"Отрывки и разные мысли" - читать интересную книгу автора (Чаадаев П Я)ОБ АРХИТЕКТУРЕ[1]Вы находите, по вашим словам, какую-то особенную связь между духом египетской архитектуры и духом архитектуры немецкой, которую обыкновенно называют готической, и вы спрашиваете меня, откуда эта связь, т. е. что может быть общего между пирамидою фараона и стрельчатым сводом, между каирским обелиском и шпилем западноевропейского храма? Действительно, как ни удалены друг от друга эти две фазы развития искусства промежутком более, чем в тридцать веков, между ними есть разительное сходство, и я не удивляюсь, что Вам пришло на ум это любопытное сближение, так как оно до известной степени неизбежно вытекает из той точки зрения, с которой мы с вами условились рассматривать историю человечества. И прежде всего, прошу вас, обратите внимание на эту геометрическую фигуру — треугольник, — которая в равной мере присуща и тому, и другому стилю, и так хорошо выражает оба. Это относится к их пластической природе, к их внешней форме. Заметьте, далее, общий опять-таки обоим характер бесполезности или, если хотите, простой монументальности. Именно в нем, по-моему, — их глубочайшая идея, то, что в основе составляет их общий дух. Но вот что особенно любопытно: сопоставьте вертикальную линию, характерную для этих построек, с горизонтальной, лежащей в основе эллинского зодчества, — и вы тем самым вполне определите все разнообразные архитектурные направления всех времен и всех стран. И эта глубокая антитеза сразу укажет вам отличительную черту всякой эпохи и всякой страны, где только она обнаруживается. В греческом стиле, как и во всех более или менее приближающихся к нему, вы найдете чувство оседлости, домовитости, привязанность к земле и ее утехам; в египетском и готическом монументальность, мысль, порыв к небу и его блаженству; греческий стиль со всеми производными от него оказывается выражением материальных потребностей человека, вторые два — выражением его нравственных устремлений; другими словами, пирамидальная архитектура является чем-то освященным, небесным, горизонтальная же — человечным и земным. Скажите, не воплощается ли здесь вся история человеческой мысли, сначала устремленной к небу в своем природном целомудрии, потом, в период своего растления, пресмыкавшейся во прахе, и, наконец, снова вознесенной к небу всесильной десницей Спасителя мира! Надо заметить, что архитектура, еще ныне существующая на берегах Нила, без сомнения, старейшая в мире. Есть, правда, древность еще более отдаленная, но не для искусства. Так, циклопические постройки, и в том числе индийские, наиболее обширные в этом роде, представляют собой лишь первые проблески идеи искусства, а не произведения искусства в собственном смысле слова, поэтому с полным правом можно утверждать, что египетские памятники содержат в себе первообразы архитектонической красоты и первые элементы искусства вообще. Таким образом, египетское искусство и готика действительно стоят на обоих концах пути, пройденного человечеством, и в этом тождестве его начальной идеи с той, которая определяет его конечные судьбы, нельзя не видеть дивный круг, объемлющий все протекшие, а может быть, и все грядущие времена. Но среди разнообразных форм, которые постепенно принимало искусство, есть одна, заслуживающая с нашей точки зрения особенного внимания, именно готическая башня, высокое создание строгого и вдумчивого северного христианства, как бы целиком воплотившее в себе основной принцип христианства. Достаточно будет немногих слов, чтобы объяснить вам ее значимость в области искусства. Вы знаете, как прозрачная атмосфера полуденных стран, их чистое небо и даже их бесцветная растительность способствуют рельефности очертаний греческих и римских памятников. Прибавьте сюда этот рой прелестных воспоминаний, которые витают и группируются вокруг них и окружают их таким ореолом и столькими иллюзиями, — и вы получите все элементы, составляющие их поэзию. Но готическая башня, не имеющая другой истории, кроме темного предания, которое старая бабушка рассказывает внучкам у камелька, такая одинокая и печальная, ничего не заимствующая от окружающего, — откуда ее поэзия? Вокруг нее — только лачуги да облака, ничего больше. Все ее очарование, значит, в ней самой. Это мнится, — сильная и прекрасная мысль, одиноко рвущаяся к небесам; не обыкновенная земная идея, а чудесное откровение, без причины и земных корней, увлекающее нас из этого мира и переносящее в лучший мир. Наконец, вот черта, которая окончательно выразит нашу мысль. Колоссы Нила, так же как и западные храмы, кажутся нам сначала простыми украшениями. Невольно спрашиваешь себя: к чему они? Но, присмотревшись ближе, вы заметите, что совершенно так же обстоит дело и с красотами природы. В самом деле: вид звездного небосвода, бурного океана, цепи гор, покрытых вечными льдами, африканская пальма, качающаяся в пустыне, английский дуб, отражающийся в озере, — все наиболее величественные картины природы, как и изящнейшие ее произведения, точно так же сначала не будят в уме никакой мысли о пользе, вызывают в первую минуту лишь совершенно бескорыстные мысли; между тем в них есть полезность, но на первый взгляд она не видна и только позднее открывается по размышлении. Так и обелиск, не дающий даже достаточно тени, чтобы на минуту укрыть вас от зноя почти тропического солнца, не служит ни к чему, но заставляет вас поднять взор к небу; так великий храм христианского мира, когда в час сумерек вы блуждаете под его огромными сводами, и глубокие тени уже наполнили весь неф, а стекла купола еще горят последними лучами заходящего солнца, более удивляет вас, чем чарует своими непостижимыми размерами; но эти размеры показывают вам, что человеческому творению было дано однажды для прославления Бога возвыситься до величия самой природы{1}. Наконец, когда теплым летним вечером, идя по долине Рейна, вы приближаетесь к одному из этих старинных средневековых городов, смиренно простершихся у подножья своего колоссального собора, и диск луны в тумане реет над верхушкой гиганта, — зачем этот гигант перед вами? Но, может быть, он навеет на вас какое-нибудь благочестивое и глубокое мечтание; может быть, вы с новым пылом падете ниц перед Богом этой могучей поэзии; может быть, наконец, светозарный луч, исходящий от вершины памятника, пронижет окружающий вас мрак и, осветив внезапна путь, вами пройденный, изгладит темный след былых ошибок и заблуждений! Вот почему стоит перед вами этот гигант. А после этого идите в Пестум и опять ждите впечатлений. Вот что с вами случится: вся изнеженность, все соблазны языческого мира, приняв самые обольстительные формы, внезапно встанут толпой вокруг вас и опутают вас своей фантастической сетью; все воспоминания о ваших безумнейших утехах, о самых пламенных ваших порывах проснутся в ваших чувствах, и тогда, забыв ваши искреннейшие верования и задушевнейшие убеждения, вы вопреки собственной воле будете всеми фибрами вашего земного существа поклоняться тем нечистым силам, которым так долго в опьянении своего тела и души курил фимиам человек. Ибо и прекраснейший из греческих храмов не говорит нам о небе; приятное чувство, которое внушают нам его прекрасные пропорции, имеет целью лишь заставить нас полнее вкушать земные наслаждения; храмы древних представляли собой в сущности не что иное, как прекрасные жилища, которые они строили для своих героев, ставших богами, тогда как наши церкви являются настоящими религиозными памятниками. И потому лично я испытал, признаюсь, в тысячу раз больше восторга у подножья Страсбургского собора, нежели пред Пантеоном или даже внутри Колизея, этого внушительного свидетеля двух величайших слав человечества: владычества Рима и рождения христианства. Госпожа де Сталь сказала как-то о музыке, что она одна отличается прекрасной бесполезностью и что именно поэтому она глубоко нас волнует[2]. Вот наша мысль, выраженная на языке гения; мы только проследили в другой области тот же принцип. В общем несомненно, что красота и добро исходят из одного источника и подчиняются одному и тому же закону, что они являются таковыми лишь в силу своей бескорыстности, что, наконец, история искусства — не что иное, как символическая история человечества[3]. 1…как и во всем, выше сказанном, бесполезность есть безличность, и именно потому добро и красота связываются и сливаются в самой абсолютной и самой обширной идее нравственности[4]. 2. Нет иного права, кроме права давности[5]. В порядке нравственном, как и в природе, не совершается ныне ничего такого, что не совершалось вчера. Связь, соединяющая явления нравственного порядка, та же, какая соединяет явления физические — непрерывность, преемственность[6]. Ничего нового, никогда. 3. Есть ли это закон моего ума, или закон вселенной, я этого не знаю и мне это не важно; я знаю только одно: что вне этого круга я ничего представить себе не могу. Как могу я в эту минуту иметь право, которого не имел в предшествующее мгновение? Я могу, конечно, приобрести новое право, но речь идет не об этом праве, а о праве приобрести право, о праве первичном, о праве, которое дает право. 4. Итак, метафизика права состоит не в том, чтобы доказать, кому принадлежит то или иное право, но именно в том, чтобы показать, в чем заключается то или иное право по самой природе вещей. 5. Если бы, например, родился человек с очевидным превосходством над всеми себе подобными, это дало ему естественное право на превосходство. Но так как все люди рождаются с одинаковыми способностями, то естественного права не может быть ни для кого. Однако раз человек создан таковым, в течение своей жизни он может приобрести истинное превосходство над другими людьми, — право авторитета по необходимости пребывает в руках некоторых из нас; создать его нельзя, все, что можно сделать — это засвидетельствовать его. Но право это принадлежит не той личности, которая случайно им облечена; оно заключается в подлинной мощи, которой обладает это лицо. Сомневаться в этом праве — то же самое, что сомневаться в силе, которая придает тяжесть телам, которая удерживает солнце, которая заставляет вращаться землю[7]. 6. Таково начало, на котором зиждется всякая власть в обществе, но оно, конечно, вопреки обычному представлению, не в каком-то молчаливом или определенно выраженном договоре, каковой, разумеется, мог быть заключен только после того, как общество было вполне организовано[8]. 7. Владение вещественной собственностью также не имеет иного основания. Что делает тот, кто оспаривает право собственности кого-либо, на что-либо? Доказывает, что он не обладает им за минуту до этого, вот и все. 8. Если бы уметь подняться до первого звена той цепи, которую держит Юпитер, то можно достичь начала всего, — как права, так и всего остального[9]. А пока что признаем, что в этом мире прошедшее создает настоящее; поэтому начало и причину всякого явления следует искать во времени; вне времени ничего. 9. Наконец, право может даровать лишь свободу действовать согласно общему закону вселенной, поэтому основным является право самосохранения. Ведь общий закон всецело заключен в непрерывности, устойчивости, сущего; непрерывность механическая, непрерывность жизненная, непрерывность интеллектуальная, непрерывность нравственная — все виды существования в мире. В ясной идее этого существования заключается правило всякого нравственного действия, как в ясной идее жизни физической заключен подлинный закон физического мира[10]. 10. В разуме человеческом есть нечто столь необходимое, что если от него нечто отнять, не будет и разума. При помощи этого нечто разум начинает познавать на опыте: всякая его последующая деятельность не что иное, как последствие этого первого действия. 11. Это нечто — известные понятия, которые являются как бы орудиями разумения. Их называют свойствами души. Но что такое свойства души? Есть ли в уме человеческом что-либо иное, кроме идей, еще раз идей и всегда только идей? Не является ли ум человеческий чем-то иным, нежели совокупностью идеи? И как может в нем зародиться идея иначе, чем вытекая из другой идеи? Странная фантазия! Пытаться источник наших идей свести к опыту, эмпирии[11]. Мы не сохраняем воспоминания о первых годах нашей жизни, — как же вы хотите проследить человеческую мысль до ее зарождения? Это невозможно. Раз мы сами не являемся свидетелями того, что происходит и нас с самого начала, кто может быть этим свидетелем? Для того, чтобы наблюдающий за ребенком умозрительный философ мог понять то, что происходит в этом детском мозгу, он должен был бы одновременно быть и философом и ребенком или же сохранить воспоминания о том, что происходило в его собственном мозгу в то время. Да и зачем все это? Изучайте уж тогда зародыш в утробе матери, — жизнь начинается там, а не при свете дня. 12. Вы спрашиваете: когда в человеческом существе появляется разум? Что я знаю об этом? Я знаю только то, что ни в одном возрасте своей жизни человек не имел бы разумения больше, чем в период утробной жизни, если бы оно не было дано ему извне. 13. Всякая система психологическая, идеологическая, антропологическая и т. д. не хочет знать ничего, кроме отдельного человека, индивидуума, одного среди себе подобных, но физиология, естественная история — это еще не философия. Философия знает только человека как произведение самого человека в последовательности времен[12]. 14. Тщеславие порождает дурака, надменность — злобу. Один и тот же человек будет глуп или жесток в зависимости от того, владеет ли им тщеславие или надменность. Переждите минуту, приступ прошел, вот он опять рассудителен и добр. 15. Большей частью люди представляются нам не такими, каковы они на самом деле, а такими, какими мы их создаем сами. Это потому, что мы всегда принимаем в расчет их тщеславие или их надменность. Но тем более мы должны пенять на себя за все свои неудачи в отношениях с себе подобными. 16. Внимательно приглядываясь к самому себе, понимаешь, что был то глуп до неузнаваемости, то зол до самобоязни, а иногда добр и мудр, так что хочется пасть ниц перед самим собой. И все это почему? Потому что бываешь то тщеславен, то надменен, а иногда ни тем, ни другим. Быть может, человек никогда не бывает одновременно тщеславен и надменен, я этого не знаю; если бы он дошел до такого состояния, он стал бы и глуп и жесток, и тогда он уже не мог бы вернуться к подлинному своему душевному строю, ибо в его душе не осталось бы ничего, что послужило бы к его просветлению, — ни сердца, ни разума. 17. Человек, находящийся в таких условиях, что его тщеславие беспрестанно возбуждено, а надменность беспрестанно задета, никогда, даже во сне, не будет тем, что он есть на самом деле; во все минуты своей жизни од будет таким, каким создало его роковое стечение обстоятельств, в которые он попал. Так и создаются эти неприступные натуры, столь тягостные для других, сами столь несчастные. Их нередко встречаешь в обществе; часто это люди неплохие, иногда даже достойные, но загубленные своей несчастной звездой и малодушием, не позволяющим им избавиться от власти обстоятельств. Их ненавидят, их надо пожалеть. 18. Положение наиболее, по-моему, благоприятное для умиротворения страстей, для полного обладания нашими способностями — это сознательное подчинение, добровольно приносимое авторитету вполне законному[13]. Для множества людей, например, самое желательное — это находиться под воздействием человека, суждения и характер которого они научились уважать; для того, чтобы быть счастливым, им нужно только уметь подчинить себя тому, чтобы проводить жизнь под сенью чужого разума. Однако именно этого они не хотят; лучше быть несчастными, чем подчиненными; таково большинство людей. 19. Следует ли рассматривать вдохновение как явление настолько сверхъестественное, что оно уничтожило бы обычный ход природы? Нисколько. Достаточно рассматривать его как следствие прямого действия неизвестного начала на силы природы нравственной, соразмерно которой эти силы получают несравнимо более значительное напряжение, чем то, которое они имели бы в их данном состоянии. 20. Только бы понимали, что это возвышение могущества ума исходит не от создания, а от создателя; что оно согласуется с одним общим планом[14]; что оно оказывается действием не личным, по относится к действию всеобщему, как и всякая божественная эманация: остались бы совершенно православными и, сверх того, имели бы то преимущество над крайним догматиком, что лучше него постигли бы предмет его веры. Таким образом, знание, полученное в откровении, является не чем иным, как знанием высшим по сравнению с тем, которое приобретается обычным разумом; по никак не знанием сверхъестественным. 21. Являясь человеческому уму, Бог не полностью себя обнаруживает: никто не видел лика Отца[15]. Следовательно, данный порядок не нарушен: поразительное увеличение природных сил, и более ничего, Первоначально сообщенный им толчок и следующий раз возобновлен той же рукой, которая его придала ему прежде. Где же чудо? 22. Впрочем, хорошо ли известны все способы познания, которыми владеет душа? Известны ли все сочетания, все возможные проявления ее свойств? Почему в некоторые эпохи при особых стечениях обстоятельств в природе человека не могли бы развиться или пробудиться новые силы, новые способности? А в другое время угаснуть из-за недостатка пищи или упражнения? В следующий раз появиться вновь, — и всегда согласно плану, начертанному провидением? И опять, где же чудо? Наконец, если в человеке есть нечто, именуемое свободной волей, нет сомнения в том, что она должна иметь некую аналогию, некое тождество с высшей волей, являющейся также могуществом свободы, не больше и не меньше. И как же тогда узнать, сколько эта воля человека может получить силы, энергии, обширности, когда она встретится с другой волей, с ней соединится и в ней потеряется? 23[16]. Иностранца, попавшего в Англию без подготовки, без предупреждения, неприятно поражает механизм той промышленной машины, которая составляет внешнюю жизнь англичан. Не с кем обменяться мыслью. Движение невероятное[17], вот все, что он находит, но ничего такого, что вызвало бы его сочувствие. И происходит это потому, что в Англии проявляет себя одна лишь деятельная мысль; но размышления, но мысль спокойная хранится в тайниках души или тесных семейных отношениях; здесь и нужно их искать. Однако если вы и получите доступ к этому сокровенному, вас, вероятно, еще раз оттолкнет та странная смесь сдержанности и эксцентричности, которая составляет отличительную черту английского характера и которая так легко может сбить с толку вновь прибывшего путешественника. Но зато, если вы будете приняты у семейного очага старой Англии, на вас прольется множество тихих радостей и симпатий, которые вознаградят вас за скуку первого приема, а если вам когда-нибудь удастся среди английской семьи, в красивом загородном доме, на зеленой лужайке с великолепными дубами и буками произнести слово home{2} так, как его произносит коренной житель Англии, я не знаю, но думаю, что вы не пожалеете об утраченных воспоминаниях о вашей стране, хотя бы эта страна и была любезная Россия. 23-а. В Германии вечно плавают по безбрежному океану абстракции; в нем немец чувствует себя более дома, более по себе, чем на суше; поэтому невоздержанность мысли доходит там до крайности. Это очень понятно. Что задержит полет чистой мысли, бестелесной, ни к чему не примененной? Где здесь опасность? Когда мысль хочет воплотиться в жизни, хочет осуществиться на практике, когда с тех высот, где она парила, она опускается к положительной действительности, ей недостаточны и беспредельные пространства вселенной. Уносясь за пределы всего реального, она стремится все больше и дальше, и нет оснований ей остановиться[18]. 24. Однако надо признать, что в этих беспредельных странствиях души наслаждение чрезвычайное. И я думаю, что только при этом забвении действительности, при этом пренебрежении к ней душа может осуществить весь тот порыв, к которому способна, и в конечном итоге достигнуть высшего познания, доступного ей в том отрезке бытия, который она принуждена провести на земле[19]. 25. Слово! Что же такое слово? Взгляните на кормчего; он ведет корабль среди подводных камней, по воле своей вертит им как плывущим по воде куском дерева; это делают несколько слов, которые он время от времени произносит. Таково слово. Взгляните на поле битвы, где сто батальонов разом приходят в движение и устремляются на врага; это делает один знак, один жест генерала. Снова слово. Вообразите этот голос, еще более могучий, раздающийся во всей беспредельности природы более отчетливо, чем какой бы то ни было голос человеческий может это сделать в замкнутом пространстве. И именно этот голос есть Слово совершенное. Слово, следовательно, является голосом действенным, голосом творящим[20]. 26[21]. Воображают, что пророчества Св. Писания являются не более, чем простыми предсказаниями, предвещающими будущее, только и всего. Серьезное заблуждение. Это наставления, — наставления, относящиеся ко всем временам, существенные части учения, как и все остальное. 27. Дух Святой, говоря устами своих пророков, не переделывал человеческой природы. Следовательно, сердце человека было сотворено однажды таким образом, что он может предчувствовать будущее лишь выводя его из известных настоящего и прошедшего: сердце человека, разумное по природе и действующее своей собственной властью, не может поступать иначе, если не перестанет быть тем, чем оно является. Именно эту суровую связь будущего с прошлым и настоящим, скрытую от большинства людей, дано было узреть провидцам Израиля, я хочу сказать, более ясно, чем остальным смертным людям. И поскольку связь была постоянной, необходимой и абсолютной, то естественно, что и сегодня она является такой же; такой же она будет и завтра, и всегда; совершенно одинаковые обстоятельства, положения приводят во все времена к совершенно одинаковым результатам. Следовательно, поучение пророка принадлежит всем временам, всем местностям, лишь бы только его умели соответствующим образом применить. 28. Не легко, конечно, постичь эту строгую схожесть эпох. Глубокое чувство, внутреннее сознание путей Божьих, происходящее от беспредельной покорности проявлениям Его высшей воли, одни только могут ее обнаружить. То же верховное начало, которое создает дар пророчества, дает также и понимание пророчества. Пророк и его истолкователь в умственной иерархии расположены на одной линии. Пророком является тот, кто в совершенстве понимает пророка. 29. Думали, например, отнести великие предвидения Апокалипсиса к определенным временным эпохам: глупая затея. Мысль Апокалипсиса — не что иное, как необъятный урок, безусловно применимый к каждому мгновению бесконечного времени, ко всему тому, что изо дня в день происходит вокруг нас. Ежедневно слышатся раздающиеся оттуда ужасные голоса; ежедневно мы видим страшные чудовища, которые оттуда показываются; мы постоянно свидетели скрежета машины мира, который в нем совершается. Словом, ежедневная, вечная, всемирная драма — вот чем является прекрасная поэма Св. Иоанна[22]: и развязка этой драмы не такова, как в драмах, порожденных нашим воображением, но, согласно закону бесконечного, она продолжается вечно и начинается вместе с началом действия. 30. Мечтатели, толковавшие Апокалипсис, действовали по призванию. Все безумства, повод к которым дала священная книга, никогда не были напрасными, все они объяснимы. Например, милленарии[23] положительно были нужны: без милленариев не было бы крестовых походов. Крестовые же походы в любом случае были необходимы. Во-первых, без них не могло бы образоваться новое общество. Далее, без этого поучительного деяния человеческому разуму недоставало бы величайшего примера возможного воодушевления религиозным чувством и не было бы истинной меры для великого двигателя всех дел на этом свете. Наконец, без этого грядущие поколения не имели бы воспоминания великого, необходимого, исполненного поучения и удивительно плодотворных мыслей[24]. 31. "Он человек здравомыслящий, — говорите вы, — но, как и все, гонится за счастьем, поэтому так и суетится". Посмотрим, что же прежде всего нужно для счастья? Не нужно ли быть довольным собою и всем на свете? Но я вас спрашиваю, не одному ли только глупцу это доступно? Прекрасное средство, по-моему, отвратить людей от жажды счастья — это доказать им, что счастливы могут быть только глупцы[25]. 31-а. Без сомнения, счастье, к которому стремится большинство людей, невозможно без тупого довольства собой и всеми. Чтобы достигнуть этого счастья, люди добиваются богатства, почестей, славы. Но после того, как все это будет приобретено, не нужно ли еще считать себя самым умным и самым совершенным из людей и быть довольным всем происходящим вокруг себя? Без этого какое счастье? Как ни представлять себе блаженство на земле, для полноты этого блаженства всегда нужно глупое самодовольство, еще более глупое равнодушие ко всему окружающему. Древние хорошо это знали. Более откровенные, более наивные, чем мы, они не имели иной морали, чем та. Что такое их мудрец? Надменный глупец, восхищающийся самим собой, нечувствительный к тому, что происходит вокруг него. В этом отношении нет разницы между Эпикуром и Зеноном[26]. Таков самый совершенный идеал высшей мудрости, который сумел создать себе человек. Какая бездна между этой философией, вялой, неподвижной, иссушающей, и той, которая нам говорит: ищите царствия небесного и все остальное приложится вам[27]. И, однако, что же может быть проще поучения, содержащегося в этих прекрасных словах Спасителя? Не ищите, говорил он, блага для самих себя, ищите его для других, — оно неминуемо к вам придет, даже если вы не будете об этом заботиться: не содержится ли ваше личное счастье в счастье общем? 32. Прочь себялюбие, прочь эгоизм. Они-то и убивают счастье. Жить для других значит жить для себя. Доброжелательность, бесконечная любовь к себе подобным — вот, поверьте мне, истинное блаженство; иного нет. 33. Не есть ли все движение вещества результат звуковых и гармонических колебаний, воздушного флюида или какого-либо иного подобного флюида, еще более тонкого, более эфирного, который проникает в самые плотные тела и действует непосредственно на составляющие их элементарные молекулы? 34. Для нас звук — это нечто, действующее на наш орган слуха. Но почему не может он быть, по своему гармоническому действию, началом или причиной бесчисленного множества изменений и преобразований вещества, законы и причины которых нам ныне неизвестны? 35. Колебания воздуха — вот что на самом деле звук. Но может ли воздух колебаться, не воздействуя известным образом на окружающие его тела? Впрочем, противное уже доказано. 36. Несомненно, воздух находится в постоянном движении. Почему же, например, этим непрерывным движением воздухообразной природы не могут быть вызваны некоторые из необъяснимых явлений природы органической, происходящие внутри тел, как то: восходящее движение соков в растениях, кровообращение в животных и т. д., явлений, находящихся так или иначе в противоречии с известными нам законами природы, а именно с законом всеобщего тяготения? Я, например, не вижу, почему не могли бы в результате этого движения создаваться известные созвучия между частицами мозгового вещества, волокнами и пр., находящимися между собой в определенных гармонических отношениях, будь то в одном и том же существе или в разных, и почему не могут эти созвучия привести к некоторым действиям, которые нас удивляют? Если волнообразное движение воздуха может вызывать колебания струны, натянутой в созвучии с другой струной, почему, я вас спрашиваю, нерв не может испытать тех же колебаний и по той же причине? 37. Конечно, все это пока только вопросы: но согласитесь, что если бы на эти вопросы были ответы, какие огромные возможности применения открылись бы тогда для науки о числах и как была бы расширена область математической достоверности[28]! 38. Существует ли бесконечность пространства, я не знаю, но знаю, что существует бесконечность времени, что эта бесконечность, эта неизменяемая длительность, эта беспредельная преемственность всего и есть сама жизнь или совершенное существование[29]. И прежде всего: конечное множественно, бесконечное — нет. Идея множественности сливается в моем уме с идеей уничтожения; идея единства — с идеей вечности. Итак, уничтожение для меня есть зло, вечность — добро, зло стремится только к уничтожению, благо только к сохранению; следовательно, вечность, благо, жизнь — это одно и то же. Я называю это двумя конечными идеями человеческого разума, ибо они находятся на двух концах той черты, которая является его мерилом. Все другие идеи человека заключаются в этих идеях или связываются с ними, так что разум человека не может знать ничего такого, с чем не была бы связана идея уничтожения или идея сохранения. Будучи основой всех наших суждений, и не только суждений но и всех наших чувств, эти рамки, в пределах которых происходит все движение нашего разума, являются, бессознательно для нас, законом нашего мышления. Заметьте, что даже идеи числовые, как ни кажутся они чуждыми этим понятиям, все же не выступают за их пределы, ибо идеи числовые — это идеи деления и сложения: делить значит уничтожать, складывать значит производить. Мысль нравственная особенно, на мой взгляд, не может иметь иной основы, кроме этой. Всякая идея совершенства, красоты, гармонии, добродетели, любви есть только видоизменение идеи сохранения; всякая идея несовершенства, безобразия, раздора, порока, ненависти, есть видоизменение идеи уничтожения. Мы не можем представить себе ничего доброго или прекрасного, не приписывая ему в то же время длительности, непрерывности, устойчивости, или представить себе зло, безобразие, не соединяя их с идеей неустойчивости, прерывности, уничтожения, Таким образом, наш ум постоянно пребывает между мыслью о жизни и смерти, и, действительно, лишь эти две мысли управляют им. Следует заметить, что чувство самосохранения совершенно не входит в эти элементарные понятия нашего разума. Начало самосохранения есть начало мира животного, совершенно отличное от начала нравственного[30]. Следовало их объединить, чтобы создать совершенную жизнь; именно это и сделала христианская философия, внеся идею вечного спасения, как блага совершенного. 39. Предположим, что исторический факт утверждения христианства будет объяснен самым естественным образом, подобно, например, развитию иудаизма под влиянием его смешения с восточной философией и философией греческой… спрашивается, в чем здесь доказательство, опровергающее откровение? Когда же Спаситель утверждал, что Отец открылся ему в явлении необычном и внезапном, в каком сам он, например, впоследствии явился апостолу Павлу[31]? И не сказано ли нам, что он слушался и вопрошал учителей, и еще что ребенок возрастал и укреплялся духом[32]? 40. Есть историческая правда факта, есть историческая правда смысла: в истории есть анализ, но есть там и синтез; я бы даже сказал, что в истории есть a priori не в меньшей степени, чем a posteriori[33]. 41. Без всякого сомнения наиболее истинным в истории является не то, что она повествует, а то, что она мыслит, что она воображает, что она измышляет. В этом смысле поэтические представления могут быть ближе к истине, чем самый добросовестный рассказ, точно так же как чистое рассуждение часто достовернее опыта. Связь между событиями можно себе только представить, в хронике ее не отыщешь: здесь бесполезны заключения чисто рассудочные, ибо рассудок, в конце концов, не может овладеть прошлым, всецело являющимся достоянием воображения и поэзии. К тому же, очевидец очень часто, а может быть и никогда, не видит событие таким, каким оно было, и по истечении веков глубокий мыслитель представляет себе исторические события вернее, чем современник, в них участвовавший. Что должен был для этого проделать мыслитель? Он исходил из принципа, стоящего вне течений исторических событий, т. е. из принципа априорного. Вот измышление и вместе с тем высшая историческая правда. Можно сказать, что этой правды нет в самой истории, но что она внесена в нее мыслью. Такова правда, которую мы находим у Нибура, у Гизо[34] и др. 42. После того, как много рассказано, остается еще разгадывать. Тогда множественность событий, хаос фактов исчезает, подчиняясь рассуждению; на место рассказа появляется аргумент, силлогизм и, в конце концов, нравственный закон времен. 42-а. История нашей страны, например, рассказана недостаточно; из этого, однако, не следует, что ее нельзя разгадать. Мысль более сильная, более проникновенная, чем мысль Карамзина, когда-нибудь это сделает. Русский народ тогда узнает, что он такое, или, вернее, то, чего в нем нет. Он принимает себя теперь за такой же народ, как и другие; тогда, я уверен, он с ужасом убедится в своем нравственном ничтожестве; он узнает, что провидение пока еще давало ему жизнь лишь для того, чтобы иметь в его лице динамическую силу в мире, и пока еще не для того, чтобы проявить себя сознательно. Тогда мы поймем, что имеем вес на земле, но еще не действовали. Подобно тому, как народы, образовавшие новое общество, были сначала призваны на мировую арену как материальная сила и заняли свое место в порядке сознательном лишь после того, как подчинились игу его закона, точно так же и мы в настоящее время представляем только силу физическую; силой нравственной мы станем тогда, когда совершим то же, что совершили они. Но когда это будет[35]? 43. Неверующий, на мой взгляд, уподобляется неуклюжему циркачу на канате, который, стоя на одной ноге, неловко ищет равновесие другой. Но и плохой циркач требует оплаты за свои штуки. А тот другой циркач, что получит он за свой труд? Насколько я знаю, ничего кроме утомления. Когда видишь, как он балансирует, за него становится страшно; хочется протянуть ему руку и сказать; слезай, приятель, иначе ты сломишь себе шею. 44. "Many are poets, that have never penn's{3}", — сказал Байрон[36]. Но что бы он ни говорил, одна только мысль не создает поэта, он должен еще уметь ее выразить, ибо поэтическая мысль не полна, пока она не облечена в слово. Поэтическое вдохновение, на мой взгляд, есть столько же вдохновение слова, сколько вдохновение идеи. Мысль безмолвна, мысль бесплотна, между тем вся поэзия есть плоть, хотя бы, как в настоящее время, она лишь рассуждала. Нельзя быть поэтом в прозе. Все великие прозаики, которых причисляют к поэтам — Фенелон, Бюффон, Руссо[37], - не обладали, по-моему, ни малейшим даром поэтического творчества. Вещественный элемент этого дара ее обусловливает. Я требую от поэта, чтобы он потряс мои нервы точно так же, как и мою душу. 45. Поэзия дана нам для того, чтобы слить физический мир с умственным и чтобы прельстить ум этим слиянием. Музыка была призвана к тому же и она предшествовала поэзии, но она одна была бы не в силах осуществить это действие: ей сопротивлялся бы ум. Необходимо было обмануть ум; так возникла поэзия. 45-а. Правы те, кто в умозрении опираются на закон противоречий: это, без сомнения, величайший закон, но по отношению к Богу он не более применим, чем любой другой закон, созданный ограниченным разумом человека; сущность Бога в том и состоит, что в его всемогуществе исчезает всякое противоречие, и невозможное нам — возможно ему. 46. Когда разум один стремится познать Бога, он создает себе Бога своими руками, не пытаясь постигнуть Бога сущего. Поэтому, если бы Бог не открыл себя людям, человек знал бы только того Бога, который есть дело рук человеческих. Но говорят: итак, Он открыл себя человеку во всей полноте своей? Отнюдь нет. Он явил себя настолько, насколько это было необходимо для того, чтобы человек мог искать Его в этой жизни и найти Его в иной — вот и все. 47. Что такое ангелы? Разумные существа, превосходящие разумную сущность человека и недоступные нашему чувству. Почему бы им не быть? Мне кажется, дело тут не в сомнении, а в неизвестности. В книге Бытия не упоминается о сотворении ангелов, но она касается не возникновения всех вообще вещей, а только того, что относится к человеку. Это и есть, по-моему, одна из черт, всего более отличающих ее от всех известных космогоний; одно из важнейших доказательств истинности того происхождения, которое ей приписывают. В ней говорится именно только то, что необходимо было сказать: не напоминает ли это физический закон наименьшего действия? Немало встречается ангелов в дальнейшем в Библии: но это язык того времени. Бог может говорить с человеком только на языке человека; нас не должно удивлять, что он хочет, чтобы человек понял его, когда он снисходит, обращается к нему. Но вера в ангелов не должна на этом основываться, иначе каждое слово священной книги становилось бы догматом. 48. Итак, является ли верой учение об ангелах? Безусловно, нет. Более того, может ли человек, созданный по образу Божьему, законно признать существа более высокого порядка, чем он сам? Сомневаюсь в этом. Иисус не был ангелом, но он был Богом и человеком одновременно. Думаю, поэтому позволено усомниться в том, что между умственной природой человека и умственной природой Бога имеется некая промежуточная природа. Однако исключительно верным является то, что во все времена толпа, так же как и наиболее глубокие умы, была склонна допускать свойства более совершенные, чем наши собственные свойства. Вполне можно не придавать значения этому верованию, но отвергать его как грубое суеверие кажется мне суеверием еще грубейшим[38]. 49. Сведенборг был, человеком глубокомысленным. Но только он был неправ, создав эзотерическое учение[39]: это лишь уменьшило действие, которое его труды произвели бы сами по себе. Но что касается его короткого знакомства с небесными силами, то тут удивляться нечему. Я удивился бы гораздо больше, если, при том, как устроен его ум, он не был бы с ними накоротке. 50. Вы часто слышали, что сон есть подобие смерти; это совершенно неверно. Я нахожу, что именно сон скорее есть настоящая смерть, а то, что называется смертью, быть может, и есть жизнь? Во сне жизнь моего Я прерывается, в смерти этого нет; ибо, если бы при этом перестало существовать мое Я, наступило бы уничтожение. Из могилы нет возвращения, но после сна мы возвращаемся к своему Я. Но скажите, жизнь ли это, когда нет мысли о том, что живешь, хотя бы в течение данного мгновения[40]? 51. Дело в том, что в сущности настоящая смерть содержится и в самой жизни. Мы бываем мертвы, совершенно мертвы половину нашей жизни без преувеличения, без иносказания, но в буквальном, истинном смысле слова мертвы. Тысячу раз в день, если вы внимательно посмотрите на самих себя, вы увидите, что за мгновение перед тем в вас было не больше жизни, чем до вашего рождения; что в вас не было ни малейшего сознания своих поступков, ни даже ощущения своего существования. Где же тут была жизнь? Жизнь дерева, в лучшем случае жизнь зоофита[41], даже не жизнь одушевленного существа и уж, конечно, не жизнь существа разумного. 52. Жизнь то и дело ускользает от нас, затем она возвращается, но было бы неверным утверждать, что мы живем непрерывно. Жизнь разумная прерывается всякий раз, когда теряется сознание. Чем больше таких минут забвения, тем меньше жизни сознательной, а если нет ничего, кроме таких минут, это и есть смерть. Чтобы умереть таким образом, не нужно уходить из этой жизни, а другой смерти, конечно, нет. Смерть в жизни — только и есть смерть. 53. Однако условимся. Когда я говорю: сознание, я подразумеваю не то идеологическое сознание, на котором построена современная философия, простое чувство нашего существования[42]. Я подразумеваю иное сознание, благодаря которому мы не только чувствуем, что живем, но и знаем, как мы живем. Я подразумеваю дарованную нам власть во всякую данную минуту влиять на минуту грядущую, творить самим свою жизнь, вместо того чтобы предоставить ее собственному течению, как это делает скотина. Окончательная утрата этого сознания — вот что убивает безвозвратно, и знаете ли почему? Потому что это и есть вечное проклятие. Может ли разумное существо навлечь на себя большую муку, чем небытие? 54. То, что язычники называли мудростью, добродетелью, высшим благом, все это мы называем небом. 55. Я очень хорошо знаю, откуда ко мне приходят дурные мысли; одни лишь сумасшедшие думают, что знают, откуда к ним приходят хорошие[43]. 56. Христианское милосердие: разум, лишенный способности относиться к самому себе. 57. Хорошо устроенный ум так же естественно тяготеет к верованию, к подчинению, как дурно устроенный ум отвергает всякое верование, сопротивляется всякому подчинению. 57-а. Философ делает из Бога закон, гармонию, вселенную, не знаю что еще; затем говорит: божество невозможно постигнуть. Думаю, что так. Как я постигну этого Бога — несвязного, умноженного до бесконечности, разум и материю одновременно? Но это совсем не тот Бог, который есть сущий[44], это Бог, которого создали вы. Из самой простой идеи вы сделали самую сложную; по правде говоря, удивительно, что вы не знаете как вбить ее себе в голову. 57-б. Мы знаем лишь небольшую частицу нашего бытия, ту, которая относится к настоящей жизни; мы хорошо знаем, что оно продолжается гораздо дольше, и при всем этом — неслыханное дело! — мы хотим постигнуть закон нашего бытия и во всей его полноте. 58. Пантеист называет мир "Всё"[45]. Он предполагает его совершенным. Причину и начало всего он находит во "Всем". Это "Всё" вечно, бесконечно, разумно, оно охватывает все времена, все пространства. Наконец, все атрибуты, которые деист находит в боге, пантеист находит в своем "Всё". Ну, пусть будет так. Система совершенно последовательная и которую можно строго доказать. Стоит только признать "Всё" — и остальное будет лишь необходимым выводом из установленного таким образом начала. Но все это, очевидно, сводится к замене одного слова другим, так что Спиноза мог быть весьма религиозным и, без сомнения, был таковым; в самом деле, читая его, поневоле увлекаешься чем-то чрезвычайно благочестивым, что видно сквозь математическое дерзновение его аргументации и производит тем большее впечатление, чем менее его ожидаешь. Впрочем, пантеизм есть во всяком преувеличенном преклонении перед природой; силясь видеть сознание всюду, превращают все в сознание и таким образом оказывается, что вся вселенная есть единый великий разум, как у пантеиста. Посмотрите на Бонне, Палея[46] и других. 59. Инстинкт животный и инстинкт человеческий — две совершенно различные вещи. Первый — это импульс физический, или чувственный; второй — смутное восприятие разума, которое смешивается с ощущением лишь потому, что оно смутно, но на самом деле оно совершенно от него отличное. Человек обладает инстинктом не так, как обладает им животное; это исключало бы разум; он обладает им свойственным ему одному образом. В человеке инстинкт сам по себе ничего не определяет; он действует в нем лишь в соединении с его разумом, энергию которого иногда усиливает, а иногда и ослабляет. У животных инстинкт является единственной основой всей их активности; именно поэтому власть его в них так сильна, а в некоторых случаях как будто превосходит даже силу человеческого разума[47]. 60. Что нужно для того, чтобы ясно видеть? Не смотреть сквозь самого себя. 61. Что такое христианство? Наука жизни и смерти[48]. 62. Что такое общественный порядок? Временное лекарство от временного недуга. 63. Что делают законодательные, политические, юридические и им подобные учреждения? Они исправляют зло, ими же вызванное[49]. 64. Кем стали варвары, разрушители древнего мира? Христианами. 65. Чем сделался бы мир, если бы не пришел Иисус Христос? Ничем. 66. Случалось ли кому-нибудь видеть во сне, что дважды два — пять? Нет. Зачем же говорить, что во сне мы не пользуемся нашим разумом? 67. Как поступают с мыслью во Франции? Ее высказывают. В Англии? Ее применяют на практике. В Германии? Ее переваривают. А как поступают с ней у нас? Никак; и знаете ли, почему? 68. Люди воображают, что находятся в обществе, когда сходятся в городах или в других огороженных местах. Как будто тесниться один к другому, сбиваться в кучу, держаться стадом, как бараны, — означает жить в обществе. 69. Лет пять тому назад я встретил во Флоренции человека, который мне очень понравился[50]. Я провел с ним только несколько часов; часов, не больше, правда, очень приятных и очень хороших; и я не сумел еще извлечь из этого человека всей пользы, которую можно было извлечь. Это был английский методист, обосновавшийся, кажется, в миссии на юге Франции; но когда я с ним познакомился, он только что возвратился из Святой земли. В нем было странное смешение пыла и благочестия, живого интереса к великому предмету своей заботы — религии, и безразличия, холодности, спокойствия ко всему остальному. В галереях Италии великие произведения искусства его почти не трогали, но маленькие саркофаги времен первых веков Церкви особенно его занимали. Он их рассматривал и размышлял о них с воодушевлением; в них он видел что-то святое, трогательное и глубоко поучительное, и он погружался в размышления, которые они у него вызывали. Итак, я провел с этим человеком лишь несколько часов — время совсем непродолжительное почти мгновение; с тех пор я не имею о нем никаких известий. И что же! С этим человеком я в настоящее время общаюсь больше, чем с кем бы то ни было. Не проходит и дня, чтобы я не вспоминал о нем; и всегда с волнением, с мыслью, которая среди моих столь великих печалей меня ободряет, среди столь многочисленных разочарований меня поддерживает. Вот настоящее общество для разумных существ; поистине, вот как две души влияют друг на друга: пространство и время здесь не могут ничего поделать. 70. Часто слышно, как про старика говорят — он впал в детство, бедняга! Нет, дело в том, что он еще не вышел из детства. Взгляните на его жизнь: он всегда был ребенком, и теперь он продолжает быть только тем, чем всегда был. 71. Блажен бы был человек, если бы он мог возвращаться назад. Это невозможно! Установленный порядок требует, чтобы он все продвигался и продвигался вперед, ни единого шага назад, вперед беспрестанно, и чтобы он копил (на свою голову) грех за грехом. Но после смерти, тогда — да, именно тогда — божественное милосердие — надо на него уповать — позволит ему на мгновение остановиться, пересмотреть прошедшее время, может быть, даже немного отступить назад. 72. Однако вы знаете, что существует христианское вероисповедание; оно не признает чистилища; оно хочет, чтобы мы, поджавши ноги, прямо перескочили бы из этой жизни в ту, другую, где все непреложно, невозвратно, неисправимо. Жестокое учение, еще более жестокое, чем ложное[51]. 73. Если вы захотите узнать, что такое душа животных, то (простите пожалуйста) обратите внимание на то, что происходит в вас самих в течение половины дня, и вы получите об этом некоторое представление. 74. Заметьте, что и самое умное животное ничего не доказывает. Если мы иногда и видим колебания животного перед переходом к действию и как бы его размышления, то ведь не знаем предела его ощущений и как далеко они могут зайти в тех существах, которые руководствуются только ими. Животным присуща подражательность чисто чувственная, почти механическая, и если бы нам удалось ее вполне понять, она объяснила бы нам все, что в них происходит, так что не осталось бы ни малейшего основания для непонимания. Мы сами подражаем множеству вещей совершенно машинально, вовсе того не подозревая; бессознательно перенимаем привычки людей, с которыми живем; присваиваем себе их приемы, подражаем их движениям и даже их интонациям. В этом выражается наша чисто животная природа. Что касается до некоторой способности к совершенствованию, которую мы находим у животных, то для объяснения ее нет нужды прибегать к ощущениям; достаточным объяснением служит закон органической жизни. Разве у растений нет своих привычек? Мы могли бы привить им и новые, если бы лучше знали их строение, — это составило бы воспитание растений; значит и здесь было бы движение вперед, как и у животного. Бюффон и другие натуралисты говорили приблизительно то же. Но необходимо обратить особое внимание на соображение, доставленное нам опытом, нашей собственной природой. Ибо самое важное для нас — понять, что вовсе не в течение всего дня человек остается человеком; до этого далеко. Бюффон, если мне не изменяет память, отрицая у животных всякое разумение, приписывает им в то же время своего рода сознание собственного бытия[52]. Странная мысль! Всегда ли я сам имею это сознание? Более того, не нужно ли мне сделать известное усилие, чтобы придти к этому сознанию? Неужели животное обладает чем-то таким, чем и я не обладаю постоянно? Вздор! 75. Будем повторять непрестанно: как можем мы быть несчастными? Разве мы не сотворены по образу Божьему[53]? 76. Да, все отражается в сознании. Нет в природе того закона, который не повторялся бы в моем Я. Все явления физического мира воспроизводятся в мире интеллектуальном. Мысль внутри себя воспроизводит все движения природы. Но мысль знает, а природа не знает. Жизнь мысли есть познание, жизнь природы есть пассивное движение[54]. Когда мысль перестает сознавать, она перестает существовать. Вот почему Спаситель сказал: Вечная жизнь состоит в том, чтобы познать тебя, Отец мой[55]. 77. Человек на протяжении всей своей жизни может верить в уничтожение своего бытия; но за минуту до смерти он в него никогда не верил и никогда не поверит. В то самое мгновение, когда он чувствует, что распадается, он чувствует, что продолжает существовать. Вот, я полагаю, великое начало всеобщей устойчивости сущего, на этот раз выраженное в высшей степени нашего Я[56]. 78. В природе есть пластическая сила, творящая одни формы. Это и есть, вероятно, истинное жизненное начало, заключающее в себе все естественные силы. Нигде она не проявляется так наглядно, как в кристаллизации: там нужно ее изучать и о ней размышлять. Действительно, странное это явление кристаллизация[57]. Чистая геометрия! И обратите внимание, так действует природа при образовании первоначальных тел: необъятный предмет для размышления. 79. Есть сила разума и есть соответствующая ей сила воображения. Не ближе ли подходят эти две силы всемирной природы к силе творящей, не лучше ли всего подражают ей? Весьма возможно. 80. Что делают, совершая молитву? Даруют жизнь своей душе: труд поистине божественный. Тот же, кто даровал жизнь бесчисленному множеству душ, тот, кто не перестает даровать ее вечно, тот, кто до скончания веков не будет делать ничего иного, как всегда и везде распространять, сеять жизнь, является ли он Богом или нет, я вас об этом спрашиваю? 81. Что такое разум? Я не знаю иного разума, кроме своего собственного; его же не называю разумом; я называю его ничтожеством: скажите, разве я не властен над ним? 82. Думаете ли вы, что человек от природы лучше понимает смерть, чем рождение? Конечно, нет. Он видит, как вокруг него существа образуются и разрушаются, и, среди прочих, — существа ему подобные; он не знает, существовали ли они ранее в ином образе — прежде, чем обрести образ нынешний; он не знает, будут ли они жить, если его утратят; однако он думает некоторым образом постичь смерть, поскольку он ее боится. Боится он отнюдь не страдания, поскольку он не знает, будет ли страдание; также боится он не уничтожения, поскольку что же устрашающего в прекращении существования? Выходит, он узнал, не знаю как, что после смерти он еще будет жить. Но он не знает, какой будет та, другая жизнь, и жить этой новой жизнью, и образом, отличным от образа настоящего, кажется ему ужасным. Вот еще одно из великих преданий, зародившееся в незапамятные времена точно так же, как и фундаментальные идеи человеческого ума, которые он также не сам себе даровал, но которые должны были быть ему сообщены в то время, когда во вселенной создавалось разумение. 83. Но что же такое смерть? Не что иное, как то мгновение в целом бытии человека, когда он перестает ощущать себя в своем теле, — и ничего более. 84. Ни бессмертие души, ни ее бесплотность не могут быть строго доказаны. Но что может быть доказано, так это ее существование после того мгновения, которое мы называем смертью; и ничего более не нужно для всеобщей нравственности[58]. 85. Христианин непрестанно переходит с земли на небо и с неба на землю, и кончает тем, что поселяется на небе. 85-а. Имеется больше законных верований, чем сомнений: вот что означают возвышенные слова Св. Павла: милосердие всему верит[59]. 86. Никто не считает себя вправе что-либо получить, не дав себе труда по крайней мере протянуть за этим руку. Одно есть только исключение — счастье. Считают совершенно естественным обладать счастьем, не сделав ничего для того, чтобы приобрести его, т. е. чтобы его заслужить. 87. Единственный способ верить в Бога — надеяться на него: вот почему тот не верует, кто не молится[60]. 88. Христианское бессмертие — это жизнь без смерти, а вовсе не жизнь после смерти[61]. 89. Вы любили этого недавно умершего человека, вы его почитали. Сейчас же для вас он является печальным воспоминанием, воспоминанием печальным и, может быть, светлым одновременно. Но вы его больше не любите, вы его больше не почитаете, вы лишь его помните. Да и как же, в самом деле, любить и почитать прах? Но если бы случайно этот человек еще жил, не знаю где — в каком-нибудь отдаленном краю, в какой-нибудь неизвестной стране? Если бы он лишь отсутствовал, как многие ваши друзья? Почему же в таком случае вам не испытывать к нему тех же чувств, которые вы испытывали прежде? Я не вижу к тому никаких препятствий. И вот поклонение святым. Верить серьезно, добросовестно в бессмертие души и не почитать достойных нашего почитания людей лишь потому, что они не живут здесь, на земле, — разве это не абсурдно? 90. Помните ли вы, что было с вами в первый год вашей жизни? Нет, говорите вы. Так что же странного в том, что вы не помните, что было с вами до вашего рождения? 91. Нам предписано любить ближнего, но почему? Для того чтобы мы любили кого-нибудь, кроме самих себя. Это не мораль, это просто логика. Что бы я ни делал, между истиной и мной всегда становится что-то: это что-то — я сам; истину заслоняю я себе сам. Поэтому есть одно только средство открыть ее устранить себя. Не худо бы почаще повторять себе то, что, знаете, однажды сказал Александру Диоген: отойди, друг, ты заслоняешь мне солнце[62]. 92. Только око милосердия ясновидяще: вот вся философия христианства[63]. 93. Что производят люди при совместной жизни? Азот: они убивают друг друга[64]. 94. Чувствуете ли вы, как зарождается в вас истина? Нет. А ложь? Конечно[65]. 95. Все мое существо возмущается при мысли о том, что Богу приписывают какую-нибудь неспособность. Это делают всякий раз, когда представляют себе вечные законы, недвижимый порядок, предустановленную гармонию, вечную материю, монады, элементы или что-либо в ином роде. Всегда предполагают, что Бог не способен устранить это, говорят об этом или нет. 96. Декарт, как известно, не мог переносить мысли об ограниченности божественного могущества[66]. Что же касается меня, то я не могу в нем усомниться; страх, который я всегда испытывал перед этой мыслью, был звездой моей жизни. 97. Какое ни дать определение органическому существу, оно всегда будет вполне применимо к земному шару. Природу разделили на органическую и неорганическую. Небесные тела не могут быть отнесены ни к той, ни к другой категории, а принимая во внимание безмерность пространства, в которых они движутся, их пока что превратили просто в математические точки. Что касается той планеты, на которой мы живем, мы знаем лишь одну ее наружную оболочку, и эта оболочка стала предметом обширной науки. Что вы можете возразить против этого? Разве эмпиризм не вполне удовлетворен таким разделением? Чего же вам больше[67]? 98. Вы все, не испытывающие доверия к христианству, — вы считаете себя очень сильными. Так знайте же, что даже этой силы, которой вы так кичитесь, ввиду того освещения, в котором вам представлено христианство, гораздо больше заложено в том, чтобы быть христианином, нежели в том, чтобы им не быть. Вас страшат предрассудок и суеверие; и что же, именно в неверии, а не в веровании и заключаются предрассудок и суеверие. Скажите, как вы сделались таким, какой вы есть? Не так ли, как народ становится христианином? Разве вы не так, как народ, повторяете катехизис, не понимая его? То, что вы излагаете с такой уверенностью, — не воображаете ли вы, что сами это придумали? Бедные люди! Оглянитесь: не приходской ли священник вас этому научил? 99. Когда философ произносит слово человек, всегда ли он хорошо знает, что он хочет сказать? Не думаю. 100. Человек родится так же, как и другие животные; он отличается от них только организацией, свойственной ему одному и благодаря которой он составляет особый вид в животном царстве. Это, конечно, еще не человек разумный, т. е. человек образованный, — особое существо, которому нет места в природе. Когда пишут трактаты о человеческом разумении[68], стараются объяснить себе, как человек-животное становится существом разумным. Здесь заблуждение и неясность. Человек-животное становится человеком разумным это так, но не по необходимости, а случайно. 101. Гипотеза о человеке-животном — говорю: гипотеза, ибо такого человека никто никогда не видел, ибо он, родившись среди себе подобных, ни минуты не может оставаться таким, каким явился на свет, — гипотеза эта, повторяю, очень полезна для научной патологии и для философической гигиены. Но что делать с ней философии в настоящем смысле слова? Когда философия этим занимается, то из философии человека она превращается в философию животного и становится уже тем отделом естественной истории, который изучает нравы животных, главой о человеке в зоологии[69]. 102[70]. Народ русский, народ певучий, а не говорящий. В одной громогласной русской песне заключается более русской жизни, нежели как в целой кипе русских летописей[71]. 103[72]. Предложите ***[73] основать премию за то, чтобы найти идею, родившуюся в России[74]. 104. Пусть мне скажут, что создала золотая середина[75] или чему она помогла расцвести. В этом весь вопрос. 105. Вы хотите создать славянский мир: почему бы татарам не попытаться в свою очередь создать мир татарский? Сравните прошлые судьбы двух этих рас и вы убедитесь, что у татар больше шансов на успех, чем у вас. Они себя зарекомендовали как завоеватели, как основатели. Магометанство изжило себя, это правда, и пока они будут магометанами, они не смогут с блеском снова появиться на мировой арене, но пусть они в один прекрасный день обратятся в христианство — и вы увидите! Странное будущее, ожидающее вселенную, полумир славянский и полумир татарский. Пан-славизм и пан-татаризм; вот отныне две руководящие идеи человечества. Надо признать, что эта система удивительно упрощает движение вперед человеческого общества[76]. 106. Говорят про Россию, что она не принадлежит ни к Европе, ни к Азии, что это особый мир[77]. Пусть будет так. Но надо еще доказать, что человечество, помимо двух сторон, определяемых словами — запад и восток, имеет еще и третью сторону. 107. Я предпочитаю бичевать свою родину, предпочитаю огорчать ее, предпочитаю унижать ее, только бы ее не обманывать. 108. Русский либерал — бессмысленная мошка, толкущаяся в солнечном луче; солнце это — солнце запада[78]. 109. За каждым предметом в природе имеется нечто, что вкладывается в него нашим умом или нашим воображением; это и есть невидимое, что художник должен воплотить в своем произведении[79], ибо это именно нас трогает, нас волнует, а вовсе не сам предмет, нами созерцаемый. 110. Горе народу, которого рабство не смогло унизить, — он создан быть рабом. 111. Граф де Местр говорил: "Преувеличение есть правда честных людей"[80], т. е. людей с убеждениями, потому что честный человек не может не иметь их. 112. Недоброжелательство смертельно для красноречия, если только оно не вызывает негодования или презрения. 113. Есть лица, на которых написано "нет"; человек с убеждениями инстинктивно от них отворачивается. 114. Есть натуры, лишенные способности утверждать что-либо, которые боятся произнести роковое "да", как молодая девушка, брошенная неумолимою волей родителей в объятия ненавистного человека. 115. Слово звучит лишь в отзывчивой среде. 116. Слово — цветок, который распускается лишь в сочувственной атмосфере. 117. Люди, всегда красно говорящие, никогда не бывают красноречивыми. 118. Есть глупцы столь бесплодные, что и солнце гения не в силах сделать их плодовитыми. 119. Есть умы столь лживые, что даже истина, высказанная ими, становится ложью. 120. Болезнь одна лишь заразительна, здоровье — нет; то же самое с заблуждением и истиной. Вот почему заблуждения распространяются быстро, а истина так медленно[81]. 121. Бог создал красоту, чтобы помочь нам понять его[82]. 122. Очевидно, что в тот день, когда Бог предоставил человеку свободу воли, он отказался от части своего владычества в мире и предоставил место этому новому началу в мировом порядке; вот почему можно и должно беспрестанно взывать к нему о пришествии царствия его на земле, т. е. о том, чтобы он соблаговолил восстановить порядок вещей, господствовавший в мире, пока злоупотребление человеческой свободой еще не ввело в него зло. Но просить его, как этого требуют некоторые из наших учителей, чтобы царство его наступило на небе, бессмысленно, потому что там царство его никогда не прерывалось, так как мы знаем, что умы, по своей природе предназначенные обитать на небе, которые ослушались Бога, были оттуда изгнаны, прочие же, просветленные неизъяснимым светом, там сияющим, никогда не злоупотребляли своей свободой и шествовали всегда по божьим путям. Надо еще сказать, что если бы указанная система была верна, пока не настало царство Бога, он не царствует нигде, ни на земле, ни на небе. Мы хотели бы верить, что это следствие не было утрачено сторонниками этого учения. 123. Благо, привнесенное христианством, утверждают еще наши "учителя", если оно и воспоследовало, вовсе не должно было произойти, а явилось чисто случайно; христианство должно было воздействовать на личность: до общества и всего рода человеческого ему нет дела. Человечество, по их мнению, шествует к погибели и должно к ней идти; И[исус] Х[ристос] не пришел и не должен был придти ему на помощь. Повторяю, христианство обращается именно к личности, если же оно было полезно человечеству, то произошло это по недосмотру. К тому же христианство вовсе не заботится о земных благах, оно занимается лишь благами небесными. Мир неизбежно должен придти в полное расстройство; отнюдь не останавливайте его движения, несущего его к разрушению! Наконец, эта предписанная Спасителем возвышенная молитва: "да приидет царствие твое"[83], которая как бы заключает в себе всю социальную идею христианского учения, согласно этому взгляду, есть лишь нескромное пожелание, которому никогда не суждено сбыться. Ясно, что эта точка зрения чрезмерного или непросвещенного аскетизма в сущности не отличается вовсе или очень мало от взгляда неверующих, так как те также отрицают благодеяния христианства или же рассматривают их как невольное последствие этой религии на том бесспорном основании, что ей дела нет до земных интересов[84]. 124. Есть люди, которые умом создают себе сердце, есть и другие, которые сердцем создают себе голову; последние успевают больше первых, потому что в чувстве гораздо больше разума, чем в разуме чувств. 125. Религия начинает с веры в то, что она хочет познать: это путь веры; наука принимает что-либо на веру, лишь подтвердив это путем ряда совпадающих фактов: это путь индукции; и та и другая, как видите, разными путями приходят к одному и тому же результату — к познанию. 126. Религия есть познание Бога. Наука есть познание вселенной. Но с еще большим основанием можно утверждать, что религия научает познавать Бога в его сущности, а наука — в его деяниях; таким образом, обе приводят к Богу. В науке имеются две различные вещи: содержание или достижения, с одной стороны, и приемы или методы — с другой; поэтому, когда речь идет об определении ее отношения к природе, следует ясно указать, хотят ли говорить о самой сущности науки или об ее методе; а вот этого как раз и не делают. 127. Нет ничего легче, чем любить тех, кого любишь; но надо немного любить и тех, кого не любишь. 128. Есть только три способа быть счастливым: думать только о Боге, думать только о ближнем, думать только об идее. 129. В области нравственности идут вперед не только ради одного удовольствия двигаться, должна быть и цель; отрицать возможность достичь совершенства, то есть дойти до цели, значило бы — просто сделать движение невозможным. 130. Есть три способа представить себе Бога: прежде всего, как творца вселенной и поэтому ее абсолютного владыку, это — Бог-Отец; затем, как дух или разум, действующий на души через умы; это — Дух Святой; наконец, как отождествившегося с человеческим существом и проявляющегося непосредственно в человеческом сознании — это Бог-Сын. Здесь имеются, очевидно, три лица одного и того же Бога, так как в каждом он целиком содержится. Основательные предчувствия человеческого духа всегда таким образом представляли себе божество, но христианству выпало на долю выразить смутное чувство человечества в непреложной форме и ввести его в логическое сознание человека как составную часть его сущности. Таким образом, догмат троицы вовсе не есть непостижимая тайна, а напротив — одна из самых очевидных аксиом возрожденного ума. 131. Есть люди, которые никогда не творят добро из-за одного удовольствия поступать хорошо; немудрено, что они не могут постичь абсолютного блага, что они, по их же словам, понимают только благо относительное. Постичь совершенство дано только тем, которые к нему стремятся с единой целью приобщиться к нему. 132. Общество заставляют двигаться вперед не те, кто колеблется между истиной и ложью, эти плясуны на канате, а люди принципиальные. Логика золотой середины[85] может поэтому, в лучшем случае, продлить на некоторое время существование общества, но она никогда ни на шаг не двинет его вперед. Плодотворен один лишь фанатизм совершенства, страсть к истине и красоте. 133. Законы о наказаниях не только охраняют общество — целью их служит еще наибольшее возможное усовершенствование человеческого существа. И эти две задачи как нельзя лучше согласуются одна с другой; более того: ни одна из них не достижима без другой. Уголовное законодательство предназначено не только оградить общество от внутреннего врага, но еще развить чувство справедливости. С этой точки зрения следует рассматривать все виды наказания, и даже смертную казнь, которая ни в коем случае не есть возмездие, а лишь грозное поучение, действенность которого, к сожалению, весьма сомнительна. 134. Как всем известно, христианство с самого возникновения своего подверглось живейшим нападкам, и только путем отчаянной, страстной сознательной борьбы возвысилось до господства над миром. И все же нашлись в наше время люди, которые в религии Христа усматривают не что иное, как миф[86]. Между тем, видано ли, чтобы миф создавался в подобной среде и при таких условиях? Правда, добавляют, что христианская легенда явилась на свет не в образованных слоях, среди евреев, а среди населения невежественного и весьма склонного принимать самые нелепые верования. Но это совсем не так: мы видим, напротив, что христианство с первого же века поднимается до верхушки общества и немедленно упрочивается среди самых выдающихся умов. Другие уверяют нас, будто христианство просто-напросто еврейская секта, будто все его нравственное учение заключается в Ветхом Завете, что И[исус] Х[ристос] присоединил к этому лишь несколько идей, повсеместно распространенных в его время[87]. Надо признать, что эта последняя точка зрения, как она ни отлична от христианской, вносит нечто такое, что может до некоторой степени удовлетворить, если не положительное христианство, то по крайней мере христианство рассудочное. В самом деле, было ли это простым человеческим действием — придать жизнь, действительность и власть всем этим разрозненным и бессильным истинам, разрушить мир, создать другой, соорудить из всей груды разрозненных идей, разнообразных учений однородное целое, единое стройное всемогущее учение победоносной силы, чреватое бесчисленными последствиями и заключающее в себе основу беспредельного прогресса? И выразить всю совокупность рассеянных в мире нравственных истин на языке, доступном всем сознаниям, и, наконец, сделать осуществимыми Добро и Правду? Удивительное дело! Даже и низведенное до этих ничтожнейших размеров, великое явление христианства еще в такой степени носит на себе печать произвольного действия высшего разума, что не может быть объяснено приемами человеческой логики, какие бы логические измышления при этом ни пускались в ход. 135. Есть три непобедимые вещи: гений, добродетель, рождение. 136. Неудовлетворительность философских методов особенно ясно обнаруживается при этнографическом изучении языков. Разве не очевидно, что ни наблюдение, ни анализ, ни индукция нисколько не участвовали в создании этих великих орудий человеческого разума? Никто не может сказать, при помощи каких приемов народ создал свой язык; но несомненно, что это не был ни один из тех приемов, к которым мы прибегаем при наших логических построениях. Это был лишь синтез с начала до конца. Нельзя себе представить ничего остроумнее, ничего искуснее, ничего глубже различных сочетаний, которые народ применяет на заре своей жизни для выражения тех идей, которые его занимают и которые ему нужно бросить в жизнь, и вместе с тем нет ничего более таинственного. Сверх того язык первобытных людей несомненно явился на свет разом, и это по той простой причине, что без слов нельзя мыслить. Но вот как образовались эти группы, эти семьи наречий, на которые распадается ныне мир, — все это наши философы-лингвисты никогда не смогут объяснить. А именно в глубине этих поразительных явлений заключены самые плодотворные методы человеческого ума, то есть именно те, которые было бы всего важнее изучить. 137. Вы ведь хотите быть счастливыми? Так думайте как можно меньше о собственном благополучии; заботьтесь о чужом; можно биться об заклад, тысяча против одного, что вы достигнете высших пределов счастья, какие только возможны. 138. Как известно, по Канту работа разума сводится к некой постоянной проверке собственных наших восприятий; по его мнению, мы видим только свою собственную сущность: поэтому мы можем воздействовать только на самих себя. Ясно, что человеческий разум никак не мог на этом остановиться, как не мог он несколько позднее довольствоваться и точкой зрения Фихте, в действительности являющейся чрезмерным развитием критической философии. Впрочем, это возвеличивание своего "Я", начатое Кантом и завершенное Фихте, должно было неизбежно ввергнуть человеческий разум в некий ужас и заставить его отшатнуться от необходимости в будущем раз навсегда рассчитывать на одни только свои единичные силы; поневоле человеческому разуму пришлось искать убежища в "абсолютном тождестве" Шеллинга, т. е. искать помощи и содействия в чем-то вне самого себя, в чем-то таком, что не есть он сам. К несчастью, разум обратился к природе, к еще большему несчастью, он, в конце концов, слился с природой[88]. Вот в каком он сейчас положении, несмотря на работу спекулятивной философии, несмотря на все те более или менее тонкие различия, которые она пытается установить. Остается теперь, воспользовавшись все же завоеванием человеческого разума, вернуть его к подножию предвечного. Таково предназначение философии наших дней, и, как нам кажется, она его недурно выполняет, хотя может быть и не отдает себе отчета во всем значении своей работы. 139. Бессильный враг — наш лучший друг; завистливый друг — злейший из наших врагов[89]. 140. Вопрос о человеческих расах стал для нас злободневным с тех пор, как мы принялись создавать для себя новую народность. Точка зрения приверженцев этой идеи весьма любопытна. Вся философия истории сводится у них к физиологической классификации великих семейств человечества; отсюда всякого рода неожиданные выводы о социальном развитии человечества, движении человеческого ума, о будущем мира. А так как все идеи, как бы они ни были отвлеченны, в наши дни пропитаны некоей материальной актуальностью, те и эти идеи отвечают на известные запросы и вступают отчасти в область политики. К несчастью, вся эта работа совершается вдали от великих очагов цивилизации, откуда появляются плодотворные мысли. Успех этой своеобразной революции в пользу расы, которая выступает до сих пор на мировой арене лишь в пассивных ролях, пока довольно сомнителен. Но как бы то ни было, это интересное и немаловажное явление для дальнейшего хода просвещения, поэтому следует обратить на него внимание основательных умов и постараться его охарактеризовать. 141. Что расы существуют, в этом никто не сомневается; что они внесли во всю совокупность знаний на земной поверхности свои необходимые начала, никто не станет оспаривать; но как только что выяснено, сейчас дело этим не ограничивается; речь идет о том, чтобы узнать, должны ли они сохраниться навсегда; нужно ли стремиться к общему слиянию всех народов или же, напротив, надлежит монголу всегда оставаться монголом, малайцу — малайцем, негру — негром, славянину — славянином? Словом, следует ли идти вперед по пути, начертанному евангелием, которое не знает рас помимо одной человеческой, или же следует обратить человечество вспять, вернуть его к исходной точке, на которой оно стояло в то время, как слово человечность еще не было изобретено, т. е. следует ли вернуться к язычеству? Истина заключается в том, что вся эта философия своей колокольни, которая занята разграничиванием народов на основании френологических и филологических признаков, только питает национальную вражду, создает новые рогатки между странами, она стремится совсем к другому, нежели к созданию из рода человеческого одного народа братьев. 142. Реальное, без сомнения, не есть материальное, потому что всякая истинная мысль становится более или менее реальной вне зависимости от того, воплотилась ли она в материю; но не следует забывать, что совершенно реальное, как таковое, способно материализоваться, пятому что совершенная реальность заключает в себе также форму, в которой она должна явиться в свет. Такова, например, любая математическая аксиома[90], всякая абсолютная истина; так обстояло дело и с истиной христианской, пока она еще не обнаружилась в мире и, наконец, так обстоит дело и с царством Божием, совершенной реальностью, еще не материализованной. 142-а. Если вы не желаете согласиться ни с необходимостью, ни с возможностью царства Божьего на земле как с целью и конечной фазой развития общества, вы не сможете также допустить этого развития; вы возвращаетесь в замкнутый круг, некогда поглотивший все древние цивилизации и который еще неизбежно поглотит все человеческое общество целиком, подобно Риму, самому совершенному его выражению в дохристианский период. Вернуться к этой точке зрения означает не больше не меньше как отречься от христианства, являющегося по преимуществу философией жизни. 143. Вы имеете форму познания и его содержание; факт субъективный и факт объективный; Я и не-Я; приходится согласовать все это. Все философские системы пытались этого достигнуть, порой более или менее сознательно относясь к этой задаче, порой не сознавая ее; философия наших дней действует с полным сознанием поставленной перед собой цели и в этом заключается ее отличие по сравнению со всеми прежними системами. 144. Без слепой веры в отвлеченное совершенство невозможно шагу ступить по пути к осуществлению совершенства. Только поверив в недостижимое благо, мы можем приблизиться к благу достижимому. Без этой светящейся точки, которая сияет вперед нас в отдалении, мы не могли бы продвинуться ни на шаг среди глубокой окружающей нас тьмы. Всякий раз, когда этот блестящий светоч затмевается, приходится останавливаться и выжидать его появления на беспросветном небосклоне. И именно на пути, ведущем к абсолютному совершенству, расположены все те маленькие совершенства, на которые могут притязать люди. 145[91]. Позволительно, думаю я, всякому истинному русскому, искренне любящему свое отечество, в этот решающий час слегка досадовать на тех, кто влиянием своим, прямым или косвенным, толкнул его на гибельную войну, кто не учел его нравственных и материальных ресурсов и свои теории принял за истинную политику страны, свои незавершенные изыскания — за подлинное национальное чувство, кто, наконец, преждевременно запев победные гимны, ввел в заблуждение общественное мнение, когда еще не поздно остановиться на том скользком пути, по которому увлекло страну легкомыслие или бездарность. 146. Позволительно, думаю я, пред лицом наших бедствий не разделять стремлений разнузданного патриотизма, который привел страну на край бездны, который думает выпутаться, упорствуя в своих иллюзиях, не желая признавать отчаянного положения, им же созданного. 147. Позволительно, думаю я, надеяться, что если провидение призывает народ к великим судьбам, оно в то же время пошлет ему и средства свершить их: из лона его восстанут тогда великие умы, которые укажут ему путь; весь народ озарится тогда ярким светом знаний и выйдет из под власти бездарных вождей, возомнивших о себе, праздные умники, упоенные успехами в салонах и кружках. 148. Позволительно, я думаю, всякому истинному русскому, предпочитающему благо своей страны торжеству нескольких модных идей, позволительно ему заметить, что на свете есть только две страны, обремененные национальной партией; одна из этих стран накануне исчезновения с мировой арены именно благодаря этому патриотизму; другой грозит потеря положения первостепенной державы, плода вековых благородных и настойчивых усилий, мудрости и мужества[92]. 149. По-видимому, есть несколько способов любить свое отечество и служить ему, прежде всего это…[93] 150. Слава Богу, я ни стихами, ни прозой не содействовал совращению своего отечества с верного пути. 151. Слава Богу, я не произнес ни одного слова, которое могло бы ввести в заблуждение общественное мнение. 152. Слава Богу, я всегда любил свое отечество в его интересах, а не в своих собственных. 153. Слава Богу, я не заблуждался относительно нравственных и материальных ресурсов своего отечества. 154. Слава Богу, я не принимал отвлеченных систем и теорий за благо своего отечества. 155. Слава Богу, успехи в салонах и в кружках я не ставил выше того, что считал истинным благом своего отечества. 156. Слава Богу, я не мирился с предрассудками и суеверием, дабы сохранить блага общественного положения — плода невежественного пристрастия к некоторым модным идеям. 156-а. По моему мнению, вы все воспитанники. 157. Как вы думаете, не должен ли был тридцатилетний гнет со стороны правительства, жестокого и упорного в своих воззрениях и поступках, развратить ум народа, который его не особенно упражнял[94]? 158. Воображают, что имеют дело с Францией, с Англией. Вздор. Мы имеем дело с цивилизацией, с цивилизацией во всей ее полноте, а не только с результатами этой цивилизации, но с ней самой как с орудием, как верованием, с цивилизацией, применяемой, развиваемой, усовершенствоваемой тысячелетними трудами и усилиями. Вот с чем мы имеем дело, мы, которые ведем отсчет лишь со вчерашнего дня, мы, у которых ни один орган, в том числе даже и память, достаточно не упражнялся и не развивался[95]. 159. Не характером, не мудростью создан английский народ; он создан историей; но, будучи таким, каков он есть, английский народ, естественно, считает себя более мудрым, чем другие народы; привилегированной является не англо-саксонская раса, но Англия, и история ее — сплошная удача от начала до конца. Не английский народ дал себе свою конституцию, ее вырвали норманские бароны у своих норманских королей. Старые учреждения Альфреда[96] ни к чему бы не привели, если бы не меч феодального барона. Некогда говорили, что учреждения создают народы, теперь говорят, что народы создают учреждения. И то и другое верно. Но нужно принять во внимание хронологию фактов. Сперва история создает учреждения, затем народы, воспитанные своими учреждениями, продолжают дело истории, завершают или искажают его, в зависимости от того, насколько они счастливо одарены. Таков естественный ход общественного развития. Делить народы на расы привилегированные и отверженные бессмысленно. 160. Среди причин, затормозивших наше умственное развитие и наложивших на него особый отпечаток, следует отметить две: во-первых, отсутствие тех центров, тех очагов, в которых сосредоточивались бы живые силы страны, где созревали бы идеи, откуда по всей поверхности земли излучалось бы плодотворное начало; а во-вторых, отсутствие тех знамен, вокруг которых могли бы объединяться тесно сплоченные и внушительные массы умов. Появится неизвестно откуда идея, занесенная каким-то случайным ветром, пробьется через всякого рода преграды, начнет незаметно просачиваться в умы и вдруг в один прекрасный день испарится или же забьется в какой-нибудь темный угол национального сознания, чтобы затем уж более не проявляться: таково у нас движение идей. Всякий народ несет в самом себе то особое начало, которое накладывает свой отпечаток на его социальную жизнь, которое направляет его путь на протяжении веков и определяет его место среди человечества; это образующее начало у нас — элемент географический, вот чего не хотят понять; вся наша история — продукт природы того необъятного края, который достался нам в удел. Это она рассеяла нас во всех направлениях и разбросала в пространстве с первых же дней нашего существования; она внушила нам слепую покорность силе вещей, всякой власти, провозглашавшей себя нашей повелительницей. В такой среде нет места для правильного повседневного общения умов; в этой полной обособленности отдельных сознаний нет места для их логического развития, для непосредственного порыва души к возможному улучшению, нет места для сочувствия людей друг к другу, связывающего их в тесно сплоченные союзы, пред которыми неизбежно должны склониться все материальные силы; словом, мы лишь географический продукт обширных пространств, куда забросила нас неведомая центробежная сила, лишь любопытная страница физической географии земли. Вот почему, насколько велико в мире наше материальное значение, настолько ничтожно все наше значение силы нравственной. Мы важнейший фактор в политике и последний из факторов жизни духовной. Однако эта физиология страны, несомненно имеющая недостатки в настоящем, может представить большие преимущества в будущем, и, закрывая глаза на первые, рискуешь лишить себя последних[97]. 161. А. Причина и следствие не разнородны; начало и результат — одно целое. Одно не может существовать без другого, ибо начало таково, поскольку оно производит такое-то следствие или порождает такую-то вещь. В индивиде часто преобладает та или другая сторона; только во вселенной, в совокупности вещей субъект и объект совершенно сливаются, тождество полное. Такова система Шеллинга. В. Раз не Я признано и допущено его действие на мое Я, спрашивается, нет ли в не-Я чего-то, что по отношению к самому себе тоже есть Я, и если это нечто действительно существует, то какова его природа и каково его действие на первичное Я. Такова проблема, поставленная Фихте. С. Движение человеческого ума не что иное, как последовательное рассуждение. Достигнув конечного предела этого универсального рассуждения, человеческий разум достигнет полной своей мощи. Гегель. 161-а. В первой части своей системы, или, вернее, в первый период своей философской деятельности Фихте утверждает, что в мире нет ничего реального, кроме познания, а так как всякое познание необходимо заключается в Я, то в действительности ничего не существует помимо Я. Этому учению возражали, что познание, естественно, предполагает познаваемый предмет, следовательно, существует еще нечто помимо Я и познания. Впоследствии Фихте отказался от этого учения, не признаваясь, однако, в том открыто, а может быть, не вполне отдавая в этом отчет и самому себе, ибо он никогда не переставал рассматривать свою новую точку зрения лишь как вывод из первой. Как бы то ни было, чтобы правильно судить об учении Фихте, нужно придерживаться только того, что мы предпочитаем называть второй его манерой, рассматривая первую часть его системы лишь как предварительную, как глубокий анализ природы Я или субъекта, как опыт, принадлежащий истории[98]. 162[99]. Думаете ли вы, что для Европы и для самой России было бы полезно, чтобы эта последняя стала вершителем судеб мира? 163. Другой вопрос. Что должна была выбрать Европа: сохранение Турции или всемогущество России? 164. Что такое эта война? Семейная ссора между истинно верующими[100]. 165. Жаль, что наши бедные славяне прогуляли третье отделение. 166. Я согласен с мнением архиепископа Иннокентия, и не сомневаюсь в том, что скипетр мировой власти останется в руках русского императора; меня удивляет только одно: почему святой отец не изобразил нам картины того благоденствия, которым будет наслаждаться мир под этим охранительным скипетром. 167 Известно, что Шеллинг считается лишь продолжателем Спинозы, развившим его учение и придавшим окончательную форму современному пантеизму. Нет сомнения, что с его точки зрения действенные силы природы только утверждают себя, проявляя свое действие в мире, и что поэтому природные явления рассматриваются как логические операции, а не как вещественные факты. Из этого, однако, не следует, что при таком взгляде на физические силы вселенной природа превращается в разум, а отсюда вообще еще далеко до пантеизма. В сущности это не что иное, как философская фразеология, налагаемая на нас бессилием человеческого языка и потребностью нашего разума все свести к идее единства, идее, под вдохновением которой, как известно, была формулирована вся эта система. Идеалист объясняет природу на языке спиритуализма, вот и все; но отсюда не следует, что он видит повсюду Дух и Идею. За каждым явлением природы он видит акт духа, но этот акт духа, по его мысли, всегда остается отличным от явления. Вы рассуждаете, вы вычисляете, говорит он, — и вы приходите к известным логическим выводам, реальное осуществление которых зависит только от вас; вы встречаетесь затем в природе с фактами, которые соответствуют этим выводам и которые, как вам известно, являются результатом аналогичных актов; из этого вы заключаете, что между природой и вашим разумом существует тождество. Вот исходный пункт этой системы. Но, очевидно, здесь речь идет не о самой природе, но о силе, определяющей движение материи, совокупностью которых только и является природа. Но пребывает ли эта сила в недрах самой природы или вне ее, этого идеалист не знает; более того, у него нет никакого основания предполагать, что она пребывает скорее в природе, чем где-либо вне ее. Он, впрочем. прекрасно знает, что те приемы, которыми пользуется человеческий ум, не заимствованы им из мира физического, что он нашел их в самом себе, что поэтому их тождество с приемами, применяемыми природой, не есть результат присутствия природы или действия, оказываемого ею на наш ум, но что это первичный факт, т. е. что тут просто два разума, действующие независимо друг от друга, но тождественно, две силы разные, но одного порядка. Поэтому, с его точки зрения, тождественны между собой не мысль и природа, но один управляющий ими закон, который проявляется известным образом в природе и иначе в разумном существе. Одно из его проявлений знакомо нам по нашему сознанию, другое — путем наблюдения; эти два рода знаний взаимно дополняют друг друга, совершенное же знание, естественно, знание общее и всемирное. Особым законам природы соответствуют частные законы логики и мышления; никогда нет противоречия между тем, что совершается внутри нас и вне нас, если только мы, злоупотребляя своей свободой, не исказим своего суждения, ибо, как известно всякому, мыслящему существу предоставлено право и возможность заблуждаться, равно как и познавать; наконец, подлинное тождество существует не между нашим разумом и природой, но между нашим разумом и другим разумом. Вот как нужно понимать систему абсолютного тождества. 168. Система Фихте подвергалась нападкам такого же рода. Утверждали, будто она ведет к нигилизму, т. е. к логическому упразднению внешнего мира, но и это совсем неверно[101]. Фихте имел в виду только учение о науке (Wissenschaftslehre), поэтому совершенно естественно, что он придал своему Я, т. е. познающему, высшую возможную абсолютность, ибо всякое познание от него исходит и в нем, естественно, и завершается; но неверно, как, например, утверждал Якоби, будто он хотел вознести наше Я и поставить его над развалинами вселенной и бога. Его построение не завершено, вот и все. Почитайте только его посмертные труды[102], и вы убедитесь, как далек он был от отрицания внешнего мира, Для него имело значение только познание, поэтому ему нужно было определить природу познания; отсюда субъективизм его философии и огромная важность, приписываемая им деятельности нашего разума, которая, если хотите, логически поглощает в себе всякую иную деятельность, даже деятельность бога, но только в порядке предварительного приема. Если бы он дошел до рассмотрения объекта, он, несомненно, отдал бы и ему должное. Чтобы утвердить наше Я, а это, по-моему, он сделал мастерски, он придал ему преувеличенные размеры и поставил его в центр творения. Вот и все, в чем его можно упрекнуть. 169. Христианская религия исходила из идеи, но по самой природе своей она должна была на время отказаться от своего основного начала и утвердиться на деле; отсюда неизбежные ее поражения. В настоящее время христианская религия утвердилась фактически и она явно стремится возвыситься до чистой идеи. Такова основная черта того религиозного движения, которого мы являемся свидетелями. Это, конечно, не значит, что христианство должно совершенно отрешиться от факта и пребывать отныне лишь в сфере отвлеченной мысли. Придет время, и оно не за горами, когда факт и идея составят одно и то же и будут поглощены жизнью, и жизнь, охватывая то и другое, в последней своей фазе должна будет естественно включать их в высшей степени. Но до наступления этого последнего периода великой эволюции духа, безостановочно шествующего вперед на протяжении веков, должен еще совершиться поворот в сторону основного начала христианства, и это начало должно явиться в новом блеске, в новой силе. 170. До перехода к новым вопросам, которые нам надлежит исследовать, вернемся несколько назад и остановимся мысленно на том, что можно считать отправной точкой автора[103], а именно: на установленном им различии между объектами веры и объектами чистого разума. Затем нам останется рассмотреть его теорию: закона, раскрытого через откровение, и закона, который он именует выработанным. 171. И прежде всего, когда он говорит: Вера, он, очевидно, имеет в виду только веру религиозную. Между тем, по-моему, это точка зрения совершенно не философская. Есть вещи, которые можно постичь лишь посредством веры, и поэтому для того, чтобы их понять, нужно предварительно в них поверить; есть другие, которые можно постичь лишь как догмат веры, а это значит, что раз вы их поняли, они тем самым уже становятся вашими верованиями. Говоря языком философии, вера — не что иное, как момент или период человеческого знания, не более того. Относить религию и науку к двум совершенно различным областям, и притом делать это искренне, без задней мысли, значит возвращаться к предшествующей Абеляру схоластике, т. е. совершать анахронизм на девять столетий, ни больше, ни меньше. Я прекрасно понимаю того богослова-догматика, который еще в наши дни не выходит из старой семинарской колеи, для которого мир не шагнул вперед со времен Алкуина, ибо догмат по природе своей неподвижен и неподатлив; прислужнику догмата поэтому дозволено оставаться вечно пригвожденным к своему обязательному верованию, но, признаюсь, я не могу понять того писателя, который, стремясь прослыть современным умом, в то же время рассматривает религию как неприкосновенную область, куда уму разрешено проникнуть лишь при условии самоупразднения. Кому же в наше время не известно, что вера — одна из самых мощных и самых плодотворных сил мысли; что порой вера приводит к знанию, а порой знание — к вере, что поэтому между ними не существует резко очерченной границы, что знание всегда предполагает известную долю веры точно так же, как вера всегда предполагает известную долю знания; что в глубинах веры по необходимости есть знание точно так же, как в глубинах знания по необходимости есть вера; наконец, что мы не можем постигнуть предмет, не веря в него так или иначе, точно так же, как мы не можем верить во что-либо, если мы в известной мере этого не постигаем[104]. 172. Каковы, впрочем, естественные основы философии? Я и не-Я, мир внутренний и мир внешний, субъект и объект. Признаете ли вы эти первичные факты или нет, вы все равно не можете серьезно заниматься философией, не исходя из них. Между тем, что такое для нас факты, которые, разумеется, не могут быть ни доказаны сами по себе, ни выведены из факта предшествующего? Предмет веры. Затем, когда философская работа завершена и вы добились какой-то достоверности, какова логическая форма, в которую в вашем уме облекается эта достоверность? Форма верования, — верования, налагаемого на вас вашим же разумом. Мы не можем выйти из этого круга, не разбившись о замыкающие его грани; вне их безграничное сомнение, полнейшее неведение, не-бытие. Поэтому устранить веру из философии — не значит ли это уничтожать самую философию, не значит ли это самую работу мысли делать несущественной, более того: не значит ли это свести на-нет самое начало разумения? 173. Заметьте, что человеческий ум во все времена принимал некоторые истины как предмет веры, как истины априорные и элементарные, без которых нельзя представить себе ни одного акта ума и которые, следовательно, предшествуя его собственному движению, в известном смысле соответствуют той силе отталкивания[105], которая некогда потрясла инертную материю и раскидала миры в пространстве. Долго ум человеческий жил этими истинами, долго они его удовлетворяли; но затем его собственное развитие привело его к новым истинам, которые, в свою очередь, превратились в верования. Таков естественный ход умственного развития. Вера стоит в начале и в конце пути, пройденного человеческим разумом как в отдельном индивидууме, так и в человечестве в целом. Прежде чем знать, он верит, а после того, как узнает, он опять верит. Всегда он исходит из веры, чтобы к вере вернуться. И в конце концов, не совершаете ли вы двадцать раз в день акт веры, хотя религия тут не при чем? Как же вы хотите заключить многообразные верования человеческого разума в единую сферу религиозного чувства? Это невозможно. Перейдем к другой системе. 174. Что такое закон? Начало, в силу которого нечто появляется или должно появиться для достижения возможного совершенства. Следовательно, всякий закон предшествует; мы можем его только знать или не знать, но знаем мы его или нет, он тем не менее существует и тем не менее действует в предопределенной ему области. Нельзя преувеличивать значение того, что в порядке нравственном, или в царстве свободы, точно так же, как в порядке материальном, или в области неизбежного, все совершается согласно закону знаем мы его или не знаем — с той только разницей, что если мы знаем первый закон, мы должны сообразоваться с ним, так как это закон нашего бытия и условие нашего движения вперед; если же мы знаем второй закон, нам приходится применять его к своим потребностям или в форме поучения, или в форме материального использования. Что касается этого знания, то мы можем приобретать его различными путями: посредством самостоятельной деятельности индивидуального ума, непосредственным актом высшего разума, проявляющегося в разуме человека, медленным ходом разума всемирного на протяжении веков; но ни в одном из возможных случаев мы не можем ни изобрести, ни создать самый закон. Всякий закон, если он справедлив или истинен, — и только в таком случае он действительно является законом, — вечно существовал в божественном разуме. Настанет день, когда человек познает его; закон так или иначе откроется ему, западет в его сознание, тогда законодатель человеческий встретится с законодателем высшим, и с той поры закон станет для нас законом мира. Таково происхождение всех наших законодательств политических, нравственных и иных. Можно, конечно, с точки зрения социальной, допустить фикцию законодательной власти, принадлежащей человеку, но с точки зрения общей философии это недопустимо. Человек может, конечно, под давлением властной необходимости распространить законодательство на самого себя и на своих ближних, но при этом он должен понимать, что все законы, которые он на досуге сочиняет и включает в различные свои кодексы, будь то закон положительный, закон гражданский или уголовный, что все эти законы таковы лишь поскольку они совпадают с законами предшествующими, которые, по словам Цицерона, "не представляют ни выдумку человеческого ума, ни волю народов, но нечто вечное"[106]; в силу этих вечных законов общества живут и действуют. Безразлично, сознают ли они, или нет, действие, на них оказываемое; человек должен знать, что, когда законы, которые, по его мнению, он сам себе дал, кажутся ему дурными или ложными, это значит одно: или они противоречат законам истинным, или же это вовсе не законы, ибо, повторяю, законы творим не мы, скорее они нас творят, но мы можем принять за закон то, что вовсе не есть закон; так мы и поступаем, и это относится и к физической и к нравственной области. Наконец, закон есть причина, а не следствие, поэтому считать его плодом человеческого разума не значит ли ошибаться насчет самой идеи закона? А тогда я вас спрашиваю, что представляет собой закон выработанный, закон, который вчера еще не существовал, который существует лишь с сегодняшнего дня и, следовательно, мог бы и вовсе не существовать? Этого понять нельзя. 175. Впрочем, вот, по-моему, самый правильный взгляд на вопрос. С объективной точки зрения существует два закона: закон мира физического и закон мира нравственного. Первый имеет целью сохранение жизни физических существ и природы, являющейся их совокупностью, второй — сохранение жизни разумных существ и человеческого общества, являющегося совокупностью этих существ, и все это в соответствии со свойствами каждого существа и каждого порядка существ в отдельности. Но ясно, что на самом деле оба эти закона составляют единый закон, который, рассматриваемый объективно, действует совершенно тождественно в той и в другой области. Этот универсальный закон закон жизни, или закон Бытия; совершенно очевидно, что он не подлежит развитию и совершенствованию. Развивается, совершенствуется жизнь, бытие; закон — остается неизменным. Человек может, конечно, в силу своей разумной и свободной природы, не постигать законов этой природы или знать их более или менее совершенно, или же, зная закон, не подчиняться ему. Но, тем не менее, закон пребывает всегда неизменным и так же неизменно действие его на человека. Прогресс человеческого разума состоит не в том, чтобы предписывать миру законы собственного изобретения, а в том, чтобы непрестанно приближаться к более совершенному познанию тех законов, которые миром управляют. Человек не совершенствует тех законов, которые первоначально были преподаны ему творцом, но по мере своего поступательного движения во времени открывает новые законы, ему неизвестные; он научается лучше понимать те, которые ему уже известны, и находить для них новое применение. Так, например, знание закона, раскрытого в откровении, с каждым днем все более и более распространяется среди людей, тогда как самый закон не совершенствуется и не развивается, а среди всех тех новых сил, которые он ежедневно порождает для удовлетворения все возрастающих потребностей человечества, он сам остается неизменным и тем же, каким некогда вышел из лона божественного разума[107]. 176. Думаю я, можно сказать, что способность к творчеству была дарована человеку только в области искусства; вот где настоящая область его творчества, единственный мир, в котором ему дано из небытия создавать реальность, вызывать жизнь актом воли. Вне этого мы можем лишь искать и подчас находить реальное. Однако при всей беспредельности нашего могущества в искусстве, оно все же подчинено и здесь некоторым началам, которые тоже не нами изобретены, которые существовали ранее всего нашего творчества, которые, как все вечные истины, воздействовали на нас задолго до того, как мы их осознали. Идея красоты не была порождением человека, как и всякая другая истинная идея; он нашел ее запечатленной во всем творении, разлитой вокруг него в тысячах разнообразных форм, запечатленных неизреченными чертами в каждом предмете в природе; он постиг ее, присвоил себе, и из этого благодатного начала он излил на мир все то множество творений, то возвышенных, то чарующих, которыми он населил мир фантазии, которыми украсил поверхность земли[108]. 177. В заключение уместно будет заметить, что все только что сказанное говорилось и повторялось тысячу раз всеми серьезными умами века, но весьма естественно, — мы ничего об этом не знаем: хронология Европы чужда нам, мы присутствуем при жизни нашего века, но не участвуем в ней. Не будем заблуждаться, наша роль в мире, как бы значительна она ни была, как бы ни была славна, — роль доныне лишь политическая; и до движения идей в собственном смысле слова нам еще нет дела. К тому же, из тех эманаций научной мысли, которые случайно заносит на наши отдаленные берега с Запада, сколько сбившихся с пути, сколько застывших под ледянящим дыханием севера. Как бы то ни было, надо признать, что безотрадное зрелище представляет у нас выдающийся ум, бьющийся между стремлением предвосхитить слишком медленное поступательное движение человечества, как это всегда представляется избранным душам, и убожеством младенческой цивилизации, не затронутой еще серьезной наукой, ум, который таким образом поневоле кинут во власть всякого рода причуд воображения, честолюбивых замыслов, и иногда, — приходится это признать, — и глубоких заблуждений[109]. 178. Человек очень редко сознает творимое им добро; часто ему ничего не стоит совершить поступок, который со стороны представляется подвигом сверхчеловеческой доблести. В наших действиях, по видимасти самых героических, нередко меньше всего бескорыстия. Далеко не единственным побуждением к великодушным поступкам нашим служат сочувствие бедствиям ближнего; обычно побуждением служит удовольствие, которое мы испытываем, напрягая деятельные способности души, испытывая свою силу. Та же потребность, подвергнуть себя без нужды какой-либо опасности в других случаях побуждает нас рисковать жизнью для спасения одного из нам подобных. Опасность имеет свою прелесть; мужество не только добродетель, оно в то же время и счастье. Человек создан так, что величайшее наслаждение из всех ему дарованных он испытывает, делая добро — чудесный замысел провидения, пользующегося человеком как орудием для достижения своей цели, — величайшего возможного блаженства всех созданных им существ. 179. Турки — отвратительные варвары, это верно; но турецкое варварство не опасно для остального мира, тогда как варварство другого народа гораздо опасней. К тому же, с варварством турок можно бороться у них на месте, с другим варварством это не так. Вот в чем вопрос. 180. Пока русское варварство не угрожало Европе, пока оно не провозгласило себя одной-единственной цивилизацией, единственной и истинной религией, его не трогали; но с того дня, когда оно встало перед лицом Европы как сила нравственная и политическая, Европа должна была подняться против него сообща. 181. Не будут, думаю, оспаривать, что логический аппарат самого ученого мандарина небесной империи функционирует несколько иначе, чем логический аппарат берлинского профессора. Как вы хотите, чтобы ум целого народа, который не испытал на себе влияния ни преданий древнего мира, ни религиозной иерархии с ее борьбой против светской власти, ни схоластической философии, ни феодализма с его рыцарством, ни протестантизма, словом, ничего того, что более всего воздействовало на умы на Западе; как хотите вы, чтобы ум этого народа был устроен точь-в-точь, как умы тех, кто всегда жил, кто вырос и кто теперь еще живет под влиянием всех этих факторов? Конечно, и среди нас, независимо от этой преемственности мыслей и чувств, появилось несколько гениальных людей, несколько избранных умов, но, тем не менее, нельзя не пожалеть о том, что в мировом историческом распорядке нация в целом оказалась обездоленной и лишенной всего этого прошлого. На нас, без сомнения, очень сильно сказалось нравственное влияние христианства; что же касается его логического действия, нельзя не признать, что оно было в нашей стране почти равно нулю. Прибавим, что это один из интереснейших вопросов, которым должна будет заняться философия нашей истории в тот день, когда она явится на свет. 182. Слишком часто забывают, что Спаситель пришел в мир не для того, чтобы задавать ему загадки, но для того, чтобы дать разгадку. 183. Есть люди, которые говорят вам, что между христианством и общественным порядком нет ничего общего; что христианство ничего не сделало для общества, что оно ничего и не должно было для него делать, что оно обращается лишь к отдельной личности, что блага, им обещанные, относятся только к будущей жизни. Действительно, научило ли оно людей чему-либо такому, что имело бы отношение к их благополучию в здешнем мире? Ничему; оно не научило только потому, что они братья, вот и все. 184. Нужно признать, что есть такая любовь к отечеству, на которую способно существо самое гнутое: пример г-на В.[110]. Прежде всего ты обязан своей родине, как и своим друзьям, правдой. 185. Каково должно быть имя этого ребенка[111]? 186. Допускаете ли вы несколько видов цивилизации[112]? 187. Думаете ли вы, что такая страна, которая в ту самую минуту, когда она призвана взять в свои руки принадлежащее ей по праву будущее, сбивается с истинного пути настолько, что выпускает это будущее из своих неумелых рук, действительно достойна этого будущего[113]? 188. Думаете ли вы, что на место старого Востока, каким создали его история и основное свойство человеческого ума, может встать новый Восток, христианский? 189. Уверены ли вы, что этот ребенок не был бы чудовищем? 190. Прошло не более полувека с тех пор, как русские государи перестали целыми тысячами раздавать своим придворным государственных крестьян[114]. Каким же образом, скажите, могли зародиться хотя бы самые элементарные понятия справедливости, права, какой-либо законности под управлением власти, которая не сегодня — завтра могла превратить в рабов все население свободных людей! По милости либерального государя[115], который появился среди нас, великодушного победителя, которого мы окружили своей любовью, в России уже не применяется это отвратительное злоупотребление самодержавной власти в самом зловредном для народов ее проявлении, в развращении их общественного сознания, но уже наличие рабства, в том виде, в каком оно у нас создалось, продолжает все омрачать, все осквернять и все извращать в нашем отечестве. Никто не может избежать рокового его действия, и менее всего, быть может, сам государь. С колыбели он окружен людьми, которые владеют себе подобными, или же теми, отцы которых сами были крепостными, и дыхание рабства проникает сквозь все поры его существа и тем более влияет на его сознание, чем более он себя считает огражденным от него[116]. Было бы притом[117] большим заблуждением думать, будто влияние рабства распространяется лишь на ту несчастную, обездоленную часть населения, которая несет его тяжелый гнет; совсем напротив, изучать надо влияние его на те классы, которые извлекают из него выгоду, а не на те, которые от него страдают. Благодаря своим верованиям, в высшей степени аскетическим, благодаря темпераменту расы, мало пекущейся о лучшем будущем, ничем не обеспеченном, наконец, благодаря тем расстояниям, которые часто отделяют его от его господина, русский крепостной, надо сказать, достоин сожаления не в той степени, как это можно было бы думать. Его настоящее положение, к тому же, — лишь естественное следствие его положения в прошлом. К подчинению привело его не насилие завоевателя[118], а логический ход вещей, раскрывающийся в глубине его внутренней жизни, его религиозных чувств, его характера. Вы требуете доказательства? Посмотрите на свободного человека в России! Между ним и крепостным нет никакой видимой разницы. Я даже нахожу, что в покорном виде последнего есть что-то более достойное, более покойное, чем в смутном и озабоченном взгляде первого. Дело в том, что между рабством и тем, которое существовало и еще существует в других странах света, нет ничего общего. В том виде, в каком мы его знаем в древности, или в том, в каком видим в наши дни в Соединенных Штатах Америки[119], оно имело лишь те последствия, какие естественно вытекают из этого омерзительного института: бедствие раба, развращение владельца, между тем как в России влияние рабства неизмеримо шире. 191. Мы только что говорили, что хотя русский крепостной — раб в полном смысле слова, он, однако, с внешней стороны не несет на себе отпечатка рабства. Ни по правам своим, ни в общественном мнении, ни по расовым отличиям он не выделяется из других классов общества; в доме своего господина он разделяет труд человека свободного, в деревне он живет вперемежку с крестьянами свободных общин; всюду он смешивается со свободными подданными империи безо всякого видимого отличия. В России все носит печать рабства — нравы, стремления, образование и даже вплоть до самой свободы, если только последняя может существовать в этой среде. 192. Чем больше думаешь, тем больше убеждаешься, что у нас в настоящее время совершается нечто необычное. Это нечто, не дошедшее еще до состояния простой идеи, ибо оно не нашло еще своего четкого выражения, тем не менее заключает в себе огромной важности социальный вопрос. Дело касается не пустяка: приходится решить, может ли народ, раз осознавший, что он в течение века шел по ложному пути, в один прекрасный день простым актом сознательной воли вернуться по пройденному следу, порвать с ходом своего развития, начать его сызнова, воссоединить порванную нить своей жизни на том самом месте, где она некогда, не очень-то ясно каким образом, оборвалась. А между тем, приходится сознаться, что мы — накануне если не разрешения, то во всяком случае попытки разрешения этой небывалой задачи, накануне такой социальной операции, о которой никогда еще не решались мечтать самые смелые утописты в дерзновеннейших своих фантазиях. Без сомнения, было бы слишком смело пытаться определить возможный срок этого события, но так как народные чувства плохо подчиняются мировым динамическим законам, и так как социальное движение большей частью совершается в зависимости не от размеров самих движущих сил, а от степени бессилия общества, то можно ожидать, что недалек час бурного проявления национального чувства, по крайней мере, в образованной части общества. Вы, может быть, думаете, что нам угрожает революция на манер западноевропейской, — успокойтесь, слава богу, не к этому идет дело. Исходные точки у западного мира и у нас были слишком различны, чтобы мы когда-либо могли придти к одинаковым результатам. К тому же, в русском народе есть что-то неотвратимо неподвижное, безнадежно нерушимое, а именно, его полное равнодушие к природе той власти, которая им управляет. Ни один народ мира не понял лучше нас знаменитый текст писания: "несть власти аще не от Бога"[120]. Установленная власть всегда для нас священна. Как известно, основой нашего социального строя служит семья, поэтому русский народ ничего другого никогда и не способен усматривать во власти, кроме родительского авторитета, применяемого с большей или меньшей суровостью, — и только. Всякий государь, каков бы он ни был, для него — батюшка. Мы не говорим, например: я имею право сделать то-то и то-то, мы говорим: это разрешено, а это не разрешено. В нашем представлении не закон карает провинившегося гражданина, а отец наказывает непослушного ребенка. Наша приверженность к семейному укладу такова, что мы с радостью расточаем права отцовства по отношению ко всякому, от кого зависим. Идея законности, идея права для русского народа — бессмыслица[121], о чем свидетельствует беспорядочная и странная смена наследников престола, вслед за царствованием Петра Великого, в особенности же ужасающий эпизод междуцарствия[122]. Очевидно, если бы природе народа свойственно было воспринимать эти идеи, он бы понял, что государь, за которого он проливает кровь, не имеет ни малейшего права на престол, а в таком случае ни у первого самозванца, ни у всех остальных не нашлось бы той массы приверженцев, производивших опустошения, ужасавшие даже чужеземные шайки, шедшие вслед за ними. Никакая сила в мире не заставит нас выйти из того круга идей, на котором построена вся наша история, который еще теперь составляет всю поэзию нищего существования, который признает лишь право дарованное и отметает всякую мысль о праве естественном; таким образом, что бы ни совершилось в высших слоях общества, народ в целом никогда не примет в этом участия; скрестив руки на груди — любимая паза чистокровного русского человека[123], - он будет наблюдать происходящее и по привычке встретит именем батюшки своих новых владык, ибо, — к чему тут обманывать себя самих, — ему снова понадобятся владыки, всякий другой порядок он с презрением или с гневом отвергнет. 193. Чего хочет новая школа? Вновь обрести, восстановить национальное начало, которое нация по какой-то рассеянности некогда позволила Петру Великому у себя похитить[124]; начало, вне которого, однако, невозможен для любого народа подлинный прогресс. Сущая истина, — и мы первые под этим подписываемся, — что народы, точно так же, как и отдельные личности, не могут ни на шаг продвинуться по пути прогресса или предназначенного им развития без глубокого чувства своей индивидуальности, без сознания того, что они такое; более того, лишенные этого чувства и этого сознания, они не могли бы и существовать; но именно это и доказывает ошибочность вашего учения, ибо никогда народ не утрачивал своей национальности, не перестав в то же время существовать; между тем, если я не ошибаюсь, мы, как ни как, существуем! 194. Когда бесконечный разум принял форму разума конечного, воплотившись в человеке, он, естественно, должен был в новом модусе бытия сохранить свойства своего прежнего существования, он прежде всего должен был сознавать [coonaitre]. Человек, таким образом, ведет свое начало не от двуногого животного, как это представляют себе материалисты, но от наивного, хотя и неполного ощущения своей природы. Ум человеческий, значит, никогда не был в состоянии полного неведения по отношению ко всему; представление более или менее ясное о законе своего бытия явилось у него в тот самый день, когда этот ум сознал, что существует; не будь это так, он не заключал бы в себе основного начала своего бытия, он не был бы одухотворенным [esprit] существом. Но несомненно и то, что в последовательности времен индивидуальный ум, именно в силу своей свободной природы, должен был обособиться, оторваться от всемирного разума, развиваться как субъект, и с этой поры полное непонимание сделало неизбежным возвращение индивидуального бытия к бытию всеобщему, восстановление падшего Я. Эту цель и поставило себе христианство в порядке логическом, что оно и осуществило на деле, поскольку переворот такого рода мог совершиться без нарушения равновесия между различными силами, движущими нравственный мир, без полного нарушения всех законов творения. В тот день, когда на Голгофе[125] была принесена искупительная жертва человека, разум мировой был восстановлен в разуме индивидуальном и на этот раз занял в нем место навсегда. Отныне человеку стало доступно действенное обладание абсолютным добром и абсолютной истиной; перед злом выросла преграда, которую оно не смело переступить, перед добром ее не было; рассеялась мрачная тень, которую отбрасывала когда-то исполинская личность человека на все предметы его видения, и от него одного зависело отныне жить в истине. 195. Впрочем, через какие бы фазы своего существования человечество доселе ни проходило, — в те ли времена, когда оно еще жило на лоне первобытной природы, или когда оно уже шествовало вперед по собственному побуждению, или, наконец, тогда, когда его развитие творчески определилось непосредственным проявлением мирового разума, — никогда оно не выходило из сферы сознания[126]; это и есть та среда, в которой протекает всякое человеческое действие; разум есть разум, он может только сознавать; с утра до ночи человек только это и делает; даже ощущения его, по мере их переживания, превращаются в его мозгу в восприятие, и это постоянное участие его разумного существа во всем происходящем с его существом физическим и создает в нем единство и делает из него нечто большее, нежели чистое разумение. 195-а. Поэтому мысль того гениального человека, который создал учение о науке, была верной мыслью; но не нужно забывать, что если человек ничего не делает, кроме как познает, а он только этим и занимается, то по той причине, что вне его существует нечто такое, что есть объект его познания, следовательно, для постижения закона самого познания прежде всего надлежит установить отношение между познаванием и его объектом. А вот это и не было сделано; занимались только субъектом, т. е. познающим, а до объекта, т. е. познаваемого, не дошли[127]. Система, явившаяся непосредственно после упомянутой, должна была все свое внимание обратить на объект человеческого познания; так в действительности и произошло. Но при этом человек растворялся в природе, во всем; это был пантеизм со всеми его последствиями[128]. Оказалась необходимой новая реакция, при которой Я, не отказываясь от своих прав, должно было признать совершившийся синтетический факт и предстать перед лицом вселенной и бога в истине и реальности. Это последняя глава современной философии[129]. 196. Вы видите, в этой системе именно разум станет, так сказать, высшей категорией, или окончательной формой жизни. Чтобы дойти до этого, бытие проходит через несколько фаз, опять-таки, категорий, но гораздо более важных, чем категории Канта. Все эти фазы всеобщей жизни человечества логически связаны между собой и следуют одна за другой, и человеческое Я не перестает более или менее смутно ощущать их, хотя в каждую данную эпоху оно старается дать себе отчет в том, что испытывает, что происходит вокруг него. Прогресс человечества, таким образом, должен бы заключаться во все большем приближении к такому положению, когда ему будет дано полное сознание того, что когда-нибудь составит его содержание, а достигнув этого, человечество оказалось бы в положении абсолютного разума, т. е. такого разума, который сознает и постигает себя самого в совершенстве, — последняя фаза человеческого развития[130]. 197. Мы только что видели, в чем ошибка знаменитого учения о Я[131], учения, якобы установившего, что не существует ничего помимо познания, а не подозревавшего, что познание предполагает бытие познаваемого объекта, т. е. чего-то не созданного человеком и существовавшего прежде, чем человек его познал; нельзя, однако, отрицать, что это учение оставило глубокие следы в человеческом разуме. Дело в том, что этот дерзновенный апофеоз личности заключал в себе начало необычайно плодотворное. Если Фихте не видел объекта, то это, конечно, не по недостатку философского понимания, а просто потому, что он был поглощен страстно увлекавшей его работой, которую ему пришлось проделать на пути к построению внутреннего факта. Явившийся после него Гегель, ученик Шеллинга, естественным образом должен был быть приведен к построению факта внешнего, и эту задачу выполнил блестяще; вопрос о том, не слишком ли он со своей стороны увлекся объектом и в своей теории всеобщего примирения достаточное ли место он отвел индивидууму? Беспристрастное рассмотрение его учения с этой точки зрения дало бы наиболее правильную его оценку. Его философия, однако, была по существу синтетической, поэтому он не мог остановиться на полпути, как это сделал Фихте, который поневоле вернулся к анализу, несмотря на могучий толчок, сообщенный Шеллингом философской мысли. Гегель поэтому необычайно продвинул вперед синтез человеческого разума, это верно, но, да будет нам разрешено заметить, что он не вполне доработал свою мысль; он умер слишком рано, в разгар своей деятельности, и не успел сказать своего последнего слова, окончательно отделать свои труды. Вот, впрочем, несколько строчек самого Гегеля, которые лучше, чем сумеем это сделать мы, покажут, куда направлена его система. "Человеческий разум, говорит он, — постиг искусство анализа, но не научился еще синтезу. Так он отделил душу от тела, и это было хорошо, так как бог есть дух, а природа не что иное, как материя; но сделав это, он забыл магическое слово, долженствовавшее воссоединить то и другое, подобно тому Гетевскому ученику, который, напустив воды в дом своего хозяина, не знал, как остановить ее приток, и неизбежно бы утонул, если бы на счастье не спас его появившийся вовремя хозяин"[132]. Вы догадываетесь, кто мастер — чародей в философии. 198. Неужели вы воображаете, будто такой пустяк — вырвать пытливый ум из сферы его мышления и втиснуть его в тот узкий и мелочный мир, в котором вращается людская пошлость? Вас окружает множество людей или групп, которым суждено пройти свой путь бесследно; почему вы не проповедуете им свои возвышенные учения? Но не сбивайте с пути того, кто сосредоточенно и покорно отдается началу, в нем заложенному; не отвлекайте его от пути, по которому он следует не по своей воле, с которого не может отклониться, не разбившись сам, он увлечет, быть может, и вас в своем падении. Не видите ли вы, что орбита, по которой он движется, начертана заранее? Преградить ему путь значит восстать против законов природы. Вы думаете, что лишь невинная шутка — бросать камни под ноги мыслящего человека, чтобы он споткнулся, чтобы он грохнулся на мостовой во весь рост и мог бы подняться лишь облитый грязью, с разбитым лицом, с изодранной одеждой? Конечно, не вам понять этого человека. Уязвленный, искалеченный, измученный окружающей его пустотой — он тайна для самого себя, а тем более для вас; как же, в самом деле, разгадать, что сокрыто на дне этой стесненной души; как разгадать те мысли и чувства, которые вы и ваши присные загнали в его бедное сердце; не вам понять, сколько задатков, какие силы задушены миром и жизнью, среди которых он, задыхаясь, влачит свое существование. Мир его не принял, и он не принял мира, Он имел наивность думать, что хоть как-нибудь подхватят мысль, которую он провозглашал, что его жертвы, его муки не пройдут незамеченными, что кто-нибудь из вас соберет то, что он с такою щедростью расточал. Безумие, конечно. Но пристало ли вам расставлять ему сети, провокаторски его завлекая, вам, которые сами называли мощным его слово и мужественным его сердце? Если в этом не было горькой насмешки, то как дерзнули вы заткнуть ему рот, посадить его на цепь? А кто знает, кем бы он стал, если бы вы не преградили ему пути? Быть может, потоком, смывающим нечистоты, под которыми вы погребены? Быть может, мечом, рассекающим сковывающие вас цепи[133]? 199. С того дня, как мы произнесли слово "Запад" по отношению к самим себе, — мы себя потеряли. 200. Не турки разрушили восточную империю, а народы Запада, которые допустили завоевание Махмудом Константинополя и сами его уже ранее захватили по пути[134]. 201[135]. Чем больше размышляешь над действием, которое христианство оказывает на общество, тем больше убеждаешься, что в общем плане Провидения западная церковь была создана в видах социального развития человечества, что вся ее история лишь логическое последствие вложенного в нее организующего начала. Можно осуждать средства, карими она пользовалась для достижения своей цели, но нужно признать, что эти средства были не только самыми действенными, но единственно возможными в различные эпохи, через которые лежал ее путь; что верная своему призванию, она никогда не уклонялась в сторону от направления, ей сообщенного; что изумительное чутье предназначенной ей роли неизменно руководило ею на протяжении веков борьбы, поражений и небывалых побед; наконец, хотя нельзя отрицать, что она была честолюбива, нетерпима, не пренебрегала земными благами, приходится признать, что только при этих условиях может свершиться промысел божий. 202. Не было ли прежде всего необходимо осуществить доверенную ей идею? Потому все должно быть подчинено этому высшему велению. Разве не абсурдно упрекать ее в том, что она последовательно, пламенно, страстно выполняла свою задачу? Что сталось бы с миром, если бы она то и дело колебалась между различными ересями, которые стали появляться с первого же дня ее установления, не переставали возникать до тех пор, пока, наконец, не были поглощены великой ересью XVI в.[136], решившей заменить реальность совершенной церкви пустотой своей церкви неосязаемой? Если вы меня спросите, носил ли каждый из ее членов в сердце своем совершенное сознание великого дела, которое выполнялось вокруг него, я вам отвечу, что этого не думаю, ибо такое сознание станет возможным в божественной церкви лишь после того, как она пройдет весь цикл человеческого разума; тогда, исчерпав весь цикл конечного разума, она вступит в область разума бесконечного, чтобы затем уже не выходить из нее. Нельзя, однако, сомневаться в том, что в ней всегда жило некое глубокое ощущение этого разума и, сосредоточенное в неких избранных душах, в неких увенчанных священным сиянием умах, оно излучалось на всю сферу разумных существ, составляющих христианское сообщество, и наполняло их всей силой, всей правдой глубокого личного чувства. 203. Восточная церковь, по-видимому, была предназначена совсем для другого: она должна была идти иными путями. Ее роль состояла в том, чтобы явить мощь христианства, предоставленного единственно своим силам; она в совершенстве выполняла это высокое призвание. Родившись под дыханием пустыни, перенесенная затем в другую пустыню, где, живя в уединении, созданном для нее окружавшим ее варварством, она, естественно, стала аскетической и созерцательной. Самое происхождение отрезало ей путь к какому бы то ни было честолюбию. И она, надо сознаться, довела покорность до крайности; она всячески стремилась себя уничижать: преклонять колена перед всеми государями, каковы бы они ни были, верные или неверные, православные или схизматики, монголы или сельджуки; когда гнет становился невыносимым или когда на нее обрушивалось иноземное иго, редко умела она прибегнуть к иному средству, кроме как заливать слезами церковную паперть, или же, повергнувшись в прах, призывать помощь небесную в тихой молитве. Все это совершенно верно, но верно и то, что ничего иного она делать и не могла, что она изменила бы своему призванию, если бы попыталась облечься в иную одежду. Разве только в славные дни русского патриаршества она дерзнула быть честолюбивой, и мы знаем, какова была расплата за эту попытку противоестественной гордыни [137]. Как бы то ни было, этой церкви, столь смиренной, столь покорной, столь безропотной, наша страна обязана не только самыми прекрасными страницами своей истории, но и своим сохранением. Вот урок, который она была призвана явить миру: великий народ, образовавшийся всецело под влиянием религии Христа, — поучительное зрелище, которое мы предъявляем на размышление серьезных умов. 204. Чего хочет новая школа? Вновь обрести, восстановить национальное начало, которое, вероятно, в минуту рассеянности народ некогда незаметно позволил у себя похитить Петру Великому, начало, вне которого, однако, ни для какого народа немыслим истинный прогресс. Это совершенно верно. Народ, точно также, как и индивидуум, не может сделать ни шагу вперед без ощущения своей личности; более того, он не может даже существовать без этого ощущения; но это-то именно и доказывает ваше заблуждение, ибо никогда не было случая, чтобы народ утратил чувство национальности, не перестав существовать, а мы, кажется, существуем[138]. 205. Перед нами произведения молодого французского философа[139], человека во многих отношениях очень умного, стоящего совершенно особняком от философской клики своей страны, но, к несчастью, находящегося также в полном неведении того, что происходит по ту сторону Рейна, и судящего о философии вообще по той, которой учат в в коллеж де Франс. А надо сказать, что страна, в которой увидел свет родоначальник современной философии[140], не пользовалась его наследием; в наши дни это замечательное наследство не является достоянием ни г-на Кузена, ни г-на Жуфруа. 206. Наш автор, например, громко возражает против притязаний очень известной во Франции школы, которая хотела бы упразднить чувство личное и заменить его чувством общественным. В этом он совершенно прав, но он не прав, смешивая это младенческое учение с учением немецких философов. Мы берем на себя смелость уверить его, что нет ничего общего между гуманитарными теориями французов и серьезной философией, предметом которой являются вопросы совершенно иного порядка, чем частные вопросы жизни того общества, в котором сталкиваются все логические и политические анархические теории. Эта философия стремится к определению связи между миром внешним и миром внутренним, к примирению идеи с действительностью: все эти вопросы, которые человеческий ум ставил себе искони, которые христианство разрешило по своему при помощи веры, но которые еще никогда не были разрешены разумом. Поэтому можно сказать, что дело этой философии есть дело христианства, перенесенное или продолженное на почве чистой мысли; как видите, отсюда далеко до фурьеризма, до казарменного размещения человечества по фаланстерам. Общественные вопросы ждут разрешения всех проблем жизни, но в философской области они должны будут раскрываться сами собой, когда разум будет окончательно утвержден, идея завершена, логическое действие совершено: до тех пор философии нечего сказать по этому поводу. 207. В общем нет разногласий по вопросу о том, что нравственная личность, созданная христианством, иная, нежели та, которую породило язычество. И что же! Теперь философия занята воссозданием личности логической. Кто же ведет речь об уничтожении Я, о замене его каким-то отвлеченным сознанием человечества в целом? Речь идет только о том, чтобы воссоздать это Я на основе более достоверной; вот и все. Если вы хотите знать каким методом философия думает достигнуть этой желанной цели, я скажу вам: она прежде всего ищет вокруг себя нечто такое, в чем был бы уже осуществлен тот великий синтетический факт, который она хочет осуществить, или, лучше сказать, нечто такое, в чем никогда не было разделения между двумя первичными началами мира, и не было их кажущегося антагонизма, — и это свое искомое она находит в идее абсолютного бытия. Абсолютное же бытие есть свойство только абсолютного разума, поэтому абсолютный разум и является отныне объектом ее изучения, ее размышления, ее анализа. Все его проявления, где бы она их ни встретила, она запомнит, она обдумает каждое в отдельности, она исследует все века, дойдет до современного положения, таящего в себе итог истекших времен, она, наконец, попытается предвидеть факты, еще не свершившиеся, но витающие уже в туманной дали будущего; весь этот труд она передаст мысли человека и предложит ей продолжать его методом, ею разработанным. Она не только не замышляет уничтожить субъект, — наоборот, она на него возлагает выполнение всей задачи, заставив его предварительно осознать свою природу; тогда как, с другой стороны, дав нам точное представление об объекте, она и субъект и объект выводит из области неопределенной абстракции, вводит их в действительность и таким образом уже ныне в известном отношении осуществляет то их согласование, которое она должна была найти лишь в конце своей деятельности. Такова философия наших дней. 208. Извлечение из разбора Историософии г-на Цешковского г-ном Михелетом из Берлина (перевод с немецкого)[141]. Картина будущей исторической науки, которую рисует автор, в своей основе ничем не отличается от той, которую можно произвести согласно учениям умозрительной философии. Вот в каких выражениях он излагает свою идею: "Необходимо, — говорит он, — чтобы абсолютная идея слилась, наконец, с абсолютным бытием, однако, не извращая себя; при этом необходимо, чтобы единство двух природ, природы божественной и природы человеческой, отныне перестало, следуя устарелой концепции, пребывать только в личном ощущении или быть не чем иным, как простым отвлеченным понятием совершенно вне сферы разума, так, как это показывают новейшие учения; необходимо, чтобы это единство впредь порождалось только собственной энергией или посредством воли мирового разума, проявляющегося в действии. Может быть, оно и откроется еще раз миру ощущений, но не непосредственно, как во время первой эпохи его развития; оно придет к к этому постепенно, полностью наполненное новыми элементами, введенными в него последующим развитием. Эта новая фаза его прогресса должна быть рассматриваема как истинное оправдание материи, как окончательное согласование Идеи с Действительностью. Некогда видели искусство, превзойденное мыслью и размышлением; теперь увидят философию, превзойденную действием и общением. Эта изумительная деятельность человеческого сознания ныне стремится проникнуть повсюду; эта испытываемая человечеством глубокая потребность дать себе отчет во всем, это нетерпение внутреннего чувства, опережающее действие, — все это является не чем иным, как свидетельством того направления, на которое мы указывали, предпосылками тех следствий, о которых мы сообщали. Можно сказать, что открывая новые философские методы, ум открыл истинный философский камень, столь долго и столь тщетно разыскиваемый. Вот он, перед нами; речь идет уже только о том, чтобы извлечь чудеса, заключающиеся в нем. Философии теперь больше ничего не остается, как растворить настежь двери алтаря, как изложить доступным языком свои эзотерические учения. Вся ее деятельность отныне должна быть направлена на объяснение хаоса человеческого общества, на то, чтобы заставить истину спуститься из области идеи в область действительности. 209. Что же касается искусства, то необходимо, чтобы оно повернуло назад, чтобы оно опять вознеслось до античного искусства, не отступив, однако, от новейшего чувства. Жизнь снова обретет наивную ясность первобытной эпохи, не отказываясь от последствий своей продолжительной сосредоточенности и внутренней глубины которые она снискала в наши дни. Это не будет возвратом, падением в жизнь природы, как может показаться, — напротив, это будет та же самая жизнь, вознесенная до новой сферы, сотворенной для нас новейшим началом. Природа, дошедшая до этой степени образования и зрелости сделается самой благоприятной средой для деятельности ума, и точно также, как некогда человек был примирен с Богом, сегодня материя будет примирена с духом. Та же победа, которая была сперва достигнута в порядке рациональном, будет теперь достигнута в порядке реальном. Противоречия, образующие брожение в нашей среде, будут также согласованы и естественно придут к всеобщему примирению по всем тезисам длительных прений, продолжавшихся в течение всех минувших веков и закончившихся в нашу эпоху; все эти страстные столкновения различных чувств, еще терзающих умы, прекратятся навсегда, так же, как и разрешение проблемы жизни в том виде, в каком она предложена и громко провозглашена новейшим умозрением. 210. Отныне, следовательно, вся энергия мирового Разума будет направлена на осуществление абсолютного Блага; для человеческого общества наступит новая эра; социальные основы в самом общем своем выражении будут изложены с такой же строгостью, с какой ранее были изложены основы нравственности и права; отношения между семьей и обществом, между обществом и государством, до сего дня постоянно порабощенные условиями той среды, в которой они учреждались, не замедлят установиться окончательно. Этот слышимый вами грозный шум, разносящийся от одного конца света до другого, является не чем иным, как великим голосом человеческого рода, говорящим о возвышенных нуждах дня. Еще мгновение, и человек выйдет навсегда из сферы отвлеченности, став подлинно социальным существом; отдельные общества отрешатся от своего одиночества и добровольно присоединятся к великой семье народов; естественный строй, в котором народы еще живут противопоставленными друг другу, уступит место строю всеобщему; наконец, человечество, сама идея которого ранее была едва постижима, себя сотворит живым, конкретным, действительным и станет человечеством совершенным, истинным именем которого будет Церковь Господня. Таким же образом мировой разум, осуществляя себя в Красоте, в Истине, в Благе, утвердит себя как органическое целое и установится в Совершенстве. 211. Как объяснить себе, что в книге о христианстве[142], которая вообще признана хорошей книгой и где говорится о всех религиях и всех философских системах, ни слова не сказано о православной церкви, хотя бы для того, чтобы опровергнуть ее учение? 212. Христианство существует; оно существует не только как религия, но и как наука, как религиозная философия; оно было признано не только невежественными народными массами, но и самыми просвещенными, самыми глубокими умами: вот чего не могут отрицать его злейшие враги. Поэтому они должны доказать одно из трех: или что И[исус] Х[ристос] никогда не существовал и поэтому религия, которая носит его имя, была основана какими-то ловкими фокусниками, или же что если И[исус] Х[ристос] существовал, то он сам был только ловким фокусником; или же, наконец, что он был восторженным фанатиком, убежденным как в том, с чем он выступал, так и в своем божественном происхождении. А если допустить любое из этих трех предположений, пришлось бы еще разъяснить, каким образом христианство, рожденное из лжи, могло достичь того положения, в каком мы его ныне видим, и произвести то действие, какое оно оказало. 213. Социализм победит не потому, что он прав, а потому, что неправы его противники[143]. 214. Доказательством того, что такими, какие мы есть, создала нас наша церковь, служит, между прочим, то обстоятельство, что даже в наши дни важнейший вопрос в нашей стране — религиозный вопрос о сектантах, раскольниках[144]. 215. С одной стороны, — беспорядочное движение европейского общества к своей неведомой судьбе, на Западе колебание почвы, готовой провалиться под стопами новаторского гения; с другой — величавая неподвижность нашей родины и совершеннейшее спокойствие ее народов, ясным и спокойным взором наблюдающих страшную бурю бушующую у нашего порога; таково величественное зрелище, представляемое в наши дни двумя половинами человеческого общества, — зрелище поучительное и которым не налюбуешься… Десять страниц в том же духе[145]. 216. Этот человек был бы терпим, если бы он согласился чего-нибудь не знать; но нет, ему нужно знать все-все. Одной очень простой вещи он, однако, не знает: а именно, что если на беду человек обладает внешностью гиппопотама, он должен быть скромным или же гениальным[146]. У того, другого, ум такого же рода, но он, по крайней мере, мудро сидит дома, в блаженном и уединенном созерцании достоинств своих и своего ребенка; он не хватает вас за воротник, чтобы сообщить будто он знает все лучше вас[147]. 217. Вся философия Гегеля, как известно, заключена в двух понятиях: бытие и дух. Конечно, не это заслуживает в нем упрека. Что, в конце концов, можно найти в мире мысли и свободной воли, кроме принципа действия и его продукта. Ничего более. К несчастью, промежуточное расстояние между этими двумя основными понятиями заполнено диалектикой, правда, строгой, даже подчас, пожалуй, слишком строгой, но вырождающейся часто в настоящий номинализм, в узкую логомахию[148], возможную только в таком языке, где любое существительное может стать по вашему желанию инфинитивом. Странная грамматика, которая выражает одним и тем же словом причину и следствие и уничтожает причинность в результате ошибки в языке. Гегель, очевидно, приписал диалектике слишком большую роль; он, очевидно, не понял своего века, века, столь поглощенного идеей практической, нетерпеливо стремящегося добиться цели, дойти до реальности, пользуясь выражением, заимствованным у самого Гегеля. Как вы хотите, я вас спрашиваю, чтобы мы изводились этими бесконечными словопрениями, этой выродившейся схоластикой средневековья, мы, которые мчимся по железной дороге с быстротой солнечного луча ко всеобщей развязке? Невозможно. 218. Известно, что приобретение какой бы то ни было вещи происходит двумя способами: посредством производства или посредством обмена, другими словами, для того чтобы приобрести вещь, нужно или произвести ее или купить. Но если вы не обладаете умением произвести вещь или не имеете средств купить ее, не имеете также равноценного предмета, который могли бы предложить в обмен, что же, добудьте только кредит и вы, все же, сможете приобрести ее; нынешний собственник вещи охотно уступит ее вам в обмен на равноценный предмет с уплатой в будущем. И, надо сказать, что ничто так не возбуждает жажды наслаждений, как возможность приобретать предмет этим последним путем, ничто не вызывает столь легкой растраты своего будущего, ничто так не повышает расходов и не предоставляет столь широких средств для материального существования за счет завтрашнего дня[149]. Но в порядке интеллектуальном, где приобретение идей и познаний совершается только посредством умственного труда и науки, где, стало быть, немыслим простой обмен, где нельзя получить одну идею взамен другой, случается, что человек оказывает кредит самому себе, что он потребляет ценности раньше их приобретения, что он пускает в ход некоторые идеи, не понимая их. В наше время это самая обычная вещь. Это опять та же жажда наслаждений, ищущая удовлетворения в другой области. Как видите, теория кредита, применяемая в области умственной, удивительно усовершенствована. 219. Распространение просвещения вызвало во всех классах общества новые потребности, и они требуют удовлетворения: таково современное положение вещей в его подлинной сущности. Ваше дело разъяснить нам, законно это требование или нет. Рабочий хочет иметь досуг, чтобы так же, как и вы, прочитать новую книгу, как и вы — посмотреть новую пьесу, как и вы — иногда побеседовать с друзьями; он, конечно, неправ, но тогда почему же вы так старались распространять просвещение, организовывать начальное обучение, сделать науку всякому доступной? Следовало оставить массы в их грубом скотстве. Средства, пускаемые в ход обездоленными классами для завоевания земных благ, без сомнения отвратительны, но думаете ли вы, что те, которые феодальные сеньоры использовали для своего обогащения, были лучше? Должно показать им другие, более законные, более действенные средства, такие, которые бы меньше нарушали ваши привычки комфорта и farniente[150], а не оскорблять их. Оскорбление не есть политико-экономический трактат. Бедняк, стремящийся к малой доле достатка, которого вам девать некуда, бывает иногда жесток, но никогда не будет так жесток, как жестоки были ваши отцы, те именно, кто сделал из вас то, что вы есть, кто наделил вас тем, чем вы владеете. 220. Много толкуют о том, что общество лишено безопасности. Но с каких пор оно наслаждается этим вожделенным чувством безопасности, по которому вы так тоскуете? Наслаждалось ли им общество в средние века, когда каждый барон обирал округу, над которой высилась башня его замка, и когда жакерия разоряла деревни, наслаждалось ли им общество Италии, когда в каждом городе был свой тиран со своим набором орудий пытки? Или во время войн против гугенотов, когда Колиньи был умерщвлен, а король Франции стрелял в своих подданных[151]? Или во время Тридцатилетней войны, когда вся Германия дымилась от пожаров, всюду сопровождавших шайки Валленштейна и Тилли[152]? Или когда Палатинат был разорен по приказу Лувуа, и Драгонады[153] разгоняли промышленное население Франции? Или когда гирлянды человеческих трупов украшали белокаменные стены нашего Кремля[154]? Или во время императорских рекрутских наборов, когда цвет нации погибал на полях сражений? Наконец, наслаждается ли оно этим чувством безопасности в наши дни в тех, странах, где кредита не существует, где 10 % — нормальная процентная ставка, где громадные капиталы лежат втуне из страха себя обнаружить, где господа убивают своих крепостных, когда последние их не убивают, где. осадное положение — нормальное состояние страны? Повторяю: не будем смешивать двух фактов, совершенно разнородных и связанных между собой только в порядке хронологическом. Общество под ударом, но оно защищается и защищаясь научается. Оно, несомненно, найдет средство выйти из этого положения. Это уже не то, что было в старину, когда бессмысленный и нелепый предрассудок боролся против всеобщего разума; теперь серьезные интересы борются, защищая себя против серьезных же интересов. 221. Философское Я во всем этом не при чем. Религиозное чувство, наивные чаяния, юная вера раннего христианства уже невозможны и более не могут овладеть массами. Они могут служить утешением лишь для некоторых отдельных существ, для душ, вечно пребывающих в младенчестве. Божественная мудрость никогда не помышляла затормозить движение мира. Это она внушила роду человеческому большинство идей, которые его теперь потрясают. Она не могла и не хотела упразднить свободу человеческого духа. Она вложила в сердце человека зерна всех тех благ, которыми человеку дозволено наслаждаться, и затем предоставила действовать человечеству. Посмеете ли вы сказать, что и зерна погибли среди современных бурь или что они стали бесплодными? Это было бы богохульством, более преступным, чем все зло, принесенное миру революциями, ибо это значило лишать мир надежды, той силы, которую евангелие осмелилось признать добродетелью. 222[155]. Мы идем освобождать райев[156], чтобы добиться для них равенства прав. Можно ли при этом не прыснуть со смеха? 223. Морская держава — без побережья, без колоний, без торгового флота. Можно ли при этом не прыснуть со смеха? 224. Вы мне говорите о преследовании, которому подвергаетесь. Домашний спор, вот и все. 225. Вы называете это величайшим самопожертвованием; я это называю глупым соучастием. Отсутствие великодушия. 226. Вы претендуете на звание представителей идеи; постарайтесь иметь идеи, это будет лучше. 227. Закон, как вы знаете, карает соучастие точно так же, как и преступление. 228[157]. Не начинайте войны для сохранения целости Турции. Америка единственная соперница, которой вы должны бояться; в наше время варварство не ниспровергнет просвещение. Не владение Константинополем доставит могущество России. Турция владеет Константинополем, а посмотрите, в каком она жалком положении[158]. 229. Вот каким образом вопрос этот слагается по моему мнению. В лице Петра Великого Россия сознала свое преступное одиночество и свое преступное направление. Она пошла в науку к Европе. Этим новым путем шла она до сей поры. Признание ее вознаграждено было успехами во всех отношениях и увенчалось при Александре I торжеством самым высоким, невиданным в истории рода человеческого. Но вдруг задумала она, что она может уже ходить на своих ногах, что пора ей возвратиться к своему прежнему одиночеству. Европа сначала изумилась такой дерзновенности, посмотрела ей в глаза и увидев, что точно, она вышла из покорности, осердилась и пошла потеха[159]! 230[160]. По-моему, большая ошибка воображать, что современный кризис является только следствием неосторожной политики, с одной стороны, желания власти и революционного духа — с другой. Никогда царствование не было менее честолюбивым, чем царствование императора Николая, и если можно упрекать в чем-нибудь русский кабинет, то скорее в том, что он был слишком осторожным. Характер нашего императора, без сомнения, обнаруживается в событиях, которые происходят сейчас, но этот характер отнюдь не представляет собой политической системы, и русский кабинет, подчиняясь ему, не делает политики; он повинуется, вот и все[161]. 231. Мои близкие отношения с покойным архиепископом доставили мне много случаев говорить с ним. Я говорил всегда с уважением о восточной церкви и надеялся в будущем видеть ее приблизившейся к церкви англиканской. 232. Я сказал: "здоровье не заразительно, заразительна болезнь, след. истина и ошибка"[162]. Один ортодоксальный христианин ответил мне на это: "а христианство?". Никогда настоящий христианин не ответил бы так. Для истинного христианина христианство вещь совершенно особенная; абсолютно божественная, которая не имеет ничего общего с порядком человеческих идей. Для него [нрзб.], так же как распространение христианства, — постоянное чудо, так же особенная вещь, и если он хочет объяснить его историю, он вынужден объяснить ее стечением неповторимых обстоятельств в истории мира. |
|
|