"Гибель веры" - читать интересную книгу автора (Леон Донна)

Глава 1

Брунетти сидел у себя в кабинете. Положив скрещенные ноги на нижний ящик письменного стола, он пялился на свои штиблеты, украшенные четырьмя рядами крошечных, окаймленных металлом глазок-пуговок, каждый из которых смотрел на него с нескрываемым укором. Последние полчаса комиссар провел за попеременным созерцанием дверец деревянного armadio [1], стоявшего у дальней стены кабинета, и своих ботинок. Иногда, правда, он менял положение ног — верхний край ящика врезался в пятку, — но глазки-пуговки, расположившись по-другому, продолжали сверлить его укоризненным взглядом, и скука не отступала.

Уже две недели как вице-квесторе Джузеппе Патта в отпуске в Таиланде. Уехал он туда на свой «второй медовый месяц» (как говорили в Управлении), оставив преступный мир Венеции на попечение Брунетти. Однако этот преступный мир, похоже, улетел в одном с вице-квесторе самолете, потому что после отбытия Патты с женой (недавно вернувшейся домой и, страшно сказать, в его объятия) жалобы поступали лишь на мелкие квартирные и карманные кражи. Единственное достойное внимания ограбление произошло в ювелирном магазине на площади Сан-Маурицио два дня назад. Хорошо одетая молодая чета вкатилась в магазин вместе с детской коляской, и новоиспеченный папаша, гордый и сконфуженный, попросил подобрать кольцо с бриллиантом для еще более сконфуженной юной мамы. Она примерила одно, другое… Наконец, остановившись на белом бриллианте в три карата, осведомилась, не позволят ли ей выйти на улицу — взглянуть на камень при дневном свете. Ну и все как по прописи: шагнула через порог, посверкала ручкой на солнце, улыбнулась, махнула папе, тот с головой нырнул в коляску, заботливо поправил одеяльце и, смущенно улыбнувшись хозяину, тоже шагнул через порог, к жене. И, разумеется, исчез, оставив прямо в дверях детскую коляску с куклой.

Изобретательно, но на взлет преступности не тянет. Брунетти обнаружил, что заскучал и не может решить, что для него предпочтительнее — ответственность командования и горы бумаги, ею порождаемые, или свобода действий, которую ему обычно давал статус подчиненного.

Кто-то постучался — комиссар поднял глаза, дверь открылась, и он улыбнулся: явилась первый раз за утро синьорина Элеттра, секретарша Патты. Отъезд вице-квесторе она восприняла, видимо, как предложение начинать рабочий день в десять, а не в восемь тридцать, как всегда.

— Виоп giorno [2], комиссар, — поздоровалась она, входя.

Улыбка Элеттры, алая с белым, под цвет полосок на ее шелковой блузке, мимолетно напомнила ему gelato all'amarena [3]. Она вошла в кабинет и чуть отступила в сторону, пропуская вперед еще одну молодую женщину. Комиссару сразу же бросились в глаза ее дешевый мешковатый костюм из серого полиэстера с юбкой до щиколоток, туфли на низком каблуке и сумка из недорогого кожзаменителя, которую незнакомка неловко стискивала в руках. Брунетти перевел взгляд на синьорину Элеттру.

— Комиссар, с вами хотят поговорить, — сообщила она.

— Да? — Брунетти снова, без особого интереса посмотрел на посетительницу. И тут заметил очертания ее правой щеки, а когда та повела головой, оглядывая комнату, — прекрасную линию подбородка и шеи. Он повторил, уже более заинтересованно: — Да?

Девушка повернулась к нему, и ее тронутое легкой улыбкой лицо показалось Брунетти странно знакомым, хотя он был уверен, что никогда раньше с ней не встречался. Ему подумалось, что это, скорее всего, дочь кого-то из его друзей и он узнаёт не ее, а проглядывающие в ней семейные черты.

— Да, синьорина? — Он встал и указал ей на стул перед своим столом.

Девушка метнула взгляд на синьорину Элеттру. Секретарша ответила улыбкой, приберегаемой для тех, кто нервничал, оказавшись в квестуре. О, ей необходимо вернуться к работе — и она покинула кабинет.

Посетительница обошла стул и села, перетянув юбку на одну сторону. Стройная, она двигалась неженственно — явно не привыкла бегать на каблучках.

Брунетти по долгому опыту знал: лучше молча ждать с выражением спокойным и заинтересованным, и рано или поздно его визави вынуждена будет заговорить. Пока тикали минуты, комиссар скользил по лицу девушки беглым взглядом, пытаясь понять, откуда оно ему так знакомо. Он искал в ней сходство с каким-нибудь родителем или, может быть, с продавщицей, которую каждый день видит за прилавком, помогающим ее идентифицировать. Если она работает в магазине, мелькнула у него мысль, то ни в коем случае не в таком, который имеет отношение к одежде или моде. Костюм ее выглядел просто ужасающе, убийственно — прямо коробка какая-то, подобные фасоны канули в вечность лет десять назад, волосы были подстрижены очень коротко и так небрежно, что и не скажешь — это «под мальчика» или еще в каком-то стиле. Ни намека на косметику. Однако, приглядевшись внимательно, Брунетти понял, что девушка, так сказать, в маскировке, прячущей ее красоту. У нее были широко поставленные темные глаза, длинные и густые, не требующие подкраски ресницы, неяркие, но полные и красиво очерченные губы. Нос прямой, тонкий, с легкой горбинкой — благородный — другого слова он не подобрал. А под неровно подрезанными волосами виднелся ровный, без единой морщинки лоб. Но даже осознание ее красоты не освежило памяти комиссара. Он вздрогнул, когда она его спросила:

— Вы ведь не узнаете меня, комиссар?

И голос был знакомый. Брунетти попытался вспомнить, где он его слышал, но тщетно. Единственное, что не вызывало сомнений — не в квестуре [4] и вообще не на работе.

— Нет, к сожалению, нет, синьорина. Но убежден, что я вас знаю и что ваше появление здесь для меня неожиданность. — Он просто, по-человечески улыбнулся, как бы прося ее войти в его положение.

— Думаю, большинству ваших знакомых незачем появляться в квестуре, — сказала она. Ее ответная улыбка говорила без слов: она не в претензии и понимает его затруднение.

— Да, правда, мало кто из моих друзей приходил сюда по своей воле, а не по своей — пока никто. — На сей раз он показал ей улыбкой, что с юмором относится к своей службе, и добавил: — По счастью.

— Никогда не имела дела с полицией. — Девушка снова оглядела комнату, будто опасалась: вот теперь, когда имеет, с ней произойдет что-нибудь дурное.

— Как большинство людей, — заметил он.

— Да-да. — Она глядела вниз, на свои руки, и вдруг, без всякого перехода произнесла: — Я была непорочной.

— Простите? — Растерявшийся Брунетти заподозрил, что у девушки не все в порядке с головой.

— Я была сестрой Иммаколатой [5]. — Она подняла на него взгляд, улыбаясь той самой мягкой, нежной улыбкой, что так долго сияла ему из-под крахмального белого плата монашеского облачения. Имя дало привязку к месту и разрешило загадку: все обрело смысл — и нелепая стрижка, и несуразная одежда…

Брунетти оценил красоту сестры Иммаколаты еще тогда, когда впервые увидел ее в том доме отдыха для престарелых, где его мать годами отдыха не находила. Но принятые ею религиозные обеты и длинное монашеское одеяние отгораживали ее от мира словно каменной стеной. Поэтому Брунетти смотрел на нее как на прекрасный цветок или картину — глазами восхищенного зрителя, а не мужчины. Теперь, освободившись от всего, что ее сковывало и скрывало, красота девушки проскользнула к нему в кабинет, не подпорченная ни неловкостью движений, ни дешевой одеждой.

Сестра Иммаколата исчезла из дома престарелых, где содержалась его мать, примерно год назад. Мать была в отчаянии — она потеряла самую добрую сестру, так облегчавшую ей жизнь. Расстроенному Брунетти удалось тогда выяснить только одно — девушку перевели в другой дом престарелых, находящийся под призрением ордена. И вот теперь в его голове развернулся длинный свиток вопросов… впрочем, сестра Иммаколата здесь и сама скажет, что ее сюда привело.

— Я не могу вернуться на Сицилию, — вдруг заговорила она. — Моя семья меня не поймет.

Руки ее отпустили сумку и сцепились, ища друг у друга поддержки, но не нашли и легли на бедра, потом, будто внезапно ощутив под собой тепло плоти, вернулись к твердым углам сумки.

— И вы… — начал Брунетти и, не подобрав подходящего слова, неуклюже закончил: — Давно?…

— Три недели.

— Вы живете здесь, в Венеции?

— Нет, не здесь, на Лидо. У меня комната в пансионе.

Может быть, она пришла за деньгами… Если так, он с превеликим удовольствием ей их даст, чтобы отплатить за все участие, которое она проявила к нему и к его матери.

Она как будто прочитала его мысли.

— Я работаю.

— Да?

— В частной клинике на Лидо.

— Сиделкой?

— В прачечной. — Она поймала мимолетный взгляд, брошенный им на ее руки, и улыбнулась: — Теперь же везде машины, комиссар. Никто больше не таскает простыни на реку и не отбивает о камни.

Он засмеялся — и над своим замешательством, и над ее ответом. Атмосфера как-то сразу разрядилась, и это побудило его сказать:

— Жаль, что вам пришлось принять такое решение.

В прошлом он добавил бы: «сестра Иммаколата», — а теперь не знал, как к ней обращаться. С облачением ушло имя и еще что-то.

— Меня зовут Мария, — проговорила она, — Мария Теста, — и замолчала, прислушиваясь к отзвуку своего имени. — Хотя я не уверена, что имею право так называться.

— Что-что? — не понял Брунетти.

— Выход — это длительный процесс. То есть выход из ордена. Напоминает передачу храма под светские нужды. Масса сложностей, и может пройти много времени, прежде чем тебя отпустят.

— Полагаю, они хотят увериться. Увериться в том, что ваш поступок продуман.

— Да. Это может занять месяцы, а то и годы. Приходится добывать для них письма от людей, которые знают тебя и верят, что ты способна принимать решения.

— Поэтому вы здесь? Вам нужна моя помощь?

Она махнула рукой, словно отметая его слова и с ними обет послушания.

— Нет, это пустяки. Дело сделано. Всё.

— Ясно. — Но Брунетти ничего не стало ясно.

Девушка посмотрела на него через стол таким прямым взглядом и такими ошеломительно прекрасными глазами, что он ощутил укол преждевременной зависти к мужчине, который покончит с ее обетом целомудрия.

— Я пришла из-за casa di cura [6] Из-за того, что там видела.

Сердце его рванулось через пространство к матери, и он немедленно изготовился к любому намеку на опасность.

Но она перехватила его страх, предупредила вопрос:

— Нет, комиссар, ваша матушка тут ни при чем, с ней ничего не произойдет, — и запнулась, смущенная тем мрачным смыслом, который содержался в ее словах: единственным происшествием, ожидавшим его мать, была смерть. — Простите, — пробормотала девушка и затихла.

Комиссар изучал ее с минуту, встревоженный услышанным и не решаясь спросить ее, что она, собственно, имела в виду… Он вспомнил, как в последний раз навещал мать, как надеялся встретить у нее давно отсутствующую сестру Иммаколату, единственную, кто понимал его изболевшуюся душу. Но вместо милой сицилийки обнаружил в холле лишь сестру Элеанору, сухую старушенцию, для которой монашество сводилось к нищете духа, постоянной суровости и повиновению некоему строгому понятию о долге. То, что его мать может, хоть на мгновение, оказаться во власти этой женщины, по-человечески его злило. А то, что это заведение считалось одним из лучших в районе, взывало к его гражданской совести.

Голос Марии вернул его к действительности, но он не уловил, что она говорила, пришлось спросить:

— Извините, сестра… — Он тут же сообразил, что сработала долгая привычка так ее называть, — я отвлекся.

Она будто не заметила его оговорки.

— Я имею в виду casa di cura в Венеции, откуда ушла три недели назад. Но ушла я не только оттуда, — ушла из ордена, все бросила, чтобы начать… — она остановилась и устремила взгляд за открытое окно, на фасад церкви Сан-Лоренцо, в поисках названия того, что собиралась начать, — мою новую жизнь. — Потом посмотрела на Брунетти, и по лицу ее пробежала тень улыбки. — «La Vita Nuova», — повторила она более весело, стараясь избежать мелодраматического эффекта. — «Новая жизнь» была у нас в школьной программе, но я не слишком хорошо ее помню. — Девушка вопросительно свела брови на переносице.

Брунетти не мог взять в толк, к чему этот разговор, — сначала речь шла о какой-то опасности, теперь — о Данте.

— Мы тоже ее читали, но мне кажется, я был тогда слишком мал, чтобы что-то понимать. Всегда предпочитал «Божественную комедию», особенно «Чистилище».

— Странно, — подхватила она с интересом, истинным или продиктованным желанием оттянуть объяснение причины ее прихода, — я никогда не слышала, чтобы кто-нибудь предпочитал эту книгу. А почему?

Брунетти позволил себе улыбнуться:

— Всем кажется, что полицейскому должен больше нравиться «Ад». Злые наказаны, каждый получает то, чего, по мнению Данте, он заслуживает. Но мне никогда не нравилась абсолютная уверенность в суждениях и все эти жуткие муки. Притом вечные.

Девушка сидела тихо, глядя ему в лицо и внимая его словам.

— А в чистилище еще есть возможность каких-то перемен. Для остальных, в раю ли, в аду ли, все кончено: там и пребудут. Во веки веков.

— Вы в это верите?

Брунетти понял, что речь уже не о литературе.

— Нет.

— Вообще?

— Вы об аде и рае?

Она кивнула, и он задумался над живучестью суеверий, не позволяющих ей произнести слова сомнения.

— Нет, — ответил он.

— Ни капли?

— Ни капли.

После долгой паузы она откликнулась:

— Как безнадежно.

Брунетти только пожал плечами, — с тех пор как он понял, что такова его вера, иного ответа на подобные замечания у него не находилось.

— Думаю, время покажет. — В ее голосе прозвучала надежда, а не сарказм и не назидание.

Брунетти чуть было опять не пожал плечами — он поставил крест на подобных рассуждениях еще в университете, отбросил их вместе с детскими забавами, пресытившись болтологией и возжаждав жизни. Но один лишь взгляд на нее напомнил ему, что она, по сути, едва вылупилась из яйца, только начинает свою vita nuova и вопросы такого рода, несомненно не возникавшие в прошлом, насущны и жизненны для нее. И он уступил:

— Может, и так.

Реакция ее оказалась неожиданной и яростной:

— Мне не нужна ваша снисходительность, комиссар! Я рассталась с орденом, но не с мозгами.

Брунетти не стал ни просить прощения, ни продолжать эту неожиданно возникшую теологическую дискуссию. Передвинул какое-то письмо с одной стороны стола на другую, откинулся вместе со стулом и положил ногу на ногу.

— Тогда не поговорить ли нам об этом, а?

— О чем?

— О месте, где свершилось это расставание с орденом.

— О доме престарелых? — уточнила она без нужды.

Он кивнул и спросил:

— О каком именно вы говорили?

— Сан-Леонардо, это за больницей Джустиниани. Орден посылает туда сестер милосердия.

Он заметил, как она сидит: колени плотно сжаты, ступни параллельны друг другу. Девушка не без труда открыла сумку, вынула сложенный листок бумаги, развернула, посмотрела, что там написано, и начала нервно:

— В прошлом году в Сан-Леонардо умерли пять человек. — Нагнувшись вперед, она положила листок перед Брунетти.

Брунетти кинул на него беглый взгляд.

— Вот эти люди?

— Да. Я записала их имена, возраст и от чего они умерли.

Брунетти удостоверился: да, там именно эта информация — названы три женщины и двое мужчин. Он припомнил, что, согласно статистике, женщины живут дольше мужчин, а тут наоборот: мужчины протянули дольше. Одной из женщин было за шестьдесят, двум другим семьдесят с хвостиком. Два человека умерли от сердечных приступов, два — от инсультов, один — от воспаления легких.

— Зачем вы мне дали этот список? — Он поднял на нее глаза.

Казалось бы, она должна была приготовиться к такому вопросу, но ей понадобилось время, чтобы ответить:

— Потому что только вы в состоянии что-нибудь с этим поделать.

Комиссар выждал немного — объяснит, или хоть что-нибудь добавит? Нет, молчит.

— Не совсем понимаю — с чем «с этим».

— У вас есть возможность выяснить, от чего они умерли?

Он помахал листком в воздухе.

— Если здесь указана не та причина?

— Да. Есть ли у вас возможность как-то это выяснить?

Ему и думать не пришлось над ответом — закон об эксгумации не оставляет неясностей.

— Без ордера судьи или запроса семьи — нет.

— О, я понятия не имела. Была… даже не знаю, как сказать… была так долго удалена от мира, что ничего не смыслю в практических делах. — Она мгновение помолчала. — А может, никогда не смыслила.

— Как долго вы состояли в ордене?

— Двенадцать лет — с пятнадцати. — Если от девушки и не укрылось его удивление, то виду она не подала. — Длительное время, конечно.

— Но вы ведь не были изолированы от мира? Вы же учились на сиделку.

— Нет, — ответила девушка поспешно. — Я не сиделка. Ну, то есть… не обученная, не профессиональная. В ордене заметили, что у меня… — Она прикусила язык.

Брунетти понял: ей нужно признать за собой талант или похвалить себя, и единственный выход из непривычного положения — замолчать. Пауза позволила ей перестроить фразу так, что в ней не осталось и намека на похвальбу.

— Они решили, что мне полезно попробовать помогать старым людям, и меня послали на работу в дома престарелых.

— Сколько вы там пробыли?

— Семь лет. Шесть — в Доло и потом год — в Сан-Леонардо.

Значит, сестре Иммаколате, когда она приехала в дом престарелых, где жила его мать, было двадцать. В этом возрасте большинство женщин получают профессию, ищут работу, встречают возлюбленных, заводят детей. Он подумал о том, чего достигли бы другие женщины за эти годы и что за жизнь вела сестра Иммаколата: вокруг завывают умалишенные, пахнет мочой… Будь комиссар человеком религиозным, верящим в высшую справедливость, возможно, он нашел бы удовлетворение в мысли, что конечная духовная награда сторицей вознаградит ее за отданные годы. Но его думы были неутешительны, и он спросил, поместив листок перед собой и разглаживая его ребром ладони:

— Что необычного в смертях этих людей?

Она ответила не сразу, а когда ответила, совершенно сбила его с толку.

— Ничего. Обычно у нас случалось по нескольку смертей в год, чаще всего после праздников.

Только многолетний опыт допросов позволил Брунетти поинтересоваться без тени раздражения:

— Тогда зачем вы составили этот список?

— Две женщины — вдовы, третья никогда не была замужем. К одному из мужчин никогда никто не приходил.

Она смотрела на него, ожидая, что он ей как-то поможет, но он хранил молчание.

Голос ее стал мягче, и Брунетти вдруг увидел перед собой сестру Иммаколату в черно-белом облачении, ведущую жестокую борьбу с запретом клеветать, говорить дурно даже о грешнике.

— Я слышала, как две из них, — вымолвила она наконец, — время от времени говорили, что хотят упомянуть casa di cura в завещании. — Девушка уставилась на свои руки, которые оторвались от сумки и мертвой хваткой вцепились одна в другую.

— И они так и поступили?

Она только медленно покрутила головой, но ничего не сказала.

— Мария, — он намеренно понизил голос, — значит ли это, что они не сделали этого или что вы не знаете?

Она не подняла взгляда, отвечая:

— Не знаю. Но две из них, синьорина да Пре и синьора Кристанти… обе выражали такое желание.

— Что именно они говорили?

— Синьорина да Пре сказала как-то после мессы — у нас падре Пио не собирает во время мессы пожертвований… не собирал… — Девушка остановилась, внезапно осознав путаницу во времени, вызванную тем, что она покинула орден.

Брунетти увидел, как ее дрожащие пальцы, потянувшиеся к виску, соскользнули назад, ища защиты под платом, но нащупали лишь открытые волосы и отдернулись, как от горячего.

— После мессы, — повторила она, — когда я провожала ее в комнату, синьорина сказала, что отсутствие пожертвований — не беда, что после ее ухода они поймут, как она щедра.

— Вы ее спросили, что она имеет в виду?

— Нет, подумала, и так понятно: оставит им деньги или часть денег.

— И что?

Снова отрицательное движение головой:

— Не знаю.

— Сколько она прожила после этого?

— Три месяца.

— Она кому-нибудь, кроме вас, говорила о деньгах?

— Не знаю. Она мало с кем разговаривала.

— А вторая женщина?

— Синьора Кристанти, — пояснила Мария. — Она выражалась гораздо определеннее. Твердила, что хочет оставить деньги людям, которые были добры к ней. Повторяла это всем и все время. Но она… думаю, она не способна была сама принять такое решение, по крайней мере, в пору моего там пребывания.

— Что дает вам основание так думать?

— Она не очень ясно соображала, — ответила Мария. — По крайней мере, не всегда. В какие-то дни вроде приходила в себя, но в основном бредила: считала себя маленькой девочкой, просила куда-нибудь ее сводить. — Девушка секунду помолчала и добавила с выражением диагноста: — Это очень распространенное явление.

— Возвращение в прошлое?

— Да. Бедняжки. Полагаю, прошлое для них лучше настоящего. Любое прошлое.

Брунетти вспомнил свой последний визит к матери, но отринул это воспоминание. Взамен он спросил:

— Что с ней сталось?

— С синьорой Кристанти?

— Да.

— Умерла от сердечного приступа месяца четыре назад.

— Где умерла?

— Там, в casa di cura.

— Где с ней произошел приступ? В ее комнате или в каком-то месте, где находились и другие люди? — Брунетти не назвал их «свидетелями» даже про себя.

— Она умерла во сне, спокойно.

— Понятно. — Ничего ему не стало понятно, и он потянул время, прежде чем спросить:

— Означает ли этот список, что, по вашему мнению, эти люди умерли от чего-то еще? Не от тех болезней, которые официально считаются причиной их смерти?

Она подняла на него глаза, и его озадачило ее удивление. Если уж зашла так далеко, что сидит здесь, у него, несомненно должна понимать, что сказанное ею будет иметь последствия. Очевидно, пытаясь выиграть время, повторила:

— От чего-то еще?

Брунетти промолчал, и она ответила:

— Синьора Кристанти никогда до того не имела проблем с сердцем.

— А другие люди из этого списка, которые якобы умерли от сердечных приступов или инсультов?

— У синьора Лерини бывали проблемы с сердцем. Больше ни у кого.

Он снова посмотрел на список.

— Еще одна женщина, синьора Га лассо. У нее были проблемы со здоровьем?

Вместо того чтобы ответить, она стала водить пальцем по верху сумки — туда-сюда, туда-сюда.

— Мария, — проговорил Брунетти и продолжил только тогда, когда она подняла на него глаза, — я знаю: «Не произноси ложного свидетельства на ближнего твоего» [7].

Это так поразило ее, будто сам дьявол взялся цитировать Библию.

— Но ведь важно защитить слабых и тех, кто не может защитить себя сам. — Брунетти не помнил, есть ли это в Библии, но полагал, что обязательно должно быть.

Она упорствовала в молчании, и потому он спросил:

— Вы поняли, Мария? — Не услышав ответа, изменил вопрос: — Вы согласны?

— Конечно, согласна, — раздраженно отозвалась она. — Но вдруг я ошиблась? Что если все это — мое воображение и с этими людьми ничего не произошло?

— Если бы вы в это верили, сомневаюсь, что оказались бы здесь. И конечно, не были бы одеты так, как сейчас.

Договорив, Брунетти понял, что это можно истолковать как неодобрение ее манеры одеваться, хотя слова его относились только к решению покинуть орден и снять облачение.

Брунетти сдвинул список к краю стола, как бы обозначив этим жестом, что меняет тему.

— Когда вы решили уйти оттуда?

Если бы она и ждала вопроса, не ответила бы быстрее.

— После того, как поговорила с матерью-настоятельницей. — В голосе прорвался горький отзвук чего-то пережитого, вспомнившегося в эту минуту. — Но сначала говорила с падре Пио, моим духовником.

— Можете передать мне содержание вашей беседы?

Давно далекий от церкви и всех ее заморочек, комиссар уже не помнил, что там можно повторять об исповеди, чего нельзя, и какая кара грозит тому, кто разгласит ее тайну. Но помнил достаточно, чтобы знать: исповедь — нечто, о чем не каждый расположен говорить.

— Да, наверное.

— Он тот самый священник, который служит мессу?

— Да. Он член нашего ордена, но живет не там. Приходит дважды в неделю.

— Откуда?

— Из нашего капитула, здесь, в Венеции. Он и в другом доме престарелых тоже был моим исповедником.

Брунетти уже понял, что она охотно отвлекается на детали, и поэтому задал вопрос:

— Что вы ему рассказали?

Наступила пауза: Мария, видимо, воскрешала в памяти беседу со своим духовником.

— О людях, которые умерли. — Она остановилась, глядя в пространство.

Так, явно не собирается продолжать.

— Что-нибудь еще? Про их деньги или про то, что они о них говорили?

Она покачала головой.

— Я тогда об этом не знала. Вернее, не вспомнила — очень была обеспокоена их смертями, вот и сообщила лишь, что они умерли.

— А он что на это?

Она снова на него посмотрела.

— Он сказал, что не понимает. И я ему объяснила. Назвала имена людей, которые умерли, не скрыла того, что знаю из их медицинских карт: почти все были в добром здравии и умерли ни с того ни с сего. Он выслушал все и спросил, уверена ли я. — Она добавила, как бы между прочим: — Из-за того, что я сицилийка, люди здесь часто считают, что я глупа. Или лгу.

Брунетти пригляделся: не упрек ли, не скрыт ли в этом замечании некий комментарий к его собственному поведению?

— Думаю, он просто не мог поверить, что такое возможно. Потом я стала настаивать, что так много смертей — это ненормально. И тогда он спросил, сознаю ли я, как опасно повторять такие вещи, — это могут счесть злостной клеветой. Я сказала, что да, сознаю, и он предложил мне молиться. — Она замолчала.

— А потом?

— Сказала ему, что уже молилась — молилась целыми днями. Тогда он спросил, знаю ли я, как ужасно то, что я предположила. — Дальше она словно бы размышляла вслух: — Он был поражен, наверно, и представить себе такого не мог. Он очень хороший человек, этот падре Пио, и совсем не от мира сего.

Брунетти сдержал улыбку, — и это он слышит от особы, которая провела последние двенадцать лет в монастыре.

— И что было потом?

— Я попросила о встрече с матерью-настоятельницей.

— И вы встретились?

— Ожидание длилось два дня, но она наконец приняла меня — поздно вечером, после вечерни. Я повторила ей все про то, что умирают старики. Она не могла скрыть удивления. Я обрадовалась: значит, падре Пио ей ничего не передал. Я знала, что не должен передать, но то, что я рассказала, было так ужасно, что я сомневалась… — Ее голос угас.

— И что?

— Мать-настоятельница заявила, что не желает слушать ложь, что я говорю вещи, которые могут повредить ордену.

— И посему…

— Велела мне, приказала мне — по обету послушания — хранить полное молчание в течение месяца.

— Значит ли это, как я понимаю, что вы не должны были говорить ни с кем в течение месяца?

— Да.

— А как же ваша работа? Разве с пациентами не надо говорить?

— Я к ним не ходила.

— Как?

— Мать-настоятельница велела мне провести это время в моей комнате и в молельне.

— Целый месяц?

— Два.

— Что?

— Два, — повторила она. — В конце первого месяца она пришла повидать меня и спросила, указали мне молитвы и размышления истинный путь или нет. Я ответила ей, что молилась и размышляла, — и так и было, — но все же меня по-прежнему тревожат эти смерти. Она не пожелала слушать и велела мне молчать дальше.

— И вы подчинились?

Она кивнула.

— А потом?

— Я провела еще неделю в молитвах и вот тогда стала пытаться припомнить все беседы с этими людьми, и мне вспомнилось, что говорили синьорина да Пре и синьора Кристанти о своих деньгах. До этого я не позволяла себе думать об этом, но раз начавши, не могла прекратить.

Брунетти представил себе охват и разнообразие того, что можно «припомнить» за месяц с лишним одиночества и молчания.

— И что случилось в конце второго месяца?

— Мать-настоятельница снова пришла ко мне и спросила, образумилась ли я. Я сказала «да», и, вероятно, это была правда. — Она замолчала и опять улыбнулась ему грустной, нервной улыбкой.

— А потом?

— А потом я ушла.

— Вот просто так?

Он немедленно подумал о практической стороне дела: одежде, деньгах, транспорте. Странно, а ведь о том же самом приходилось заботиться, когда человек освобождался из тюрьмы.

— В тот же день я вышла наружу вместе с посетителями. Вроде бы никто не подумал, что это странно, никто и не заметил. Я спросила одну из выходивших женщин, где можно купить какую-нибудь одежду. У меня было всего семнадцать тысяч лир.

Брунетти спросил:

— И она подсказала вам?

— Ее отец был одним из моих пациентов, так что она меня знала. Они с мужем пригласили меня поехать к ним домой — на ужин. Мне было некуда деваться, и я поехала. Это на Лидо.

— И?…

— На катере я рассказала им о своем решении, но умолчала о причине. По-моему, я ее представляла довольно смутно, да и теперь она мне не яснее. Я не возводила хулу ни на орден, ни на дом престарелых. И теперь этого не делаю, правда?

Он понятия не имел и лишь покачал головой. Она продолжала:

— Все, что я сделала, — рассказала матери-настоятельнице о смертях — что они мне кажутся странными, и их так много.

Вполне будничным тоном Брунетти сообщил:

— Я читал, что старики иногда умирают один за другим, без всякой причины.

— Это я вам сказала. Обычно — сразу после праздников.

— Не может ли объяснение крыться в этом?

Глаза ее сверкнули, — как показалось Брунетти, гневом.

— Конечно, может. Но тогда зачем они старались заставить меня молчать?

— Думаю, вы рассказали мне и об этом, Мария.

— О чем?

— О вашем обете. Послушания. Не знаю, насколько для них это важно, но возможно, их это озаботило больше, чем все остальное.

Она не ответила, и он продолжил:

— Вы не думаете, что это так?

Она снова явно не собиралась отвечать, и он спросил:

— А что потом случилось? С этими людьми с Лидо?

— Они были очень добры ко мне. После того как мы поужинали, она дала мне кое-что из своих вещей. — Девушка развела руки, показывая юбку, которая была на ней надета. — Я пробыла у них первую неделю, а потом они помогли мне поступить на работу в клинику.

— Вам не понадобился для этого документ, подтверждающий вашу личность?

Она покачала головой.

— Нет. Там были так рады, что нашелся хоть кто-то на эту работу, что не задавали никаких вопросов. Но я написала в муниципалитет своего родного города и попросила выслать мне копии свидетельства о рождении и carta d'identita[8]. Если я намерена вернуться к мирской жизни, полагаю, они мне понадобятся.

— На какой адрес вы их заказали — в клинику?

— Нет, на домашний этих людей. — Услышав озабоченность в его голосе, она поинтересовалась: — Почему вы спрашиваете?

Он ответил на ее вопрос отрицательным, решительным движением головы.

— Просто любопытство. Никогда не знаешь, сколько времени это займет. — Это была очевидная ложь, но Брунетти надеялся, что Мария так долго пробыла в монахинях, что ее проглотит. — Вы поддерживаете связь с кем-нибудь из casa di cura или вашего ордена?

— Нет, ни с кем.

— Они знают, куда вы делись?

— Не думаю, — помотала она головой. — Им неоткуда было узнать.

— Те люди с Лидо не могли им сообщить?

— Нет, я просила их никому обо мне не говорить и думаю, не скажут. — Вспомнив, что он уже выказал какую-то обеспокоенность, поинтересовалась: — А почему вы спрашиваете?

Что ж, почему бы не открыть ей хотя бы что-то.

— Если есть хоть доля правды в вашем… — начал Брунетти, но тут же понял, что не знает, как это назвать: обвинение не обвинение, скорее комментарий к некоему совпадению. Он переиначил фразу: — Исходя из того, что вы мне рассказали, вам, скорее всего, лучше не сталкиваться с руководством casa di cura. — И тут комиссар сообразил, что понятия не имеет, кто там всем заправляет. — Когда вы слушали этих старых женщин, у вас не сложилось впечатления, кому — я имею в виду кому лично — они хотели оставить свои деньги?

— Я думала об этом, — девушка понизила голос, — и не хотела бы говорить.

— Ну будет вам, Мария, мне кажется, вам нельзя уже выбирать, о чем вы хотите говорить и о чем нет.

Она кивнула, но как тот, кого вынуждают признать справедливость слов, которые от этого не становятся приятнее.

— Они могли бы оставить деньги всему casa di cura или директору. Или ордену.

— А директор кто?

— Доктор Мессини, Фабио Мессини.

— Еще кому?

Подумав с полминуты, она ответила:

— Может быть, падре Пио. Он так добр к пациентам, многие его очень любят. Но не думаю, чтобы он принял хоть что-нибудь.

— А мать-настоятельница?

— Нет. Орден запрещает нам чем-либо владеть. Точнее, женщинам.

Брунетти потянул к себе листок бумаги.

— Вы знаете фамилию падре Пио?

Тревога появилась у нее в глазах.

— Вы не собираетесь его допрашивать, правда?

— Нет, думаю, что нет. Но хотел бы ее знать. На случай необходимости.

— Кавалетти.

— Вы что-нибудь еще о нем знаете?

— Нет. Он просто приходил дважды в неделю выслушивать исповеди. Если кто-нибудь очень плохо себя чувствовал, приходил соборовать. У меня редко было время с ним поговорить. В смысле, вне исповедальни. — Она примолкла, потом добавила: — В последний раз я видела его примерно с месяц назад, на именинах матери-настоятельницы — двадцатого февраля.

Внезапно рот ее сжался, глаза сузились, — так бывает, когда неожиданно настигает боль. Брунетти наклонился вперед в кресле, испугавшись — уж не упадет ли в обморок. Но глаза ее вновь распахнулись, и она, глядя через стол, подняла руку, отстраняя его.

— Вот ведь как странно: помню день ее именин, — девушка отвернулась, потом опять посмотрела на него, — а вот своего дня рожденья не могу вспомнить. Только именины Иммаколаты — восьмого декабря. — Она покачала головой — то ли сокрушенно, то ли удивляясь. — Как будто часть моего «я» была от меня отторгнута на все эти годы. Не могу вспомнить, когда он, мой день рождения.

— Можно считать днем рождения дату вашего ухода из монастыря. — Он смягчил свое предложение улыбкой, не желая ее обидеть.

Она встретилась с ним взглядом на секунду, потом поднесла два пальца правой руки ко лбу и потерла его, опустив глаза.

— La Vita Nuova, — промолвила она скорее себе, чем ему, и без предупреждения поднялась на ноги.

— Я, пожалуй, пойду, комиссар.

Глаза ее были не так спокойны, как голос, и комиссар не сделал попытки ее задержать.

— Не могли бы вы назвать мне пансион, где остановились?

— «Пергола».

— На Лидо?

— Да.

— А людей, которые помогли вам?

— Зачем вам их имена? — Она не на шутку встревожилась.

— Потому что не люблю пребывать в неведении, — дал он честный ответ.

— Сасси, Витторио Сасси. Улица Морозини, номер одиннадцать.

— Спасибо. — Имена он записывать не стал.

Она повернулась к двери, и на миг ему показалось, — сейчас спросит, что он собирается делать в связи с тем, что уже узнал, но она не спросила. Он встал, обошел стол с намерением по крайней мере открыть перед ней дверь, но она его опередила. Сама открыла дверь, глянула на него, не улыбнулась и вышла из кабинета.