"Берлин-Александерплац" - читать интересную книгу автора (Дёблин Альфред)Книга пятаяБум, бум — перед закусочной Ашингера на Алексе бухает паровой копер. Он вышиною с дом и шутя забивает в землю железные сваи. Февраль месяц. Мороз. Люди надели теплые пальто. У кого шуба есть — те в шубах, у кого нет — те, стало быть, без шуб. Дамочки все в тонких чулках, мерзнут небось, зато красиво. Вся шантрапа куда-то попряталась от холода. Когда потеплеет, выползут опять изо всех углов. А пока сидят где-нибудь да согреваются двойной порцией водки; только какая же это водка? В ней разве что ноги мыть! Бум, бум — долбит паровой копер на Александерплаце. Кругом толпятся зеваки. Делать людям нечего — стоят и смотрят, как работает копер. Рабочий на помосте все время дергает какую-то цепь. Тогда наверху что-то хлопает, шипит и ба-бах! — молот бьет сваю по башке. А те, что вокруг копра стоят, — мужчины и женщины и в особенности мальчишки, — радуются, здорово как получается: ба-бах! — сваю по башке. Сваи почти и не видно больше, с ноготок торчит, а ее все по башке да по башке, такая уж ее доля! Вот и вся ушла в землю. Черт возьми, лихо они ее разделали! И удовлетворенные зрители расходятся. Всюду настланы доски. Перед универмагом Тица стояла бронзовая Беролина [7]с протянутой вперед рукой, бабища, что твой слон! И ту куда-то утащили. Может быть, перельют и наделают из нее медалей. Словно черви копошатся рабочие в земле. Сотни их тут! И роют и возятся днем и ночью, не переставая. Дзинь-дзинь — по дощатому настилу громыхают трамваи, ползут через Алекс желтые, с прицепными вагонами; соскакивать на ходу опасно для жизни. Перед вокзалом городской железной дороги расчистили широкую площадку; отсюда поезда идут в одном направлении — к Кенигштрассе, мимо универмага Вертгейма; хочешь попасть в восточную часть города, — обходи кругом, по Клостерштрассе, мимо полицейпрезидиума. С грохотом проносятся поезда к Янновицкому мосту. А вот паровоз остановился, выпускает пары прямо над пивной "Прелат" — "Пиво "Шлосбрей", вход за углом". По ту сторону сносят подряд все дома вдоль городской железной дороги. И откуда берется столько денег? Ну, да Берлин город богатый, и налоги мы платим исправно. Снесли табачный киоск фирмы "Лезер и Вольф" с мозаичной вывеской, а в двадцати метрах дальше она уже опять красуется, и у самого вокзала еще раз. "Торговый дом Лезер и Вольф". Сигары высшего качества на все вкусы: бразильские, гаваннские, мексиканские, марки — "Наша утеха", "Лилипут", № 8 по 25 пфеннигов за штуку, "Зимняя баллада" — в пачках по двадцать пять штук, по 20 пфеннигов за штуку, сигаретки № 10 несортированные, оберточный лист суматрского табака — гордость фирмы — небывало дешево, в ящичках по сто штук — 10 пфеннигов за штуку… Бьем, бьем… побиваем все рекорды нашими сигарами — в ящичках по пятьдесят штук, в картонной упаковке по десять штук, отправка во все пункты земного шара; новинка — сигара марки "Бойэро" по 25 пфеннигов штука, — клиенты в восторге! — Бью, бьешь, бьем в щепы. Возле "Прелата" есть свободное местечко, там стоят тележки с бананами. Покупайте детям бананы! Бананы — дезинфицированы самой природой, их кожура защищает плод от насекомых, червей и бацилл, за исключением, конечно, тех насекомых, червей и бацилл, которые сквозь нее проникают. Тайный советник, профессор Черни, вполне убедительно доказал, что дети, в первые годы своей жизни питаясь бананами, лучше развиваются. Бью, бьешь, разбиваем. По Алексу гуляет ветер; на углу, где универмаг Тица, дует со всех сторон. Брр! Мерзость! Ветер, ветер… Несется меж домов, врывается в котлованы, не дает покоя. Хорошо бы укрыться в теплой пивной, да где уж там, ветер и в карманах свистит. А жизнь идет своим чередом — не зевай, пошевеливайся, погода не для прогулок. И вот с утра спозаранку тянутся к Алексу рабочие — из Рейникендорфа, из Нейкельна, из Вейсензее. Холодно ли, тепло ли, ветрено или тихо, — каждый день все то же: наливай кофе, завертывай бутерброды, пора на работу, наше дело — трудиться до седьмого пота, а там, наверху, сидят трутни, спят на пуховиках и высасывают из нас последние соки. У Ашингера на Алексе большое кафе. Нет у тебя пуза — можешь нагулять, а есть — можешь увеличить по желанию. "Природу не обманешь! Тот, кто пытается улучшить искусственными примесями качество хлебобулочных изделий, выпекаемых из испорченной муки, — обманывает себя и потребителя. У природы свои законы, она не терпит насилия! Почти во всех цивилизованных странах здоровье населения подорвано — это печальный результат потребления недоброкачественных продуктов питания, подвергающихся химической обработке". "Колбасные изделия высшего качества, с доставкою на дом. На ливерные и кровяные колбасы цены снижены". А вот интересный журнал, спешите купить — вместо одной марки только двадцать пфеннигов. "Брачная газета", пикантного содержания, только за двадцать пфеннигов. Продавец попыхивает сигарой, на голове у него морская фуражка. Бью, бью, бью… Из восточных районов города, из Вейсензее, Лихтенберга, Фридрихсхайна, с Франкфуртераллее выезжают на Ландсбергерштрассе желтые трамваи и взапуски бегут к Алексу. № 65 идет от Центрального скотопригонного двора по Большому кольцу — от Веддингплац до Луизенплац, № 76 — из Хундекеле до Хубертусаллее. На углу Ландсбергерштрассе закрылся универмаг Фридриха Гана — устроили распродажу, все вывезли подчистую, а теперь собираются отправить и самый дом к праотцам, Сейчас тут остановка трамвая и автобуса маршрута № 19. А дом, где был магазин канцелярских принадлежностей Юргенса, уже снесли, и на его месте красуется сейчас дощатый забор. У забора сидит старик с медицинскими весами. Проверяйте свой вес! Всего — 5 пфеннигов. О возлюбленные братья и сестры, кишмя кишащие на Алексе, остановитесь на минуту и загляните в щель в заборе рядом с упомянутыми весами: на том месте, где недавно еще был богатый магазин Юргенса, вы увидите груду щебня. А универмаг Гана еще стоит. Безлюдный, опустевший, выпотрошенный, только какие-то красные лоскутки и бумажки прилипли к стеклам витрин. Из праха рожден, и прахом станешь; стоял здесь когда-то прекрасный дом, а ныне никто и не вспомнит о нем. Так погибли Рим, Вавилон, Ниневия, Ганнибал, Цезарь, все пошло прахом, помните это. Позвольте, позвольте, во-первых, в наши дни производятся раскопки этих городов, — посмотрите, вот иллюстрации в последнем воскресном номере газеты, а во-вторых, эти города выполнили свою миссию и их сменили другие. Так было, так будет. Ведь не станете же вы горько оплакивать свои старые брюки, когда заносите их до дыр. Просто пойдете и купите новые. На том мир стоит! На площади безраздельно властвует полиция. Она представлена здесь в нескольких экземплярах. Каждый "экземпляр" с видом знатока поглядывает то в ту, то в другую сторону. Правила уличного движения он знает наизусть, будьте покойны. На ногах у него краги, справа висит резиновая дубинка; вот он поднимает руки и вытягивает их в направлении с запада на восток: север и юг пусть обождут, а восток переливается на запад и запад на восток. Затем "экземпляр" автоматически переключается, и уже север переливается на юг, а юг на север. Мундир у шупо скроен в талию, сидит как влитой. По знаку "экземпляра" через площадь бегут по направлению к Кенигштрассе человек тридцать всякого звания, часть из них оседает на площадке у остановки трамвая, а другие благополучно достигают противоположной стороны площади и идут дальше по дощатому настилу" Столько же людей двинулось им навстречу с запада на восток; и здесь никто не пострадал, все благополучно доплыли до противоположной стороны. Тут и мужчины, и женщины, и дети, детей большей частью ведут за руку. Перечислить их всех и описать судьбу каждого очень трудно. Это можно сделать лишь в отношении некоторых. Ветер всех прохожих осыпает снежной крупой. Лицо человека, идущего с востока, ничем не отличается от лиц тех, кто идет с севера, запада или юга, да, кроме того, эти люди часто меняются ролями: те, что в данный момент идут через площадь к Ашингеру, час спустя могут оказаться перед пустым универмагом Гана. И точно так же поток людей, идущих с Брунненштрассе к Янновицкому мосту, сливается с встречным потоком. Конечно, многие сворачивают и в сторону, с юга на восток, с юга на запад, с севера на запад, с севера на восток. Все они похожи друг на друга — и пешеходы и пассажиры в автобусах или трамваях. Те только сидят в разных позах да увеличивают вес вагона, обозначенный на его наружной стенке. Кто заглянет им в душу? — Темна вода в облацех… А если б даже и заглянуть — кому от этого польза? Скажете, новую книгу можно было бы написать? Да ведь и старые-то не идут; в 1927 году сбыт книжной продукции понизился по сравнению с 1926 годом на столько-то процентов. Итак, будем рассматривать этих людей лишь как частных лиц, заплативших по двадцати пфеннигов за проезд, за исключением владельцев месячных проездных билетов и учащихся, с которых берут только по десяти пфеннигов: и вот они едут — каждый живым весом от пятидесяти до ста кило, в одежде, с сумочками, пакетами, ключами, шляпами, искусственными челюстями и бандажами от грыжи; проезжают через Александерплац и сохраняют до конца поездки таинственные длинные полоски бумаги, на которых напечатано: Маршрут № 12, Сименсштрассе Д,А, Гоцковскиштрассе С,В, Ораниенбургские ворота С,С, Котбуские ворота А. Таинственные письмена! Кто разгадает их, кто смысл их распознает? Три слова заветных тебе назову… А билетики эти прокомпостированы четыре раза в определенных местах, и на них значится на том же самом немецком языке, на котором написаны библия и гражданский кодекс: "Годен на одну поездку в одном направлении, одним маршрутом, без права пересадки". Люди читают газеты различных направлений, сохраняют равновесие благодаря своему ушному лабиринту, вдыхают кислород, тупо глядят друг на друга; одни испытывают боль, другие — нет, одни думают, другие — нет, одни счастливы, другие несчастны, есть и такие, что ни счастливы, ни несчастны. А копер все бухает — бум, бум, бью, бью, забью, ну-ка еще одну сваю… Жужжание разносится по площади — это у полицейпрезидиума что-то клепают, сваривают, в другом месте бетономешалка вываливает готовый бетон. Господин Адольф Краун, дворник, давно уже любуется ее работой. Внимание его приковала автоматическая загрузка песка в бетономешалку. Ишь ты, поди ж ты! Он напряженно следит, как вагонетки с песком медленно поднимаются на дыбы, застывают на секунду в вертикальном положении и трах — опрокидываются, не угодно ли? А что, если бы человека так же вывалили из постели, ногами вверх и головой вниз, не поздоровилось бы ему, пожалуй!.. Им поди все равно, что песок, что человек… У Франца Биберкопфа снова рюкзак за плечами, он снова торгует газетами. Квартиру он переменил. И стоит он теперь не у Розенталертор, а на Алексе. Франц уже в полной форме — орел мужчина, рост—1,80 см.; правда, он убавил в весе, зато чувствует себя бодрее. На голове синяя фуражка газетчика. "Тревожные дни в рейхстаге!", "Правительственный кризис!", "Слухи о перевыборах в марте, в апреле перевыборы неизбежны", "Куда ты идешь, Иозеф Вирт?..", "Забастовка в Центральной Германии продолжается, предстоит образование арбитражной камеры", "Грабители на Темпельхерренштрассе". Лоток Франца у выхода из метро на Александерштрассе против кинотеатра "Уфа". На этой стороне оптик Фромм открыл новый магазин. Франц попал в эту сутолоку, поглядел на уходящую вдаль Мюнцштрассе и сразу подумал: "А ведь евреи мои где-то поблизости живут, как же, помню, — тогда это со мной в первый раз приключилось. Надо бы как-нибудь к ним заглянуть, могут разок купить у меня "Фолькишер беобахтер". Почему бы и нет? Только купили бы, а там пусть что хотят, то и делают с газеткой". При этой мысли Франц ухмыляется. А забавный был тот старый еврей в шлепанцах. Он оглядывается кругом, пальцы у него закоченели от холода; рядом с ним торгует какой-то маленький горбун с кривым носом — перебили наверно. "Тревожные дни в рейхстаге", "Правительственный кризис", "Дом № 17 по Хеббельштрассе вот-вот обрушится — жильцы выселены", "Кошмарное убийство на рыболовном судне", "Бунтовщик или сумасшедший?" Холодно. Франц и горбун дуют в кулаки. Торговля до обеда идет вяло. Тощий пожилой человек, обшарпанный, засаленный, в зеленой войлочной шляпе, вступает с Францем в разговор. Спрашивает, выгодно ли торговать газетами. То же самое и Франц когда-то спрашивал. — Подходящее ли это для тебя дело, коллега, выдержишь ли? — М-да, мне уж пятьдесят два стукнуло. — То-то и оно. Как пятьдесят стукнуло, глядишь — то прострел, то подагра… В полку у нас был капитан из запасных, сам из Саарбрюкена, бывший агент по распространению лотерейных билетов — то есть это он так говорил, может быть он на самом деле сигаретами торговал, почем я знаю, так он уже в сорок лет прострел схватил в пояснице. Но ему это на пользу пошло — такая выправка у него стала, что ого-го! Ходил словно метла на роликах! И все сливочным маслом натирался. А когда сливочного не стало, году этак в 1917, а выдавали только пальмин, растительное масло — первый сорт да еще прогорклое, капитан наш от огорчения на пулю нарвался. — А что ж мне делать? На завод меня теперь тоже не принимают. Мне в прошлом году операцию сделали в Лихтенберге, в больнице святого Губертуса. Вырезали яичко, говорят, был туберкулезный процесс, до сих пор боли. — Ну, тогда гляди в оба, а то и другое вырежут. Тебе уж лучше какую сидячую работу — пойди в извозчики, что ли. "Стачечная борьба в Средней Германии продолжается, переговоры не дали результатов". "Посягательство на закон о правах квартиронанимателей. Заснешь под крышей — проснешься на мостовой!" — Да, да, приятель, — продолжает Франц, — газетами торговать — дело хорошее, но продавца газет ноги кормят, и опять же горлом надо брать. Горло, брат, должно быть, как у горлицы. Понял? Без этого у нас нельзя. Нам нужны крикуны. Кто громче кричит, тот больше и зарабатывает. У нас, брат, знаешь, какой народ. Вот погляди-ка, сколько здесь пфеннигов? — Вроде сорок, по-моему. — Ну то по-твоему! В том-то и штука! А если покупатель торопится, шарит в карманах, а у него только двадцать пфеннигов да бумажка в десять марок, то наш брат ему вмиг разменяет, да как еще! Кого хочешь спроси! И до чего же это ловко делается! Что твои банкиры! Вмиг разменяем, и процент свой учтем, и пеню накинем — глазом не моргнешь! Старик вздыхает. — М-да, — не унимается Франц, — в твои-то годы, да еще с подагрой… Но уж если ты, брат, возьмешься за это дело, то не стой один, а найми себе двух помощников помоложе; конечно, придется им платить, пожалуй даже половину всей выручки, но зато тебе бегать не придется — будешь вести дело и сбережешь голос. И притом надо иметь хорошие связи и лоток на бойком месте. Зачем пойдешь, то и найдешь. И еще тебе скажу — без спортивных состязаний или смены правительства торговля не идет. Вот, говорят, например, когда Эберт умер, газеты прямо с руками рвали… Да ты, брат, не огорчайся, это еще только с полгоря. Вон видишь — копер стоит, так если бы он тебя по башке стукнул, небось хуже было бы! И глазом моргнуть не успел бы. "Посягательство на закон о правах квартиронанимателей. Помни, Цергибель![8]Долг платежом красен! Выхожу из партии предателей". "Аманулла под английским контролем. Индия в неведении". Напротив, у радиомагазина Уэбба (к сведению покупателей! Заряжаем один аккумулятор бесплатно), стоит бледная девица в бархатном пальто и надвинутой на самые глаза шапочке и как будто о чем-то усиленно размышляет. Рядом шофер такси думает: поедет или нет? Может, денег не хватает. А может, ждет кого? Но та только слегка сгибается в пояснице, словно вывихнула что-то, а затем снова пускается в путь. Ей просто немного нездоровится — у нее часто бывают какие-то ноющие боли внутри. Она готовится к экзаменам на учительницу, посидит сегодня дома и сделает себе согревающий компресс, а к вечеру боли у нее всегда стихают. Вечером, в четверг 9 февраля 1928 года, когда в Осло пало социал-демократическое правительство, в Штутгарте заканчивались шестидневные велогонки с лидерами (победителями вышли гонщики Ван Кемпен и Франкенштейн, набрав 726 очков и покрыв расстояние 2440 километров), а положение в Саарской области, по-видимому, обострилось, в тот же февральский вечер (одну минуточку! Перед вами заморская красавица, таинственная незнакомка. Ответьте на ее вопрос — вы уже пробовали сигареты "Калиф" табачной фабрики братьев Гарбати?)… так вот, в этот вечер Франц Биберкопф стоял на Александерплац у тумбы для афиш и внимательно изучал объявление о митинге протеста союза огородников и садоводов районов Трептов — Нейкельн и Бриц в большом зале Ирмера; повестка дня: о незаконном увольнении с работы членов союзов. Ниже красовались плакаты: "Как избавиться от астмы" и "Прокат маскарадных костюмов, богатый выбор для дам и кавалеров". И вдруг смотрит — рядом с ним коротышка Мекк. Эге, да ведь это Мекк! Знаем такого! Старина Мекк! — Ах, Францекен, Францекен, — повторял Мекк, вне себя от радости. — Франц, братишка, ты ли это — глазам не верю, как будто с того света! Я готов был поклясться, что… — Ну, в чем поклясться? Думал, я опять что-нибудь выкинул? Нет, брат, полный порядок. Они жали друг другу руки, обнимались так, что кости трещали, с силой хлопали друг друга по плечу, шатаясь после каждого удара. — Давно мы не виделись, Готлиб, такая уж судьба, А я ведь здесь торгую. — Здесь, на Алексе? Да что ты говоришь, Франц, как же это мы с тобой ни разу не встретились? Ведь поди сколько раз бежали друг другу навстречу, да, видно, глаза не туда глядели. — Верно, так оно и было, Готлиб. Взялись под руку и пошли по Пренцлауерштрассе., — А помнишь, Франц, как ты гипсовыми статуэтками торговать собирался? — Не разбираюсь я в статуэтках. Тут культура нужна, а мы народ темный. Торгую вот снова газетами, ничего, кормиться можно. Ну, а ты, Готлиб? — Я торгую на Шенгаузераллее с лотка мужским платьем — непромокаемыми куртками и брюками. — А откуда у тебя вещи? — Ты все такой же, Франц, все спрашиваешь "откуда?" да "как?". Так только девицы спрашивают, когда хотят получать алименты. Франц помрачнел, с минуту молча шагал рядом с Мекком, а потом сказал: — Смотри, влипнешь ты со своими штучками! — То есть как это "влипнешь", какие-такие "штучки", Франц? Дело есть дело, товар надо покупать умеючи. Франц не хотел идти дальше, встал, заупрямился. Но Мекк не отставал — болтает, не закрывая рта, уговаривает: — Зайдем в пивную, Франц, может быть, встретим там этих скотопромышленников — помнишь, которые судились? Сидели с нами на собрании, где ты себе справку достал. Сели они в калошу со своим процессом. Не послушали меня, показали под присягой, теперь изволь выставлять свидетелей, чтоб подтвердили ихние показания. Несдобровать им, брат, свернут они себе шею. — Нет, Готлиб, я уж лучше воздержусь. Но Мекк не уступал, и Франц сдался, ведь как-никак это был его добрый старый приятель, пожалуй лучший из всех, за исключением, конечно, Герберта Вишова, но тот стал сутенером, и Франц знать его больше не желает. Зашагали они под ручку по Пренцлауер-штрассе — "Вина, коньяки, ликеры", "Ателье мод", "Варенье, маринады", "Шелка. Дамы света предпочитают натуральный шелк!". А когда пробило восемь, Франц сидел в пивной с Мекком и еще каким-то немым человечком, который объяснялся знаками. Пир у них шел горой. Франц угощал. Он словно ожил, с наслаждением ел и пил — две порции айсбейна подряд, а потом фасоль со свининой и пиво — кружку за кружкой, Мекк и немой только диву давались. Они сели вплотную друг к другу и облокотились на столик, чтоб никто не подсел, только худая, как щепка, хозяйка не отходила от них: подавала, убирала, наполняла стаканы. За соседним столиком сидели трое пожилых мужчин, которые время от времени поглаживали друг друга по лысинам. Франц с набитым ртом ухмыльнулся и подмигнул в их сторону: — Что это они там? Хозяйка придвинула ему горчицу; — Ну, видать, любят друг друга. — Похоже на то. И все трое загоготали, чавкая и давясь. А Франц то и дело повторял: — Надо себя побаловать! Здоровому человеку побольше есть надо. С пустым брюхом много не наработаешь. Скот прибывает в Берлин по железной дороге из провинций: из Восточной Пруссии, Померании, Западной Пруссии, Бранденбурга. Блеют овцы, мычат коровы, спускаясь по сходням. Свиньи хрюкают, обнюхивают землю. Вот она, твоя судьба. Бредешь в тумане. Бледный молодой человек берет топор — хрясь! И в тот же миг погасло сознание, пустота… В девять часов приятели отвалились на спинки стульев, сунули сигары в жирные губы, закурили, сыто отрыгивая. Тут-то оно и началось. Прежде всего в пивной появился какой-то юнец, повесил на гвоздик пальто и шляпу, сел за пианино и давай отхватывать. Народ подходил. У стойки несколько человек затеяли спор. Рядом с Францем за соседний столик уселись двое пожилых в кепках и один помоложе в котелке; Мекк окликнул их, завязался разговор. Тот, что помоложе, с черными сверкающими глазами, бывалый парень из Хоппегартена, рассказывал: — Так вот, приехали в Австралию — и что же они видят? Песок, голая степь, и ни деревца, ни травинки, ни черта. Пустыня, да и только. А по ней бродят стада желтых овец, их там миллионы. Дикие были овцы. Ими англичане и кормились первое время. А потом и вывозить их стали в Америку. — Больно нужны американцам овцы из Австралии. — В Южной-то Америке? Нужны, будь уверен! — Да ведь у них там быков хоть отбавляй. Они и сами не знают, что с ними делать, — больно много их. — То быки, а то овцы. Шерсть, понимаешь. Там ведь негров полным-полно, а негр холода не выносит! Англичане получше тебя знают, куда им сбывать своих овец. За англичан, брат, не беспокойся! Но ты лучше послушай, что стало с овцами. Тут вот один рассказывал — сейчас в Австралии овец днем с огнем не сыщешь. Будто и не было. А почему? Куда девались овцы, спрашивается? — Волки их задрали, что ли? — Какие там волки! — отмахнулся Мекк. — Тоже, скажешь: волки! Не волки, а э-пи-зо-о-ти-и. Это бич божий для страны. Начнется падеж скота, и делай что хочешь. Но парень в котелке не соглашался, что тут все дело в эпизоотиях. — Эпизоотии — это, конечно, бывает. Где много скота, там и падеж. А потом падаль гниет, заражает все кругом. Но только тут причина не та. Тут как пришли англичане, да как начали за овцами гоняться — так те стадами в море побежали, да и утопли там. Такая поднялась паника среди овец, как стали их ловить да в вагоны грузить, они тысячами кинулись в море. А Мекк: — Ну? Это, брат, англичанам только на руку. Пускай кидаются в море. А англичанин, не будь дурак, суда подогнал. Не надо и за провоз по железной дороге платить. — "За провоз"! Смотри, какой догадливый. Да ведь сколько времени прошло, пока англичане вообще заметили, что дело не ладно. Ведь они все отправились в глубь страны — знай ловят овец и загоняют их в вагоны. Страна огромная, а порядка, как всегда, поначалу нет! Ну, а потом хватились, да поздно. Овцы-то уже, конечно, в море покидались и опились соленой водой. — Ну? — Вот тебе и ну! Подумай сам — скажем, тебе пить хочется, а тебя на пустой желудок напоят этой дрянью соленой. Что с тобой будет? — Значит, нахлебались и околели? — А то как же? Говорят, тысячами валялись там на берегу моря, и смердело там ужасно. Уж их убирали-убирали… — Да, — подтвердил Франц, — скот — штука тонкая, скот, он обхождения требует. Тут, брат, особая статья. А кто в этом ничего не смыслит, тому лучше и не браться. Все были потрясены. Выпили, посокрушались по поводу зря загубленных денег; чего только не бывает на свете! Вон в Америке даже пшеницу гноят, урожаи на корню губят — всяко случается! — Это еще что, — заявил черноглазый из Хоппегартена, — я вам про Австралию еще и не такое рассказать могу. Об этом публика ничего не знает, в газетах не пишут, а почему — неизвестно. Верно, иммигрантов не хотят отпугивать. Например, есть там ящерицы, прямо допотопные, в несколько метров длиною, этих ящериц даже в зоологическом саду не показывают, потому что англичане не разрешают. Наши-то матросы с одного корабля поймали такую, стали было показывать в Гамбурге. Куда там — моментально от начальства вышло запрещение. Что ж, ничего не попишешь. А живут эти ящерицы на болотах в трясине, и никто не знает, чем они питаются. Однажды в такую трясину несколько грузовиков провалилось; так их даже вытаскивать не стали. Понял? Никто и подступиться не рискнул. Вот как! — Дела! — заметил Мекк. — Ну, а если газом перетравить? Тот задумался. — Что ж, можно бы попытаться. Попытка не пытка. С этим все согласились. К Мекку подсел, облокотившись на его стул, один из пожилых мужчин, коротенький, приземистый толстяк с красным лицом и выпученными, как у рака, бегающими глазами. Другие слегка потеснились, чтобы дать ему место. И начали они с Мекком шептаться. Человек этот был в начищенных до блеска высоких сапогах, через руку у него был перекинут брезентовый пыльник, — он походил на скотопромышленника. Франц разговаривал через стол с парнем из Хоппегартена, который ему очень понравился. Вдруг Мекк тронул его за плечо, кивнул ему, и они встали: за ними поднялся, добродушно посмеиваясь, и приземистый скотопромышленник. Втроем они отошли в сторонку к железной печке. Франц думал, что речь пойдет о тех двух скотопромышленниках и их судебном деле. Дудки, — он о них и слышать не хотел! Но разговор оказался пустяковый. Приземистый человечек хотел только представиться и узнать, чем он, Франц, промышляет. Франц вместо ответа хлопнул по сумке с газетами. А что, не хотел ли бы он, при случае, заняться фруктами? Толстяка звали Пумс — он, оказывается, торгует фруктами и ищет продавцов вразвоз. Франц только плечами пожал. — Смотря какой заработок! Они вернулись к столику. Франц подумал, что толстяк этот больно уж бойкий, ишь как тараторит; про таких говорят — пользоваться осторожно, перед употреблением взбалтывать. Разговором тем временем снова завладел парень из Хоппегартена. Говорили об Америке; черноглазый снял котелок, положил его на колени. — Ну вот, женился тот человек в Америке и в ус не дует. А жена возьми да окажись негритянка. "Что? — говорит он. — Ты негритянка?" И трах! — вышвырнул ее вон. Потом ей пришлось раздеться перед судом. Осталась в одних трусиках. Сперва, конечно, не хотела, стеснялась, ну, а потом все равно пришлось. Большая важность, подумаешь? А кожа у нее была совсем белая. Потому как она метиска. А муж свое — негритянка, и все тут. Почему? Да потому что на ногтях у нее не белые, а коричневатые лунки. Стало быть — метиска. — Ну, а чего она требовала? Развода? — Нет, возмещения убытков. Ведь он же на ней женился, это раз, а затем она, верно, место из-за него потеряла. К тому же на разведенной не всякий женится. А была она белая как снег и красавица писаная. Ну, может быть, предки ее были негры, когда-нибудь там в семнадцатом веке! Так что — плати убытки! У стойки поднялся скандал. Хозяйка визгливо кричала на какого-то разбушевавшегося шофера. Тот огрызался: — Что я дурак, что ли? Стану я закуску портить! Торговец фруктами крикнул: — Тише там! На окрик шофер оглянулся и грозно уставился на толстяка, но тот улыбнулся ему самым приветливым образом, и у стойки воцарилась зловещая тишина. Мекк шепнул Францу: — Наши скотопромышленники сегодня не придут. Наверное, все уж уладили. Нашли, наверно, свидетелей. Взгляни-ка лучше вон на того желтолицего, он здесь главный воротила. К этому желтолицему Франц весь вечер присматривался. Он с первого взгляда симпатией к нему воспылал. Это был худощавый парень в поношенной солдатской шинели (уж не коммунист ли?), с длинным желтоватым лицом; бросались в глаза резкие глубокие поперечные морщины на его высоком лбу. Такие же глубокие, словно ножом прорезанные, складки пролегли у него и от носа ко рту. А ведь на вид ему чуть побольше тридцати. На его нос Франц сразу обратил внимание — короткий, приплюснутый, не нос, а нюхалка. Голову он низко опустил на грудь к левой руке, в которой была зажата дымившаяся трубка. Черные волосы подстрижены ежиком. А когда он пошел к стойке, волоча ноги, будто они прилипали к полу, Франц заметил, что на ногах у него худые желтые ботинки и толстые серые носки, спадающие гармошкой. Видать, чахоточный. Ему бы в лечебницу надо, в Белиц или еще куда, а он по пивным слоняется. Любопытно, чем он живет? Тем временем этот человек приплелся обратно, с трубкой во рту, с чашкой кофе в одной руке и стаканом лимонада в другой. В стакане торчала большая ложка. Он снова уселся за столик и долго сидел, задумчиво прихлебывая то кофе, то лимонад. Франц не сводил с него глаз. И до чего же у него взгляд грустный. Верно, и ему пришлось в тюрьме побывать; смотрит на меня сейчас и про меня, пожалуй, то же самое думает. Верно, милый, верно, сидели и мы четыре года в Тегеле, день в день. Что же, будем знакомы? Больше в этот вечер ничего не случилось. Но Франц стал с тех пор часто заглядывать на Пренцлауерштрассе. Он подружился с человеком в старой солдатской шинели, прилепился к нему душой. Славный был малый, что и говорить, только уж больно заикался, — бывало много времени пройдет, пока он что-нибудь из себя выдавит, и тогда у него глаза такие большие, умоляющие. А вот сидеть он еще не сидел, только раз как-то был замешан в одном политическом деле: собирались они взорвать газовый завод, да кто-то их выдал. Впрочем, ему самому удалось вовремя скрыться. — А что ты теперь делаешь? — Торгую фруктами и чем придется. Другим помогаю. Нет работы, хожу отмечаться на биржу труда. В темную компанию попал Франц Биберкопф. Странное дело, его новые друзья почти все торговали фруктами и не без выгоды для себя, а краснорожий толстяк был у них за оптовика, снабжал их товаром. Франц держался от них подальше, да и они от него. Никак он не мог понять, в чем тут штука. Нет, говорил он себе, лучше уж торговать газетами! Однажды вечером Рейнхольд — так звали парня в солдатской шинели — разговорился более обыкновенного, верней сказать меньше заикался; речь шла о женщинах, и он ругал их на чем свет стоит. Франц хохотал до упаду: смотри, пожалуйста, он баб всерьез принимает! Вот бы не подумал про него; значит, у него тоже винтика не хватает, впрочем, они здесь все чокнутые — у одного то, у другого другое. Вот и Рейнхольд тоже — влюбился, понимаешь, в жену возчика с пивоваренного завода, и та сбежала от мужа ради него. Да беда в том, что Рейнхольду она уже надоела. Франц сопел от удовольствия: до чего же забавный парень! — Да пошли ты ее к черту! Тот, заикаясь и делая страшные глаза, с трудом выговорил: — Легко сказать! Женщины таких вещей не понимают, хоть повестки им пиши. — А ты что же писал, Рейнхольд? Рейнхольд плюнул и, заикаясь и корчась, выдавил: — Чего там писал, сто раз говорил. А она уперлась: не понимаю, мол, и все тут, а ты, говорит, с ума спятил. Нет, этого ей, конечно, не понять. Что ж мне, держать ее у себя, пока не сдохну? — Придется! — Вот и она так говорит. Франц расхохотался. Рейнхольд начал злиться. — Да брось ты дурака валять. Нет, у Франца это никак не укладывалось в голове. Отчаянный парень, газовый завод чуть не взорвал, а тут нюни распустил. — Слушай, Франц, возьми ты ее себе. — Да на что она мне? — Ну вот, ты ее и бросишь. Тут Франц пришел в полный восторг. — Ладно уж, для тебя, так и быть, сделаю, можешь на меня положиться. Тебе, Рейнхольд, впору соску сосать, а не с бабами путаться! — А ты сперва сам попробуй, а потом говори. Расстались, довольные друг другом. А на следующий день после обеда Френце — жена возчика — явилась собственной персоной к Францу Биберкопфу. Как услышал он, что ее Френце зовут, сразу обрадовался; они, значит, как раз под пару: она — Френце, он — Франц. Она принесла ему от Рейнхольда пару рабочих ботинок на толстой подошве. Усмехнулся Франц про себя: вот они, иудины сребреники! И сама ведь принесла, Френце-то, — потеха! Скотина он все же, этот Рейнхольд. "А впрочем, — подумал еще Франц, — цена сходная, больше тут не запросишь". Вечером он отправился с Френце искать Рейнхольда, но тот, конечно, словно в воду канул; ну, потом все пошло как по писаному; крики, слезы, и счастливая развязка ночью, в комнате Франца. Уже на следующее утро жена возчика помчалась к Рейнхольду, тот пошел было заикаться, но она и слова ему сказать не дала: пускай, мол, не беспокоится, он ей совершенно не нужен, у нее теперь есть другой, а кто — это уж его не касается. И только она успела убраться, как к Рейнхольду ввалился Франц в новых ботинках (он их на две пары шерстяных носков надел, больно уж велики). Приятели обнялись, похлопали друг друга по спине. Рейнхольд рассыпался в благодарностях, а Франц — сама скромность. "Пустяки, говорит, для тебя, брат, всегда готов постараться". А жена возчика с места в карьер влюбилась в Франца; она и сама не подозревала, какое у нее сердце отзывчивое. И Франц был рад, что она вдруг в себе такую щедрость души обнаружила, — он ведь любил людей, наш Франц, и сердцевед был великий. Он с удовольствием наблюдал, как Френце вила гнездышко. С чего она начнет, он отлично знал: первым делом женщины всегда принимаются за кальсоны да за дырявые носки. Но Френце вдобавок чистила ему по утрам ботинки, те самые, которые принесла от Рейнхольда, — это вызывало у Франца всякий раз новый взрыв веселости. А когда она спросила, чему он смеется, он ответил: — Да уж больно велики ботинки, на кого они только сделаны! Мы в них с тобой вдвоем влезть можем. Как-то раз они и в самом деле попробовали вдвоем всунуть ноги в один ботинок, но Франц явно преувеличил, ничего из этого не вышло. Тем временем у заики Рейнхольда, у Францева разлюбезного дружка, завелась новая подруга. Звали ее Цилли, во всяком случае так она себя называла. Францу это было в высшей степени безразлично. В лицо он ее знал — видел несколько раз на Пренцлауерштрассе. Но когда заика примерно месяц спустя осведомился о Френце и спросил, сбыл ли он ее уже с рук, у Франца впервые шевельнулось смутное подозрение. Он ответил, что она — забавная штучка, и сначала было не понял, куда тот метит. Тогда Рейнхольд стал утверждать, что ведь Франц же обещал сплавить ее поскорее. На это, однако, Франц возразил, что еще слишком рано; новую невесту он заведет себе только весною: он приметил, что летних платьев у Френце нет, а покупать их ему не по карману; вот он ее к лету и спровадит. Рейнхольд недовольно заметил, что Френце и сейчас уже пообносилась, и вещи у нее не то чтобы зимние, а так, демисезонные, и в данный момент совсем не по погоде. Тогда у них завязался долгий разговор о термометрах и барометрах и о предстоящей в ближайшее время погоде. Справились в газетах. Франц стоял на том, что никогда нельзя в точности знать, какая будет погода, а Рейнхольд предсказывал наступление сильнейших морозов. И тогда лишь Франц сообразил, что его друг-приятель хочет отделаться и от Цилли; у той было манто из крашеного кролика, и Рейнхольд его на все лады расхваливал — хорош, дескать, мех! "Дались ему эти кролики, — подумал Франц, — вот ведь пристал!" А вслух сказал: — Да ты, брат, спятил, куда мне вторую, когда одна уж сидит на шее! Дела тоже не ахти как идут, а воровать я вроде не ворую. — Да двоих тебе и не нужно. Я про двоих и не говорил. Не могу же я требовать от человека, чтобы он с двумя бабами путался! Ты ж не турок. — Я про то и говорю. — И я про то же. С двумя! У меня этого и в мыслях не было. Этак можно и с тремя! Нет, а ты первую-то сплавь кому-нибудь; или некому? — Как это сплавь? Что это он опять задумал? Чудной какой-то парень. — Уступи ее кому-нибудь по сходной цене, Френце эту, — вот и все дело. Франц в восторг пришел и хлоп того по плечу. — Ух ты, проныра, черт возьми, сразу видать, человек культурный, я тебе и в подметки не гожусь. Будем, значит, перепродавать их из рук в руки, как на толкучке во времена инфляции, а? — А почему бы и нет? Бабья этого слишком уж много развелось. — Верно, что много! Силен ты, мужик, черт тебя подери! — Ну, так как же? — Ладно, заметано. Так и быть, поищу кого-нибудь. Авось найду. А перед тобой я прямо щенок! Фу-ты ну-ты! Рейнхольд искоса взглянул на него. Мозги у человека с вывихом. Короче говоря, дурак он феноменальный, этот Франц Биберкопф. Неужели он в самом деле помышлял посадить себе сразу двух баб на шею? А Франц был настолько восхищен этой сделкой, что с места в карьер отправился к горбуну Эдэ; тот сидел в своей норе. Франц ему все выложил: так, мол, и так, не хочет ли перенять девчонку, потому что у него, Франца, намечается другая, а от этой желательно отделаться. Тому это пришлось как раз кстати, ему, видишь ли, работать надоело, решил поболеть. Получит вот пособие по болезни и отдохнет малость, а девчонка будет закупать для него продукты и ходить в больничную кассу за деньгами. Только если она осесть у него захочет, — это не выйдет, он не таковский, его не проведешь! Не откладывая дела, Франц на следующее же утро, перед тем как выйти из дому, устроил жене возчика ни за что ни про что страшнейший скандал. Та не осталась в долгу. Францу только того и надо было: раззадорил сам себя, кричит в голос. Через час все было в порядке: горбун помогал ей собирать вещи, Франц в ярости убежал, а жена возчика переселилась к горбуну, потому что ей больше некуда было деваться. Горбун сходил к врачу, сказался больным, и вечером они уже вдвоем ругали Франца Биберкопфа на чем свет стоит. А к Францу заявилась Цилли. Что тебе, дитя мое? Болит у тебя что-нибудь? Где у тебя бобо, ах ты, бедная! — Вот, меня просили передать вам этот меховой воротник. Франц взял мех и одобрительно кивнул головой. Шикарная штука. Откуда это у парня берутся такие хорошие вещи? В тот раз были только ботинки. А Цилли, ничего не подозревая, щебечет: — Вы с моим Рейнхольдом, должно быть, большие друзья? — О да! — смеется Франц. — Он посылает мне иногда продукты и кое-что из одежды, что у него лишнее. Недавно прислал вдруг ботинки. Ботинки, ни с того ни с сего. Да вот они, полюбуйтесь сами. Черт, где же они? Уж не стащила ли их Френце, этакая стерва придурковатая! Да где же они, в самом деле? А, вот! Взгляните-ка, фрейлейн Цилли, он прислал мне их в прошлый раз. Ну, что вы скажете? Настоящие ботфорты! В них сразу трое могут поместиться. Ну-ка, всуньте сюда ваши ножки. Она не заставила себя просить, всунула ноги в башмаки — хохочет, заливается, чистенько так одета, в черном манто с меховой отделкой, и сама хорошенькая, просто загляденье, так бы вот и съел ее. Олух этот Рейнхольд, право слово, от такой-то ягодки отказываться, и откуда он вечно таких красоток выкапывает? Стоит она, как кот в сапогах, а Франц думает: все, как и в прошлый раз; выходит дело, абонемент у него на баб, как все равно на ежемесячный журнал! Скинул он туфлю, сунул вслед за Цилли ногу в башмак, та визжать, но его нога все-таки влезла; хотела она убежать, да не тут-то было, так и запрыгали вместе, в одном ботинке. Допрыгали до стола, тут Франц другой ногой во второй ботинок. Того и гляди оба полетят на пол. Так и вышло… Визг, возня… Барышня, отвернитесь, пожалуйста — пусть их веселятся вдвоем, сейчас перерыв по делам кассы взаимопомощи, зайдите немного позже — от 5 до 7 часов вечера… — Послушай, Франц, ведь меня Рейнхольд ждет. Ты ему ничего не скажешь? Пожалуйста, не говори, я тебя очень прошу. — С какой же стати, кисанька? А вечером он принял ее с рук на руки, маленькую плаксу, со всем приданым. Весь вечер они вдвоем на все лады честили Рейнхольда. Цилли — мировая девчонка, и гардероб у нее хороший. Манто почти новое, и туфельки бальные. И все сразу привезла с собой. Черт возьми, неужели все это Рейнхольд ей подарил, в рассрочку, должно быть, покупает. С тех пор Франц стал смотреть на Рейнхольда с восхищением. Вот орел! Но работу он Францу задал нелегкую, и уже с тревогой подумывал Франц о конце месяца когда великий молчальник Рейнхольд наверняка снова заговорит. И вот в один прекрасный вечер входит Франц в метро на Александерплац против Ландебергерштрассе, вдруг откуда ни возьмись Рейнхольд — спрашивает, что Франц собирается делать вечером. Что это он? Ведь месяца еще не прошло, в чем дело? К тому же Франца ждет Цилли, но пойти куда-нибудь с Рейнхольдом — с полным нашим удовольствием. И вот они не спеша пошли пешком — как бы вы думали, куда? — вниз по Александерштрассе на Принценштрассе. Франц пристал к Рейнхольду: куда, мол, путь держим? К Вальтерхену, пропустить по одной? Выпытал наконец. В приют Армии Спасения на Дрезденерштрассе! Захотелось ему проповедь послушать. Вот те на! Всегда он так, с заскоками парень! Словом, в тот вечер Франц Биберкопф впервые побывал у солдат Армии Спасения. Чудно было — Франц смотрел и диву давался. А в половине десятого, когда начали призывать к покаянию в грехах, Рейнхольда словно муха какая укусила — вскочил и вон из зала; бежит, будто за ним гонятся. Да что это с ним? Догнал его Франц на лестнице. Тот ругается на чем свет стоит. — Смотри в оба, — говорит, — они здесь тебя так обработают, что небо с овчинку покажется. Будешь делать, что скажут, и не пикнешь. — Это я-то? Шалишь, брат, со мной этот номер не пройдет. Но Рейнхольд продолжал в том же духе и на улице, и в пивной на Принценштрассе; все остановиться не мог, и тут-то он проболтался. — Хочу покончить с бабами, Франц, не могу я больше. Вот номер! — А я-то жду не дождусь, когда ты следующую мне пришлешь. — По-твоему, я только мечтаю, как бы тебе через неделю Труду-блондинку сбыть? Нет, так дело не пойдет… — За мной, Рейнхольд, задержки не будет! На меня ты можешь положиться! По мне, пускай хоть еще десяток девчонок явится, мы их всех пристроим. — Оставь меня в покое с этими бабами, Франц. Не хочу больше, понял? Пойди-ка пойми его! Что он раскипятился? — Коли тебе баба надоела, то и брось ее. Проще простого! Отшить их всегда можно. Последнюю, что сейчас у тебя, я еще возьму, а потом — шабаш! Ясно как дважды два — четыре! Чего он глаза пялит? Ишь уставился! Если хочет, может оставить себе последнюю. Я не против. Вот чудак человек! Побрел теперь к стойке за кофе с лимонадом! Водки не пьет, хмелеет быстро, с катушек валится, а туда же, с бабами путаться. Некоторое время Рейнхольд упорно молчал, но затем, выдув три чашки своей бурды, снова развязал язык. "Едва ли кто-нибудь решится оспаривать высокую питательность такого продукта, как молоко. Оно полезно детям, особенно грудным младенцам, а также и больным, для повышения общего тонуса, особенно в сочетании с другими высококалорийными продуктами. Диетическим продуктом, к сожалению, не оцененным по достоинству, можно считать и баранину. Это признано всеми медицинскими авторитетами". Молоко так молоко. Но, разумеется, реклама не должна принимать уродливые формы. Что до меня, — думает Франц, — то я за пиво, что может быть лучше свежего бочкового пива? Рейнхольд вскинул на Франца глаза — совсем раскис парень, того и гляди слезу пустит. — В приюте Армии Спасения я был уже два раза, Франц. Говорил я там с одним, пообещал ему встать на путь праведный, держался, пока сил хватало, а потом — опять! — Да в чем дело-то? — Ты же знаешь, как быстро мне любая баба надоедает. Какой-нибудь месяц, и кончен бал! Почему, я и сам не знаю. Просто с души воротит. А до этого с ума по ней сходил — поглядел бы ты на меня, хоть в желтый дом сажай. А потом ни черта, с глаз долой, не могу я видеть ее, не могу, приплатил бы, только чтоб ее не видеть. Удивляется Франц: — Может, ты и впрямь ненормальный? Погоди-ка… — Так вот, пошел я как-то в Армию Спасения, все им рассказал, а потом с одним там помолился. Франц глаза выпучил. — Что? Молился? — А что ж делать, когда так погано на душе? Черт возьми! Ну и парень! Видали такого? — И действительно, помогло, месяца на полтора, на два, мысли какие-то другие появились, взял себя в руки — как будто и полегчало. — Послушай, Рейнхольд, сходил бы ты в клинику, на прием. А то, пожалуй, не следовало тебе сейчас смываться оттуда, из зала? Прошел бы вперед да покаялся. Меня, что ли, постеснялся? — Нет, нет, я больше не хочу. Больше уж не поможет, и ерунда, чушь все это. И чего мне вперед лезть и молиться, я же ни в бога, ни в черта не верю. — Это я понимаю. Раз ты не веришь, то оно не поможет. — Франц задумчиво посмотрел на своего приятеля, мрачно уставившегося в пустую чашку. — Чем бы тебе помочь — ума не приложу. Надо обмозговать это дело. Надо бы тебе вкус отбить от баб, да как? — Вот, например, сейчас меня прямо тошнит от Труды-блондинки. А ведь и пары дней не пройдет, появится на горизонте какая-нибудь Нелли или Густа, или как ее там будут звать; посмотришь тогда на Рейнхольда, как спичка вспыхну! Одно в голове: "Уж эта должна быть моя! Любой ценой!" — Что ж тебе в них так уж нравится? — Ты хочешь сказать, чем они меня прельщают? Как тебе объяснить? Ничем особенно. В том-то и штука. Одна, скажем, подстрижена "под мальчика", другая веселая, пошутить любит… Почему они мне нравятся, я и сам никогда не знаю, Франц. Да баба и сама удивляется, когда я вдруг так на нее распалюсь и бросаюсь, как бык на красную тряпку. Спроси любую — хоть Цилли. Ничего не могу с собой поделать, хоть плачь. Франц смотрит на Рейнхольда во все глаза. Есть жнец, Смертью зовется он, властью от бога большой наделен. Сегодня свой серп он точит, приготовить для жатвы хочет. Скоро работать он станет, всех нас серном достанет. Странный парень! Франц улыбается. А Рейнхольд и не думает улыбаться. Есть жнец, Смертью зовется он, властью от бога большой наделен. Скоро работать он станет… И Франц думает: надо, братец, за тебя взяться как следует. Придется тебя разок проучить, чтобы нос не задирал. А вслух говорит: — Ладно, придумаем что-нибудь, Рейнхольд. Сегодня же расспрошу Цилли. — Цилли, погоди на колени садиться. И не бей меня с места в карьер. Ведь ты моя кисанька. Ну-ка, угадай, с кем я только что виделся? — И знать не желаю. — Цыпочка моя, пупсик, ну, угадай, ну? С Рейнхольд ом! Тут Цилли начинает злиться. Почему бы это? — С Рейнхольдом? Вот как? Что же он рассказывал? — Да много чего. — Вот как? А ты и уши развесил, веришь всему? — Да нет же, нет, детка. — Ладно, тогда я ухожу. Ждешь его здесь битых три часа, а он шляется черт знает где, да еще мне об этом рассказывать собирается! Какая муха ее укусила? — Да нет же. Это ты, детка, должна мне кое-что рассказать! — О чем? Ничего не понимаю! И поехала, и поехала. Цилли, эта маленькая чернушка, вошла в раж, временами у нее от злости даже дух захватывало. А Франц ее знай тискает и целует, уж больно хороша она в гневе — раскраснелась вся, пылает, этакая птичка с яркими перышками, а как начала вспоминать все по порядку, еще и расплакалась. — Так вот, Рейнхольд этот, он женщине не друг, не любовник и не кот даже. Вообще он не мужчина, а сволочь! Прыгает воробышком по улице, чирик-чирик — то одну клюнет, то другую. О чем могут кой-что порассказать тебе десятки женщин. Уж не думаешь ты, что я была у него первая или даже восьмая? Куда там — сотая, может быть. Да он и сам счет потерял! Сколько у него перебывало. А что он с ними вытворял, Франц, выдай этого бандита, донеси на него — я уж тебя отблагодарю… Да что я, у меня и не осталось ничего, тебе за него и в сыскном заплатят! Посмотришь на него со стороны, как он сидит задумавшись и тянет свой цикорий, бурду эту самую — нипочем не догадаешься, что это за тип. А он посидит, посидит, да вдруг и привяжется к какой-нибудь девчонке. — Это он все рассказывал! — Сначала думаешь: что, мол, этому парню надо? Шел бы лучше в ночлежку, проспался бы как следует. А он не отстает, и оказывается, что кавалер он хоть куда, умеет пыль в глаза пустить. Поверишь ли, Франц, его тогда и узнать нельзя! Просто диву даешься: что это с ним сделалось, омолодился по Штейнаху, что ли? А он и так, и сяк, и разговоры, и танцы… — Что? Рейнхольд танцует? — А ты думал? Где ж мы познакомились с ним? На танцульке, на Шоссештрассе. — Ишь ты какой резвый! — Он любую окрутит, Франц, будь покоен, что замужнюю, что девицу, уж он не отстанет, пока не добьется своего. — Ай да молодчик! Франц хохотал до слез. Не сули мне верность, клятв я не хочу, знаю, всех нас тянет к новому лучу. Сердцу пылкому невыносим покой, сердце вечно ищет радости живой… Не сули мне верность, друг мой дорогой, дух мой юный ветрен так же, как и твой. — Смешно тебе? Может, ты и сам такой? — Да нет же, Цилликен, парень-то больно чудной. Теперь вот опять скулит, что не может оставить баб. "Нет, я не в силах оставить тебя…" — Франц снял куртку. — Сейчас у него Труда-блондинка, как ты думаешь, не забрать ли мне ее от него? Боже мой, что тут за визг поднялся! Ох, до чего ж эти бабы визжать умеют! Цилли рычит, как тигра лютая. Вырвала у Франца из рук куртку и шварк ее на пол. Позвольте, он куртку-то не на тряпки купил, этак и совсем изорвать ее можно, с Цилли станется. — Да ты что, Франц, белены объелся? Что это у тебя с Трудой, ну-ка, повтори! Вот тигра лютая! Если она так кричать будет, соседи, чего доброго, подумают, что ее режут, и вызовут полицию. Спокойней, Франц, спокойней! — Поаккуратней с одеждой, слышишь, Цилли! Вещь денег стоит, а по нынешним временам ее не так легко и достать. Давай-ка сюда куртку. Чего ты шумишь, что, я тебя кусаю? — Ты чересчур уж наивен, Франц. — Ладно, пусть так, но как же быть — Рейнхольд мне друг, и сейчас он в пиковом положении, вон даже на Дрезденерштрассе в ночлежку Армии Спасения поплелся, представь себе, каяться хочет. Надо же ему пособить. Друг он мне или не друг? Так как же: забрать у него Труду или нет? — А я? С тобой вдвоем мы б рыбку поудили… — Вот об этом и надо нам поговорить, давай обмозгуем, как нам это устроить. А где, собственно говоря, мои ботинки? Вот, полюбуйся на них. — Оставь меня в покое. — Да ты только погляди на них, Цилли. Дело в том, что я их, понимаешь, получил от него. А помнишь, ты принесла мне меховой воротник? Верно? Ну, а до того другая принесла мне от него эти вот чеботы. Так и скажем прямо — чего стесняться, лучше в открытую! Цилли опустилась на табуретку, посмотрела на Франца. А потом как заплачет; так ничего и не сказала в ответ. А Франц свое: — Вот какое дело. Уж такой он человек. Ну, я ему и помог. Друг ведь он мне. И не хочу тебя обманывать. Ух как посмотрела! Ишь как разъярилась! — Подлец ты, сволочь! Знаешь, уж Рейнхольд прохвост, а ты еще хуже… хуже самого распоследнего кота. — Это ты зря, я не кот. — Будь я мужчина… — Ладно, ладно, слава богу, что ты не мужчина. Но только не стоит тебе, Цилликен, расстраиваться. Я тебе рассказал все как было. Что было, то прошло. А пока ты тут слушала, я подумал, что дальше делать. Труду я у него не возьму, а ты останешься здесь. Франц встал, швырнул ботинки за шкаф. Дело не подходящее, я — пасс, Рейнхольд только зря людей губит, так не пойдет. Тут надо что-то предпринять. — Цилли, сегодня ты останешься здесь, а завтра утром, когда Рейнхольда не будет дома, ты сходишь к его Труде и поговоришь с ней. Я ей пособлю, пусть не сомневается. И вот еще что, скажи ей, чтоб она зашла сюда, поговорим все втроем. На следующий день Труда-блондинка пришла к Францу и Цилли, сидит бледная такая, грустная. Цилли ей без обиняков сказала, что Рейнхольд, верно, ее обижает и не заботится о ней. Так и есть! Труда в слезы — никак не может понять, что им от нее нужно; тут Франц и говорит: — Положим, Рейнхольд не прохвост. Он — мой друг, и я не позволю его честить. Но и людей мучить нельзя. Живодерство это. Да! Сказал он Труде, чтоб она держалась — не удастся Рейнхольду ее выставить. А он, Франц, со своей стороны… Ну, да там видно будет. В тот же вечер Рейнхольд явился за Францем к газетному лотку. Холод стоял адский, Рейнхольд предложил выпить за его счет по стакану горячего грога — Франц принял приглашение. Сначала Рейнхольд поговорил немного о том о сем — Франц слушал, не перебивал. Но потом тот перешел к делу: Труда, мол, ему до чертиков надоела, и он хочет сегодня же от нее избавиться. — Что, Рейнхольд, опять новенькая на примете? Что есть, то есть. Рейнхольд отпираться не стал. Тогда Франц заявил, что с Цилли расставаться не желает, она у него так хорошо прижилась и вообще бабенка что надо, а ему, Рейнхольду, пора бы остепениться малость и жить, как полагается порядочному человеку, потому что дальше так дело не пойдет. Рейнхольд сначала не понял, спросил, не из-за воротника ли мехового весь этот разговор? Не мало ли Францу? Что ж, Труда принесла бы ему — ну, скажем, что? — часы, серебряные карманные часы, или меховую шапку с ушами, ведь такая вещь Францу пригодилась бы, а? Нет, не выйдет, эту канитель надо кончать. А что мне нужно, и сам куплю. И вообще он давно уже собирался поговорить с Рейнхольдом по душам, как с другом. И Франц выложил все, что надумал за эти два дня: пусть, дескать, Рейнхольд хоть лопнет, а Труду оставит у себя. Стерпится — слюбится. Баба — тоже человек, нельзя с ней так. Другое дело, дешевка какая-нибудь — та получит свои три марки и рада, что может катиться дальше. Но кружить женщинам голову любовью и чувствами, а затем бросать одну за другой — это не дело. Рейнхольд слушал все это, по своему обыкновению, молча. Он медленно прихлебывал кофе, уставившись перед собой сонными глазами. А затем спокойно так сказал, что если Франц не желает принять Труду, то и не надо. Обходились же без него раньше. И тут же стал расплачиваться. Спешу, говорит, времени нет! Ночью Франц проснулся и до утра не мог заснуть. В комнате холодище! Рядом с ним похрапывала Цилли. Что это мне не спится? Внизу скрипят телеги — овощи везут на Центральный рынок. Не позавидуешь лошадям — тащатся с возами ночью, да еще в такой мороз. В конюшне другое дело — там тепло. А Цилли дрыхнет. Ей что, баба и есть баба. А мне вот не спится… А тут еще пальцы на ногах отморозил, зудят теперь, чешутся. И что это у него за тяжесть внутри, не то на сердце давит, не то на легкие — дышать трудно, или предчувствие какое? Словно кто-то камень внутри у него перекатывает. И что это такое? Перекатывается камень, давит, не дает человеку уснуть. Спит птичка на ветке, а недалеко от нее проползла змея, от шороха этого проснулась птичка и сидит нахохлившись, а ведь змею и не почуяла… Что за чертовщина. Надо дышать ровнее, глубже, тогда заснешь. Франц беспокойно ворочается. Ненависть Рейнхольда лежит на нем свинцовым грузом, давит его. Ненависть просочилась сквозь стены и разбудила его. А Рейнхольд в эту ночь лежит рядом с Трудой и крепко спит. Снится ему, что он убивает кого-то, во сне душу отводит… Все это произошло в Берлине в первой половине апреля. Уже выпадали совсем весенние дни — газеты дружно отметили, что "чудная пасхальная погода манит горожан на лоно природы". В те дни в Берлине студент Александр Френкель, русский эмигрант, застрелил свою невесту, Веру Каминскую, 22-х лет, студентку училища прикладного искусства, у нее в комнате, в частном пансионе. Домашняя учительница Татьяна Занфтлебен, тех же лет, решившая уйти из жизни вместе с влюбленными в последнюю минуту испугалась и выбежала из комнаты, когда ее подруга лежала уже бездыханная на полу. Встретив полицейского, она рассказала о том, что довелось ей пережить в последние месяцы и привела его в дом, где Александр и его невеста лежали смертельно раненные. На место происшествия вскоре прибыли агенты уголовной полиции. Началось следствие. Оказывается, молодые люди хотели пожениться, но их браку препятствовали тяжелые материальные условия. До сих пор не установлено, кто виновник трамвайной катастрофы на Герштрассе; следствие продолжается. Производится дополнительный допрос потерпевших и вагоновожатого Редлиха. Заключение экспертов — инженеров и техников — еще не получено. Лишь результаты экспертизы позволят окончательно решить вопрос о том, повинен ли вагоновожатый, не успевший вовремя затормозить, или же катастрофа была вызвана стечением непредвиденных случайностей. На бирже преобладало спокойное настроение; курсы ряда акций упрочились, в связи с предстоящим опубликованием баланса государственного банка, отражающего, как нам сообщают, весьма благоприятную картину финансового положения в стране: сумма кредитных билетов в обращении снизилась на 400 000000 марок, а вексельный портфель сократился на 350 000 000 марок. К 11 часам утра 18 апреля курс акций "И. ГЛ Фарбен" составлял 2601/2—267 пунктов, "Сименс и Гальске" 2971/2—299, "Дессауер газверке" — 202–203, "Вальдгоф-Целлюлоза" — 295. Наблюдался некоторый рост спроса на акции германской нефтяной компании. Их курс составил 1341/2. По поводу трамвайной катастрофы на Герштрассе сообщают дополнительно, что все тяжело пострадавшие при этом несчастном случае находятся на пути к выздоровлению. Одиннадцатого апреля редактор Браун с помощью вооруженных сообщников совершил побег из Моабитской тюрьмы. Это была сцена, достойная ковбойского фильма; немедленно была организована погоня, заместитель председателя уголовного суда представил в тот же день министерству юстиции соответствующее донесение о случившемся. В настоящее время продолжаются допросы очевидцев и дежуривших в это время надзирателей. Берлинская общественность не уделяет прежнего внимания нашумевшему проекту одной из крупнейших американских автомобильных компаний, по которому несколько солидных германских фирм получали исключительное право сбыта в Северной Германии шести — восьмицилиндровых американских машин, не знающих себе равных на мировом рынке. Нижеследующее сообщение я привожу для всеобщего сведения, но в первую очередь для живущих в районе телефонной подстанции Штейнплац: в театре "Ренессанс" на Гарденбергштрассе состоялось 100-е представление "Червонного валета", публика тепло приветствовала исполнителей прелестной комедии, в которой тонкий юмор так удачно сочетается с глубиной замысла. Об этом извещают красочные афиши, призывающие берлинцев содействовать тому, чтоб и после сотого представления вещь эта продолжала украшать репертуар наших театров. Однако, как мне кажется, надо принять во внимание целый ряд обстоятельств: берлинцев в целом можно, конечно, приглашать в театр, но ведь может оказаться, что они в силу разных причин не в состоянии последовать такому приглашению. Например, одни — сейчас в отъезде и даже не подозревают о существовании вышеозначенной пьесы. Другие, хотя и не уезжали из Берлина, все же не имели возможности прочесть расклеенные по городу афиши театра "Ренессанс" хотя бы потому, что больны и лежат в постели. В городе с четырехмиллионным населением таких людей наберется великое множество. Разумеется, но радио (в 18 часов передача — "Объявления и реклама") они могли узнать, что "Червонный валет", эта прелестная парижская комедия, в которой тонкий юмор так удачно сочетается с глубиной замысла, в 100-й раз идет на сцене театра "Ренессанс". Однако такое сообщение могло бы вызвать у них в лучшем случае сожаление по поводу того, что они не в состоянии поехать на Гарденбергштрассе, ибо больным, соблюдающим постельный режим, в театр ездить не рекомендуется. Тем более что, по сведениям из достоверных источников, в театре "Ренессанс" не предусмотрено размещение постелей с больными зрителями, которых, вообще говоря, можно было бы доставить туда в каретах скорой помощи. Далее, не следует оставлять без внимания и такое соображение: в Берлине могут оказаться люди, да несомненно и есть такие, — которые прочесть афишу театра "Ренессанс" прочтут, но усомнятся в ее реальности, то есть не в том, что такая афиша объективно существует, а в достоверности, равно как и в значимости ее содержания, воспроизведенного типографским способом. У таких людей заявление о том, что комедия "Червонный валет" — прелестная вещь, способно вызвать лишь чувство неприязни, раздражения и, пожалуй, даже отвращения. Позвольте, кого ома там прельщает, почему прельщает, чем прельщает, кто вам вообще дал право меня прельщать, — я абсолютно не нуждаюсь в том, чтоб меня прельщали! А иные строго подожмут губы, прочтя, что в этой комедии тонкий юмор сочетается с глубиной замысла. Они относятся к жизни серьезно и не желают никакого юмора, настроение у них мрачное и торжественное, ибо за последнее время у них скончался кое-кто из родственников. Их не проведешь ссылкой на глубину замысла. Ведь он сочетается с юмором, да еще с тонким. А тонкий юмор, по их мнению, крайне опасен, и обезвредить, нейтрализовать его просто невозможно. Глубокий замысел всегда должен стоять обособленно. А тонкий юмор надо ликвидировать подобно тому, как римляне ликвидировали Карфаген или другие города — всех не упомнишь. Найдутся и люди, которые вообще не поверят в глубокий замысел пьесы "Червонный валет", столь восхваляемый в афишах. Глубокий замысел! Почему "замысел", а не "смысл" или, скажем, не "домысел"? И что лучше "замысел" или "смысл"? Вот ведь какие придиры. Совершенно ясно, что в таком большом городе, как Берлин, есть много людей, готовых критиковать и чернить все, что угодно, в том числе и каждое слово в афише театра "Ренессанс", за которую директор театра уплатил немалые деньги. Эти люди вообще ничего не желают слышать о театре. И наконец, если найдется человек доброжелательный, который любит театр, в особенности театр "Ренессанс" на Гарденбергштрассе, и склонен поверить, что в пьесе "Червонный валет" тонкий юмор и впрямь сочетается с более глубоким замыслом, то может статься, что и он не пойдет туда. Почему? Да просто потому, что в этот вечер собирается пойти куда-нибудь в другое место. Вот почему количество зрителей на спектакле "Червонный валет" в театре на Гарденбергштрассе сократится до минимума. Во всяком случае, рассчитывать на параллельные постановки той же пьесы в других театрах никак не приходится. После этого поучительного обзора событий общественного и частного характера, имевших место в Берлине в июне 1928 года, мы снова возвращаемся к Францу Бмберколфу, Рейнхольду и его неприятностям с женщинами. Надо полагать, что и это сообщение, как и все предыдущие, заинтересует лишь весьма небольшой круг читателей. В причинах данного явления мы не будем разбираться. Но это отнюдь не помешает мне продолжить рассказ о нашем скромном герое, простом человеке, и его похождениях в Берлине. Ничего не попишешь. Каждый делает то, что считает нужным. После разговора с Францем Биберкопфом дела у Рейнхольда пошли неважно. Обращаться с женщинами грубо, как Франц, он не умел — по крайней мере до сих пор. Без посторонней помощи он не умел сбывать их с рук, и вот теперь оказался на мели. Все девчонки ополчились на него: Труда, с которой он еще не разошелся, Цилли, последняя, от которой он избавился, и предпоследняя, имя которой он уже успел забыть. Все они шпионили за ним, отчасти из опасения потерять его (последний номер), отчасти из мести (предпоследний номер), отчасти из вновь вспыхнувшей страсти (номер третий с конца). Новенькая, появившаяся у него на горизонте, некая вдовушка Нелли, торговка с Центрального рынка, потеряла к нему всякий интерес после того, как к ней поочередно пожаловали Труда, Цилли и в довершение всего в качестве главного свидетеля обвинения некий Франц Биберкопф, отрекомендовавшийся близким другом этого самого Рейнхольда. Все они в один голос предостерегали ее, особенно усердствовал Франц. — Фрау Лапшинская (такая была у Нелли фамилия), фрау Лапшинская, — сказал он, — я пришел к вам не для того, чтобы чернить моего приятеля или кого другого в ваших глазах, ни боже мой! Я в чужом грязном белье не роюсь. Но что правда, то правда. Выбрасывать одну женщину за другой на улицу — этого я не одобряю. Разве это настоящая любовь? Фрау Лапшинская презрительно колыхнула могучей грудью: Рейнхольд? Пускай Франц себя не утруждает из-за нее. Она ведь в конце концов тоже не первый раз имеет дело с мужчинами. Тогда Франц продолжал: — Вот и славно, этого мне вполне достаточно. В таком случае вы, конечно, знаете, как вам поступить. Вы сделаете доброе дело, а для меня это самое важное. Жалко мне бабенок, понимаете ли, баба ведь тоже человек. Да, признаться, мне и самого Рейнхольда жаль. Он от такой жизни того и гляди ноги протянет. Из-за этого самого он уж и пива не пьет и водки, а только жиденький кофе, — не переносит человек спиртного. Пусть лучше возьмет себя в руки. В душе-то он ведь хороший парень. — Хороший. Что верно, то верно, — всплакнула фрау Лапшинская. Франц серьезно кивнул головой. — Вот в том-то и дело, ему много пришлось перенести на своем веку, но дальше дело так не пойдет, мы с вами не допустим этого! На прощанье фрау Лапшинская протянула Францу свою сильную лапищу. — Я вполне полагаюсь на вас, господин Биберкопф. Да, на Франца можно было положиться, но Рейнхольд затаился. Выжидать он умел и разгадать его намерения никак не удавалось. Он жил с Трудой уже три недели сверх обычного срока; та ежедневно докладывала Францу обстановку. Франц потирал руки: срок подходит — следующая на очереди. Значит, гляди в оба. И верно: Труда, вся дрожа, в один прекрасный день сообщила ему, что Рейнхольд вот уж два вечера уходит в парадном костюме. На следующий день объект был установлен: некая Роза, петельщица, лет 30-ти с хвостиком. Фамилию не удалось выяснить, но адрес есть. — Ну, тогда дело на мази, — ухмыльнулся Франц. Но с враждебной силой рока прочен наш союз до срока. Вот и горе подступает… Если вам больно ходить — горю легко помочь: покупайте обувь у Лейзера. Дворец обуви — в центре Берлина. А если вообще не желаете ходить, поезжайте: автофирма "Неккарсульм" предлагает вам бесплатную пробную поездку в своем новом шестицилиндровом лимузине. Дело было в четверг; Франц Биберкопф после долгого перерыва решил вновь заглянуть на Пренцлауерштрассе, захотелось ему навестить своего друга Мекка, которого он давно не видел; поболтать с ним о том о сем и заодно рассказать ему о Рейнхольде и его историях с женщинами. Пускай Мекк подивится, как он, Франц, такого вот парня в божеский вид приводит да к порядку его приучает, И приучит, не сомневайтесь! Завернул Франц в пивную, снял свой газетный лоток. И батюшки! Сколько лет, сколько зим? Тут как тут сидит за столиком с двумя приятелями Мекк и за обе щеки уписывает. Франц тут же подсел к ним, тоже подзакусил как следует, а когда те двое наконец ушли, он выставил пару пива и начал, чавкая и прихлебывая, рассказывать, а Мекк, тоже чавкая и прихлебывая, с удовольствием слушал и удивлялся, какие чудаки бывают на свете. Да, конечно, Мекк никому не скажет. Ну и история, с ума сойдешь! Франц рассказал, сияя, каких успехов он добился в этом деле; как он избавил от Рейнхольда эту самую Нелли; Лапшинская ее фамилия, и что Рейнхольду хочешь не хочешь пришлось на три недели дольше срока остаться с Трудой; сейчас у него, правда, на примете некая Роза, петельщица, ну да эту петлю мы ему тоже зашьем. Франц восседал за своей кружкой пива, жирный, довольный. Грянем застольную песню, друзья, пустим мы чашу по кругу… Пятью десять — пятьдесят, пьем, как стадо поросят. Пьем по первой, по второй, а там снова по одной". А кто это стоит у стойки, там, где пьют и поют, беззаботно живут? Кто это улыбается, оглядывая прокуренную, смрадную пивнуху? Э, да это их светлость барон фон Пуме, боров жирный! Улыбается, скажи на милость! Это у него называется улыбкой. Поблескивает свиными глазками, высматривает кого-то. Не найдет никак, — и то сказать, надымили здесь, хоть топором дым прорубай — тогда, может, и разглядишь чего-нибудь. Но вот подкатились к нему трое каких-то. Это небось те самые парни, которые с ним делишки обделывают. Ишь субчики! Видно, одного с ним поля ягоды. Лучше смолоду на виселице болтаться, чем под старость по дворам побираться. Стоят они вчетвером, почесывают затылки, ржут, высматривают еще кого-то в пивной. Дым хоть топором прорубай — иначе ничего не увидишь, вентилятор бы сюда! Мекк подтолкнул Франца. — Видишь, нет у них полного комплекта. Продавцы вразнос требуются, толстяку всегда люди нужны. — Ко мне он уж тоже подъехал как-то, да не захотел я с ним дела иметь. Что мне фрукты? У него, верно, товар девать некуда? — Почем знать, какой у него товар? Он говорит — фрукты. Эх, Франц, много знать будешь — скоро состаришься. Но держаться за него стоит, от него всегда что-нибудь да перепадет. Он тертый калач, старик-то, да и другие тоже. В 8 часов 23 минуты 17 секунд к стойке подходит еще один. Раз, два, три, четыре, пять, вышел зайчик погулять… Кто бы, вы подумали, кто? Английский король — скажете? Бог с вами! Английский король как раз в этот момент едет в сопровождении пышной свиты на открытие парламента — торжественный акт, символизирующий дух независимости английской нации. Нет, это не король! Ну кто же тогда? Уж не делегаты ли, подписавшие в Париже пакт Келлога в окружении полсотни фотографов (чернильницы подходящих размеров не нашлось, да и внести ее в зал было бы трудно; пришлось удовлетвориться письменным прибором из севрского фарфора). Нет, и не они. Этот — волочит ноги, серые шерстяные носки свисают гармошкой на ботинки. Невзрачный, серый как мышь. Э, да это Рейнхольд! И вот они уже стоят впятером, чешут себе затылки, рыщут глазами по пивнухе… Да возьмите же топор дым прорубить! Иначе ничего не увидите. Жаль, вентилятора нет. Франц и Мекк напряженно наблюдали за этой пятеркой, ждали, что она будет делать; наконец вся компания уселась за столик. А четверть часа спустя Рейнхольд вновь бредет к стойке за кофе и лимонадом, озираясь по сторонам. Ба! Кто это улыбается ему и машет рукой? Уж, конечно, не доктор Луппе, обербургомистр города Нюрнберга. Ему не до того, в это утро он произносит в своем родном городе приветственную речь по случаю четырехсотлетия со дня смерти великого Дюрера; после него выступят еще имперский министр внутренних дел Кейдель и баварский министр народного просвещения Гольденбергер, каковое обстоятельство в достаточной мере объясняет отсутствие сегодня и этих последних в пивной на Пренцлауерштрассе. Да, кстати, пастилки "П. Р. Райли" укрепляют зубы, освежают рот, улучшают пищеварение. Так чья же это ухмыляющаяся физиономия? Ну, конечно, Франца, нашего Франца Биберкопфа! Рейнхольд подошел к его столику. Обрадовался Франц! Еще бы! Ведь это ж объект его воспитания, вот он и продемонстрирует его сейчас своему другу Мекку. Как он идет, полюбуйся на него. Он у нас по струнке ходит! Рейнхольд подсел к ним, пробормотал что-то себе под нос, заикается. А Францу не терпится: охота скорее прощупать его, пусть Мекк сам послушает. — Ну, как у тебя дома, Рейнхольд, все в порядке? — М-да, Труда еще у меня, привыкаю понемногу. Он мямлит, слова падают медленно, как вода из испорченного крана — капля за каплей. Франц на седьмом небе. Его работа! Знай наших! Сияя, смотрит он на своего друга Мекка — тот рад воздать ему должное. — А что, Мекк, у нас порядочек, нам только скажи — с любым сладим! Хлопнул он Рейнхольда по плечу, тот вздрогнул, отпрянул. — Вот видишь, брат, стоит только захотеть, всего добьешься. Я всегда говорю: возьмешь себя в руки, стиснешь зубы — и сам черт тебе не брат! Глядит Франц на Рейнхольда, не нарадуется. Сказано ведь: один раскаявшийся грешник лучше, чем 999 праведников. — А как Труда, не удивляется, что все гладко обошлось? Да ты и сам, видать, рад, что бросил эту канитель с бабами? Знаешь, Рейнхольд, бабы — вещь хорошая, прямо скажем, приятная вещь. Но я тебе как другу говорю: тут надо меру знать, середину золотую. Когда баб слишком много — уноси скорей ноги! На своей шкуре, брат, испытал — сам знаю! Надо бы ему все рассказать и про Иду, про сад "Парадиз", про белые парусиновые туфельки, и про Тегельскую тюрьму тоже. Слава богу — что было, быльем поросло! Кто старое помянет… — Я уж тебе помогу, Рейнхольд, и с бабами у тебя все на лад пойдет. Не придется тебе в Армию Спасения ходить, мы сами все обтяпаем. Ну, за твое здоровье, Рейнхольд, пива-то выпей хоть одну кружку. Но тот тихонько чокнулся кофейной чашкой. — Как это ты обтяпаешь, Франц, хотел бы я знать? Тут Франц язык прикусил. Черт возьми, чуть не проболтался. — Да я только к тому, что на меня можешь положиться. И к водке ты должен приучиться, например к легкому кюммелю. А тот ему тихим таким голосом: — Ты, что же, доктор? — Почему бы и нет? В таких вещах я толк знаю. Помнишь, Рейнхольд, я помог тебе уже насчет Цилли, да и раньше. Так и теперь помогу, не сомневайся! Франц людям друг! Он уж знает, что к чему. Рейнхольд вскинул голову, грустно посмотрел на Франца. — Вот как, знаешь? Франц спокойно выдержал его взгляд, радость его ничто не омрачит, пускай себе смотрит — небось догадывается, в чем дело! Ничего, я от своей линии не отступлюсь, ему же на пользу пойдет! — Да, вот и Мекк может тебе подтвердить, что у нас есть кой-какой опыт по этой части. Так и живем! А когда научишься водку пить, мы это отпразднуем здесь же, за мой счет, я плачу за всю музыку. Рейнхольд долго еще глядел на Франца, гордо выпятившего грудь, и на маленького Мекка, в свою очередь с любопытством наблюдавшего за ним. Наконец он опустил глаза и уставился в свою чашку, словно что-то уронил туда. — Ты, верно, хочешь довести меня своим лечением до женитьбы? — Твое здоровье, Рейнхольд, да здравствуют верные мужья, пьем по первой, по второй, а там снова по одной. Пой с нами, Рейнхольд, подтягивай, лиха беда начало, да без него конца бы не бывало. Рога — стой! Смирно! Ряды — вздвой! Правое плечо вперед, шагом — марш!.. Рейнхольд снова поднял голову, будто вынырнул из своей чашки. Пуме, жирный, красномордый, очутился вдруг возле него, что-то шепнул ему на ухо. Рейнхольд пожал плечами. Тут Пуме подул перед собой, словно разгоняя пелену табачного дыма, и весело проскрипел: — Ну что, Биберкопф, еще раз вас спрашиваю, не надоело вам оберточной бумагой торговать? Немного поди зарабатываете? Два пфеннига со штуки, пять пфеннигов в час, так, что ли? И пошел он Франца обрабатывать, чтобы тот взял тележку с овощами или фруктами — торговать вразвоз. Товар он, Пуме, поставит первосортный, заработок блестящий! А у Франца к этому душа не лежит, не нравится ему что-то Пумсова компания. С этими молодцами держи ухо востро, а то обведут вокруг пальца — и не заметишь. А заика Рейнхольд сидит в уголке да помалкивает. Повернулся Франц к нему, что он, дескать, на это скажет, и тут только заметил, что Рейнхольд все время глаз с него не сводит и лишь сейчас снова уставился в чашку. — Ну, как твое мнение, Рейнхольд? — Что ж, я ведь тоже с ними работаю, — выдавил тот. А тут и Мекк вставил свое слово: почему бы, говорит, тебе и не попробовать? Тогда Франц заявил, что еще подумает, сейчас, мол, ничего еще не может сказать, а завтра или послезавтра придет сюда же и договорится с Пум сом обо всем: какой товар, где его получать, как рассчитываться и в каком районе торговать сподручней. И вот все ушли, пивная почти пуста: Пуме ушел, Мекк с Биберкопфом ушли, и только у стойки какой-то кондуктор беседует с хозяином о вычетах из жалованья; больно уж много вычитают. А Рейнхольд-заика все еще торчит на своем месте. Перед ним три пустые бутылки из-под лимонада, недопитый стакан и чашка с кофе. Почему он не идет домой? Дома спит Труда-блондинка. Он о чем-то думает, размышляет. Наконец встает и, волоча ноги, бредет через всю пивную к стойке, шерстяные носки свисают у него гармошкой. Жутко он выглядит — изжелта-бледный, с глубокими, словно ножом прорезанными, морщинами у рта и страшными, как рубцы, поперечными складками на лбу. Он берет еще чашку кофе и еще одну бутылку лимонада. Проклят человек, говорит Иеремия, который надеется на человека и плоть делает своею опорою и у которого сердце удаляется от господа. Он будет, как вереск в пустыне, и не увидит, когда придет доброе, и поселится в местах знойных в степи, на земле бесплодной, необитаемой. Благословен человек, который надеется на господа и которого упование — господь. Ибо он будет, как дерево, посаженное при водах и пускающее корни свои у потока; не ведает оно, когда приходит зной — лист его зелен, и засухи оно не боится и не перестает приносить плод. Лукаво без меры сердце человеческое и погрязло в пороке: кто познает его? Омут в дремучем лесу — страшная, черная вода, безмолвная, неподвижная. Жуткий мертвый покой. Буря бушует в лесу, гнутся высокие сосны, рвется паутина меж их ветвями, треск и стон стоит кругом. Но мертвая гладь не шелохнется. Неподвижна черная вода в глубокой котловине, только сучья падают в омут. Ветер терзает лес, но ему не прорваться вниз к воде. Ты спишь и в бурю, лесное озеро. На дне твоем нет драконов; времена мамонтов и ящеров миновали. Казалось бы, человеку нечего бояться тебя. На дне твоем гниют растения, да изредка плеснет по воде ленивая рыба. И больше ничего… Пусть так, пусть это всего лишь вода, и все же как страшна она, черная, недобрая, застывшая в грозном безмолвии… — Никак, снег пойдет? В апреле — вдруг снова белые сугробы! Франц сидел у окна в своей комнатушке, опершись на подоконник и подперев голову левой рукой. Это было в воскресенье, после обеда, в комнате тепло, уютно. Цилли истопила печку еще с утра и дремала теперь на постели. В ногах ее урчал котенок. — Неужто снег? А что ж, не худо бы. День такой серый. Закрыл Франц глаза и вдруг слышит — колокола звонят. Несколько минут он сидел неподвижно. А за окном: бом, бом, дили бом, дили, дили, бам, бам, бом… Потом поднял голову, вслушался: точно, колокола звонят — два тяжелых глухих колокола и один маленький, звонкий. А вот и перестали… "С чего бы это сегодня звонить?" Только успел подумать, и тут же звон раздался снова, сильный, властный, буйный. В воздухе так и гудело. И вдруг — конец. Сразу наступила тишина. Франц убрал локти с подоконника, встал и подошел к Цилли. Та сидела на кровати, с зеркальцем в руке и зажав в зубах шпильку, что-то весело мурлыкала себе под нос. — Что сегодня за день, Цилли? Праздник, что ли? Она продолжала причесываться. — Ну да, воскресенье. — Что ж, что воскресенье? А праздник какой? — Не знаю, может, католический какой. — А чего же это в колокола звонят? — Когда? — Да вот только что. — Я ничего не слышала. А ты слышал, Франц? — Еще бы! Так и гудело все кругом. — Это тебе, верно, приснилось, Франц. Вот нечистая сила! Францу стало жутко. — Нет, я не спал. Я у окна сидел. — Ну и вздремнул маленько. — Да нет же, говорю тебе. Он упорно стоял на своем, весь словно оцепенел. Потом медленно прошел по комнате и опустился на свое место у стола. — И приснится же такое! Ведь я же своими ушами слышал. Франц отхлебнул пива из кружки. Но чувство страха не рассеивалось. Он взглянул на Цилли, готовую уже заплакать. — Почем знать, Цилликен, может быть, с кем-то беда стряслась! Он спросил газету. Цилли опять стало смешно. — Какую тебе газету? Ведь по воскресеньям днем газет не бывает! Франц стал просматривать вчерашнюю газету, перечитал в ней все заголовки. — Ерунда одна… Нет, это все не то… Вроде ничего не случилось. — Если у тебя, Франц, в голове звон, сходи в церковь, помолись! — Ах, поди ты со своими попами, видеть их не могу. Я только вот ума не приложу, с чего бы это, чудится что-то, а посмотришь — и нет ничего. Он задумался, Цилли стояла рядом, ластилась к нему. — Знаешь, Цилли, пойду-ка я пройдусь. На часок, не больше. Узнаю, не случилось ли что. Вечером выходят "Вельт" и "Монтаг морген", взгляну, что там пишут. — Да брось ты зря мучиться. Что они там напишут? Я тебе и так скажу, вот слушай. У Пренцлауерских ворот потерпел аварию грузовик ассенизационного обоза, и нечистоты запрудили улицу. Или еще такая сногсшибательная новость: газетчик такой-то, меняя деньги покупателю, по ошибке дал ему сдачу правильно. Франц рассмеялся. — Ну, я пойду. Пока, Цилликен. — Пока, Францекен. Франц вышел и стал медленно спускаться по лестнице с пятого этажа. К своей Цилли он больше не вернулся. Она прождала его до пяти. Его все не было; тогда она вышла из дому и стала искать его по всем пивным до самой Пренцлауерштрассе. Ни в одной его не видели. Как же так?. Он ведь хотел прочитать где-нибудь газету после этой дурацкой историй с колоколами. Сидит, верно, где-нибудь! Хозяйка пивной на углу Пренцлауерштрассе сообщила: — Нет, он к нам не заходил. Вот только господин Пуме его спрашивал. Я ему сказала, где живет господин Биберкопф, и он хотел зайти к нему. — Никто к нам не приходил. — Не нашел, может быть? — Может быть. — Или встретился с ним по дороге. Цилли просидела там до позднего вечера. Пивная наполнилась народом. Цилли не отрываясь смотрела на дверь. Только раз она сбегала домой и тут же вернулась. Пришел Мекк, он стал утешать ее и с четверть часа балагурил с нею. — Найдется, куда он денется? Подведет брюхо, — он и придет. Так что ты не волнуйся, Цилли. Но тут ему вспомнилось, как он в свое время сидел вот так же с Линой, и она искала Франца (в тот раз, когда была эта история с Людерсом и со шнурками для ботинок). И Мекк чуть сам не пошел вместе с Цилли, когда та снова выскочила на грязную, темную улицу; но ему не хотелось расстраивать ее еще больше, может быть все обойдется. Цилли вдруг вспомнила о Рейнхольде и пришла в ярость, может быть он опять навязал Францу какую-нибудь бабенку и Франц просто бросил ее, Цилли. Она побежала к Рейнхольду, но комната его оказалась запертой на замок. Даже Труды дома не было. Цилли побрела назад к пивной. Мокрый снег таял на мостовой. Грязь, слякоть. На Алексе газетчики выкрикивали "Монтаг морген" и "Вельт ам монтаг". Цилли купила у какого-то незнакомого парня газету и просмотрела ее. Может быть, прав Франц, и сегодня в самом деле что-то случилось. Да нет, не похоже: крушение поезда в Соединенных Штатах, в Охайо; столкновение коммунистов с наци, — нет, в такие дела Франц не вмешивается. Большой пожар в Вильмерсдорфе. Все не то! Она медленно прошла мимо сверкавших витрин универмага Тица и, перейдя мостовую, свернула в темную Пренцлауерштрассе. Зонтик она оставила дома и порядком промокла. На углу Пренцлауерштрассе, перед маленькой кондитерской, под раскрытыми зонтами группами стояли проститутки. Они загородили весь проход. Не успела Цилли пройти мимо них, как с ней заговорил какой-то толстяк без шляпы, вышедший из подъезда соседнего дома. Она прибавила шагу. Но следующего я не пропущу, пусть Франц на себя пеняет! Экие номера выкидывает. Такого со мной еще не бывало! Было без четверти десять. Черное воскресенье… В это самое время далеко, в другой части города, Франц без сознания лежал на земле — головою в сточной канаве, ногами на тротуаре… Франц медленно спускался по лестнице. Ступенька, еще ступенька, еще, еще, и так с этажа на этаж все ниже и ниже. Перед глазами туман, всякий вздор лезет в голову. Суп готовишь, фрейлейн Штейн, дай мне ложку, фрейлейн Штейн, дай мне ложку, фрейлейн Штейн, суп готовишь, фрейлейн Штейн… Повторить пару раз: говорят помогает. Кому помогает — только не мне. Ух, и потел же я тогда у той стервы. Как сейчас вот. Надо пойти воздухом подышать. Ну и перила в этом доме, и свет на лестнице не горит — недолго и на гвоздь напороться. Франц миновал уже третий этаж, когда на лестничной клетке за его спиной хлопнула дверь. Кто-то, сопя и пыхтя, стал спускаться следом за ним. Ну и пузо, должно быть, у него, раз он так отдувается; это спускаясь-то! Как же он тогда наверх карабкается? Внизу Франц остановился, постоял в дверях. Денек серенький, сырой, верно снег пойдет. Тем временем человек, шедший за Францем, наконец спустился. Вот он уже рядом пыхтит — этот маленький рыхлый толстяк с бледным одутловатым лицом; на голове у него зеленая войлочная шляпа. — Что, одышка замучила, сосед? — Да, знаете, ожирение… Ходи тут по лестницам… Они вместе вышли на улицу. Толстяк все пыхтел, отдувался. — Представляете, сегодня я уж пять раз поднимался на пятый этаж. Сами посчитайте: двадцать, лестниц в день, в среднем по тридцати ступеней каждая — винтовые лестницы, правда, короче, да зато круче, — стало быть, пять лестниц по тридцати ступеней, это — сто пятьдесят ступеней. Извольте-ка: целый день вверх да вниз. — Пожалуй, тут все триста ступеней будет. Ведь спускаться, я вижу, вам тоже трудно. — Верно, верно, и спускаться тоже. — Надо вам тогда профессию сменить. Снег падает тяжелыми хлопьями, хлопья кружатся, залюбуешься. — Да, знаете, я хожу по объявлениям, — смотрю кто что продает, такое уж дело. Для меня что будни, что воскресенье. По воскресеньям даже труднее — больше объявлений, люди больше всего рассчитывают на воскресные дни. — Ну да, потому что по воскресеньям люди больше газеты читают. Дело ясное. Уж я-то понимаю. Это ж по моей специальности. — А вы тоже публикуете? — Нет, я газетами торгую. А сейчас вот собираюсь почитать, какая попадется. — Я их уже успел прочитать. Ну, и погода, чтоб ее… Как вам это понравится — снег! — Что вы хотите — апрель! Вчера еще солнышко светило. А завтра опять будет ясно. Держу пари! Но того совсем одышка замучила — пыхтит, слово вымолвить не может. На улицах уже зажгли фонари. Толстяк остановился у фонаря, вытащил из кармана маленькую записную книжку без переплета и, держа ее перед собой в вытянутой руке подальше от глаз, стал перелистывать. — Намокнет она у вас, — сказал Франц, но тот как будто не слышал, сунул книжечку обратно в карман; разговор вроде окончен, надо распрощаться, — думает Франц. Но вдруг этот человечек поглядел на него из-под своей зеленой шляпы и спрашивает: — Скажите-ка, сосед, чем вы-то сами живете? — Я-то? А что? Я свободной профессии человек — газетами торгую. — Вот как? И этим вы на хлеб зарабатываете? — Жить можно. И что ему надо? Чудной какой-то! — Вот как? А знаете, я тоже всегда мечтал жить вот так, свободным предпринимателем. Должно быть, приятно делать, что вздумается; коли не поленишься, дело пойдет на лад. — Как когда. Но ведь вы, сосед, и так бегаете предостаточно? В воскресенье вот, да еще в такую погоду, как сегодня, мало кто на улицу выйдет. — Верно, верно. Я сегодня уже полдня пробегал. И все-таки ничего не заработал, ни гроша. У людей нынче совсем нет денег. — По какой же части вы промышляете, сосед? — А я, знаете ли, получаю небольшую пенсию. И вот мне захотелось, понимаете, быть свободным человеком, завести свое дело, зарабатывать деньги. Ну да, пенсию я получаю уже три года, а до тех пор я служил на почтамте. А теперь вот ношусь как угорелый. Понимаете ли, я читаю в газетах объявления, а потом хожу по адресам и смотрю, что люди продавать собираются. — Мебелью интересуетесь? — Да что попадется: старая конторская мебель, бехштейновские рояли, старые персидские ковры, пианино, коллекции марок, монеты, носильные вещи умерших родственников… — М-да, народу много помирает! — Как мухи мрут!.. Ну, я хожу по объявлениям, смотрю вещи, а кое-что и покупаю. — А потом перепродаете? Понимаю. Но тут астматик снова замолк, втянул шею в воротник; они побрели дальше по талому снегу. Но, подойдя к следующему фонарю, толстяк вытащил из кармана пачку почтовых открыток и, грустно взглянув на Франца, протянул одну из них ему со словами: — Вот, прочитайте-ка, сосед. На открытке было напечатано: "Берлин. Дату см. на почтовом штемпеле. Милостивый Государь! Ввиду стечения неблагоприятных обстоятельств, я, к сожалению, вынужден отказаться от заключенной вчера сделки. С совершенным почтением Бернгард Кауер". — Это вы и есть Кауер? — Да, а открытки я размножаю на копировальном прессе, который купил как-то по случаю. Это единственная вещь, которую я приобрел. Вот я на нем и снимаю копии. Получается до пятидесяти штук в час. — Да что вы говорите? Ну, а зачем вам это? Ага, у папаши, должно быть, не все дома! То-то он так глазами хлопает… — Да вы прочитали? "Ввиду стечения неблагоприятных обстоятельств… отказаться…" Дело в том, что купить-то я соглашаюсь, а заплатить не могу. Ну, а без денег люди не отдают! Что же, я их отлично понимаю. И вот я все бегаю, с ног сбиваюсь, сговариваюсь, — и себе на радость и людям. Люди довольны, что так быстро сбыли с рук свою вещь, а я про себя думаю, как мне повезло и какие на свете бывают чудные вещи, например богатейшие коллекции монет или еще что. Вы только представьте себе — сидят люди без денег, дали объявление и ждут не дождутся покупателя, а я вот он! Осмотрю все как следует, и люди мне сейчас все и выкладывают, что да как, да почему, и что им до зарезу нужны деньги и какая вообще нужда кругом; у вас в доме я тоже кое-что присмотрел, стиральную машину и маленький холодильник, деньги этим людям нужны во как, — то-то рады были отделаться от лишних вещей. Спускаюсь я по лестнице, и так мне хочется все это купить, только одна забота: нет денег, хоть плачь! — Стало быть, у вас покупатель есть, который вам за комиссию платит? — Какое там… Вот я и купил себе копировальный аппарат, чтобы не писать от руки открытки-то. По пяти пфеннигов обходится мне каждая открытка — ничего не поделаешь, накладные расходы. Но зато уж больше ни гроша. Франц глаза вытаращил. — Ой, батюшки, уморили. Неужели вы это всерьез, сосед? — Ну да, накладные расходы я иногда сокращаю на пять пфеннигов, опускаю такую открытку в ящик для писем на дверях сразу, как выйду из квартиры. — Чего же ради вы бегаете, не жалея ног, задыхаетесь? Они вышли на Александерплац. Там на углу столпился народ, они подошли ближе. Коротенький человечек со злостью взглянул на Франца. — А вот вы попробуйте-ка прожить на восемьдесят пять марок в месяц! — Послушайте, чудак вы этакий, надо же сбывать кому-то эти вещи. Если хотите, я могу спросить кой-кого из моих знакомых. — Вздор! Я вас об этом не просил, я делаю свои дела один, терпеть не могу компаньонов. Они смешались с толпой. Это была обычная уличная ссора, двое из-за чего-то поругались. Франц оглянулся, но коротенький человечек уже исчез, как сквозь землю провалился. "И долго он так будет бегать? — удивлялся про себя Франц. — Лопнуть можно со смеху. Ну, а где же та беда, из-за которой колокола звонили?" Он зашел в пивную, спросил рюмку кюммеля, просмотрел "Форвертс", "Локальанцейгер". В них тоже не было ничего особенного, — большие скачки в Англии, и в Париже, наверно кто-нибудь сорвал крупный куш на тотализаторе. Глядишь, и мне в чем повезет — как знать, может быть, это к счастью, когда в ушах звенит. И вот Франц собрался было идти домой к Цилли. Но потом решил еще перейти на ту сторону и взглянуть, что делается там в толпе. Кричали уличные торговцы: "А вот — сардельки, горячие сардельки! Пожалуйте, молодой человек! "Монтаг морген", "Ди вельт", "Ди вельт ам монтаг!" Скажи на милость — дерутся двое уже с полчаса, а из-за чего — неизвестно! Постою посмотрю, чем дело кончится… Послушайте, вы что здесь в кино, что ли? Стал тут — ни пройти, ни проехать! Барин какой! Да разве это барин, так, сморчок. Ишь ты, ишь ты, гляди-ка, всыплет он ему сейчас… Протискался Франц вперед, — кто же это там дерется? Смотри-ка, парни-то ведь знакомые, из пумсовских. Скажи на милость! Вот один из них, длинный, подмял было противника под себя, но тот поднатужился и шварк длинного в грязь. Эх, парень, парень, с таким заморышем и то не сладил. Слаб ты, как я погляжу! — А ну, что за сборище, рразойдись! Лягавые! Шухер! Смывайся… Сквозь толпу пробираются двое полицейских в плащах с капюшонами. Маленький-то сразу шмыг в толпу, только его и видели. А другой, длинный, не может сразу подняться — здорово его, видать, стукнули. Франц протолкался к нему. Не оставлять же человека в беде! Ну и народ, никто не поможет! Подхватил Франц длинного под руки, и ходу. А лягавые спрашивают, допытываются: — Что у вас тут такое? — Да вот подрались двое. — Расходись, нечего останавливаться. Ишь гавкают, лягаши — когда надо, так их нету! Завтра бы еще пришли. Расходиться? С нашим удовольствием, господин вахмистр, не извольте беспокоиться, сейчас разойдемся! Франц втащил длинного в полутемный подъезд какого-то дома на Пренцлауерштрассе. Между прочим, двумя номерами дальше находится дом, из которого четыре часа спустя выйдет толстяк, без шляпы, тот самый, что заговорит с Цилли. А она пройдет мимо, но следующего она уж не пропустит. Скотина этот Франц, подлость какая… А пока что Франц в подъезде нянчится с этой дохлятиной — долговязым Эмилем. — Да возьми ты себя в руки, чудак ты этакий! Зайдем в какую-нибудь пивную, что ли? Ну не хнычь, ты парень крепкий — до свадьбы заживет. Да почистись немножко, а то к тебе вся мостовая прилипла. Они вышли из подъезда, пересекли улицу. — Теперь я сдам тебя в первую попавшуюся пивную, Эмиль, а сам пойду домой, меня там невеста ждет, — сказал Франц, пожимая ему руку. Распрощались, но тут длинный вдруг снова окликнул его: — Послушай, Франц, сделай одолжение: понимаешь, я должен был ехать сегодня с Пумсом за товаром. Так забеги, пожалуйста, к нему, это в двух шагах отсюда, вход с улицы. Сходи, а? — Зачем? Некогда мне! — Передай только, что я сегодня не смогу прийти, ведь он ждет меня, сорвется все дело. Выругался Франц про себя, но все же пошел к Пумсу; ну и погода, черт бы побрал этого Эмиля, тут домой надо, Цилли небось заждалась! Вот ведь олух, время-то у меня не казенное… Франц прибавил шагу. Смотрит, у фонаря стоит давешний коротышка, чиркает что-то в своей книжечке. Э, старый знакомый! Человечек поднял голову и рванулся к Францу. — Минутку, сосед! Ведь вы же из того дома, где продавались стиральная машина и холодильник? Да, так вот будьте добры, когда будете проходить мимо той квартиры, — бросьте им открытку в ящик, как-никак одной маркой меньше — экономия. И сунул Францу открытку: "Ввиду стечения неблагоприятных обстоятельств…" Взял Франц открытку и пошел дальше. Подумал еще, что открытку надо бы Цилли показать, а потом уж в ящик бросить, дело-то ведь не к спеху. До чего же занятный толстяк этот. Вот ведь крыса почтовая. Бегает день-деньской, приценивается, а денег ни гроша, винтика у него в голове не хватает, и даже не винтика, а, пожалуй, болта целого! — Здрассте, господин Пумс. Вечер добрый. Спросите, чего пришел? Да ведь вот какое дело. Иду это я по Алексу и вижу — на углу Ландсбергерштрассе драка. Ну, думаю, надо посмотреть. И что же бы вы думали? Ваши ребята подрались! Ваш Эмиль, длинный, и этот маленький, тезка мой, Франц. Вспомнили? На это господин Пумс ответил, что он и без того думал сегодня о нем, о Франце Биберкопфе; он, мол, еще днем заметил, что между теми двумя что-то неладно. — Стало быть, длинный не придет? Хотите его заменить, Биберкопф? — А что надо делать-то? — Теперь шестой час. В девять мы должны ехать за товаром. Биберкопф, сегодня воскресенье, делать вам все равно нечего, я возмещу вам все расходы, а за труды дам вам — ну, скажем, пять марок в час. Франц заколебался. — Пять марок, говорите? — Да уж торговаться не буду! Вы меня очень обяжете, те двое меня сильно подвели. — Маленький-то ведь еще придет. — Ну, так как же, пять марок и по рукам? Все расходы возмещаю, и пять марок в час. Эх, была не была, пускай будет пять пятьдесят. Вышли они вместе. Спускается Франц по лестнице вслед за Пумсом и посмеивается про себя. Доволен! Удачное воскресенье! Ведь такое дело редко когда подвернется. Верно, стало быть, что звон в ушах — к счастью, вот я в воскресенье огребу марок пятнадцать, а то и двадцать, да еще Пуме хочет возместить расходы. Интересно, какие тут у меня расходы? Так и спустился-вниз, веселый, довольный. В подъезде потрогал в кармане шуршащую открытку толстяка и хотел было распрощаться с Пумсом. Тот удивился. — Как? Куда? Я думал, мы с вами порешили, Биберкопф? — Порешили, это точно, уж на меня можете положиться! Мне только на одну минуточку домой забежать надо, знаете, хе-хе, меня там невеста дожидается, Цилли. Может быть, вам когда Рейнхольд о ней говорил, раньше-то она с ним гуляла. Не могу же я оставить женщину на все воскресенье одну дома. — Нет, Биберкопф, так не пойдет. Вы уйдете, а там ищи ветра в поле! И я останусь в дураках. Нет, из-за бабы портить все дело не годится. Не сбежит она от вас, я думаю. — Нет, не сбежит, это вы очень даже правильно заметили, она человек порядочный. Вот почему я и не могу оставить ее так, — сидит она дома и не знает, где я и что со мной. — Да бросьте вы, идемте-ка, все это мы с вами устроим потом. Что тут будешь делать? Пошли. Опять на Пренцлауерштрассе. Темнело. Проститутки уже вышли на промысел — стояли группками, те самые, которых несколько часов спустя увидит Цилли, когда будет бродить в поисках своего Франца. А время шло, тучи собирались над его головой. Скоро он будет сидеть в автомобиле, его схватят, и… Но в этот момент он еще думал о том, как бы отправить открытку того чудака да хоть на минутку подняться к Цилли. Ведь ждет же девчонка! На Альте-Шенгаузерштрассе они вошли в какой-то двор, и Франц поднялся вслед за Пумсом по лестнице во флигель; Пуме сказал, что здесь его контора. Комната и походила на контору — горел свет, на столе рядом с телефоном громоздились пишущие машинки. Пуме сел и пригласил сесть Франца, в комнату несколько раз заглядывала какая-то пожилая женщина с суровым лицом. — Моя жена, а это — господин Франц Биберкопф, который согласился принять сегодня участие в нашем деле. Та прошла, словно ничего и не слышала. А пока Пуме рылся в ящиках своего письменного стола, Франц взял со стула "Берлинер цейтунг" и развернул ее. Ну, что там пишут? 3000 миль в ореховой скорлупе — репортаж Гюнтера Плюшова. Начало отпускного сезона. Спортивная хроника — весенний кросс. Драма Лео Ланиа "Конъюнктура" в исполнении труппы Пискатора. "Где тут Ланиа, а где Пискатор?" Где кончается сама драма и начинается ее сценическое воплощение? Запрещение ранних браков в Индии. Кладбище для коров-рекордсменок. Хроника: последний концерт дирижера Бруно Вальтера состоится в воскресенье, 15 апреля, в городской Опере. В программе симфония "Esdur" Моцарта, доход от концерта поступит в фонд по сооружению памятника Густаву Малеру в Вене. Шофер 2-го класса, семейный, 32 л., ищет место на легковую или грузовую машину. Пуме взял сигару, потянулся за спичками. В эту минуту его жена открыла заклеенную обоями дверь, и в комнату медленно вошли трое мужчин. Пуме даже не повернулся в их сторону. Это все Пумсовы ребята. Франц поздоровался с каждым за руку. Жена Пумса собиралась уже уходить, как вдруг Пуме кивнул в сторону Франца. — Послушайте, Биберкопф, ведь вы, кажется, хотели отправить какое-то письмо? Так вот, напишите, а Клара отправит. — Ах, очень любезно с вашей стороны, фрау Пуме, сделайте одолжение. Это даже и не письмо, а простая открытка невесте моей, чтоб не беспокоилась. Франц в точности объяснил, где он живет, написал адрес на именном конверте Пумса и вложил туда записку для Цилли, чтоб, дескать, она не беспокоилась, он вернется домой часам к десяти, открытку пусть передаст по адресу. Так, теперь все в порядке; у Франца стало совсем легко на душе. А тощая стерва перечитала на кухне адрес на конверте и сунула его в огонь, а записку скомкала и бросила в помойное ведро. Потом уселась у плиты и распивает кофе как ни в чем не бывало. Забот нет, хорошо, тепло. Радости Франца не было границ, когда в кепке и в зеленой солдатской шинели приплелся… кто же бы, вы думали? А у кого еще такие борозды на физиономии? Кто еще так волочит ноги, будто вытаскивает их одну за другой из вязкой глины? Конечно же, Рейнхольд! Тут уж Франц почувствовал себя совсем как дома. Вот здорово! С Рейнхольдом он готов идти куда угодно! Хоть в пекло! — Как, и ты с нами? — прогнусавил Рейнхольд и прошел по комнате, волоча ноги. — Как это ты решился? Тут Франц принялся рассказывать о драке на Алексе и про то, как он помог длинному Эмилю. Те четверо навострили уши. Пуме все еще что-то писал за столом; слушая, парни подталкивали друг друга локтями, а когда Франц кончил, расселись по двое, стали шушукаться. Но кто-нибудь из них все время оставался рядом с Францем. В восемь часов пустились в путь-дорогу. Все тепло оделись, и Францу выдали теплое пальто. Он просиял, черт возьми, такое пальто заиметь неплохо, да и шапку каракулевую тоже. — А почему бы и нет? — отвечают ему. — Сперва только надо их заслужить. Вышли. На улице темно, хоть глаз выколи, и слякоть по колено. — Что ж мы будем делать-то? — спросил Франц уже за дверями. И попутчики в ответ: — Первым делом — надо раздобыть машину, а еще лучше две. Потом поедем за товаром — яблоки там или другое что. Они пропустили много такси. Наконец на углу Менцерштрассе нашли две подходящие машины, взяли их, расселись и поехали. Обе машины ехали друг за дружкой добрых полчаса. В темноте не разобрать, куда заехали, не то в Вейсензее, не то в Фридрихсфельде. Ребята говорят, старик, мол, сперва хочет кое-чем запастись. А затем остановились перед каким-то домом на широкой улице. Темпельгоф, что ли? — спросил Франц. Сами не знаем, — говорят те. Сидят молча, дымят вовсю. Рейнхольд — в первой машине рядом с Биберкопфом. Его как подменили. И голос другой стал! Он уже не заикается, говорит громко, властно, весь собранный, подтянутый, ни дать ни взять — ротный командир, пару раз засмеялся даже — все в машине слушают его. Взял Франц его под руку и прошептал куда-то в затылок под кепку: — Ну, Рейнхольд, дружище, как жизнь? Здорово я обтяпал это дело с бабами? А? — Еще бы! Полный порядок! Рейнхольд хлопнул его по коленке, ну и рука у этого парня — прямо железная! Франц прыснул со смеху. — Чтобы мы с тобой, Рейнхольд, да из-за бабы ссорились? Не родилась еще такая, а? Трудно приходится порой людям в пустыне. Собьется караван с дороги, сойдут верблюды с тропы, и лишь много времени спустя наткнется путник на побелевшие кости… Но вот из дома вышел Пуме с чемоданом в руках, сел в машину и снова поехали по темным улицам. Ровно в девять остановились на Бюловплац. Дальше пошли пешком, разбившись на пары. Под виадуком городской железной дороги Франц сказал: — Вот мы уже почти и на Центральном рынке. Туда, что ли, идем? — Зайдем и туда, но сперва вот товар примем. Так дошли до Кайзер-Вильгельмштрассе. И вдруг рядом с вокзалом городской железной дороги те, что шли впереди, исчезли, как сквозь землю провалились. И Франц со своим спутником нырнули следом за ними в какие-то темные открытые ворота. — Приехали! — прошипел спутник Франца. — Кончай курить. — Это почему? Но парень сдавил ему руку и вырвал у него окурок изо рта. — Сказано, кончай курить! И не успел Франц возразить, как тот тоже растаял в темноте. Что за фокусы? Бросили человека одного в темноте. Куда ж они делись? Франц наугад стал пробираться по двору, но тут вспыхнувший внезапно луч карманного фонарика ударил ему прямо в глаза. Передним стоял Пумс. — А вы что тут бродите? Вам тут делать нечего, Биберкопф, ваше место у ворот — караулить. Ступайте назад. — Вот как? А я думал, мне придется носить товар. — Глупости, ступайте назад! Что, вам никто не сказал ничего? Свет потух. Франц ощупью побрел назад. Его била дрожь, внутри словно оборвалось что-то, он с усилием проглотил слюну. Что же это тут делается? Где остальные? Он был уже у самых ворот, когда из глубины двора вышли двое… Все ясно — это же грабители, бандюги, ломают замки, крадут. Прочь, бежать отсюда! На Алекс! Шапку в охапку и бежать! Кубарем бы скатиться, как с ледяной горы. Но подошедшие схватили его, держат: один из них — Рейнхольд, железная у него лапа! — Что ж, тебе никто ничего не объяснил? Стой здесь, карауль. — Кто, что объяснил? — Ты дурака не валяй, дело серьезное. Что ты сам не соображаешь? Стой здесь, и чуть что — свистнешь нам… — Да я… — Заткнись, дубина! И на правую руку Франца обрушился такой удар, что он скорчился от боли. Те двое ушли. Франц остался один в темном проходе. Его била мелкая дрожь. Чего я тут стою? Надули меня, втянули в грязное дело! А этот сукин сын еще и ударил. Они же грабят там во дворе. Торговцы фруктами! Это же громилы! А перед глазами ряды темных деревьев вдоль аллеи, железные ворота… После вечерней поверки все заключенные немедленно ложатся спать, летом им разрешается не ложиться до наступления темноты… Это же воровская шайка, и Пуме их главарь! Уйти? Не уходить? Что делать? Что делать? Заманили человека, сволочи, заставили стоять на стреме. Стоит Франц, дрожит, ощупывает вспухшую руку… Заключенные обязаны не скрывать заболеваний, но и не симулировать таковых под страхом наказания. Во всем доме — мертвая тишина; с Бюловплац доносятся гудки автомобилей. А в глубине двора треск и возня. Вот вспыхнул карманный фонарик, кто-то прошмыгнул в подвал. Одурачили тебя, Франц, в угол загнали, лучше на хлебе и воде сидеть, чем тут стоять на стреме для этой шпаны. Вдруг во дворе сразу вспыхнуло несколько фонариков; Францу почему-то вспомнился человек с открытками, вот чудак так чудак! Он стоял как зачарованный, не в силах сдвинуться с места. С того момента как Рейнхольд ударил его, он стоял как вкопанный, словно тот его в землю вколотил. Он так хотел уйти, всем своим существом рвался — и не мог, будто держали его. …Ночь словно выкована из железа; смерть кругом — и нет спасения. Она надвигается словно огромный каток, давит все на своем пути. Ближе, ближе! Танки! В них дьяволы с рогами и огненными глазами щелкают зубами, разорвут тебя на части. Танк с лязгом ползет вперед. Смерть! Нет спасения. Пламя полыхает во мгле. А рассветет, — увидишь, что от людей осталось… Я хочу прочь отсюда, прочь, сволочи, паразиты, не желаю я заниматься такими делами!.. Он изо всех сил старался сдвинуться с места, смешно, неужели же мне не уйти? Он судорожно рванулся. Словно тестом его облепило, никак не отодрать ноги от земли. Но вот наконец переступил с ноги на ногу, шагнул раз, другой. Пошел с трудом, через силу, но пошел. Уйду! Пусть грабят, а я смоюсь! Он снял пальто, вернулся во двор медленно, боязливо; будь что будет, а пальто надо швырнуть им в рожу — не нужно оно мне. Бросил пальто в темноту, к стене дворового флигеля. Но тут замелькали огоньки, мимо Франца пробежали двое, нагруженные целыми тюками таких же пальто, к воротам подъехали обе машины. Пробегая мимо, один из тех двоих снова ударил Франца по руке. Как железом! — Все в порядке? Это был Рейнхольд. Пробежали еще двое с корзинами, и еще двое. Фонарики больше не вспыхивали. Потом метнулись назад, мимо Франца, тот стоял стиснув зубы, сжав кулаки. Люди носились как угорелые по двору, выбегали в ворота, шмыгали взад-вперед. В темноте они не видели его лица, а то бы испугались. "Он сам на себя не был похож. Без пальто, без шапки стоял он, засунув руки в карманы и напряженно вглядываясь в тьму. Глаза его выкатились из орбит. Темно, никого не узнать! Кто это пробежал? Эх, ножа нет, постой, а в куртке? Ну, погодите, братцы, вы еще не знаете Франца Биберкопфа, попробуй тронь его!.. Но тут все выбежали, один за другим, с тюками, и один из них, приземистый толстяк, взял Франца за руку. — Идем, Биберкопф, поехали, все в порядке. И Франца впихнули в большую машину. Рядом — Рейнхольд, навалился на него своим костлявым телом. Это не прежний Рейнхольд, другой. Машина тронулась. Ехали, потушив фары. — Чего навалился? — прошипел Франц. Эх, ножа нет! — Молчи, молчи, падло! Пикни только! Передняя машина шла на полной скорости. Шофер второй машины обернулся, прибавил газу, крикнул сидевшим сзади: — За нами погоня! Рейнхольд высунул голову из окна. — Жми на всю железку. За угол! Но машина преследователей не отставала. И тут при свете промелькнувшего фонаря Рейнхольд вдруг увидел лицо Франца. Тот так и сиял, лицо расплылось в блаженной улыбке. — Чего смеешься, скотина, совсем одурел? — Хочу — смеюсь! Тебе-то что? Еще смеется, гад! Паскуда такая! Дешевка! И вдруг в голове Рейнхольда молнией промелькнуло все то, о чем он успел позабыть, когда шел на дело. Ведь этот Биберкопф его подвел, отваживает от него баб, признался, свинья толстомордая. А ведь он все про меня знает, — я сам ему рассказывал. И тут уж Рейнхольд забыл о погоне. Озеро в дремучем лесу — безмолвное, неподвижное. Страшная, черная вода. Не шелохнется мертвая гладь. Буря бушует в лесу, гнутся высокие сосны, рвется меж их ветвями тонкая паутина, треск и стон стоит кругом. Но ветру не прорваться к воде… "Сидит голубчик, — думает Рейнхольд. — Ишь морду наел — лоснится весь. Доволен! Думает, накроют нас — вот он и радуется, а я сижу как дурак, сложа руки. Да еще проповеди мне читал, скотина, про баб и прочее. Чего с ним церемониться!" Франц все еще беззвучно смеялся, то и дело поглядывая назад на улицу. Да, погоня не отстает, накроют их как пить дать. И поделом вам, пусть я сам засыплюсь, но и вам не придется больше надо мной измываться. Шпана проклятая, бандиты! Проклят человек, говорит Иеремия, который надеется на человека. Он будет, как вереск в пустыне, и поселится в местах знойных в степи, на земле бесплодной, необитаемой. Лукаво сверх меры сердце человеческое и погрязло в пороке: кто познает его?.. Рейнхольд украдкой сделал знак парню напротив. Свет уличных фонарей то и дело вырывал из мрака лица сидевших в машине. Погоня не отставала. Рейнхольд незаметно нащупал ручку дверцы, как раз под боком Франца. Машина на полном ходу свернула в какую-то широкую аллею. Франц еще раз оглянулся. Но в этот момент его вдруг, схватили за грудь, потянули вперед. Он хотел было встать и успел еще с размаху ударить Рейнхольда по лицу раз, другой. Но тот был чертовски силен. Холодный ветер ворвался в машину, сидевших осыпало снегом. Франца упорно толкали к открытой дверце наискосок, через тюки товара. Он закричал и попытался схватить Рейнхольда за горло. Но сбоку его ударили палкой по руке. Парень, сидевший напротив, больно ткнул его в левое бедро. Франц рухнул на тюки с сукном. Не давая ему подняться, парень стал выпихивать его в открытую дверцу; он цеплялся, за что только мог, руками и ногами, потом крепко ухватился за подножку машины. Тут на его голову обрушился новый удар. Франц обмяк. Нагнувшись, Рейнхольд вышвырнул его на мостовую. Дверца захлопнулась. Машина преследователей пронеслась по живому человеку и исчезла в снежной вьюге… Как не радоваться солнышку, его ласковым живительным лучам! Солнце — это вам не газ и не электрический свет — не погаснет! Задребезжал будильник; люди проснулись, начался новый день. Вчера было 15-е число, стало быть сегодня — 16-е, вчера было воскресенье, сегодня — понедельник. Год тот же —1928 — и месяц тот же — апрель, и все же что-то изменилось в мире. Время шагнуло вперед. Солнце взошло. Природа солнца еще окончательно не определена. Астрономы уделяют много внимания этому небесному телу. Оно, по их словам, является ядром нашей планетной системы, а наша Земля — только маленькой планетой. Что ж в таком случае мы сами? Восходит солнце, и люди радуются, а радоваться-то, вообще говоря, нечему. В самом деле, что такое человек, если даже вся Земля в 300 000 раз меньше Солнца? А сколько есть еще разных чисел с нулями, которые все только и доказывают, что человек нуль, и нуль без палочки. Спрашивается, чему тут радоваться? А вот радуются же люди, когда взойдет солнце, ярким светом зальет улицы, комнаты, и оживут повсюду краски и выплывут из мрака людские лица. Спору нет, приятно осязать руками формы вещей, но великое, ни с чем не сравнимое счастье — видеть их, видеть их краски и линии. И люди радуются солнышку — можно себя показать и на свет поглядеть. Посмотреть можно на то, чем живешь. Чуть пригреет апрельское солнце, и все рады: люди, как цветы, тянутся к свету его и теплу. Значит, что-то здесь не так, какая-то ошибка вкралась в чудовищные числа со многими нулями. Взойди, солнце, взойди, ты нас никогда и ничем не испугаешь! Что нам до миллионов километров, отделяющих тебя от нас, до твоего диаметра или объема? Взойди, ясное солнышко, взойди, небесное светило, взойди скорей. Ты не гигант и не карлик. Ты — наша радость! Из вагона парижского экспресса выпорхнула худенькая большеглазая женщина в меховом манто, с двумя крохотными пекинскими болонками — Блэком и Чайн — на руках. Вокруг нее засуетились фотографы и кинооператоры. Снисходительно улыбаясь, Ракель покорно терпит эту процедуру, она так рада огромному букету бледно-желтых роз, который поднесла ей испанская колония: слоновая кость — ее любимый цвет. Прощебетав: "Мне безумно хотелось побывать в Берлине", — знаменитая женщина садится в машину и, помахав рукой восторженной толпе, исчезает в сером мареве берлинского утра. |
||
|