?» — подумал Асинкрит.

— Я не собираюсь этого говорить, — соврал он.

— А Галка так мне и сказала.

— Прямо-таки вот так и сказала?

Сидорин был расстроен и с трудом скрывал свои чувства.

— Мне казалось, — такая картина должна принадлежать всем людям, а не мне одной…

— Всем — это значит никому, Лиза.

— Это все что вы хотите мне сказать?

«Она отдала картину, а теперь обижается, что я плохое успокаиваю».

И он ответил:

— Нет. Скажу еще: «Гвозди бы делать из этих людей…»

На том конце отключили мобильник. Но через час Лиза вновь вышла на связь.

— Извините, это опять я.

— Рад вас слышать.

— Правда? — и после паузы:

— Веду себя, как девчонка. Сама приняла решение, сама должна за него отвечать. Правильно?

— Абсолютно, — одобрил Сидорин.

— Через недельку приходите — она уже будет висеть в зале дарений. С надписью: «Дар Аграфены Ниловны Семеновой».

— Вы молодец, Лиза.

— Вот видите, вы хвалите меня, а я еще должна с вами поругаться.

— Со мной? За что?

— Ни за что, а за кого. За тетушку мою. Меня сегодня разбудил ее дикий крик. Представьте, она попробовала ваш способ борьбы с гипертонией…

— Не понял, а кричать-то зачем?

— А как поступите вы, если кружку холодной воды на себя выльете? К тому же теперь Светлана Викторовна в трансе: мучилась, обивалась, а пить нечего.

— Ничего не понимаю. Руки у нее вроде еще не дрожат. Лиза, скажите, а как она воду переливала?

— Как вы ей сказали: подняла над головой — и жах! Что вы смеетесь? Это не смешно вовсе!

— Простите. Я ей так не говорил. Объясните, пожалуйста, милейшей Светлане Викторовне, что только фокусник отважится, не глядя переливать воду из одного стакана в другой.

— Так значит, надо смотреть на кружки?

— Обязательно. Руки держать высоко, но все-таки перед собой, а не за собой…

— Слушайте, Асинкрит, заканчивайте это ваше «гы-гы-гы». Я могу обидеться.

— Во-первых, я не над вами смеюсь, а во-вторых, просто представил… ой, не могу. Славную вы мне сегодня побудку устроили.

— Значит, я вас все-таки разбудила? Врун несчастный. Все, пока.

«Поди, разбери этих женщин» — только начал думать о превратностях женской натуры Сидорин, как Лиза позвонила в третий раз.

— Это опять я. Забыла сказать: на одной из фотографий, что я вам приготовила, мужчина с бородой.

— Что, похож на меня?

— Самую малость. У него взгляд более мужественный и борода длиннее.

— Понятно.

— А под снимком подпись: «Асинкрит. Старицкий уезд. Около 1880 года». Каково?

* * *

Примерно через неделю Сидорин пришел в Шуваевский дом. Асинкрит старался держаться спокойно и даже равнодушно, но в душе он искренне порадовался реакции Лизы на свой приход. Нас всегда выдают детали. Когда Сидорин, постучав, зашел в кабинет Толстиковой, она что-то писала. Увидев его, быстро сняла очки, хотя они были в модной оправе и ей очень шли. Поправила волосы. Собиралась угостить чаем, но Асинкрит настоял: «Сначала картина».

Впрочем, на втором этаже, в художественном зале, Сидорин не смог скрыть своего разочарования. Богданов висел между наивной мазней какого-то местного деятеля и авангардной работой некоего Слепушкина, добросовестно повторяющего чужие «зады» полувековой давности. Лиза поймала его взгляд: «Это временно. Отдел дарений пока на ремонте…» Но чувствовалось, что и она огорчена.

Потом они пили чай. С обеда подошла Закряжская, одарившая Асинкрита фарфоровой улыбкой. Следом подтянулся Плошкин.

«Хотите, почитаю новенькое?» — спросил он с порога женщин и, не дождавшись их ответа, стал читать. Его стихи… нет, они не были даже плохими, просто — никакие. Серая словесная жвачка из выдуманных страстей и подобранных у других образов. «Мой отчий край» рифмовались «покой мне дай», а «в этот тихий и пасмурный вечер» с «мы потушим печальные свечи». Закряжская делала вид, что стихи Евгения Евгеньевича доставляют ей настоящее наслаждение. Ее взор устремился куда-то вдаль, голова Аделаиды Степановны кивала, словно заведенная, в такт строчкам Озерского. Выдавала Закряжскую опять-таки маленькая деталь: время от времени она смотрела на часы. Лиза сидела, спокойно улыбаясь. И только Сидорин, раздосадованный тем, как поступили с картиной Богданова— Бельского (из памяти не шли грустные слова Толстиковой: «Хорошо, что она в запасниках не оказалась»), продолжал пить чай.

Благосклонно выслушав комплименты от женщин, Евгений Евгеньевич вдруг обратился к Асинкриту:

— Ну-с, а вы что скажете, молодой человек?

Сидорин поднял голову.

— А что-то нужно говорить? Вам и без меня все сказали?

— Мне хочется и ваше мнение услышать?

— Зачем? Неужели дифирамбы, как наркотик: чем их больше, тем больше хочется?

Плошкин был явно задет.

— Вы думаете, что я ради, как вы выразились, дифирамбов, читаю свои стихи? Я поэт, а потому нуждаюсь в том, чтобы быть услышанным.

Лиза видела, что разговор мужчин приобретает нехороший оборот, но, к ее удивлению, Аделаида Степановна не только не делала попытки остановить говорящих, но следила за их перепалкой с удовольствием.

— Асинкрит Васильевич, Евгений Евгеньевич, может мы… — попыталась вставить Толстикова свое слово. Но Плошкин уже разошелся не на шутку:

— Другое дело, что не все понимают поэзию. Ведь есть же люди, от рождения глухие.

Сидорин вдруг засмеялся.

— Значит, если я скажу, как эти добрые женщины сейчас: «Чудесные стихи!» — я не буду глухим, а если промолчу или признаюсь честно, что мне они не понравились — сразу оглохну?

— Мне не нужны фальшивые похвалы, — с достоинством молвил Плошкин.

— Правда? Тогда слушайте: то, что вы сейчас прочитали, не стихи, а рифмованный набор из общих мест, чувств, фраз.

— Мальчишка, понимал бы хоть что-нибудь в поэзии! — глаза лирика налились яростью.

— Немножко понимаю. Хотите, прочту вам настоящие стихи?

— Ваши, что ли? — засмеялся оскорбленный до глубины чувств Плошкин.

— Зачем же?

— Только, ради Бога, не Рубцова.

— Вы его не любите?

— А что в нем особенного. Останься он жив, кто бы Коляна знал?

— А вы с ним… были знакомы?

— И даже пил. Если рассказать…

— Не надо, — попросил поэта Сидорин. — Но если для того, чтобы писать, как он — надо много пить — пейте.

— Издеваетесь?

— Нисколько. Я вам другого поэта прочитаю. Виталий Креков зовут. Живет в Сибири.

Евгений Евгеньевич пожал плечами:

— Пожалуйста. Хочу услышать «настоящие стихи».

Асинкрит начал читать. Читал он тихо, почти безразлично. Сидел на стуле, держал в руках пустую чашку и смотрел на Лизу:

Я искал тебя, любил и верил, Чтобы жить и чисто, и светло. Ты входила, не затронув двери, Как рассвет в оконное стекло. О, как долго продолжалась нега, Изменялись кроны тополей, Опадала пригоршнями снега Тишина неповторимых дней. Мы с тобой, любимая, далеки, Но — как крылья, но — как два весла. И опять стекают ливнем строки С твоего заветного письма.