"Вор во ржи" - читать интересную книгу автора (Блок Лоуренс)Глава 7— Значит, это ржаное, — сказала Кэролайн. — На мой вкус, немного сладковато, Берн. По сравнению со скотчем. — Я знаю. — Но неплохо. Вкус довольно любопытный, если не обращать внимания на сладость. В общем, довольно полный, хотя его и нельзя сравнить по классу с «Глен Драмнадрохит». «Глен Драмнадрохит» — редкий сорт чисто-солодового виски, который мы пробовали на выходные в Беркшире, и ничего подобного ему просто вообще нет. Его ни с чем не сравнить, за исключением, может, того, чем Бахус потчевал завсегдатаев горы Олимп. — Мне казалось, ржаное относится к дешевым сортам, — продолжала она. — Ну, типа этих номерных виски. — Номерных? — Типа «Три пера». Или «Четыре розы». — «Пять золотых колец», — предложил я и помахал Максин, чтобы повторить заказ. — «Шесть плавающих лебедей». «Семь скачущих лордов». Когда я была маленькой, мои тетушки за семейным ужином потребляли исключительно имбирное пиво и ржаное виски. Конечно, это было либо «Три пера», либо «Четыре розы». Или «Шенли», или что-то в этом роде. — Купажированное виски, — сказал я. — В основном зерновой нейтральный спирт. Многие называют это ржаным виски, но, строго говоря, оно таковым не является. Настоящее ржаное — это чистое виски, как скотч или бурбон, только их делают из разного зерна. Скотч — из ячменя, а бурбон — из кукурузы. — А ржаное? — Ржаное делается из ржи. — Кто бы мог подумать? Спасибо, Максин. — Она подняла свою рюмку. — Ну, согрешим, Берн? Что мы и сделали, как вы догадываетесь, поскольку находились в «Бам Рэп». Вчера вечером я позвонил Кэролайн, чтобы отменить нашу обычную встречу после работы, а наутро позвонила она, чтобы отменить наш обычный совместный ланч, так что нам пришлось наверстывать. — Мне кажется, — рассудительно продолжила она, — что этот напиток становится лучше по мере употребления. В этом суть настоящего виски, ты со мной согласен? — Я думаю, это подтверждает наличие в нем алкоголя. — Ну, может, в этом и есть суть настоящего виски? Рожь, говоришь? Значит, это зерно? — Никогда не слышала про ржаной хлеб? — Конечно, слышала. Но по вкусу совсем не похоже на те мелкие зернышки. — Это тмин, его добавляют для вкуса. А из ржи изготавливают муку. — А то, что не идет в хлеб, пускают на виски? — Да, — кивнул я. — Кстати, это единственное, что пьет Гулливер Фэйрберн, и, похоже, в больших количествах. — Что ж, дай бог ему здоровья. Она тоже это пьет, да? Элис Котрелл? — Почему же. За ужином она употребила некоторое количество вина, а под конец — бокал «Стреги». У меня дома ржаного тоже не было, и она нашла мой скотч вполне приемлемым. Но главный ее напиток — ржаное. Это — последствия трех лет жизни с Фэйрберном. — А теперь и ты стал пить ржаное, — заметила Кэролайн. — И если уж на то пошло, то и я тоже. Берн, тебе не кажется, что создается определенная тенденция? Она не может захлестнуть всю страну? — Маловероятно. — «Коль не помру от ржаного — до смерти я доживу» — помнишь эту песенку, Берн? — Боюсь, что нет. — А я пела, но мне приходилось повторять ее три или четыре раза, чтобы поднять настроение. «Валет мой, валет бубновый, тебя одного зову. Коль не помру от ржаного — до смерти я доживу». — Почему валет бубновый? — Откуда я знаю? — И в чем здесь смысл? Все живут до смерти — от ржаного виски или так. — Берн, господи, это же фольклор. «Пойди скажи тете Винни, что сдохла серая гусыня». В этом есть смысл? Кому какое дело до серой гусыни, сдохла она или нет? Народные песни не предполагают наличия какого-то смысла. Поэтому их и сочиняют обыкновенные люди, а не Коул Портер.[8] — О-о. — Не могу поверить, что ты не знаешь этой песни. Неужели ты никогда не имел дело с исполнителями фолка? — Нет, а когда ты?.. А-а, конечно. Минди Си Гул. — В девичестве Сигал. Помнишь? — Гитаристка. — Ну, я бы не называла ее гитаристкой, Берн. Она знала всего три аккорда, и все они звучали одинаково. Она просто бренчала на гитаре, аккомпанируя своему пению. — Кэролайн пожала плечами. — Впрочем, голоса у нее тоже особого не было, как оказалось. — Но у нее была приятная миниатюрная фигурка. — Что за гадости ты говоришь, Берн. — Только не называй меня сексистом, потому что ты сама собиралась сказать то же самое. «Особого голоса у нее не было, зато была стильная миниатюрная фигурка». Ты разве не это хотела сказать? — Если я так скажу — это совсем другое дело. Тебе не положено обращать внимание на ее фигуру. — Минди Си Гул? Господи, кто же не обратит внимания на ее крылышки? — Берн… — И что значит — мне не положено? Потому что она лесбиянка? Ты же обращаешь внимание на натуралок? Даже приударяешь за ними, и порой небезуспешно. — Успех весьма краткосрочный, Берн. Зато страдания — долгие. И не потому, что Минди была розовой. Тебе не следовало обращать внимание на ее фигуру, потому что она была моей подругой. — Ну-ну. — Но это кончилось, — вздохнула она и допила свою порцию. — И ты прав, у нее была пара крыльев, которые могли унести тебя на луну, так что черт с ней. А как у тебя? — С крыльями неважно. — Я имею в виду твои отношения с Элис-без-крылышек? Успешно? Я опустил глаза. — Берн? — Джентльмены об этом не говорят, — напомнил я. — Я знаю, Берн. Поэтому я и спрашиваю тебя, а не принца Филиппа. Все благополучно? Когда женщина сама напрашивается в гости, постель представляется очевидным следствием. Но я не собирался спешить. Большую часть вечера мы провели в разговорах о ее отношениях с другим мужчиной, мужчиной, который был легендарной, загадочной и романтической фигурой. Удачная ли это прелюдии к сексу? Так что, выбирая, какую поставить музыку, я решил пластинку Мела Торме оставить на полке. Это поразительная запись, но в данную минуту я не был уверен, что она соответствует моменту. Пока для нас играл Колтрейн, она еще кое-что рассказала про Гулливера Фэйрберна. О том, как каждые пару лет он изобретал себя заново, придумывал новое имя, осваивал новый стиль жизни, переезжал в другой район страны. Она объяснила, что ему было легко оставаться неузнанным, потому что на самом деле никто не знал, как он выглядит, следовательно, никто и не мог его узнать на бензоколонке или в супермаркете. Большую часть покупок он оплачивал наличными, а когда приходилось выписывать чек, он выписывал его на то имя, которым пользовался в данный момент, а для подтверждения у него в бумажнике имелась целая пачка удостоверений личности. Он ни с кем не общался, не заводил друзей. — Мы жили сами по себе, — рассказывала она. — Это было достаточно просто, тем более там, где мы жили. Он вставал первым, до рассвета, писал свою дневную норму до завтрака, который обычно готовил сам. Потом мы уходили из дома. Мы совершали долгие пешие прогулки или отправлялись куда-нибудь на машине, ездили в разные индейские поселения. Его очень заинтересовала керамика Сан-Ильдефонсо. Он выяснил, кто у них в поселении лучший гончар. Оказалось, что это женщина, мы провели у нее несколько часов, и в итоге он приобрел небольшую круглую вазу, которую сделала ее мать. Мы привезли ее домой в Тесаке, он поставил ее на стол и процитировал стихи Уоллеса Стивенса о том, как поставить кувшин на холм в Теннесси. Знаешь эти стихи? Я кивнул: — Но не уверен, что понимаю их смысл. — Я тоже, но тогда мне казалось, что понимаю. А ваза, или кувшин, называй как хочешь, сохранилась у меня до сих пор. — Он купил ее тебе? — Он оставил ее мне. В тот день, когда я к нему приехала, он сказал, что я могу оставаться столько, сколько захочу, и что он надеется, что я никогда его не покину. Но он меня может покинуть. — Он так и сказал? — Констатировал факт. Небо голубое, онтогенез рекапитулирует филогенез, и настанет день, когда ты проснешься, а меня не будет. — Звучит как песня в стиле кантри, — заметил я, — хотя Гарту Бруксу было бы непросто убедительно выговорить «онтогенез рекапитулирует филогенез». — И однажды утром я проснулась, — продолжала она, — а его нет. — Так просто? И у тебя не было никакого предчувствия? — Может, должно было быть, но — нет. На самом деле сначала я не поняла, что он исчез насовсем. Он оставил машину, не взял ничего из одежды. За несколько недель до этого он отправил по почте рукопись своей книги. Я решила, что он отправился на прогулку — он делал так время от времени. А потом обнаружила записку. — «Все было отлично, но это лишь эпизод». — Ты почти угадал. Это были строчки из Суинберна. «Любовь расцветает — и любовь увядает. У завтра нет слов для вчера». — Это гораздо понятнее, чем Уоллес Стивене. — По крайней мере, мне не пришлось теряться в догадках. Там еще был постскриптум, который я долго помнила наизусть, но сейчас забыла. Он написал, что я могу оставаться в доме сколько пожелаю, что арендная плата внесена по июнь, то есть на шесть недель вперед. В верхнем ящике секретера он оставил деньги и билет до Нью-Йорка. Я могу использовать билет или сдать его, а на вырученные деньги поехать куда захочу. Я могу делать что угодно со всем, что находится в доме. Он выписал доверенность на машину на мое имя, и бумага лежит в бардачке, я могу ездить на ней или продать ее — как мне захочется. — А ты разве могла водить? Я слышал, тебе было четырнадцать. — К этому моменту мне было семнадцать, но водить я так и не научилась. Я хотела попросить соседа отогнать ее к дилеру, чтобы продать, но в итоге оставила там, где она была, равно как и все, что было в доме. Я упаковала чемодан, который купила в Гринвиче, взяла черный горшок из Сан-Ильдефонсо и завернула его в белье, чтобы не разбить. Он и не разбился. Он до сих пор у меня. — И ты улетела в Нью-Йорк? — Почти. Я приехала на автобусе в аэропорт, зарегистрировалась. Потом, когда объявили посадку на мой рейс, я просто подхватила чемоданчик и ушла из аэропорта. Конечно, я могла вернуть билет, но мне это показалось слишком хлопотным. У меня хватало денег, чтобы уехать в Сан-Франциско на «Грейхаунде», туда я и уехала. — Со всей одеждой и черной вазой. — Я сняла комнату в злачном квартале. Развесила одежду в шкафу и поставила вазу на буфет. И не читала никаких стихов. — Тебе было семнадцать. — Мне было семнадцать. Я имела публикацию, провела три года со знаменитым романистом, который ежедневно читал мне лекции о писательском мастерстве, но с того момента, как покинула Коннектикут, я не написала ни слова. И я была девушкой. Колтрейн закончился, теперь мы слушали Чета Бейкера. — Девушкой, — повторил я. — Ты употребляешь это слово в метафорическом смысле или?.. — В буквальном. Virgina intacta, или как это там будет по-латыни. — Он, э-э, не интересовался? — Очень даже интересовался. Мы занимались сексом почти каждый день. — Он побывал в Амазонии, — предположил я, поразмыслив. — Он плавал там голышом и встретился с кандиру. — Никакого хирургического вмешательства, — покачала она головой. — И никаких функциональных проблем. Он просто не вкладывал что положено куда положено. Он проделывал множество других вещей, но девушка, приехавшая в Сан-Франциско, формально оставалась девственницей. — Как это? — Он никогда не объяснял. Гулли вообще не любил объяснять свое поведение. Может, это как-то было связано с моим возрастом или с моей девственностью. А может, он так поступал и с другими женщинами. Может, у него был болезненный страх отцовства. А может, для него это было своего рода экспериментом или все дело в периоде, который он тогда переживал. Я старалась не задавать вопросов, если чувствовала, что он не хочет на них отвечать. Он бы сделал такую разочарованную гримасу… и все равно бы не ответил, так что я научилась не спрашивать. — То есть об этом вы не говорили. — Это была одна из многих тем, которых мы не касались. Многое приходилось принимать как есть. Но было много тем, которых мы касались. И я бы не сказала, что мое сексуальное образование так и осталось в зачаточном состоянии. Мы много чем занимались. Дальше она поведала мне кое-какие подробности. Она придвинулась ко мне поближе, положила голову мне на плечо и начала рассказывать о том, чем занималась двадцать лет назад с мужчиной, который по возрасту годился ей в отцы. — Берни? Ты куда? — Сейчас вернусь, — ответил я. — Хочу поставить другую пластинку. Надеюсь, Мел Торме тебе понравится. — Ну, — произнес я через некоторое время, — ты уже не девушка. — Глупый. Я перестала быть девушкой на вторую неделю пребывания в Сан-Франциско. И этого не случилось раньше только по одной причине: каждый симпатичный парень, который мне попадался, оказывался геем. — Да, Сан-Франциско есть Сан-Франциско. Она провела там полтора года. Столько времени ей понадобилось, чтобы написать свой первый роман. Закончив, она на неделю отложила его. Потом перечитала и решила, что это ужасно. Она бы сожгла рукопись в камине, но у нее не было камина. Вместо этого она порвала его, порвала каждую страницу пополам и еще раз пополам, после чего отдала уборщикам. Она зарабатывала на жизнь официанткой в кафетерии, но работа ей надоела, и Сан-Франциско тоже надоел. Подхватив горшок из Сан-Ильдефонсо и все остальное, она перебралась в Портленд, а затем — в Сиэтл. Там она сняла комнату в районе Пайонер-сквер, нашла работу в книжном магазине и написала рассказ. Отослала его в «Нью-Йоркер», а когда его вернули — послала Антее Ландау, единственному литературному агенту, которого знала. Фэйрберн время от времени писал Ландау и время от времени получал от нее письма, приходившие в Санта-Фе самым обычным способом — по почте. — Она вернула рассказ, — продолжала Элис, — с припиской, в которой сообщала, что поражена его вторичностью и неубедительностью, хотя отдает должное моим профессиональным навыкам. Еще она сообщила, что больше не представляет интересы Гулливера Фэйрберна, и я сообразила, что упоминание его имени было стратегической ошибкой с моей стороны. Она перечитала рассказ и решила, что литагент права. Порвала его, а через пару дней принесла домой роман издательства «Арлекин». Прочитала его за вечер, на следующий вечер — другой и еще пять — за выходные. Потом села за машинку и за месяц написала книгу. Она отправила ее непосредственно издателю. В ответ пришел чек и контракт. Она взяла литературный псевдоним Мелисса Мэйнуоринг. Фамилия Мэйнуоринг была взята, разумеется, из «Ничьего ребенка», а имя Мелисса просто хорошо с ней сочеталось. На середине второй книги она бросила работу в книжном магазине. Позже стала сочинять для другого издательства любовные романы из эпохи Регентства, с пространными диалогами и мерзкими мужскими персонажами. Их она публиковала как Вирджиния Ферлонг. Каждые два года она меняла города, чуть чаще — друзей и любовников и выпускала книги достаточно часто, чтобы не нуждаться, но не настолько часто, чтобы не знать, куда девать деньги. И время от времени, раз восемь-десять за двадцать лет, она получала по почте лиловый конверт со своим очередным адресом, напечатанным на машинке. Внутри лежало письмо от Гулливера Фэйрберна. — Ему не надо было нанимать детективов, — пояснила она. — Я не скрывалась от мира, как он. Каждый раз при переезде я отправляла на почту извещение о перемене адреса. И никогда не тратила деньги на секретный номер телефона. Но тем не менее, чтобы отыскать меня, ему приходилось прилагать какие-то усилия. Первое письмо пришло через пару месяцев после появления на прилавках первого романа Мелиссы Мэйнуоринг. Может, его внимание привлек псевдоним. В любом случае, он сразу же узнал ее стиль, нашел время прочитать книгу от корки до корки и даже прокомментировать ее. Это было лестно. Он указал обратный адрес: до востребования, Джоплин, штат Миссури, разумеется, с вымышленным именем адресата. Она моментально накатала длинное письмо, порвала его, написала короткое, отправила… Но два года больше ничего не получала, пока за тысячи миль от прежнего места жительства ее не настиг второй лиловый конверт — с почтовым штемпелем «Огаста, штат Мэн». Так все и продолжалось. Она получила от него письмо вскоре после своей свадьбы и другое, два года спустя, вскоре после развода. Они оба продолжали кружить по стране, а временами — и за ее пределами. Пути их никогда не пересекались, но никогда не проходило больше двух лет без весточки от него. Лиловые конверты всегда возникали неожиданно, и она вскрывала их со смешанным чувством волнения и страха. Он оставался, призналась она, самым значимым человеком в ее жизни. Иногда она проклинала его за это, но так оно и было. И вот теперь, всего пару недель назад, после молчания, затянувшегося почти на три года, он опять дал о себе знать. — Здесь, в Нью-Йорке? Нет, в тот момент она жила в Шарлоттесвилле, штат Вирджиния, перебралась туда весной, сняв квартиру в пяти минутах ходьбы от кампуса Университета Вирджинии. При доме — розовый сад, который она делила с тремя другими жильцами. Получив письмо теплым летним днем, она решила прочитать его там, под легким ветерком, напоенным ароматом роз. Она обратила внимание на необычайно взволнованный тон. Как правило, его письма были спокойными. Он хотел узнать, не уничтожила ли она его предыдущие письма, а если нет, то не будет ли столь любезна уничтожить их сейчас либо вернуть ему. Элис ответила сразу, сообщив, что хранит все его письма — с первого до последнего. Она путешествует налегке, вещей у нее немного, даже свои собственные книги у нее не все, зато она не расстается с подписанным им экземпляром «Ничьего ребенка», равно как и с его письмами. Почему он хочет, чтобы она их уничтожила? В качестве ответа — который не заставил себя ждать! — он прислал ей фотокопию статьи из «Нью-Йорк таймс». Антея Ландау, его бывший агент, провела переговоры с аукционом «Сотбис» о продаже всех писем, которые он посылал ей на протяжении многих лет. Возмущенный, он позвонил этой женщине и совершил тактическую ошибку, позволив себе выражения «кровосос», «ненасытный вампир» и «десять процентов моей души». Ландау бросила трубку, а когда он перезвонил, просто не подошла к телефону. Он написал письмо, уже в более дипломатичной форме, подчеркнув, что его письма предназначались исключительно ей и ему очень важно получить их назад. Сообщил, что готов выкупить их, и предложил назвать цену. Ей не придется платить комиссионные или сообщать о продаже в налоговую полицию, а кроме того, она сделает доброе дело. Она не ответила. Он написал второе письмо и, только опустив его в почтовый ящик, сообразил, что она и эти письма может выставить на аукцион. Эта мысль привела его в ярость, и больше он ей не писал. — Главное, что тут ничего не поделаешь, — объяснил я Кэролайн. — По закону письма принадлежат адресату, и точка. Если я отправлю тебе письмо — оно твое. Ты можешь читать его, можешь порвать, можешь переслать кому-то другому. — Сначала мне нужно найти, кому оно может понадобиться, Берн. — Ну, если письмо написал Гулливер Фэйрберн, с этим больших затруднений ждать нечего. Он известный писатель и настолько загадочный человек, что его письма — объект особого внимания. Так что можешь продать их, если захочешь. Единственное, чего ты не можешь сделать, — это их опубликовать. — Почему, если они принадлежат мне? — Сами письма — собственность того, кому они адресованы. Но как литературное произведение они все-таки принадлежат отправителю. Ему принадлежит авторское право. — Минутку. Пусть у Фэйрберна не все дома, но не говори мне, что он отправлял свои письма в Библиотеку конгресса, чтобы оформить на них копирайт! — Этого и не требуется. Все, что тобой написано, автоматически защищается законом об авторском праве, и для этого не обязательно регистрироваться в Вашингтоне. Фэйрберн сохраняет авторское право на свои письма и вправе не допускать их публикации. На самом деле именно так он поступил всего пару лет назад. — Антея Ландау пыталась опубликовать его письма? — Нет, был один парень, который написал биографию Фэйрберна, неавторизованную биографию, разумеется. Несколько человек в разное время получали лиловые конверты с письмами, и кое-кто из них позволил тому парню их прочитать. Он собирался процитировать большие фрагменты в своей книге, но Фэйрберн обратился в суд и наложил запрет. — Что, даже цитировать письма он не имел права? — Суд постановил, что он может изложить их содержание, то есть существо дела, но не цитировать, а только пересказывать, но не близко к тексту. Он так и не написал ту книгу, которую хотел, а то, что написал, мало кому показалась интересным. — Если никто не имеет права опубликовать его письма, — задумчиво произнесла Кэролайн, — то какая разница Фэйрберну, у кого они находятся? Какая ему разница — лежат они в папке Антеи Ландау или в библиотеке какого-нибудь коллекционера? Если их нельзя публиковать… — Можно. В определенном смысле. — Ты же сам говорил… — Я помню, что говорил. Их нельзя цитировать в книге и даже пересказывать близко к тексту. Но можно приводить цитаты из них и давать подробное описание их содержания в аукционном каталоге. — Как это? — Ты имеешь право представлять описание предметов, которые выставляешь на продажу. И ты также имеешь право показывать предметы потенциальным покупателям. Таким образом, любой, кто пожелает, может прийти на «Сотбис» за неделю до торгов и прочитать письма Фэйрберна. А газеты вправе их пересказать. — А их это интересует? — При той таинственности, которая окружает Фэйрберна, и при существующем интересе к его эпистолярному наследию — еще как интересует. Они, безусловно, будут освещать торги и сообщат цены. — Для Фэйрберна это бесплатная реклама. — Он — единственный писатель в Америке, который к этому не стремится. На его фоне Б. Травен[9] выглядит публичной девкой. А теперь его частная переписка попадет в руки тех, кто больше заплатит. И рано или поздно будет опубликована полностью. — Когда закончится действие авторского права? — Когда Фэйрберн умрет. Права все равно будут защищены, но его наследникам придется обращаться в суд, а кто знает, станут ли они себя утруждать? Даже если и станут, то суды не столь тщательно охраняют личную жизнь человека, которого уже нет в живых и который не может так или иначе их прищучить. Единственный вариант, при котором Фэйрберн может быть уверен, что письма никогда не будут опубликованы, — если он вернет их себе и сожжет. — Почему бы ему не пойти на аукцион и не выкупить их самому? — Он предпочитает не показываться на публике. — А что такого, если все равно никто не знает, как он выглядит? Да он может и не приходить лично, а послать кого-нибудь вместо себя. Адвоката, к примеру. — Можно, — согласился я. — Если ему это по карману. — О какой сумме идет речь, Берн? — Я не мог даже сказать Элис, сколько стоит ее экземпляр первого издания «Ничьего ребенка» с автографом, — пожал я плечами. — И предположить не могу, в какую сумму обойдутся сотни писем. — Сотни писем? — Она работала с четырьмя или пятью его книгами. Часть писем, вероятно, простые записки — рукопись отправлена, где чек? — но наверняка есть и более пространные, которые проливают свет на творческий процесс и дают возможность увидеть личность человека, который стоит за этими произведениями. — Ну хотя бы порядок можешь назвать? — Правда не могу. Я не видел писем и не могу судить, какие там содержатся откровения. И понятия не имею, кто может появиться на аукционе в день торгов. Безусловно, будет несколько представителей университетских библиотек. Если появятся серьезные частные коллекционеры с тугой мошной, цены могут взлететь до потолка. Только не спрашивай, на какой высоте этот потолок или где он находится, потому что я не знаю. Не думаю, чтобы они принесли меньше десятка тысяч баксов или больше миллиона, но диапазон примерно такой. — А Фэйрберн не богат? — Не настолько, как можно подумать. «Ничей ребенок» принес много денег и приносит их до сих пор, но ни одна из его последующих книг так широко уже не продавалась. Он вечно брался за что-то новое, никогда не повторялся и не писал продолжений. Его всегда печатали — кто же откажется публиковать Гулливера Фэйрберна? Но его последние книги не принесли денег — ни ему, ни издателям. — Эти новые книги не такие интересные, да? — Большую часть я читал, хотя кое-что, возможно, и пропустил. Они неплохие и как романы, может, даже лучше, чем «Ничей ребенок». Это, конечно, более зрелые произведения, но они не захватывают так, как его первая книга. По словам Элис, Фэйрберн не интересуется, как продаются его книги и продаются ли вообще. Он мало заботится о том, чтобы они вообще издавались. Все, что ему нужно, — это иметь возможность вставать каждое утро и писать то, что ему хочется. — Но, если бы захотел, он заработал бы кучу денег? — Конечно. Если бы написал «Ничей малыш» или «Ничей подросток». Отправился в турне и устраивал читки в студенческих кампусах. Или просто сидел дома и продавал права на экранизацию «Ничьего ребенка», только об этом он никогда и слышать не хотел. Он много чего мог бы сделать, но для этого пришлось бы отказаться от той спокойной затворнической жизни, которую он ведет. — Значит, выкупить письма он не может, — подытожила Кэролайн. — Он пытался, если ты помнишь. Ландау ему даже не ответила. Но если их выставят на аукцион, ему их точно не выкупить. — Наконец я все поняла, Берн. И если не ошибаюсь, теперь дело за тобой. — Это очень печально, — говорил я Элис. — Ты действительно считаешь, что юристы не в состоянии помочь? Думаю, ему остается надеяться, что письма попадут в руки того, кто не сделает их достоянием публики. — А как быть с каталогом аукциона? — Тут ничего не поделаешь. — И со статьями в газетах? — Со временем все уляжется, — сказал я, — но в данный момент это будет как торнадо, после которого твой садик уже никогда не станет прежним. Может, кто-нибудь и смог бы что-нибудь сделать? — Может, и смог бы. — Да? — Например, какой-нибудь вор, — произнесла она, глядя в сторону, — который завладел бы письмами прежде, чем они будут выставлены на торги. Разве опытному и изобретательному вору это не под силу? — Наверное, мне следовало это предвидеть, — говорил я Кэролайн. — Я приобрел книжный магазин, полагая, что это подходящее место, чтобы знакомиться с девочками. Иной раз так и происходит. Люди ко мне заходят, попадаются и покупатели женского пола, а среди них встречаются и симпатичные. Совершенно естественно завести разговор о книгах, о чем же еще? Иной раз разговор может продолжиться в баре или даже за ужином. — Иной раз он может закончиться под пластинку Мела Торме. — Иной раз да, — согласился я. — Хотя между этими разами — огромные промежутки. Но все равно мне следовало это предвидеть. И не то чтобы я был так уж неотразим в тот день. Кроме кандиру мне ничего не лезло в голову. Надо было снять напряжение. — Да, она переключила твое внимание. — Она жила в Вирджинии, когда получила весточку от Фэйрберна, — продолжал я. — И уже через пару недель появилась на пороге моего магазина, сняла с полки пятое издание его книги и спросила, сколько бы стоило первое издание с автографом. Она двадцать лет хранит у себя эту книгу. Неужели ты думаешь, что она хуже меня представляет ее стоимость? — Ну, это способ завести беседу, Берн. Все лучше, чем кандиру. То, что она ищет вора и попадает на тебя, — случайное совпадение, а смысл случайных совпадений как раз в том, что они случаются. Посмотри на Эрику. — Лучше не буду, — отрезал я. — Я смотрел на Минди Си Гул и получил за это нагоняй. — Я говорю о совпадениях, — продолжала Кэролайн. — Эрика вошла в мою жизнь, когда у меня возникло романтическое настроение и я была открыта для новой любви. Разве это не совпадение? — Пожалуй, нет. — Нет? Почему, черт побери? — Романтическое настроение — твое обычное состояние, — пояснил я. — Как только тебе на глаза попадается какая-нибудь милашка, ты уже готова идти вместе выбирать занавески. — Мы встретились взглядами в переполненном зале, Берн! Разве так часто бывает? — Ты права, — согласился я. — Это удивительное совпадение, и оно означает, что вы созданы друг для друга. Но с Элис все иначе. Она каким-то образом разузнала обо мне, и, возможно, это оказалось легче, чем мне хотелось бы думать. Садись за компьютер, набери «книги» и «вор», и чье имя выскочит на экране? — Конечно, твое имя несколько раз появлялось в газетах. — Вот чем чреваты задержания, — вздохнул я. — Оглаской. Если бы Фэйрберн захотел узнать, что такое вторжение в частную жизнь, ему было бы достаточно разок зайти в винный магазин. «Никаких фотографий, пожалуйста. Я не разрешаю себя фотографировать». — «Желаю удачи, Гулли!» — Наверное, поэтому он и не хочет сам приходить за письмами. — Мне следовало это предвидеть, — повторил я. — Может, у меня и было предчувствие, но Мел Торме пел так задушевно, и… — Я понимаю, Берн. Ты согласился, да? Ты согласился украсть эти письма? — Мне бы тогда пошевелить мозгами. Деньгами тут и не пахнет. Сами письма, может, и стоят небольшое состояние, но мне придется вернуть их автору, а он не сможет заплатить столько, чтобы мои труды оправдались. И живет она в отеле, а это всегда сложнее. «Паддингтон», конечно, не Форт-Нокс, но риск все равно есть, к тому же горшка с золотом там днем с огнем не сыщешь. Единственный горшок, о котором мне известно, сделан из черной глины, и тот он уже подарил Элис. Надо быть сумасшедшим, чтобы пойти на это. — Что ты сказал ей, Берн? — Я сказал ей «да», — ответил я и допил свое виски. — Наверное, я и правда сошел с ума. |
||
|