"Я жду вас всегда с интересом (Рассказы)" - читать интересную книгу автора (Голявкин Виктор)

Я жду вас всегда с интересом



Я жду Вас всегда с интересом

Такого педагога я не встречал за все время своей учебы. А учился я много. Ну, во-первых, я в некоторых классах не по одному году сидел. И когда в художественный институт поступил, на первом курсе задержался. Не говоря уже о том, что поступал я в институт пять лет подряд.

Но никто не отнесся ко мне с таким спокойствием, с такой любовью и нежностью, никто не верил так в мои силы, как этот запомнившийся мне на всю жизнь профессор анатомии. Другие педагоги ставили мне двойки, даже не задумываясь над этим. Точно так же не задумываясь, они ставили единицы, а один педагог поставил мне ноль. Когда я спросил его, что это значит, он ответил: «Это значит, что вы — НОЛЬ! Вы ни черта не знаете, а это равносильно тому, что вы сами ни черта не значите, вы не согласны со мной?» — «Послушайте, — сказал я тогда, — какое вы имеете право ставить мне ноль? Такой отметки, насколько мне известно, не существует!» Он улыбнулся мне прямо в лицо и сказал: «Ради исключения, приятель, ради исключения, я делаю для вас исключение!» Он сказал таким тоном, как будто это было приятное исключение. Этим случаем я хочу показать, насколько все педагоги не скупились ставить мне низкие оценки.

Но этот! Нет, это был исключительный педагог!

Когда я пришел к нему сдавать анатомию, он сразу, даже не дождавшись от меня ни слова, сказал, мягко обняв меня за плечо:

— Ни черта вы не знаете…

Я был восхищен его проницательностью, а он, по всему видно, был восхищен моим откровенным видом ничего не знающего ученика.

— Приходите в другой раз, — сказал он.

Но он не поставил мне никакой двойки, никакой единицы, ничего такого он мне не поставил! Когда я спросил его, как он догадался, что я ничего не знаю, он в ответ стал смеяться, и я тоже, глядя на него, стал хохотать. И вот так мы покатывались со смеху, пока он, все еще продолжая смеяться, не махнул рукой в изнеможении:

— Фу… бросьте, мой милый… я умоляю, бросьте… ой, этак вы можете уморить своего старого седого профессора…

Я ушел от него в самом прекрасном настроении.

Во второй раз я, точно так же ничего не зная, явился к нему.

— Сколько у человека зубов? — спросил он.

Вопрос ошарашил меня: я никогда не задумывался над этим, никогда в жизни не приходила мне в голову мысль пересчитать свои зубы.

— Сто! — сказал я наугад.

— Чего? — спросил он.

— Сто зубов! — сказал я, чувствуя, что цифра неточная.

Он улыбался. Это была дружеская улыбка. Я тоже в ответ улыбнулся так же дружески и сказал:

— А сколько, по-вашему, меньше или больше?

Он уже вздрагивал от смеха, но сдерживался. Он встал, подошел ко мне, обнял меня, как отец, который встретил своего сына после долгой разлуки.

— Я редко встречал такого человека, как вы, — сказал он, — вы доставляете мне истинное удовольствие, минуты радости, веселья… но несмотря на это…

— Почему? — спросил я.

— Никто, никто, — сказал он, — никогда не говорил мне такой откровенной чепухи и нелепости за прожитую жизнь. Никто не был так безгранично невежествен и несведущ в моем предмете. Это восхитительно! — Он потряс мне руку и, с восхищением глядя мне в глаза, сказал: — Идите! Приходите! Я жду вас всегда с интересом!

— Спросите еще что-нибудь, — сказал я обиженно.

— Еще спросить? — удивился он.

— Только кроме зубов.

— А как же зубы?

— Никак, — сказал я. Мне неприятен был этот вопрос.

— В таком случае посчитайте их, — сказал он, приготавливаясь смеяться.

— Сейчас посчитать?

— Пожалуйста, — сказал он, — я вам не буду мешать.

— Спросите что-нибудь другое, — сказал я.

— Ну хорошо, — сказал он, — хорошо. Сколько в черепе костей?

— В черепе? — переспросил я. Все-таки я еще надеялся проскочить.

Он кивнул головой. Как мне показалось, он опять приготовился смеяться.

Я сразу сказал:

— Две!

— Какие?

— Лоб и нижняя челюсть.

Я подождал, когда он кончит хохотать, и сказал:

— Верхняя челюсть тоже имеется.

— Неужели? — сказал он.

— Так в чем же дело?! — сказал я.

— Дело в том, что там есть еще кости кроме этих.

— Ну, остальные не так значительны, как эти, — сказал я.

— Ах, вот как! — сказал он весело. — По-вашему, значит, самая значительная — нижняя челюсть?

— Ну, не самая… — сказал я, — но тем не менее это одна из значительнейших костей в человеческом лице…

— Ну, предположим, — сказал он весело, потирая руки, — ну, а другие кости?

— Другие я забыл, — сказал я.

— И вспомнить не можете?

— Я болен, — сказал я.

— Что же вы сразу не сказали, дорогой мой!

Я думал, он мне сейчас же тройку поставит, раз я болен. И как это я сразу не догадался! Сказал бы — голова болит, трещит, разламывается, разрывается на части, раскалывается вся как есть…

А он этак весело-весело говорит:

— Вы костей не знаете.

— Ну и пусть! — говорю. Не любил я этот предмет!

— Мой милый, — сказал он, — мое восхищение вами перешло всякие границы. Я в восторге! До свидания! Жду вас!

Он с чувством пожал мне руку. Но он не поставил мне никакой двойки, никакой единицы!

— До свидания! — сказал я.

Я помахал ему на прощание рукой, а уже возле дверей поднял кверху обе руки в крепком пожатии и помахал. Он был все-таки очень симпатичный человек, что там ни говорите. Конечно, если бы он мне тройку поставил, он бы еще больше симпатичный был. Но все равно он мне нравился. Я даже подумал: уж не выучить ли мне в конце концов эту анатомию, а потом решил пока этого не делать. Я все-таки еще надеялся проскочить!

Когда я к нему в третий раз явился, он меня как старого друга встретил, за руку поздоровался, по плечу похлопал и спросил, из чего глаз состоит.

Я ему ответил, что глаз состоит из зрачка, а он сказал, что это еще не все.

— Из ресниц! — сказал я.

— И все?

Я стал думать. Раз он так спрашивает, значит, не все. Но что? Что там еще есть в глазу? Если бы я хоть разок прочел про глаз! Я понимал, конечно, что бесполезно что-нибудь рассказывать, раз не знаешь. Но я шел напролом. Я хотел проскочить. И сказал:

— Глаз состоит из многих деталей.

— Да ну вас! — сказал он. — Ведь вы же талантливый человек!

Я думал — он разозлится. Думал — вот сейчас-то он мне и поставит двойку. Но он улыбался! И весь он был какой-то сияющий, лучистый, радостный. И я улыбнулся в ответ — такой симпатичный старик!

— Это вы серьезно, — спросил я, — считаете меня талантливым?

— Вполне.

— Может быть, вы мне тогда поставите тройку? — сказал я. — Раз я талантлив?

— Поставить вам тройку? — сказал он. — Такому способному человеку? Да вы с ума сошли? Да вы смеетесь! Пять с плюсом вам надо! Пять с плюсом!

— Не нужно мне пять, — сказал я. — Мне не нужно! — Какая-то надежда вдруг шевельнулась, что все-таки он может мне эту тройку поставить.

— Вам нужно пять, — сказал он. — Только пять.

— По-вашему, выходит, вы лучше знаете, что мне нужно?

— Но вы не отчаивайтесь! Главное — не отчаивайтесь! Веселей глядите вперед, и главное — не отчаивайтесь!

— Буду отчаиваться! — крикнул я.

— Не смейте отчаиваться, — сказал он весело, глядя мне в глаза, пожимая мне дружески руку. — Вам нужно приходить! Еще! Все время приходить!

— Зачем?

— Учиться!

— Я неспособный! — крикнул я.

Он смотрел на меня и улыбался.

— Жду вас! — сказал он. — Всегда! С интересом!

И он поднял обе руки в крепком пожатии высоко над головой, как это делал я совсем недавно.

Три похвалы

Это были похвалы не каких-нибудь неуважаемых людей. Хвалили меня мать, отец и художник. Знаменитый сосед художник закрепил похвалы моей матери и моего отца. Я тогда еще, кажется, в школу не ходил, а может быть, уже ходил в начальные классы.

Когда я этот рисунок нарисовал, так я прямо запрыгал от радости — шутка ли, такой рисунок нарисовал! Я помчался к отцу в его комнату — он как раз писал письмо моей бабушке, а я прямо на письмо положил свой рисунок, и отец его смахнул со стола. Я опять положил свой рисунок на бабушкино письмо, и тогда отец спросил, что мне надо. Я сказал, что мне надо знать, нравится ли ему мой рисунок. И он ответил, что нравится. Хотя, как потом выяснилось, отец даже не видел, что там нарисовано. И сказал так исключительно потому, чтобы я от него отвязался.

Мать пекла блины, один блин у нее подгорал, и она к нему бросилась. Как раз в это самое время, когда я бросился к ней со своим рисунком. Она никак не могла перевернуть блин, — я старался как можно ближе поднести свой рисунок к ее глазам. Мать закричала, чтобы я немедленно ушел, но я не ушел, а спросил, какого она все-таки мнения о моем рисунке.

— Это удивительно! — закричала она.

Только потом я понял, что ей показалось удивительным, как это люди могут до такой степени мешать другим людям печь блины. Но я тогда не так понял это мамино восклицание.

Народный художник спал, но я разбудил его своим звонком. Он, зевая, стоял в дверях, а я показывал ему свой рисунок. Он убрал волосы с моего лба, ущипнул меня за ухо и сказал:

— Это хорошо… это хорошо…

Он тут же захлопнул дверь, а я снова запрыгал.

Но это было плохо.

Все это было плохо.

Потому что меня ни разу не приняли в художественное училище, хотя я поступал туда девять раз.

Потому что я, несмотря ни на что, всю жизнь продолжал рисовать и писать красками и написал несметное количество никому не нужных рисунков и картин, живя за счет своей бедной матери, которой скоро исполнится сто два года. Потому что угробил несметную кучу времени, но только сейчас это понял.

Потому что я не давал жить другим людям, методично подсовывая им под нос свои произведения. Как некогда в детстве своему отцу, когда он писал письмо своей матери. Моей матери, когда она пекла блины. И народному художнику, когда он еще не совсем проснулся.

Так будьте же внимательны друг к другу!

Густой голос Выштымова

Я с ним где-то познакомился, не помню где, да это и не важно. Кажется, меня с ним Василевичи познакомили, да вы этих Василевичей не знаете, да дело не в этом. Вот тогда я у него и спросил, где он работает, что у него за работа и сколько он денег получает. Оказалось, он по радио вещает. Что-то там такое читает, объявляет. Да мне это и не важно тогда было, я просто так спросил, раз познакомился. У меня своя работа, свои заботы, какое мне до всего этого дело! Да и спросил-то я его про это после того, как он поинтересовался, сколько я в месяц денег получаю.

Я забыл о знакомстве.

Вдруг однажды я дома сидел, жена в кухне была, а я сидел у окна, как сейчас помню: дождик покрапывал, погода такая свежая была — и вот тут я и услышал этот голос. Бесспорно, Выштымова, я его сразу узнал, это был его голос, — так интересно! Видел человека, с ним беседовал, и вот вам, пожалуйста, — по радио говорит!

Я в кухню помчался, зову жену. «Убей меня, — кричу, — если это не голос Выштымова!» Она терпеть не может, когда я громко слова произношу, некоторое нервное расстройство у нее, конечно, имеется.

Но все-таки она прибежала в комнату, в чем дело, спрашивает, а я ей с такой радостью на приемник показываю, — вы себе не представляете! Сам не знаю, отчего у меня такая радость появилась, знакомый все-таки человек по радио выступает! Так вот она прибежала, в чем дело, спрашивает, что такое, она думала, короче говоря, что пожар. Ну, это все так говорят, а на самом деле никто так не думает. «Да никакого пожара нету, — говорю, — голос Выштымова по радио передают!» — «Какого, — спрашивает, — Выштымова?» — «Да того самого, — говорю, — с которым нас Василевичи познакомили».

Ну, тут, правда, я от возбуждения опять стал громко слова произносить, скверная все-таки привычка! «Слушай, слушай, — кричу, — внимательно слушай! Голос Выштымова передают!» Она вдруг разозлилась и как закричит: «Плевать я хотела на твоего Выштымова! Не знаю я никакого Выштымова! Дурак ты вместе со своим Выштымовым!» У нее, оказывается (это потом выяснилось), котлеты окончательно сгорели, — а я откуда знал? Да и она в то время, когда слова произносила, тоже ведь знать не могла, что у нее там котлеты сгорели. Недопустимое все-таки поведение с ее стороны в таком случае.

Скандал был небольшой, но крепкий. Недолгий, я хочу сказать, но котлеты даже кошка есть не стала, — естественно, скандал. Тарелку она ударила о дужку кровати и разбила — некрасиво!

В другой раз я сидел у окна, смотрел в окно: солнце то вспыхнет, то пропадет; как солнце вспыхнет, все озарит — такая красота! Жена спала, красоты этой, естественно, не видела, только что с работы возвратилась. И вдруг слышу я голос Выштымова! Такой густой голос, я уже говорил, представьте себе, так приятно!

Совершенно точно — его! Я стал будить жену, — такие хорошие чувства у меня были, да и вдвоем приятней знакомый голос по радио услышать. Она никак не просыпалась, спит, черт возьми, такой здоровый, крепкий организм, я ей все повторяю: «Выштымов говорит! Выштымов говорит!» — и в бок толкаю. Надо же так крепко спать, подумать только, потом жди, когда Выштымов по радио заговорит. Я ее все толкал в бок, толкал и повторял, что Выштымов говорит, а она что-то совершенно невразумительное мне отвечает, а Выштымов вот-вот кончит говорить. И вдруг она встает с постели и со всей силы бьет меня по лицу и снова ложится. Как ни в чем не бывало, как будто ничего не произошло. Ни с того ни с сего — представьте себе! Я так удивился, а она мне даже отказалась прокомментировать свой поступок, объяснить все по порядку. Эти женщины, конечно, очень загадочные существа, загадочные люди, я всегда говорил. Как это там поется: «Частица черта в нас заключена подчас!» Совершенно точно! До чего верно подмечено!

Мы с ней после этого инцидента три дня не разговаривали, я у ее матери ночевал, она мне тещей приходится, все ей, как есть, все рассказал, так она дочку свою осудила. Не все женщины такие. Не все одинаковы, кому какая попадется, раз на раз не приходится, гора с горой не сходится, а человек с человеком сходится. Сойдемся еще, думаю, никуда не денемся. Между прочим, когда я у ее матери проживал, я там тоже услышал голос Выштымова, так внезапно тоже все произошло — вдруг слышу! Я как заору: «Вот он, ей-богу, он!!!» Так бабка испугалась, вот потеха, чуть в обморок не упала — надо же! Да все они одинаковые, ей-богу, стала меня крыть на чем свет стоит: мол, теперь она своей дочке сочувствует, теперь она ее хорошо понимает.

Я вернулся к жене, она в это время как раз ужин готовила. А я сел у окна, вечер был такой чудесный, ветра не было, слегка, правда, душно, и вот слышу я голос Выштымова.

Сначала хотел радио выключить — опять, думаю, разные там неприятности начнутся, не успел вернуться, а тут снова голос Выштымова звучит, пусть себе выступает, главное, чтобы жене не напоминать; сижу и слушаю — великолепный голос, бархатный, глубокий, да я об этом уже говорил.

Жена входит в комнату, садится, все время вздыхает, молчит, и я молчу, про Выштымова ей ничего не говорю. Стал тоже вздыхать: как-никак три дня где-то болтался, она где-то болталась, неизвестно еще, где она болталась…

Разные мрачные мысли мне в голову полезли, а этот Выштымов в это время рассказывает о каком-то заводе, и вдруг я слышу, рассказывает он о моей жене, перечисляет ее передовые опыты, вовсю хвалит, последние известия передает.

Я, естественно, смотрю на нее восхищенными раскрытыми глазами, она у меня молодец баба, все время грамоты получает, дельная такая, толковая, мировая баба, даже Выштымов о ней по радио передает! И я ее тогда спрашиваю:

— А знаешь ли ты, кто это говорит?

Она мне ничего не ответила, так на меня посмотрела, словно я пешка какая, а она царица. Тогда я говорю:

— Это Выштымов говорит.

Она резко встает и уходит неизвестно куда. А на кухне оставляет записку: «Я не желаю жить с сумасшедшим».

Гонора у нее много, тем более по радио похвалили, надулась как пузырь, а ума-то ни на грош, бестолковая, можно сказать, баба, пустая, как чурбан!

Я ее жду, а она не приходит: наверное, живет у своей матери и разные там поклепы на меня наводит, наговаривает. Женщины, они все одинаковы, да я уже об этом говорил, простите, что я повторяюсь.

У меня тоже гордость своя, не буду же я за ней бегать, как собачонка какая, чего это я буду за ней бегать, с какой стати, тем более меня сумасшедшим назвала, а я ее никак не обзывал.

И вот сижу как-то я у окна, был закат, люди красные ходят, небо красное такое. Входит она, а в это время как раз Выштымова стали передавать. Я его сейчас же выключил. Да ну его.

А она, представьте, подходит и включает, — вот не ожидал! Ну, думаю, если ей нравится…

Ну, я ей говорю:

— Это ведь Выштымов выступает.

Она подходит ко мне, на ней лица нет, и бьет меня продуктовой сумкой по голове.

Я в отчаянье кричу, зачем же она тогда включает радио, если ей Выштымов не нравится, на что она мне ничего не отвечает, а только хлопает дверью. Загадочные все-таки существа эти женщины, а?

Теперь дальше. Сижу у окна, погоду я уже не помню, да это и не так уж важно, сижу, значит, слушаю голос Выштымова, как вдруг она входит, а я, естественно, бросаюсь, выключаю моментально радио.

Она его тут же включает, и тут уж я ничего понять не могу, провалиться мне на этом месте!

И вдруг она, представьте себе, заявляет мне, что она не может слушать мой голос, а не Выштымова.

После чего я надеваю шапку и ухожу. А на кухне оставляю записку: «Я не желаю жить с сумасшедшей».

Мне очень не хочется идти к ее матери, она там про меня кучу разных гадостей наговорила, я знаю, но все-таки иду — куда же я еще пойду! Ее мать (симпатичная, между прочим, женщина, вот все были бы такие женщины!) соглашается со мной, что, как бы там ни было, что бы ни произошло, ни в коем случае нельзя бить продуктовой сумкой по голове.

В это время по радио говорит Выштымов, но я ей об этом не говорю.

Ее мать, моя теща, такая восхитительная женщина, заставляет меня вернуться, и якобы она договорилась с дочкой по телефону, хотя, как потом выяснилось, она ни о чем с ней не договаривалась.

Возвращаюсь. Вхожу в свой дом. Как всегда, по радио говорит Выштымов. Но я ни слова своей жене об этом не напоминаю.

И жена, довольная, поет песню: «Давно мы дома не были», все идет нормально, хорошо, жена идет на кухню, делает голубцы, а я сижу у окна, паршивая была погода, ветер: окно, правда, закрыто, но все равно смотреть неприятно.

Жена входит с голубцами и спрашивает:

— Ты слышишь, кто говорит по радио?

Я вздрагиваю, но молчу. А жена говорит:

— Это твой Выштымов говорит.

И так спокойно заявляет, как будто ничего никогда не происходило, ничего не было, ни в чем этот Выштымов не виноват. Ей, значит, можно произносить эту фамилию, а мне нельзя.

Почти в это же время звонит по телефону теща и удивительно радостным голосом сообщает, что только сейчас по радио говорил Выштымов.

Я подразумеваю, что надо мной специально издеваются, надеваю кепку и ухожу куда глаза глядят, к своему товарищу Василевичу.

Василевич мне сообщает, что по радио говорит Выштымов, и я от него ухожу.

Я стою на вокзале, чтобы уехать от Выштымова, от всех, кто связан с ним. Но на перроне по радио говорит Выштымов, и я понимаю, что он будет говорить в вагоне, везде и всюду, куда бы я ни уехал.

И я возвращаюсь домой привыкать к его голосу, раз все уже привыкли.

Не хотите ли выстрелить из лука?

Сижу в новой столовой.

Новые жилые дома перед глазами. Реактивные самолеты со свистом проносятся над всем новым. Весь район виден через стеклянную стену.

Какое-то новое вино в меню.

— Свободно?

— Пожалуйста.

— Все вокруг новое, — говорит подошедший, садясь за мой стол.

Я киваю.

— Вилка новая, а вот кончик уже откусили, — говорит он.

Я думаю: выпить мне или не выпить.

Мой сосед тоже что-то задумался.

— Мне поесть, — говорю я официантке.

— Пить не будете? — спрашивает официантка.

— У вас в меню есть неизвестное мне вино…

— Сколько?

Опять задумался; черт побери, не могу сразу сказать, сколько мне вина нужно. Может, совсем не нужно. Нет, пожалуй, немного можно.

— Вам бутылку принести?

— Нет, нет, милая, бутылку мне не нужно… хотя, если товарищ, мой сосед, со мной выпьет, пожалуй, можно…

— Разве что по случаю возвращения на родную землю, — соглашается мой сосед.

— А я как был на родной земле, так и сижу, но всегда нахожу предлог выпить, — говорю.

— Предлоги всегда найдутся, это вы верно подметили, предлог можно всегда найти.

— Я просто так выпью, по случаю того, что я здесь сижу, — вот вам и предлог. Поем и выпью. Вот и все.

— Как вам вид из окна? — спрашивает.

— А вам?

— Я был в скандинавских странах, там, между прочим, тоже — кто бы подумал! — вовсю сейчас строят малогабаритные квартирки, потолки низкие, представьте себе…

Я представил себе такие же низкие потолки, как у себя в квартире, — ну и что? Меня низкие потолки вообще не трогают, я даже их не замечаю, а столько разговоров об этих потолках… Довольно-таки противное это новое вино…

— Низкие потолки ужасно давят, — говорит мой сосед.

— Меня не давят, — говорю.

— Удивительно, все жалуются, а вы нет.

— Нет, нет, — говорю, — меня не давят.

Он вздохнул.

— Да бросьте вы, — говорю, — обращать внимание на такую мелочь, что вы, все время вверх, что ли, смотрите? Просто непонятно…

— Вы меня удивляете, — говорит он.

— А вы меня.

— У нас с женой была небольшая лоджия… вид, ну прямо на итальянский манер — пилястры, колонны, финтифлюшки разные по всему дому, а здесь дом от дома не отличишь… эта современная архитектура… потолки низкие, однообразие… Между прочим, в Польше, в Варшаве, в новых домах такая же петрушка… нет, нет, зря вы со мной насчет потолков не соглашаетесь…

— Отчего же вы тогда из своей лоджии сюда переехали?

— Видите ли… как вам сказать… я, может быть, и не переехал бы, так жена настояла.

— Больше комнат вам дали или как?

— Столько же комнат.

— Зачем же тогда переезжать было?

— Жена настояла, я же вам объясняю… заставила переехать — раз, говорит, дают, надо брать, делать ей, видите ли, нечего. Будет хвалиться потом знакомым, мол, в новую квартиру переехала, новую мебель купит, как бы жизнь, сами понимаете, обновляется… Сейчас ведь модно в новые квартиры переезжать, такое громадное строительство разворачивается…

— Та старая квартира у вас не отдельная была?

— Отдельная, что вы, как можно!

— Так зачем же вы тогда переезжали, я вас все-таки никак понять не могу, или вы шутите? Давайте-ка лучше выпьем.

— Если бы не потолки низкие…

— Да плюйте вы на потолки…

— Заплюнуть пара пустяков, это вы верно заметили. Помните, в школе такая игра была; кто до потолка доплюнет?

— У нас не было такой игры, что-то не помню.

— Ну как же, как же! Всем классом, бывало, встанем в ряд и начинаем… Нет, на старой квартире до потолка не доплюнешь, знаете, сколько метров было до потолка?

— Сколько?

— Сейчас вам скажу…

Рев, свист самолетов доносится с аэродрома. Сколько метров до потолка будет в этой столовой? Нормальный потолок. Давит он меня или не давит? Ни черта он меня не давит, выпил бы я еще стаканчик этого нового вина за компанию.

— Четыре метра десять! Вы можете себе представить? — радостно и неожиданно сообщает мне мой сосед, а я уже забыл, к чему он называет мне эти цифры.

— …Четыре метра десять!!!

— Двести тысяч восемьсот четыреста двадцать! — отвечаю я.

— Вот вы смеетесь, а представьте!

Очень нужно мне представлять! Будет он пить еще или не будет? И съел бы я еще. Зачем мне представлять, сравнивать какие-то цифры? Мне захотелось даже сказать ему дружески, на ухо: «Товарищ мой дорогой, милый ты мой товарищ, не давят на меня потолки, понимаешь? Не давят!»

Совсем низко летят самолеты, прекрасная картина, лучшего зрелища не придумаешь, отличные самолеты, давай доедай свой шашлык, допивай — и домой! Не надо никакого вина, хватит, вполне достаточно.

— …К вашему сведению, это еще не самые высокие потолки, — говорит мой сосед.

— А какие самые высокие?

— Сейчас я вам скажу…

Откуда он знает, какие самые высокие потолки? Сидит, вспоминает, соображает, салфетку взял, подсчитывает, похоже, скандинавской авторучкой…

— Да бросьте вы, — говорю, — ни к чему, не так уж важно…

— Я вам хотел показать одну любопытную цифру…

Опять цифры.

Он скомкал салфетку. Что-то у него там с цифрами не получилось.

— Если бы мне сказали несколько лет назад, что на этом месте будет такой вид, — сказал он, задумчиво глядя вдаль через стекло, — я бы не поверил.

— Да, да, многие места буквально не узнаешь через несколько лет, это верно. Такие перемены, колоссальные изменения, темпы сумасшедшие. Я не видел, что было здесь несколько лет назад, но могу представить: была трава, деревья, быть может, болото… может быть, какая-нибудь маленькая деревушка, домики на курьих ножках, речушка, огороды…

— А я помню, видел своими глазами: здесь ничего не было. НИЧЕГО! Вы можете себе представить? Земля, и все. Голая земля.

Мы молча поглядели сквозь стекло.

— М-да… в скандинавских странах сплошь ездят на велосипедах… целые велосипедные стоянки… — сказал он.

— Я до сих пор не могу научиться ездить на велосипеде… то есть по тихим улочкам, лесным тропинкам могу, но как на шоссе выеду или на улицу оживленную, сейчас же руль начинает в руках вихлять, особенно если навстречу транспорт.

— Недавно я был в Болгарии, вот где вино! Прекрасное вино! Чудесное вино. В прошлом году, будучи в одной заграничной командировке…

— А я был в Ташкенте во время землетрясения, — сказал я.

— Ну и как?

— Как раз эти новые дома, которые вы так ругали, стоят крепко, не шелохнутся.

— А мне говорили — старые целы, а новые разрушены.

— Неправильно вас информировали.

— Кстати, как гостиница?

— Представьте себе, вас дожидается.

— Я скоро собираюсь в Италию, а там видно будет. Возможно, на обратном пути заскочу к приятелю. Работа дипломата — континенты.

Он выпил и сказал:

— Жена меня уважает, когда я основательно выпью.

— Как вас понять?

— Буквально.

— Вы шутите?

— Нет, это вы шутите.

— Как нам тогда поступить, если мы с вами считаем, что оба шутим?

— Как поступить? Надо выпить.

— Принесите нам, пожалуйста, девушка.

— За ваше здоровье, — говорю, — за вашу жену.

Он рюмку уже было ко рту поднес, а тут отставил в сторону. Задумался, что-то с ним, в общем, происходит. Тяжело вздыхает, выпивает, заметно веселеет, начинает что-то рассказывать про скандинавские страны.

— Я сегодня полдня землю таскал в ведре на восьмой этаж, лифт пока не пустили, — говорю.

— Это еще зачем?

— Наполнял ящики на балконе, цветы буду сажать.

— Так много земли нужно было?

— Большой балкон достался, много ящиков.

— Между прочим, в скандинавских странах проектируются такие балконы и строятся, и цветы тоже там сажают… кто сажает, кто не сажает, как у нас, в общем.

— Тоже, значит, землю таскают?

— Таскают, а как же, не будешь таскать — не будет цветов. Кстати, уже зима, какой смысл было вам в это время землю таскать, весной уж…

— Случайно получилось, на девятом этаже у меня товарищ живет, прибегает чуть свет, орет: «Земля! Земля!» Как на корабле точь-в-точь после долгого плаванья. Ну, я вскочил с постели: что за земля, где земля, ничего понять не могу. А он: «Быстрей! Хватай ведро! Землю привезли! Потом поздно будет!»

— Чего это он?

— Бежим, говорит, скорей, а то потом за тридевять земель землю придется таскать; может, верно… Ну я не помылся, не побрился, схватил ведро и вниз по лестнице, как бы вроде зарядки…

— Ну и натаскали?

— Натаскал.

— А цветы, значит, весной?

— Цветы весной.

— М-да…

— Да-а… вот теперь сижу с вами. Зайду, думаю, стаканчик выпью после трудов.

— А как вы относитесь к Бакташеву? — спрашивает он ни с того ни с сего.

— К кому?

— Как вам Бакташев?

— Кто это такой?

— Поэт, господи! Бакташева не читали?

— Не читал.

— Ну, знаете…

— А что он написал?

— Он написал уйму! Массу стихов! Выпьем за него.

Мы взяли выпили.

— Вы еще съели бы? Быстренько, и уйдем, пить больше не будем, — сказал я.

— Почему не будем?

— Так возьмем?

— Возьмем, возьмем, все возьмем…

— Все будет в порядке!

— Вы что-то сказали? Вы сказали: все будет в порядке? А что может быть не в порядке?

— Пожалуй, вам пить больше не надо.

— Нет, буду! Все время буду! И никто меня не остановит! Вам можно, а мне нельзя? Я не люблю спиртное, терпеть не могу! А моей жене, видите ли, не нравится, что я не пью, скучно, говорит, со мной в компании, все напиваются, как нормальные люди, а ты один, как балбес, сидишь, глазами зыркаешь, никуда от тебя не скроешься, никуда не отлучишься… поганая, говорит, привычка, не может напиться… А зачем?! На меня, говорит, смотреть противно, а сейчас на меня не противно смотреть? Идиотство, форменное идиотство!!! Я теперь каждый день буду напиваться, я ей покажу!..

— Не стоит вам расстраиваться… выпейте стаканчик, и айда, хватит, достаточно тут с вами прохлаждаемся…

— Вы скажите мне: ваша жена хвалит вас, когда вы пьете, неужели хвалит?

— Напротив… Если переберешь, а поскольку частенько перебираешь… за что же, собственно, хвалить…

— Тогда за что меня ругает? Ума не приложу. Хемингуэй, говорит, пил это правда? Может, он и не так уж пил, а? Все больше на него ссылается, портрет его приколотила на стенку…

— Действительно, он выпивал… шампанское, красную икру и «позвоним Капусте», помните?

— Читал, читал, жена вслух читала… О Марлен Дитрих идет речь, красивая женщина, актриса и позволяет себя Капустой называть, парадокс!

— Так это же по-дружески, любя.

— Как то есть по-дружески? Что значит по-дружески? Она же женщина!

— Ну и что?

— Вы считаете, ничего?

— А что?

— Нет, вы серьезно?

— Вполне.

— Тогда, значит, меня плохо воспитывали… Почему меня так плохо воспитывали, вы мне не ответите, а? Не выпить ли нам по этой причине?

Он чуть не плакал. Ругал свою жену. И тут же хвалил. Но больше всего он себя ругал. Немножечко неприятно было на него смотреть. Но, в общем-то, он не самое плохое впечатление производил. Просто, видно, маленько запутался.

— Бросьте, — говорю, — свою жену в таком случае, раз такое дело, детей у вас нет, не так страшно… ничего я больше вам посоветовать не могу.

— Как не страшно? По-вашему, не страшно? Бросить ее? Да вы что? Как же так?!

— Уходят же другие, если невмоготу, как вам, к примеру…

— Знаете что… Проводите меня домой… Я вас прошу… при вас она не посмеет, сделайте такую любезность… я боюсь… произойдет землетрясение…

— Вы же говорили, она вас ругала за то, что вы не пьете. Сейчас вы выпили. Выходит, жена вас будет только хвалить.

— Вы думаете?

— Вы же сами говорили.

— Да, да… но я же не с ней выпил… если бы я с ней выпил, нет, я боюсь…

— Первый раз вижу человека, чтобы так своей жены боялся.

— О! Вы ее не знаете! Нет, вы ее не знаете!

Мне любопытно стало, что у него за жена. Зверски он ее боялся. Буквально дрожал от страха.

— Не волнуйтесь, — говорю, — не выпить ли нам еще, я вас провожу, вы не волнуйтесь.

— Давайте, давайте пить, а потом вы увидите настоящее землетрясение…

Мы выпили. Я расплатился.

Мороз был крепкий, но мы не замечали. Выпили по кружке подогретого пива в новом красном ларьке на углу. «Мороз и пиво — день чудесный…» вертелось у меня в голове такое дурацкое сочетание слов. Я взял его под руку. Путаным жестом руки показывал он мне свой дом. Снег скрипел под ногами. Дом его был где-то рядом.

— Вот мои окна, — сказал он наконец, когда мы не совсем прямым путем подошли к его дому.

Окна светились божественно. Одно окно синевато-голубое, другое сиреневое.

Мы поднялись по лестнице. Его шаги становились все более неуверенными, по мере того как мы подходили к его квартире.

Он стоял шатаясь, кивая все время на звонок, чтобы звонил я. Я позвонил.

Она появилась в дверях, как богиня.

Он, как вошел, тут же свалился на диван, — скучновато с его стороны.

— До свидания, — сказал я.

— Погодите, — сказала она, — вы любите стрелять?

— Как то есть? — спросил я.

— Из винтовки, из револьвера?

— Как вас понять?

— Вы стреляете из лука? Мне подарили настоящий индейский лук. Вы видите его? — Она кивнула на мужа. — Недавно он отсутствовал пятнадцать суток…

— О да, он мне рассказывал, он всюду побывал, он дипломат…

— Вот его дипломатическое положение! На тахте! Нигде он не был, никуда не ездил! Играет дипломата, конструктора, черта лешего, а люди верят. Если бы ему не верили…

— А кем он работает? — спросил я.

— Артист.

Я так и не понял, артист ли он театра или в жизни артист.

— Вы не хотите пострелять из лука? — спросила она. — Не хотите ли вы выстрелить из лука в его зад? — Она засмеялась, мотнув головой, и волосы закачались… — Я могу вам принести лук, могу доставить вам такое удовольствие…

— Благодарю вас, — сказал я, — у меня такого желания нету.

— Как жаль! А у меня есть! — Она снова мотнула головой. — Мне вас жаль! Вы получили бы громадное удовольствие!

— Так, значит, он артист… — сказал я. — До свидания!

Я хлопнул новой дверью с силой, на какую был только способен. Сошел по новой лестнице. Вышел на новый проспект Космонавтов.

Дома-то меня жена ждет, дети, а я болтаюсь…

Художник

Зачем я ему был нужен, я не мог понять.

— Я был бы очень признателен вам, — говорил он мне по телефону, — если бы вы посетили мою выставку офортов и монотипий в зале для игры в мяч во Дворце культуры.

Мы с ним когда-то учились в художественном училище — не то он был старше, не то я был старше, я его не очень-то хорошо помнил: мы с ним на разных курсах учились.

Зачем я ему все-таки был нужен? Но, видно, я был ему просто необходим, раз он мне по нескольку раз в день звонил, когда меня дома не было.

Потом он поймал меня; не очень-то хотелось мне ехать на его выставку, дел у меня по горло было, но я все-таки поехал — он бы от меня не отстал, я это сразу понял.

Он встретил меня у двери.

— Я всех своих старых приятелей приглашаю на свою выставку, — сказал он.

Я никогда не был его приятелем. Мало того, я понял, что никогда не видел его и никогда не учился с ним в одном училище. Он совсем другой человек, не тот, за которого я его принял по телефону.

— Почему вы считаете меня своим приятелем? — спросил я его мягко.

Он молча и торжественно раскрыл передо мною книгу отзывов. Попросил подумать, перед тем как написать отзыв о его картинах. Он, разумеется, хотел, чтобы я написал ему туда слова лестные и приятные. Но я не смотрел еще выставку. А это, видимо, его не интересовало. Его главным образом положительный отзыв интересовал. Он протягивал книгу с улыбкой, и опять-таки я не мог понять, зачем ему мой отзыв. Я не представитель Министерства культуры или Академии художеств, не имею влияния в художественных кругах, не имею приятелей в этих сферах, не имею влиятельных родственников и ни в коей мере не мог бы способствовать успеху его творчества или, в крайнем случае, устроить выставку его работ вторично. Я сам, в конце концов, рисую этикетки на различные коробки для нашей пищевой промышленности, ни разу в жизни не выставлял своих произведений, которых, кстати, у меня и нет.

Я прошелся по залу. Работ было много. Все стены были завешаны работами. Если это только можно работами назвать. По моему мнению, здесь была бессмысленная трата времени. Глуповатый модерн, рассчитанный на количество. Я подивился энергии, направленной не в ту сторону таким молодым человеком. Он в люди выбивался любым способом; странное все-таки занятие — в люди выбиваться любым способом.

— Послушайте, — сказал я, — разве мы с вами знакомы?

Он обнял меня. Я попробовал отстраниться, но было поздно. Он цепко обнял меня и сказал:

— Мы с вами встречали Новый год.

— Когда? — спросил я.

— Это было давно… Там было много народу, вполне возможно, вы меня не помните. Вы сами изменились до такой степени, что вас не узнать. Я бы вас ни за что не узнал, встретив на улице, — совсем другой человек! Но этот факт не мешает вам способствовать моему успеху.

— Мне способствовать? — спросил я.

— Вы — мне, — сказал он улыбаясь.

— Какая-то ошибка, — сказал я, — какая-то путаница…

Он стал стыдить меня.

Он сразу перешел на «ты»:

— Ведь ты мне обещал!

— Я не обещал, — сказал я.

— Когда мы встречали Новый год, — сказал он.

Он наступал на меня, я отступал, а он говорил:

— Тогда вы много выпили, и вы говорили… ваша поддержка… всегда… и всюду… от вас… мы… дружба, поддержать… во что бы то ни стало…

Я, наверное, должен был уйти. Все это выглядело странным. Конечно, я должен был повернуться и уйти.

Но что-то останавливало меня, хотелось выяснить.

— Вы действительно уверены, что мы с вами знакомы? — спросил я.

Он опять кинулся на меня с объятиями, но на этот раз я отстранился, и он чуть не упал.

Вполне возможно, думал я, мы с ним встречали Новый год в какой-нибудь компании и он меня не так понял. Но это не значит, черт возьми… с какой стати?! И между тем мне было интересно. Зачем ему книга, мой отзыв зачем? Ну, книга еще туда-сюда, тщеславный парень, но мой отзыв ему зачем? Да что мне, жалко, в конце концов!

— Давай книгу, — сказал я, — давай…

И я сразу же, с ходу, написал ему размашисто на всю страницу:

«Ничего подобного я не видел ни в одной стране»

Я положил ручку на стол и сказал:

— Только я не был ни в одной стране, вот что плохо…

Я даже, кажется, хихикнул после этих слов.

Он сразу резко изменился в лице. Бедняга, он придавал колоссальное значение моему отзыву!

Он разглядывал мою подпись Шевелил губами и был чертовски сосредоточен.

Потом он взглянул на меня.

Глаза его блеснули недобрым холодным блеском. Этого мне не хотелось. Можно было с ним поговорить. Покритиковать его выставку, его неправильные понятия… А он зло и холодно смотрел на меня, а потом сказал:

— Нам больше не о чем разговаривать.

— Ну, не о чем, так не о чем, — сказал я.

Я с ним то на «ты», то на «вы» начал, впрочем, и он тоже. Глупости сплошные, оторвали от работы и еще разговаривать не хотят…

Я к нему хорошо относился. Ко всем я хорошо относился. Никогда ничего плохого я к нему не имел. Никогда я его не знал раньше и не видел. Монотипии и офорты, в общем, в порядке вещей. Ерундовые, правда, работы, но человек же их делал, а не обезьяна, непременно там есть что-нибудь хорошее, если их человек делал, если повнимательней, душевней отнестись, хотя, безусловно, такие работы обезьяна тоже может сделать…

Я хотел похлопать его по плечу, успокоить, но он вырвался, отбежал в конец зала и оттуда крикнул:

— Ы-ых! — подняв вверх кулак. — Вы не Федоров! Вы — другой!

А почему он решил, что я Федоров?!

Большие скорости

В купе были я и он.

Поезд мчался, и за окном, как всегда, все мелькало.

— Несется как бес, — сказал он.

— Это верно, — сказал я, — здорово несется.

— Сто двадцать километров в час, — сказал он.

— Неужели сто двадцать? — сказал я, хотя знал, что сто двадцать.

— Да, да! — сказал он. — Представьте себе! И не то еще будет!

— А что будет? — спросил я. Хотя я-то знал, конечно, что будут поезда когда-нибудь еще быстрее ездить.

— Вы «Технику — молодежи» не читали? — спросил он.

— Не читал, — сказал я. Хотя, конечно, кое-что я когда-то читал.

Он покачал головой.

— С детства не имел никакого влечения к технике, — сказал я.

— М-да… — сказал он задумчиво, — вот возьмите некоторых детей, один возится, к примеру, с разными машинами, колесиками, крутит, отвинчивает, интересуется, что там внутри. А другой ребенок, к примеру, возится с землей, копает, пересыпает землю с ладони на ладонь, как бы вроде получается — с детства в каждом заложено этакое влечение…

— В земле все дети копаются, — сказал я.

— Не скажите… — сказал он, — не скажите… Вот у вас какая профессия?

— Я с детства все рисовал, — сказал я.

— Значит, художник? — Он с любопытством стал смотреть на меня. — У меня был брат художник, — сказал он.

— Как фамилия? — спросил я.

Он назвал фамилию.

— Не знаю, — сказал я, — такого не знаю.

— Простите, а у вас какая фамилия? — спросил он.

Я назвал свою фамилию.

Она ему ничего не говорила.

— А ваша как фамилия? — спросил я.

Он назвал свою фамилию. Она мне тоже ничего не говорила.

— Я инженер, — сказал он. — Инженер по тепловентиляции. Слышали про такое?

— Конечно, слышал, — сказал я. Хотя я впервые слышал, что существуют инженеры по тепловентиляции.

— Это напрасно вы не читаете «Технику — молодежи», — сказал он.

— А вы художественную литературу читаете? — спросил я.

— Хемингуэй, — сказал он с улыбкой, — Бёлль, Фолкнер, Апдайк.

— Сэлинджер, — сказал я, и мы вместе улыбнулись.

— «Особняк», — сказал он с улыбкой.

— «Деревушка», — сказал я с улыбкой.

— «Глазами клоуна», — сказал он с улыбкой.

— «Праздник, который всегда с тобой», — сказал я с улыбкой.

— «Кентавр», — сказал он с улыбкой.

— «Люди не ангелы», — сказал я с улыбкой.

— «Люди на перепутье», — сказал он с улыбкой.

Мы вовсю улыбались.

Он мне так понравился! И я ему, видимо, тоже понравился, иначе он бы так не улыбался.

Мы с ним почти что одинаково думали. Редко я встречал человека, чтобы мы с ним почти что одинаково думали. Это было поразительно! Мы с ним почти что все читали!

Поезд подходил к станции.

— А как вы по части женщин? — спросил он.

В этот раз я не понял его.

— Что вы имеете в виду? — спросил я.

— Об этом мы еще поговорим, — сказал он. — Не взять ли нам полбанки?

— Водки? — спросил я.

— Ага, — сказал он, и глаза его блеснули.

— Не много? — спросил я.

— Как то есть? — спросил он.

— Не многовато ли?

Он засмеялся.

— Чепуха! Вы сколько можете выпить?

— Как когда, — сказал я.

— И я то же самое, знаете, как когда придется, это вы верно заметили.

Он так оживился, просто чудо! И руками вовсю махал. И слова у него друг на друга налетали, в каком-то он, в общем, был восторге. То ли он от меня был в восторге, то ли от того, что выпивка предстояла.

— …Когда я был моложе, — он прямо захлебывался словами, — я выпивал, ей-богу, не вру… сейчас я вам скажу… однажды, это было дело в Новочеркасске… на четверых было…

— Кто пойдет? — спросил я.

— Чего? — спросил он.

— За бутылкой сходите вы или я?

— Я схожу, — сказал он. — Так вот… я тогда выпил сразу…

Я опять перебил его. Что-то такое сказал ему насчет денег, насчет того, что, когда он вернется, я ему тогда и отдам, а он мне ответил, что это пустяки, что это, пожалуй, только начало, а там видно будет. Я сказал, что в вагоне жарко, то есть душно, а он ответил, что вовсе не так уж душно, как мне кажется.

Что-то он мне стал меньше нравиться. И совсем мне неинтересно было слушать, сколько он выпивал когда-то в молодости в Новочеркасске. Он и сейчас был молодой. Можно подумать, что все это сто лет тому назад было. Не очень-то мне нравятся люди, которые так говорят. И потом мне показалось, что вовсе он не из таких людей, которые пьют до одурения. Знаете, бывают такие типы — безобразно напиваются, все им мало и мало, начинают вас потом оскорблять разными словами ни за что ни про что… Почему это я, видите ли, должен выслушивать разную пьяную болтовню, за какие такие коврижки, в конце концов! Я потому это все говорю, что знаю, не первый раз со мной такие истории приключаются. А то, что он Хемингуэя читал, — велика важность!

В общем, я о нем как-то нехорошо подумал, без всяких на то оснований. А потом, когда он пошел за водкой и я стал смотреть в окно, он, наоборот, даже очень симпатичным мне показался, совершенно напрасно, наверное, я о нем всякое такое подумал.

Он пробежал по перрону очень быстро. И скрылся за углом вокзала. Я все смотрел в окно, а он не появлялся.

Потом поезд дернулся, и скоро он мчался уже сто двадцать километров в час. За окном опять замелькало.

Я думал, может, он еще появится. Может, он как-нибудь сел. Хотя я смотрел в окно. Я видел, что он не сел.

Я стал думать о нем. Он купит эту бутылку, а выпить ему не с кем. Один в этом городе с этой дурацкой бутылкой. И, наверное, у него тут нет родственников, иначе они бы его встречали… Он стоит на перроне и видит последний вагон в виде точки.

Сто двадцать километров в час! Не шутка!

И не то еще будет!

Лейтенант

Я проснулся, услышав стук в дверь. Вошел старый школьный товарищ. Я не узнал его сразу, я не видел его много лет, а как только узнал, сказал:

— А… Миша…

— Петя! — сказал он. Он был рад.

Я сидел в трусах на кровати. Кровать была высока. Миша был в новой военной форме. Он был лейтенант.

— Ты лейтенант, — сказал я.

— Я лейтенант, — сказал с радостью Миша.

— М-да… — сказал я.

— А ты? — спросил Миша.

— Я не лейтенант, — сказал я.

— Почему же?

Как мне показалось, он удивился. Я посмотрел на него с интересом.

— Не знаю, — ответил я.

— А я лейтенант, — сказал Миша.

— Ты лейтенант… — сказал я.

— Лейтенант я, — сказал Миша.

— Лейтенант… — сказал я.

— Давно это было, — вздохнул вдруг Миша.

— На одной парте сидели…

— И уже лейтенант, — сказал Миша.

— Лейтенант… — сказал я.

Мы помолчали.

Потом попрощались.

Он пожал мне руку и отдал честь.

— Лейтенант, — сказал я, — конечно…

Он пошел. На площадке лестницы остановился. Повернулся ко мне весь в улыбке. И опять отдал честь. Только щелкнул отчетливо каблуками. И уже пошел окончательно.

Рассказ об одной картине Сезанна, мальчике и зеленщице

Странный был человек Поль Сезанн! Напишет он холст красоты небывалой, да вдруг не понравится он ему. И он режет его ножом — вот так: раз-два, и кидает в окно. А окно мастерской выходило в сад. В саду часто играли дети. Они мастерили щиты и латы из брошенных Полем Сезанном холстов и с гиком и свистом носились по саду. Они дырявили живопись палками, делали из холстов корабли и пускали их в лужах. Только один очень маленький мальчик, что жил напротив, однажды нашел холст Сезанна и притащил домой. Мать мальчика, очень сварливая, как увидела холст — закричала. «Что за дрянь ты таскаешь в дом!» — и выбросила его в окно.

Проезжала зеленщица на базар. Она подобрала холст на дороге и положила в свою тележку. «Это очень красивые цветы, — решила она, — я повешу их в своем доме».

Арфа и бокс

Мое детство было нерадостным. Оно омрачалось музыкой. Наш славный город сходил с ума, он имел армию музыкантов. Все играли на чем-нибудь. Кто не играл ни на чем, был невежда.

Представьте: со всех сторон звуки, весь воздух насыщен ими, на улицах дети дудят в дуду, бьют в такт по заборам и хором поют. Моя мать играла и пела. Отец не пел, но играл.

Я слушал их, поднимая бровь. Я всегда поднимал одну бровь, если был недоволен. Но так как я слушал их каждый день, одна бровь моя стала выше. Но им этого было мало. Они стали учить меня. Рояль стоял у нас в правом углу. В левом углу стоял я.

Отец кричал, сверкая глазами: «Ты будешь играть у меня, сукин сын, или будешь стерт в порошок!» — и ставил меня носом в угол. Мать твердила одно и то же: «Как он не может понять, так приятно уметь играть в обществе!»

Но я и ухом не поводил, я терпеть не мог этот чертов рояль и долбежку по клавишам.

Мать методично играла мне и заставляла меня слушать. Она говорила таинственно: «Это Шуман, как он прекрасен! Он очень меланхоличен…» Я охотно поддакивал: «Да, он и вправду меланхоличен, я не подозревал об этом».

Потом приходил отец. Он сажал меня за рояль: «Сын мой будет играть лучше всех! Он затмит весь мир!» Но я не был уверен в этом. Иногда я пробовал возражать. Я заявлял: «Мне не нравится музыка. Я не хочу играть!»

Тогда мать начинала плакать, а отец выходил из себя: «Я сотру тебя в порошок, — надрывался он, — я, кажется, обещал тебе это! И сделаю это без всяких трудов. Я выполню свой родительский долг!» Он с силой топал об пол ногой, и со стен падала штукатурка. Он тяжело дышал.

Я был еще мал и не мог представить, как он это сделает, и сначала очень боялся, но постепенно привык.

В воскресенье мы ходили в оперу. От оперы я болел. В ушах у меня стоял гул. Там беспрерывно пели. Я не мог понять этих прелестей.

Я просил отца: «Не веди меня больше в оперу. Я лучше буду стоять в углу».

Отец страдал. Я чувствовал это. Ему было обидно, что у него такой сын, но я тоже был не виноват в этом.

Однажды отец сказал: «Пожалуй, он будет плохой пианист. Я это предвижу. Он уже учится много лет, а играет так, словно только что начал».

Я чуть не подпрыгнул от радости. Я думал, меня прекратят учить. Мать сказала: «Я тоже предвижу это, но музыка так прекрасна…» — и лицо ее стало грустным.

Отец сказал: «Он будет учиться на арфе. Арфа — это божественно! В оркестре арфа — царица!»

Мать сказала: «У нас в городе только один арфист».

Отец сказал: «Тем лучше. Он умрет — будет ему замена».

Итак, я занялся арфой. Арфа была куда хуже рояля. Струны все время рябили в глазах, и я дергал не ту струну. Мой педагог нервничал. Он кричал мне прямо в ухо: «Не та струна, бог мой, совсем не та, я буду бить вас по пальцам». Я сносил оскорбления и подзатыльники. И продолжал дергать струны не те, что нужно.

После нескольких лет занятий на арфе я вдруг увлекся боксом. Этот спорт восхитил меня. Удары по носу, по челюсти, в печень, в селезенку приводили меня в восторг. Я весь отдался новому делу. Я пропадал в спортзале целыми днями. У меня опухал нос и губы, и синяки закрывали глаза. Я был счастлив.

Но на арфу все же ходил. Подергав струны часок-другой, я бежал за новыми синяками.

Мой первый синяк увидел педагог: «Кто тебя так трахнул в глаз?» Глядя на него одним глазом, я сказал: «Никто…»

«Ты упал?» — спросил он. Я кивнул.

В другой раз синяков было два. Он не на шутку встревожился: «Кто тебе трахнул в два глаза?» Я сказал: «Никто…» — «Ты опять упал?» — удивился он. Я опять кивнул.

В третий раз я опух весь. Я слегка различал педагога, а струн не видел совсем. Я дергал их сразу по десять штук, и ему не понравилось это.

«Вы… вы убирайтесь ко всем чертям! Вы… вы не музыкант!» «Почему?» — спросил я. «У вас мерзкая вздутая рожа и… вообще вы олух!»

Дома я заявил: «Меня выгнали с арфы. И с меня хватит! Не вздумайте предложить мне другое — кларнет или скрипку. Ни на чем я играть не буду». Мать заплакала. Отец спросил: «Ты будешь боксером?» — «Да», — сказал я. «Я сотру тебя в порошок!» — крикнул отец. Мать сказала: «Как глупо. Он уже стал большой».

«Это правда…»- сказал отец.

Серебряные туфли

Я свою подметку каждый день по утрам пришивал, а к вечеру она у меня отваливалась. Как сапожник пришивает подошвы, что они долго не отлетают? Этот вопрос меня тогда очень интересовал. И ходить-то я старался осторожно, чтобы подошва эта раньше времени не отлетала. А когда в футбол играли, стоял только и смотрел, до чего обидно! Но она все-таки отлетала, не дождавшись вечера, и хлопала, как выстрел, при ходьбе. Если я издали видел знакомых, останавливался и стоял, чтобы, чего доброго, не заметили моей ужасной подошвы.

Пришло лето, и я эти свои ботинки выкинул и шлепал босиком. Раз лето. Раз война. Нужда. Отец на фронте. Да мы, мальчишки, могли и без ботинок обойтись. В такое-то время! Только в школу босиком не полагалось. Да я и в школу приходил. Когда учитель меня спросил, неужели у меня нет каких-нибудь старых ботинок, чтобы в приличном виде явиться в школу, я ему ответил: «Нет, Александр Никифорович». Он пожал плечами и сказал: «Ну, раз нет, значит, нет». Так просто тогда было с этим делом!

И вдруг Васька в своих серебряных туфлях появился во дворе. Вот это была картина! Самые настоящие долгоносики, остренькие, длинные носы, а блестят-то как! А как они скрипели! Васька Котов вышел в этих своих серебряных потрясающих туфлях, а я открыл рот и долго не мог закрыть его.

— Такие туфли носят только на балах и только в Аргентине, — сказал Васька. — Вовнутрь-то, вовнутрь посмотри!

Он снял туфлю, и я ошалело смотрел внутрь туфли на аргентинское клеймо. А Васька стоял на одной ноге, держась за мое плечо, важный и довольный.

Еще бы! Там, в далекой Аргентине, пляшут на балу аргентинцы в серебряных туфлях, а теперь в них будет ходить по нашим бакинским улицам Васька Котов.

Собирались ребята, охали и ахали и трогали руками серебро.

— Купили на толкучке, — рассказывал Васька. — Совершенно случайно. Абсолютно по дешевке достались, просто-напросто повезло…

Кто-то попросил померить, и Васька сразу ушел. Померить он никому не хотел давать.

В этот вечер мы с ним пошли в оперетту. Я босиком, а он в своих долгоносиках.

Некоторые оперетты мы раз двадцать видели, а тут новую оперетту показывали. Честно говоря, мы только потому и ходили на эти спектакли, что через забор лазали. А так с гораздо большим удовольствием в кино пошли бы.

Рядом с его серебряными туфлями нелепыми и безобразными казались мои собственные пыльные ноги, а пальцы, казалось, смешно топорщатся во все стороны.

Да и другие мальчишки в оперетту босиком ходили, никто на них особого внимания не обращал. Ничего такого в этом не было, тем более оперетта в летнем саду помещалась.

Васька меня на забор подсадил, снял туфли и мне протянул. Ему в них на забор никак было не забраться. А мне с этими туфлями сидеть на заборе тоже неудобно. Одной рукой туфли держать, а другую ему протягивать.

Кричу:

— Давай скорее руку, а то свалюсь!

Он замешкался, стал почему-то носки снимать, хотя и в носках можно было лезть спокойно. Как раз ребята подошли, торопят, никому неохота в оперетту опаздывать.

В общем, он мне руку подать не успел, я не удержался и на ту сторону свалился вместе с туфлями. Хорошо еще, удачно упал, ничего такого не приключилось. Только в рот земля попала.

Я эту землю выплюнул, встал, отряхнулся и жду, когда Васька появится. Ребят-то там много, помогут ему на забор подняться.

А он все не появляется.

Мимо прогуливаются люди по широкой аллее в ожидании звонка и, как мне кажется, на меня поглядывают.

Тогда я надеваю Васькины туфли на свои ноги и отхожу в более темное место.

Но Васька все не появляется.

Я еще немного постоял и пошел к выходу. А прямо мне навстречу милиционер ведет Ваську за руку. На одной ноге у него носок, а другим носком он вытирает слезы.

Васька, как только увидел меня в своих туфлях, заорал не своим голосом на всю оперетту:

— Свои грязные ноги засунул в мои туфли!!! Ааааа!!!

Даже милиционер растерялся.

— Ты мне смотри, вырываться! — говорит. — Ишь ты! В одном носке в оперетту собрался да еще вырывается!

— Это правда, — кричу я, — на мне его туфли!

— Не суйся не в свое дело! Тоже мне защитник нашелся!

Милиционер меня и слушать не хотел.

Вокруг говорят:

— Смотрите-ка, смотрите, у парнишки носок на одной ноге…

— А по-вашему, если бы он в двух носках явился сюда, было бы лучше?

— Ему бы на сцену в таком опереточном виде!

Я стал снимать туфли, чтобы Ваське отдать, но меня оттеснили.

Ведут Ваську в пикет. Впереди большущая толпа. Ну и дела!

Пока Ваську вели, он все время оборачивался и повторял:

— Снимай мои туфли! Снимай мои туфли!

Он только о туфлях и думал, смелый все-таки человек, совсем не думал о том, что попался.

Я все старался в пикет пройти, но меня не пустили.

И чего он о своих туфлях расстроился? Не мог же я их все это время в руках держать! Подумаешь! Как будто бы их помыть нельзя!

Я подхожу к фонтану и тщательно мою его туфли. Все старался поглубже засунуть руку в носок, чтобы как можно лучше вымыть. И вдруг замечаю, что эти прекрасные туфли расползаются, а блестящая серебряная краска слезает, как чешуя с рыбы…

В это время из пикета выходит Васька и направляется ко мне.

Подходит.

Я стою, опустив голову, держу в каждой руке по туфле.

Его лицо бледнеет при свете фонарей.

— Ты стер мое аргентинское клеймо?! — вдруг кричит он сдавленным голосом.

Васька Котов выхватывает у меня свои туфли.

— А почему они мокрые? — спрашивает он и бежит к фонарю.

Там, у фонаря, он сразу замечает всю эту ужасную непоправимую перемену со своими туфлями…

— Это не мои туфли!!! — кричит он.

— Все смылось, смылось, смылось… — твержу я.

— Как это смылось?! — орет он визгливо.

Распахнулись двери зала. Народ хлынул из дверей и увлек нас к выходу.

Я потерял в толпе Ваську, но при выходе он снова оказался рядом со мной и прошипел мне в самое ухо:

— Отдавай мне новые туфли… слышишь? Отдавай!

Я понимал его.

— Какие были! — заорал он.

В это же самое время мне наступили на ногу и я скорчился от боли и крикнул ему со злостью:

— Пошел ты от меня со своими долгоносиками!

— Ах, так! — крикнул он и, рывком вырвавшись из толпы, помчался вверх по улице по направлению к дому, а я пошел за ним.

Всю ночь мне снились танцующие аргентинцы в серебряных ботинках, а когда под утро мне стали сниться танцующие крокодилы в серебряных ботинках, я в ужасе проснулся.

Пришел Васька. В каких он был рваных сандалиях! Трудно даже себе представить. Каким-то чудом эти сандалии держались на его ногах.

— Мне нечего надеть, — сказал он тихо.

Я смотрел на его сандалии, вздыхая и сочувствуя ему.

— А те никак нельзя зашить? — спросил я тихо.

— Никак, — сказал он.

— Неужели никак нельзя зашить?

— Они не настоящие, — сказал он, опустив голову.

— Какие же они?

— Они картонные, — сказал Васька.

— Как?

— Они театральные, — сказал Васька. — Все равно бы они развалились…

— Как то есть театральные?

— Ну, специально для театра, на один раз… у них там делают такие туфли на один раз…

— Зачем же тебе их купили?

— Случайно купили…

— Значит, они театральные?

— Театральные… — сказал Васька.

— Тогда черт с ними! — сказал я.

— Черт с ними… — сказал Васька.

— Это замечательно, что они театральные! — сказал я.

Хотя ничего замечательного, конечно, в этом не было. Но все равно это было замечательно!

— Снимай сандалии, — сказал я, — зачем тебе сандалии! Снимай их, и пойдем в оперетту!

Бочка с творогом, кошки в мешке и голуби

У Толи летом погибла дочь. Ей было двенадцать лет, симпатичная девчонка, училась старательно. Поехала к бабушке на дачу. В солнечную ясную погоду выехала на велосипеде и, может, перестаралась, нажимая на педали, очень быстро выскочила из-за поворота и навстречу транспорту катила на своем велосипеде по шоссе. А шофер не успел затормозить свой самосвал.

Поехала на дачу и погибла.

Толя дочь похоронил и запил.

День не вышел на работу, второй день, много дней. А работал он тоже шофером, ездил в дальние рейсы в разные города. За прогул его уволили, и с машиной он расстался. И тогда пошел работать грузчиком в продовольственный магазин. Тут он был человек на подхвате: принесет, подтащит и разгрузит что требуется. Работал он на так называемой эстакаде — площадке, где машины товар разгружают, с легкостью и проворством — здоровья он был отменного, с редкою силой. Когда вспоминал о дочери, что ее нет в живых, — выпивал и забывался.

Через некоторое время дом, где летом дочка жила, дотла сгорел от молнии. От всего этого жена захворала, и ее отправили в больницу.

Свалилось на Толю столько, что и врагу своему, как говорится, не пожелаешь. А он продолжал на своей эстакаде крутиться и вертеться, грузить и разгружать, таскать, возить на тачках товар в разные лотки и палатки. «Сюда, Толя!», «Давай, Толя!», «Быстрей, Толя!», «Нажимай, дорогой!», «Вези, да поскорее!» — так каждый день. И Толя вез, бегал и нажимал. Не возражал. Парень честный. К работе привык. Выпивал. Да при его здоровье все как слону дробина казалось.

Дальше. Привезли товар. Как всегда. И вместе с другим товаром бочку с творогом. Вкатить такую бочку по доске на эстакаду одному возможно. Но тут доски под рукой не оказалось. Поднять эту бочку на эстакаду руками навряд ли кому удастся. Творог сам по себе вроде легкий товар, да набито его там черт знает сколько. И вот, разозлившись, может, хлебнув лишнего, решил Толя эту бочку все-таки перекинуть на эстакаду.

— Да неужто ты один собираешься? — спросил шофер.

— Давай тогда вдвоем, — сказал Толя.

Тут подошел один тип и говорит:

— А сколько тебе, парень, платят?

— Пошел бы ты подальше, — отвечает ему Толя.

— Да к тебе с предложением и по-доброму, — тип ему отвечает.

— Катись ты со своими предложениями подальше, — говорит ему Толя.

— Да ты ведь не знаешь, какие мои предложения, — говорит тип.

— Подсоби вот лучше с бочкой, — говорит Толя.

Так тип руками замахал и отошел в сторонку. Оттуда говорит:

— Чем такие бочки таскать, надрываться, послушал бы меня, чудак.

Шофер говорит:

— Давай, Толя, его послушаем, чего он сказать собирается.

А Толя возмущается:

— Помочь не хочет, гад, болтает тут, пусть-ка лучше он идет, пока я его не разукрасил.

Тот обиделся:

— За что это меня разукрашивать, за добрый совет? Да ты умный или нет, скажи на милость?

А бочка с творогом стоит в кузове и дожидается, пока ее перекинут на эстакаду. А вокруг нее разговорчики пока что совершенно пустые происходят. То да се, а в общем, ничего. Шоферу ехать надо, да, видно, ему интересно стало предложение типово услышать. Кто знает, а может, это такое предложение, что машину свою бросай и на новое дело переходи.

Толя говорит:

— Ну вас, ребята, отойдите, я этот творог на эстакаду перекину.

Он слушать никого не любил. Упрямый был.

Тип говорит:

— Ну ладно, я уйду, а вы пропадайте, дураки.

— Да погоди, погоди, — говорит шофер, — говори: чего там у тебя за совет.

И Толя сдался. Ждет. Какой ему сейчас совет подадут, какое предложение.

Тип говорит:

— Вот сколько у нас в городе кошек?

Толя с шофером переглянулись: кто знает, сколько их, куда он клонит?

Тот дальше:

— Несметное количество кошек в нашем удивительном городе. Сколько их бродит, сосчитайте, братцы. И невдомек вам, что на самые что ни на есть научные, полезные обществу цели кошки требуются — во! — И тип ладонью по горлу: мол, не хватает этих кошек научным работникам.

— Ну? — разом не поняли Толя и шофер.

— Мешок кошек научному учреждению, а деньги в карман.

— Какой мешок?

— Кошек, — сказал тип.

— Ну, кошек… кота, что ль, в мешке? Давай дальше. Что ты хитришь?

— Да не хитрю, — обрадовался тип, что его теперь слушают. — Одному мне ловить кошек неохота. Я их уже насдавал государству порядочно. Мне партнеры нужны. Сетки есть. Сачки. Все есть. Партнеров нет. Ну? Уразумели?

Шофер стоял с открытым ртом, а Толя сказал:

— Не чумной ты? С головой у тебя все в порядке? — И вдруг захохотал: Ну и дает! Кошачник! Ну и ну!

Шофер поинтересовался:

— Да где же ты столько кошек бесхозных видел?

— Ну, в подвалах, например, — очень даже спокойно сказал тип. — Да мало ли где еще.

— И сколько стоит одна кошка? — поинтересовался шофер.

— Смотря какая кошка.

— Ну, в среднем.

— Копеек шестьдесят.

— Вали отсюда со своими кошками, — сказал Толя.

— Эх вы. — Тип топтался и сплевывал на землю. Склонял голову набок и с каким-то даже презрением рассматривал грузчика и шофера.

— Настроение у меня знаешь какое? — сказал ему Толя. — Сдам твой труп в корзине вместо кошек. И все.

— А часы у меня знаешь какие? — не унимался тип. — Без стрелок. Электронное табло. Новаторство. Гляди.

Странный тип был одет хорошо. Все честь честью. Костюм неплохой. Туфли модные. В черных очках. Не снимая с руки, он показал издали потрясающие часы.

Шофер подошел к нему и стал часы разглядывать.

— Угу, — сказал он, удивленный. — Ишь ты… Погляди, Толька! Глянь. Погляди! Неужто на кошках заработал?

— Не только на кошках, — сказал тип загадочно.

Толю часы не интересовали, и он взялся за бочку. Один. Шофер рассматривал часы и удивлялся.

Бочку он поднял, как штангу, но не выжал на вытянутых руках и на эстакаду не забросил. Он ее не удержал, и она гулко ударилась о землю. Дно вылетело, и творог вывалился из бочки.

— Так я и ожидал, — сказал ловец кошек.

Толя подскочил к нему, взял за грудки и отшвырнул подальше. Ловец кошек на ногах не удержался и упал. Встал, отряхиваясь молча, но уходить не собирался.

— У меня давно плохое настроение, — предупредил его Толя.

Слетелись голуби на творог. Клюют как ошалелые, спешат.

— Кыш! — погнал их Толя.

Они отбежали на некоторое расстояние и тут же налетели снова.

— Голуби тоже бизнес, — сказал ловец кошек.

— Ну, явно не в себе, — сказал Толя.

— Но есть их опасно, — сказал ловец кошек, — жрут разную падаль эти райские птицы и разносят заразу.

— Какой же бизнес на них можно сделать? — поинтересовался шофер.

Вышедший из себя Толя запустил в ловца кошек горстью творога, но тот отбежал только, но не ушел.

— Чего тебе надо, послушай, гад! — заорал Толя.

— Кошек у вас нет?

— Иди ты!.. — Толя поставил бочку, но много творогу осталось на земле. Голуби расхаживали рядом.

— Кыш, кыш, кыш, — гнал их Толя.

— Ну, я поехал, — сказал шофер.

— Валяй, валяй, — сказал Толя.

Машина зафыркала, двинулась задом, развернулась и ушла.

— Спивайся, — сказал ловец кошек, — продолжай спиваться. — И ушел.

«Откуда он тут взялся, — думал Толя, — и где-то я его раньше видел. Но где? Не вспомнить… Где же я его все-таки видел?» Толя сел на ящик и не гнал уже настырных голубей. И они целой стаей клевали творог быстро-быстро хорошая и обильная им досталась пища. Повезло им здорово. На редкость повезло…

Он закрыл бочку крышкой, переваливая с боку на бок, дотащил до лестницы, ведущей на эстакаду, и таким же манером постепенно приволок ее к грузовому лифту. Небольшая дощечка нашлась, по этой дощечке он вкатил бочку в лифт.

— Давай! Эй вы там, поднимай! — заорал он, нажимая на кнопку лифта беспрерывно.

Но там не слышали.

— Эй вы, бабье! Заснули? Поднимайте бочку с творогом!

Лифт пошел наверх.

И он тогда вспомнил, где видел этого типа.

«Он рыл яму, могилу для дочки — могильщик, вот он кто! Да я тогда никого и не замечал, — вспоминал Толя, — разбит был и подавлен. До могильщиков ли мне было тогда, разглядывать их лица… Пусть могильщик, но от меня ему чего надо, не пойму. В свою компашку тянет, да не хочу я быть могильщиком и кошек ловить не собираюсь, время пройдет — и вернусь к своей машине. А он меня запомнил. Надо же! Но зачем ему все-таки я нужен, а никто другой? Играет на несчастье или он меня совсем за дурака считает? Могилы, кошки, голуби, кошмар…»

Толя вышел на эстакаду.

Дул ветерок. Кругом громоздились пустые ящики, до потолка. Он облокотился о ящики, и они обвалом полетели ему на голову. Пустяк. Пустые. Поцарапался слегка. Но не беда. Уж это не беда. Жене вроде лучше. Сесть бы опять за машину, а там пойдет по-старому, ну не совсем, ну, все же…

— Эй, принимай, Толя!

Подъехала машина, и Толя начал разгружать.

Уверенность

Диву даешься, как он был в себе уверен! Если бы каждый человек был так уверен в себе! А впрочем, бог знает, что тогда было бы… Может быть, так и надо, так и должно быть — одни люди поразительно уверены в себе, другие не очень, а третьи так и проживут свой век ни в чем не уверенные, во всем сомневающиеся… Может быть, как раз в этом и есть смысл, гармония, уравновешивание, одни дополняют других, одни по другим равняются, а в свою очередь, благодаря этим, выделяются. Как раз, может быть, без такого положения вещей, без такой ситуации творилась бы путаница, полная неразбериха. Я на миг представляю: все поголовно дьявольски уверены, гнут свою линию, давят с одинаковой силой друг на друга — неприглядная картина.

О нем все газеты писали, его уверенность границ не знала. Можете представить, что это за штука — чемпион мира по боксу, выдающаяся личность, сущий черт!

— А я в любом раунде могу нокаутировать любого противника, — сказал он мне. (Он имел в виду весь мир!)

— Ну, а вдруг, — сказал я, — а вдруг…

— «Вдруг» положи себе в карман, — сказал он мне, улыбаясь своей несравненно уверенной улыбкой.

— Ну, а все-таки, — сказал я, — а все-таки…

— И «все-таки» положи себе в карман, — сказал он, так же несравненно улыбаясь.

— Между прочим… — начал я.

— «Между прочим», — сказал он, — положи себе в карман!

А я ему твердил, что придет время, его все-таки побьют, не надо зарекаться. «Такого не может произойти, скорей луна свалится на землю», отвечал он мне.

В гениальную личность люди верить не очень-то хотят, такие чудеса не всех устраивают. И я не мог признать поразительную уверенность моего друга детства, с которым мы сидели на одной парте, исходили пешком в юности весь наш родной край…

…Когда-нибудь он проиграет, не может быть, чтобы он никогда не проиграл! Выходит, я желал ему проигрыша? Чертовщина сущая, с этим я никогда бы на свете не согласился, мы прошли с ним пешком весь свой край, плавали по Миссисипи матросами, влюблялись в девчонок, вытворяли бог знает что! Хвалиться он любил… Все уши затыкали, когда он кричал, что всех в мире побьет. Я тоже уши затыкал, но ведь напрасно! Побил всех подчистую, будьте здоровы, мое почтеньице, жители родного штата! С ним спорить без толку, я знаю. «Эх ты!» — скажет он и в плечо толкнет со смехом, дружески, да только тихо у него не получалось, на ногах ни за что не устоишь. Тут же слезы на глазах, извиняется, да у него и вправду нечаянно, непроизвольно выходило, само собой срабатывало.

Надо бы подальше от него держаться, а я не отошел. Ну, он меня в плечо — хлоп! «Эх ты!» — и я в угол комнаты отлетел как миленький. Вскочил ужасно злой, а у него слезы на глазах. Да разве на него можно обижаться, не специально ведь, с детства у него эта дурацкая привычка. На расстоянии от него стоять, на расстоянии!

Стою подальше, уверенность от него так и прет, весь — сплошная уверенность. Вот что значит уверенность, сгусток уверенности, сплошная формула уверенности, абсолютная уверенность…

…Есть вещи, в которых я очень даже сомневаюсь, например, каким цветом покрасить цветочные ящики на балконе: желтым, или красным, или разными цветами. И так можно, и так, но я не уверен, какими именно цветами их выкрасить.

— Послушай, а во всем ли ты уверен? — спросил я его однажды.

— Во всем уверен! — заорал он поразительно уверенно.

— Какими цветами покрасить мне ящики? — спросил я его.

— Любыми, — заорал он, — крась любыми! Крась всеми цветами подряд, и ты не ошибешься!

— Но я хочу одним, — сказал я.

— Любым, — заорал он, — крась любым! Что ты пристал ко мне со своими ящиками!

Я выставил навстречу ему руку, показывая жестом: не толкай, не толкай меня, не толкай! Сейчас ведь толкнет, ну и тип!

— Я завтра лечу в Мадрид! — воскликнул он потрясающе уверенно, даже напыщенно. — Завтра я побью Фердинанда Ривьеру! За две секунды до конца последнего раунда, вот именно, за две! — а все пусть думают, будто я не мог этого сделать раньше. Пусть они думают! — Он встал, подошел к зеркалу, любуясь собой, поднял обе руки кверху, как он обычно приветствует публику, и уверенно улыбнулся. Он выглядел прекрасно: этакая фигура, быстрота, стремительность, сила. И еще черт те чего, всего в нем полно. Побьет он этого Ривьеру, безусловно! Я было уже руку опустил, но снова вытянул ее вперед, почти упираясь в него пальцами, чтобы он невзначай не толкнул. Но сейчас же представил, как он молниеносно может нырнуть под руку и толкнуть меня, если захочет, и я руку опустил.

— Уже завтра летишь? — спросил я.

— Эх ты! — сказал он.

— Последует толчок! — решил я и отскочил, а он и не думал. Он помрачнел, он ненавидел самолеты.

У него сейчас не было желания толкнуть меня в плечо. Ему было не до этого. Он сказал, что не выносит напоминания о самолетах, а я ему напомнил. Да я и не специально напомнил, забыл, что он их не выносит. Он не уверен, что самолет не разобьется. Он не был уверен, что благополучно прибудет на место, а там-то он побьет любого…

— Какая чепуха! — сказал я.

— «Чепуху» положи себе в карман, — сказал он.

— Ага, — сказал я, — не уверен!

— Я уверен в том, что не уверен! — сказал он потрясающе уверенно и улыбнулся.

Он был во всем уверен.

Красные качели

Канитель Сидорович вставал в пять утра, шел в лес за грибами. В семь утра он клал их на стол молча и тихо. Жена его Аделаида Матвеевна вставала в семь утра, всплескивала руками при виде грибов и восклицала:

— Фу-ты, господи, опять!

Она имела в виду, что ей придется опять чистить эти грибы, жарить или варить. А это нужно было делать так или иначе.

После грибов Канитель Сидорович шел в сад и там мастерил качели для сына.

Потом шел на работу.

Дом стоял на развилке дорог, двухэтажный и нелепый. Больше в окружности, близко, не было домов. В этом доме кроме семьи Канителя Сидоровича народу было много — разные семьи и одинокие. А там за дорогой начинался поселок, и странным казалось, отчего это выстроен здесь дом, словно случайно.

Канитель Сидорович по дороге на работу думал: «Люди только еще идут по делам, а я уже дело сделал: уже, можно сказать, накормил семью завтраком, грибов добыл, провизию добыл. Вот жена там сейчас грибы чистит и кидает в синюю кастрюльку». Он почти физически ощущал, как грибы стукаются о дно кастрюльки один за другим, не целые грибы, а куски грибов, срезанные ножом, такие замечательные ломтики грибов.

Канитель Сидорович шел на работу по дороге, и на душе у него было спокойно. И даже чувствовалась какая-то уверенность в себе, но и некоторое однообразие тоже чувствовалось.

Тогда мысли его перекидывались на качели, и однообразие каждодневное рассеивалось, и улыбка обозначалась на его лице. Качели еще оставалось совсем немножко доделать. Они выйдут добротные, крепкие, доски попались отличные, отменные доски. Пусть себе сын качается на них с соседскими детьми, жалко, что ли! Пусть добрым словом поминают Канителя Сидоровича.

Имя такое ему в поселке дали люди. Не припомнить сейчас, кто первый его так назвал. А на самом деле звали его Павлом, да только никто его так не звал, и он на это не обижался.

Канитель Сидорович шел с работы к качелям, а соседи, глядя, как он там возится под деревьями, говорили: «Опять канителит!» Он этих слов не слышал, да если бы даже и слышал, из этого ничего бы не вышло. Слова его не обижали (хоть какие), они для него все равно что ноль значили, мало кто чего скажет.

Работал он в поселковом магазине продавцом, его каждый знал. Да и как не знать, если каждый к нему обращался за покупками. Отпускал он медленно, чем даже в раздражение некоторых приводил. Может быть, прозвище оттуда и пошло, а может, не оттуда.

Он стоял за прилавком, отпускал товар и в это время ничего не думал постороннего, а только что положено: считать, сдачу давать, на весы смотреть. Да иначе оно и быть не могло, раз работа такая, да народу тем более полным-полно, на весь поселок магазин единственный. Правда, еще директор был, он тоже иногда товары отпускал, да только директор — он директор и есть, не будет же денно-нощно стоять за прилавком. Иногда ругал он Канителя Сидоровича за его нерасторопность, бывало, скажет: «Да пошевеливайся ты, мать твою! Как в гробу ворочаешься». Насчет ворочания в гробу — это любимое директорское выражение, образно, конечно, выразительно, выпукло. Канитель Сидорович начинал смеяться тоненько и долго, слыша такое по своему адресу, и головой мотал, показывая, что он восхищен директорскими словами. А вообще на слова он внимания не обращал, как было сказано.

Про слова директорские он жене рассказал как-то и стал смеяться, а она махнула рукой, да ну тебя, мол, не до тебя, и ушла за водой, а он долго еще смеялся, и сын подошел к нему и стал тоже смеяться долго и от души.

Выдался самый веселый вечер, веселее, пожалуй, и не было, если не считать одного вечера, когда он со смеху покатывался, узнав, что жена утром грибы на столе искала, да так и не нашла, а он в этот день ни одного гриба в лесу не нашел. Иногда хоть один гриб да найдет, а тут ни одного.

Надо сказать, Аделаида Матвеевна все в доме делала справно, по хозяйству хлопотала ревностно, только на грибы сердилась (столько, мол, грибов каждый день!), а на самом-то деле не сердилась, а только перед соседями показывала, вроде ей грибы надоели.

Канитель Сидорович с работы шел прямо к качелям, а потом уже ел.

Качели были готовы, но чего-то недоставало в них. А чего, он не знал, и это так ему запало в душу, хоть помирай. Он эти качели со всех сторон рассматривал, все ходил вокруг и голову все вбок клонил, не хватало чего-то… не хватало, а чего не хватало — бог знает!

И вдруг однажды душа его озарилась непонятным доселе светом, новой радостью, — а пришла ему мысль покрасить качели в красный цвет. У него на глазах даже слезы появились от этой мысли. Представил он себе, как будут сверкать качели красным цветом среди зелени деревьев и кустов. Именно этого как раз и не хватало. Да и вправду это было бы красиво. Встала перед ним только проблема краски. В поселковом магазине такой краски не было, кое-какая там была краска, но не та вовсе, какая ему представлялась. А представлялась ему краска яркая, такая красная, красней которой и быть не может.

В ту ночь ему снились разноцветные качели, и в крапинку, и в полоску, и в яблоках, и другие. Они медленно проплывали, как лодки, и все плыли и плыли по реке, а в каждой сидело по сыну. Качели были разные, а сын был один и тот же, его сын…

В воскресенье он не пошел за грибами, наверное, впервые за много лет не пошел в самое грибное время, а поехал в город за краской. И жене не сказал зачем, а якобы за грибами.

Он привез краску в полдень, и жена удивленно смотрела на него, когда в дверях появился он с большой банкой.

Он поставил банку на пол, лицо его светилось радостью, а сын стал катать банку по полу в восторге.

И все обыденное перемешалось и спуталось, и не было грибов на столе. А жена была уверена, что это банка тушенки, и смекнула сразу, что неплохо было бы мясо с картошкой перемешать, раз грибов нет…

Солнце било сквозь деревья на качели, Канитель Сидорович красил их, и они покачивались со скрипом. Качели загорались на солнце, и было радостно. Сын стоял поодаль, наблюдая за отцом восторженно. А мать сидела тут же на траве. Испытывала она какое-то тревожное чувство, не было утром грибов на столе, и что-то изменилось, значит.

Появилось торжественное и цветное…

Веселые ребята

Телевизор не работает, вечер пропащий, настроение низкое, пью чай, смотрю в окно, мечтаю вторично жениться.

Звоню в телевизионное ателье на другой день, спрашиваю техника, интересуюсь, почему он вчера не пришел, а он мне весело отвечает, что перепутал мой адрес.

— А вы больше не перепутаете? — спрашиваю.

— Любой человек может перепутать, — говорит он весело, — вы что, никогда ничего не путали?

— На всякий случай я вам напомню адрес, — говорю.

— За кого вы меня принимаете? Если вы будете во мне сомневаться, я к вам вообще не приду.

Я испугался.

— Ладно, ладно, — говорит, — не бойтесь, приду.

— Когда?

— Когда будет время.

— Видите ли, — говорю, — у меня такое положение… Я не женат, один… меня дома не бывает…

— Не хотите ли вы, чтобы я вам невесту подыскал? — смеется.

— Видите ли, я вчера отпросился с работы… вас ждал… а вы… э… как бы вам объяснить… не пришли…

— Я приду, — говорит он весело.

— Видите ли… я сегодня тоже с работы отпросился…

— Ваша работа меня не касается, мой дорогой!

— Так это я для того сказал, чтобы вы… эээ… поняли… что я с работы отпросился.

— Что же, по-вашему, я ничего не понимаю? Не меньше вашего понимаю. Не понимал бы, так меня бы на такую работу не посадили. Ясно? Эх вы, товарищ дорогой! У вас своя работа, у меня своя. Вы на своей работе — я на своей. Вы за свою работу отвечаете — я за свою…

— Совершенно справедливо… Я, видите ли, к тому клоню, что… э… как бы вам объяснить… я один в том смысле, что никого нет дома.

— Вот и женитесь, раз никого дома нет. Жена будет дома сидеть, и телевизора не надо.

Смеется.

— Я… эээ… имею в виду, когда, в какое время ждать вас?

— Вы, мил человек, или не понимаете, что такое слово «жди», или притворяетесь?

— Довольно растяжимое все-таки понятие… эээ… разве нет?

— Да что вы все «э» да «э», неужели непонятно?

— Я хотел, простите, только спросить: сегодня ждать или завтра?

— Факт, завтра! А сегодня вы еще жениться успеете!

Смеется.

На всякий случай напоминаю ему, что завтра я в третий раз с работы отпрошусь, а он в ответ продолжает смеяться.

Весь следующий день сижу дома, но он не появляется.

Иду сам в ателье, в четвертый раз отпросившись с работы.

— Где он? — спрашиваю.

— По домам ходит, — отвечают.

— Что-то у меня дома его ни разу не было.

Они смеются.

— Может, он сейчас к вам пошел, а вы к нему пришли…

Я кричу:

— У нас новый район, и обслуживание должно быть новое, на самом высоком уровне!

Просто с ужасом на них смотрю, вот-вот опять засмеются.

— Идите себе домой, он, наверно, вас сейчас возле дверей дожидается…

— А если его там нету, что тогда? Что тогда должен я с вами сделать?!

Они смеются:

— Всякое бывает, товарищ, сами знаете, всякое бывает…

— Очень странно, — говорю, — видеть вас смеющимися на рабочем месте… Я один, и мне трудно…

Они смеются:

— У некоторых по восемь человек детей, и им не трудно, а вы один, и вам трудно? Давно бы сюда притащили ваш ящик, чем портить нам настроение.

— Никакой возможности нет тащить мне этот ящик одному. Я уже объяснял вашему товарищу технику, что с некоторого времени не женат, и в силу этого ежедневно отпрашиваюсь с работы…

— У вас одного почему-то все не в порядке, вон у него тоже на прошлой неделе жена в армию ушла… Покажись-ка, Алеша, товарищу заказчику…

— Что вы чушь несете!

Они смеются.

— Безобразие, и больше ничего!

— Кричите себе на здоровье! Вы нам телевизор покажите, мы его починим. А то дома сидит, а мы знать должны, что у него там творится. Вон, гляди, бабка приемник принесла. Сама небось тащила, бабуся?

— Сама, родненький, прохожий помог…

— Молодец, бабуся! Прохожий молодец! Человек человеку друг, товарищ! Верно, бабка? Гляди, старуха дряхлая сама притащила, а ты в сто раз здоровей, а притащить не можешь, дома сидишь.

— У вас же объявление висит… реклама: черным по белому… то есть красным по белому… не в том суть… звоните, мол, звоните…

— Мало ли что там написано!

— Как это?

— Да что вы все удивляетесь, гражданин хороший? Давай, бабка, приемник, золотая бабуся, лампы небось пережгла? А вам стыдно, товарищ!

Смеются.

— Ишь ты, лодырь какой, — кричит бабка, — трудиться не хочет…

— Так ведь объявление-то висит, — говорю.

— Я неграмотная, — говорит бабка.

— Но мы-то люди грамотные, — говорю я.

— Больно все грамотные стали, — говорит бабка.

— Правильно, бабуся, так его!

Смеются.

— Ну знаете… — говорю.

— Знаем, знаем. — Смеются. — Нас не хочешь слушать, так старого человека послушай, больше тебя на свете старая прожила, не меньше тебя в жизни разбирается.

— Я бы таких заказчиков на порог не пускала! — говорит бабуся.

— Позвольте вас спросить, бабушка, с чего это вы так на меня накинулись, разве я не прав?

— Смотри, а то милиционера позову! — говорит бабуся.

— Да ну вас, бабушка, — говорю, — или вы вовсе ничего понять не хотите, или попросту ничего не понимаете…

— Ты мать не оскорбляй, — смеются ребята.

— Сынки меня в обиду не дадут, — говорит бабуся.

Они смеются.

— Вот твой спаситель как раз идет, бери его в оборот, а от нас отвяжись, бога ради, поскольку у тебя никакого телевизора с собой нету.

Вижу: входит в ателье молодой парнишка с чемоданчиком, лицо как из гранита высеченное, волосы торчком, и смеется.

Ребята кричат ему со смехом:

— Тебя тут дожидаются!

— Я к вашим услугам, — говорит он смеясь.

— Что же вы, мил человек, к моим услугам до сих пор не были, — спрашиваю я печально.

— С какой такой стати? — смеется.

— А с той стати, — говорю, — что вы обещали, припоминаете?

— А-а-а! — говорит. — Очень приятно вас видеть, еще не женились? Никак не управляюсь, прошу прощенья, один на весь район, а вызовов много, народ требует, очень приятно вас видеть!

— Не могли бы вы, — говорю, — сейчас пойти со мной телевизор мне починить?

Он обнял меня и смеется.

— А знаете, какой у меня день сегодня?

— Какой?

— Такой день раз в жизни бывает — человеку двадцать пять лет! Знаете, с каким человеком я в один день родился?

— С каким?

— Неужели не помните? С Ломоносовым в один день родился.

— Поздравляю, — говорю, — от души вас поздравляю!

— Молоток, что нашел меня в такой день, сам понимаешь, ни по каким вызовам не хожу.

Ну что тут возразить? Не хватает еще вступать в пререкания с человеком, родившимся вместе с Ломоносовым! Незатейливая песенка всплывает в памяти: «…только раз в году…», у всех на виду в этот день играют на гармошке невзирая на лица. Я его понимаю. Нервы мои не выдерживают, и я плачу… Сморкаюсь в платок. Я устал. Нежность к людям, к себе самому переполняет меня и вызывает слезы.

— Слышь, брось реветь, — слышу я отзывчивый голос сегодня родившегося, — испортился, значит, телевизор, говоришь? А я думал, приемник у тебя испортился. Так бы и сказал, что телевизор, а то чуть было не те инструменты захватил… Главное, нас с Ломоносовым не забывай!

А главное — смеется!

Приходим.

Он хлопает меня по плечу, по-дружески, со смехом, с такой силой, что я падаю.

Встаю.

Ставлю обед на плиту.

Он открывает чемоданчик с инструментами, но чемоданчик каким-то образом вырывается у него из рук, и все оттуда сыплется на пол, гремит, катится, закатывается, а он смеется.

— Всякое бывает, — говорит он, долго ползает по полу, а я ему помогаю.

— Да ты тут не вертись, — слышу я его веселый голос откуда-то из-под тахты, — ты не торчи перед моими глазами, я этого не люблю.

Я отхожу покорно, стою в сторонке, смотрю, как он ползает, жду.

Наконец он собирает инструменты, подходит с какой-то штуковиной к моему телевизору.

— В такой день, — говорит он, — можно себе позволить все.

Я невольно сказал:

— Только прошу вас, осторожней…

— Знаете, — сказал он весело, — после ваших слов я могу взять свои принадлежности и уйти. Я уйду, и попробуйте вы потом меня добиться…

— Обед скоро будет готов, — сказал я, бросившись наполнять рюмки.

— Я вам делаю одолжение, — сказал он, встав в какую-то дурацкую позу, — я вам любезность делаю, так?

— Так… — сказал я.

Он выпил рюмку, сел около телевизора и произнес целую речь:

— Моя любезность не знает границ! Как товарищ — я золото. Как мастер золотой. Между прочим, я работал на заводе, где собирал, да будет вам известно, такой вот марки телевизоры, как ваш. Я могу вытащить у вас из телевизора одну штучку, а другую утопить… (Боже мой!) Я могу так переделать ваш телевизор, что ни один техник в мире не сможет понять, в чем дело! (Он весело смеялся.) Я могу ваш телевизор разобрать до мельчайших подробностей, а потом собрать в прежнее монолитное целое! И могу его так разобрать, что ни одна душа не сможет его собрать. Но могу и устранить дефект, починить, отремонтировать, и он будет работать как новый! Выбирайте любое. А вы знаете, я могу сделать так…

— Ради бога… — сказал я.

Он выпил еще рюмку, снял крышку с телевизора и ткнул в какую-то деталь какой-то своей деталью.

И в этот момент раздался взрыв. Клубы дыма поднялись кверху, и мы закашляли, и что-то покатилось по полу, повертелось и выкатилось к моим ногам.

— Что-то взорвалось, — сказал я робко.

И в ответ я услышал его веселый голос:

— Не беспокойтесь, весь он не взорвется.

— А что там взорвалось? — спросил я.

— Видите ли, — сказал он, — это пока неизвестно.

— И вам неизвестно?!

— Мне известно, но не совсем.

— А кому известно? — спросил я испуганно.

Я открыл форточку. Пахло ужасно.

Он вышел ко мне из дыма. Положил мне руку на плечо. Чихнул, икнул, зевнул и кашлянул. После чего сказал весело и уверенно:

— Привозите его к нам. Мы уточним причину взрыва.

— Один вопрос, — спросил я. — Почему вы все беспрерывно смеетесь?

Он взглянул на меня, засмеялся и сказал:

— Молодые ребята, вот и смеются.

— Веселые ребята, — сказал я.

— Во-во, — сказал он, — точно!

Когда споткнется Дед-Мороз (новогодняя сказка)

Шел снег, а в снегу шли деды-морозы.

Они шли не спеша, оживленно беседуя. Заполнив все улицы, шли деды-морозы, и не было им конца и краю.

Снег кружился и блестел; если внимательно присмотреться, то можно увидеть мохнатые брови, длинные бороды. Только лиц совсем не видно, сколько ни присматривайся. Это только деды-морозы могут так ходить, чтобы их лиц не было видно.

Но если внимательно прислушаться, то можно услышать приглушенный говор, кашель, смех и как они шмыгают простуженными носами.

Каждый из дедов-морозов нес под мышкой подарок. Но этого уж, конечно, не было видно, хотя каждый раз в Новый год все деды-морозы проходят по улицам всех городов с подарками.

Иногда, когда снег не идет, дедов-морозов вообще не видно. Но это бывает редко. Потому что в новогоднюю ночь снег почти всегда идет.

Каждый раз в Новый год поздно ночью в дом к мальчикам и девочкам заходит дед-мороз, с которым они познакомились во сне. Ведь не может быть, чтобы ты никогда не встречался во сне с дедом-морозом! Любой мальчик, любая девочка встречаются во сне со своим дедом-морозом — одни раньше, другие позже, но обязательно встречаются. А если дети находят подарок возле своей кровати, но уверяют, что они никогда не встречались во сне с дедом-морозом, то они просто этого не помнят. Непременно встречались. Раз утром нашли подарок у своей кровати. Откуда же он мог тогда взяться, сами посудите!

Так вот, во время одного такого новогоднего шествия один дед-мороз споткнулся, выронил подарок, и очень хорошая детская игрушка, которую он нес в подарок, сломалась об лед, а конфеты и печенье рассыпались по снегу.

Ему некогда было идти за новым подарком, утро Нового года подходило, и он все равно бы не успел. И этому деду-морозу пришлось только потереть ушибленное колено и отправиться обратно к себе домой.

Он побрел обратно печальный и расстроенный, потому что никак не мог выйти из своего положения.

Все деды-морозы шли в одну сторону с подарками, а он шел в другую пустой. Это было, безусловно, печальное зрелище. Хотя этого никто не видел.

У него даже слезы капали из глаз; ему было очень тяжело, что он не может принести подарок своему маленькому приятелю, с которым он познакомился во сне. Это был неудачливый дед-мороз, как бывают и неудачливые люди. Но и неудачливые люди не все же время бывают неудачливыми. И деды-морозы то же самое. Если он в этом году споткнулся, то не споткнется же он опять в следующем году! И он твердо решил, что на следующий год он принесет своему малышу не одну, а две игрушки, конфет и печенья в два раза больше.

Так что тот мальчик или девочка, которые, проснувшись, не нашли своего подарка, получат его непременно в следующем году. И притом в двойном размере.

Я никак не думаю, что этот дед-мороз еще раз споткнется, да так неудачно. Если уж споткнется, то какой-нибудь другой дед-мороз. А может, никто не споткнется.

Тогда всем будут подарки.