"Дзен и искусство ухода за мотоциклом" - читать интересную книгу автора (Роберт Пирсиг)
Дзэн и искусство ухода за мотоциклом
Speaking In Tongues Лавка Языков
РОБЕРТ М. ПЁРСИГ
Д3ЭН И ИСКУССТВО УXОДА 3А МОТОЦИКЛОМ
Исследование Ценностей
Перевел М.Немцов
Robert M Pirsig
Zen and the Art of Motorcycle Maintenance
© 1974 by Rоbеrt М Рirsig
© М.Немцов, перевод, 1989
Моей семье
- Особую благодарность следует выразить Стюарту Коэну,
предоставившему мне свой кабинет для того, чтоб я мог писать, и миссис
Эбигейл Кеньон за критическую помощь в первых главах.
Примечание автора
То, что следует ниже, основано на подлинных событиях. Хотя многое было
изменено риторики ради, в сущности, к этому следует относиться как к факту. Тем
не менее, это никак не должно ассоциироваться с гигантским объемом фактической
информации, относящимся к практике ортодоксального дзэн-буддизма. Что же
касается мотоциклов, то тут все тоже не слишком документально.
И что хорошо, Федр,
И что не хорошо, --
Надо ли просить кого-то рассказать нам об этом?
ЧАСТЬ 1
1
Не отрывая руки от левой рукоятки мотоцикла, я по часам вижу, что уже восемь
тридцать утра. Ветер даже при шестидесяти милях в час -- теплый и душный. Если
уже в полдевятого жарко и сыро, то как будет днем?
Ветер несет едкие запахи придорожных болот. Мы -- в той части Центральных
Равнин, где тысячи топей, где хороша утиная охота. Мы направляемся на
северо-запад от Миннеаполиса в сторону Дакот. Эта дорога -- старое бетонное
двухполосное шоссе, по которому нет интенсивного движения с тех пор, как
несколько лет назад параллельно ему проложили новую четырехполосную трассу.
Когда мы проезжаем очередное болото, воздух неожиданно холодеет. Когда же болото
остается позади, теплеет снова.
Я рад, что опять еду сюда. Как в несуществующую страну, совершенно ничем не
знаменитую и именно поэтому -- привлекательную. На таких старых дорогах исчезают
все напряги. Мы трясемся по избитой бетонке среди рогоза, лужаек, опять рогоза и
болотной травы. Тут и там мелькает открытая вода, и, если вглядеться, на краю
рогозовых зарослей можно увидеть диких уток. И диких голубей. ...Вон
краснокрылый дрозд.
Я шлепаю Криса по коленке.
-- Чё? -- вопит он.
-- Дрозд!
Он что-то отвечает -- я не слышу.
-- Чё? -- ору я, не оборачиваясь.
Он хватает меня за затылок шлема и вопит:
-- Я видел их тучу, па!
-- А-а! -- ору я в ответ, потом киваю сам себе. В одиннадцать лет
краснокрылые дрозды не особенно впечатляют.
Для этого надо стать старше. У меня тут примешиваются воспоминания, которых
нет у него. Давние холодные утра, когда болотная трава бурела, а метелки рогоза
мотались на северо-западном ветру. Едкий запах поднимался от жижи,
взбаламученной высокими охотничьими сапогами: мы готовились к восходу солнца и
открытию утиного сезона. Или зимы, когда топи замерзали и мертвели, и
можно было часами ходить по льду и снегу среди мертвых камышей и ничего, кроме
серого неба, всякой дохлятины и мороза не видеть. Дроздов тогда не было. Но
сейчас, в июле, они вернулись, и всё очень даже живет, и каждый квадратный фут
этих топей гудит и щелкает, зудит и трещит, -- целое сообщество миллионов живых
тварей, тратящих всю жизнь в каком-то блаженном существовании.
Если отпуск проводишь на мотоцикле, видишь все совершенно иначе. В
автомобиле ты всегда в замкнутом купе, а поскольку к этому привыкаешь, то сложно
себе представить, что все, что видишь в окне, -- просто тот же самый телевизор.
Ты -- пассивный наблюдатель, и все движется мимо в скучном обрамлении.
На мотоцикле такой рамки нет. Ты полностью в контакте со всем вокруг. В
самом пейзаже, а не просто созерцаешь его, и это чувство собственного
присутствия ошеломляет. Бетон, проносящийся в пяти дюймах под ногой, реален, по
нему ходишь, и -- вот он, мелькает так, что невозможно сосредоточиться, и в то
же время можешь опустить ногу и шваркнуть по нему в любой момент. Все это вместе
-- единое переживание, которое никогда не сотрется из немедленного сознания.
Крис и я едем в Монтану с друзьями. Они -- впереди, возможно, направляются
еще дальше. Планы расплывчаты намеренно: цель -- больше просто путешествовать,
чем куда-то приезжать. Мы в отпуске. Предпочитаем второстепенные дороги, лучше
всего -- мощеные проселки, только потом -- однополосные шоссе. Скоростные трассы
хуже всего. Мы хотим хорошо провести время, но для нас ударение стоит на слове
«хорошо», а не на слове «время», -- а когда смещаешь ударение таким образом, то
меняется весь подход. Извилистые дороги среди холмов длинны только при счислении
на секунды, а на мотоцикле они гораздо приятнее: вписываешься в плавный поворот
сам, а не болтаешься из стороны в сторону в каком-нибудь ящике. Приятнее всего
дороги с небольшим движением; они еще и безопаснее. Лучше, если нет автостоянок
и рекламных щитов, где рощи, луга, сады и полянки -- чуть ли не у самой обочины,
там тебе машут дети, когда проезжаешь мимо, там люди вытягивают с крылец шеи
рассмотреть, кто проехал, там останавливаешься узнать дорогу или чего-нибудь
еще, а ответ грозит затянуться так, что мало не покажется, и люди интересуются,
откуда ты и долго ли уже в пути.
Моя жена, я и наши друзья впервые пристрастились к таким дорогам несколько
лет назад. Время от времени мы сворачивали на них для разнообразия или чтобы
сократить путь до другого шоссе, и всякий раз пейзаж оказывается просто
грандиозным, и мы съезжали с такого проселка успокоенные и радостные. Мы
проделывали так множество раз, пока не поняли вещь, очевидную с самого начала:
такие дороги в самом деле отличаются от основных. И весь ритм жизни, и личности
тех, кто вдоль них живет. Эти люди никуда не едут. Они не слишком заняты и
поэтому вежливы. О «здешности» и «сейчасности» вещей они знают всё. Это другие
-- те, кто много лет назад переехал в города, да их потерянные отпрыски --
напрочь забыли про такое. Это новое открытие стало для нас истинной находкой.
Я спрашивал себя: почему нам понадобилось столько времени, чтобы это
постичь. Мы это видели, однако не замечали. Или, скорее, нас натаскали не
замечать. Быть может, нас научили думать, что подлинная жизнь происходит в
метрополии, а все остальное -- просто скучное захолустье. Загадка прямо. Истина
стучится в дверь, а ты говоришь: «Пошла прочь, я ищу истину». И она уходит.
Непонятно.
Конечно, как только нас дорубило, ничто уже не могло согнать нас с этих
дорог: уикенды, вечера, отпуска... Мы стали настоящими асами второстепенных
дорог и поняли, что в пути, оказывается, можно многому научиться.
Мы научились, например, отыскивать хорошую дорогу на карте. Если линия
петляет, это хорошо. Холмы, значит. Если дорога похожа на единственный путь из
маленького города в большой, это плохо. Лучшие дороги всегда соединяют одно
ничто с другим, а добраться туда всегда можно другой дорогой. Если выезжаешь из
большого города, скажем, на северо-восток, никогда не следует долго ехать прямо.
Сразу отклоняйся к северу, потом к востоку, опять к северу -- и скоро окажешься
на второстепенной дороге, по которой ездят только местные жители.
Главное тут -- не заблудиться. Поскольку дорогами пользуются только местные,
которые их и так знают, никто не жалуется, что перекрестки никак не обозначены.
Так часто бывает. А когда обозначены -- то, как правило, малюсенькой стрелкой,
ненавязчиво прячущейся в кустах. И все. Те, кто делают стрелки для проселочных
дорог, редко повторяют дважды. Пропустил их знак -- твоя проблема, а не
их. Более того, приходишь к выводу, что карты автомобильных дорог зачастую
неточны в том, что касается грунтовок. И твоя «грунтовая дорога» время от
времени просто заводит сначала в две колеи, затем -- в одну, а потом -- на
пастбище и там пропадает; или же приводит на задний двор к какому-нибудь
фермеру.
Поэтому мотоциклом мы управляем, в основном, методом мысленной прикидки и
дедуктивными умозаключениями из тех признаков, которые удается распознать. У
меня в кармане всегда есть компас на случай облачных дней, когда не определишь
направление по солнцу. На бензобаке в специальной рамке закреплена карта, по
которой можно подсчитать мили от последней развилки и узнать, каких ориентиров
искать дальше. С такими орудиями и без давления от мысли «куда-то непременно
попасть» все получается просто отлично, и Америка у нас почти в полном
распоряжении.
На День Труда и День Памяти(1)
мы проезжаем по таким дорогам милю за милей, не встречая ни одной машины, потом
пересекаем основную трассу штата и смотрим на автомобили, бампер к бамперу
выстроившиеся до самого горизонта. Внутри -- угрюмые физиономии. На задних
сиденьях плачут детишки. Все-таки хочется им как-то что-то объяснить, но они
хмурятся и, кажется, спешат, поэтому -- фигушки...
Я видел эти болота тысячу раз и всегда -- по-новому. Неверно называть их
«блаженными». С таким же успехом можно звать их жестокими и бесчувственными, --
они и жестокие, и бесчувственные, но их реальность опрокидывает все
скоропалительные концепции. Вот! Огромная стая краснокрылых дроздов, вспугнутая
шумом наших моторов, поднимается со своих гнезд в зарослях рогоза. Я хлопаю
Криса по коленке еще раз... и вспоминаю, что он их уже видел.
-- Чё? -- снова вопит он.
-- Ничего.
-- Чего?
-- Проверяю, ты еще здесь или уже нет, -- ору я, и разговор прекращается.
Если не особенно любишь орать, содержательных разговоров на мчащемся
мотоцикле не получится. Вместо этого все время примечаешь окружающее и
размышляешь по его поводу. Виды и звуки, настроение погоды и то, что вспомнится,
машина и местность вокруг -- размышления на долгом досуге, без спешки и без
осознания пустой траты времени.
Больше всего сейчас хотелось бы использовать данное мне время на разговоры о
том, что приходит в голову. Большую часть его мы проводим в такой спешке,
что так и не представляется особенного случая поговорить. В результате -- что-то
вроде бесконечной повседневной суеты и монотонности, от которой много лет спустя
человек вынужден удивляться: куда же ушло все это время, -- и жалеть, что все
прошло. Теперь, когда у нас действительно есть немного свободного времени, и мы
об этом знаем, я бы хотел подробнее поговорить о том, что мне кажется важным.
А приходит в голову нечто вроде Шатокуа(2)
(единственное название, которое я могу придумать) -- вроде множества бродячих
палаточных Шатокуа, которые раньше ездили по всей Америке, по той, в
которой мы сейчас: старинная серия популярных бесед, призванных обучать и
развлекать, развивать ум и нести культуру, и просвещать уши и мозг слушателей.
Шатокуа оттеснили быстродействующие радио, кино и телевидение, и мне кажется,
что эта перемена не вполне к лучшему. Возможно, после таких перемен поток
национального сознания ускорился и расширился, да только мне думается, что
он-таки измельчал. Старые русла не могут больше удержать его, а в поиске новых
он только несет больше хаоса и разрушений на свои берега. В этом Шатокуа я хотел
бы не прокладывать новые русла сознания, а глубже раскопать старые, забитые
грязным илом застоявшихся мыслей и слишком часто повторяемых банальностей. «Что
нового?» -- интересный и просвещающий вечный вопрос, но если ему следовать
исключительно точно, он может привести лишь к нескончаемому параду мелочей и
мод, к илу завтрашнего дня. Вместо этого мне бы хотелось интересоваться другим:
«Что лучшего?» -- вопросом, режущим не широко, а, скорее, глубоко, вопросом,
ответы на который помогают спустить ил по течению. В человеческой истории есть
эпохи, когда русла мысли прорезались слишком глубоко, и любые перемены
оказывались невозможны, ничего нового не происходило, а «лучшее» оставалось
вопросом догмы. Сейчас же все не так. Поток нашего общего сознания теперь,
кажется, стирает собственные берега, теряя основное направление, топя низины,
разъединяя и изолируя возвышенности -- и все это без какой-то особенной цели,
кроме зряшного претворения собственного внутреннего импульса. Тут, наверное,
требуется углубление русла.
Впереди наши спутники, Джон Сазерленд и его жена Сильвия, съехали на стоянку
для пикников. Пора размяться. Я подкатываю к ним свою машину, Сильвия снимает
шлем и встряхивает волосами, а Джон ставит БМВ на подножку. Никто ничего не
говорит. Вместе мы проехали уже столько, что с одного взгляда знаем, как себя
чувствует другой. Вот и сейчас мы просто спокойно осматриваемся.
В это время на скамейках еще никого нет. Мы хозяева всей стоянки. Джон
шагает по траве к чугунной колонке и начинает качать воду. Крис бредет к
маленькому ручейку среди деревьев за бугорком, покрытым травой. Я просто гляжу
по сторонам.
Через некоторое время Сильвия садится на деревянную лавку и разминает ноги,
поочередно задирая их и опустив голову. Она всегда мрачнеет в долгих паузах, и я
ей что-то замечаю по этому поводу. Она поднимает на меня глаза, потом снова
опускает их к земле.
-- Все дело в людях и в машинах на той дороге, -- говорит она. -- Первый
мужчина был таким грустным. Следующий -- точно такой же, за ним еще один, и еще:
все они одинаковы.
-- Они просто ехали на работу.
Сильвия все отлично понимает, но ничего надуманного в ее словах нет.
-- Понимаешь, работа, -- повторяю я. -- В понедельник утром.
Полусонные. Кто в понедельник утром ездит на работу, улыбаясь?
-- Дело просто в том, что они на вид все такие потерянные, -- говорит
она. -- Будто умерли. Как похоронная процессия.
Она опускает ноги на землю.
Я понимаю, что она имеет в виду, но логически это ни к чему не приведет.
Работаешь, чтобы жить, и как раз этим они занимаются.
-- Я смотрел на болота, -- говорю я.
Немного погодя она поднимает голову и спрашивает:
-- Что видел?
-- Целую стаю краснокрылых дроздов. Они все вдруг взлетели, когда мы
проезжали.
-- А-а.
-- Я обрадовался, когда снова их увидел. Они связывают все друг с другом,
мысли и прочее. Понимаешь?
Она задумывается, а потом улыбается. За нею -- темно-зеленые деревья.
Сильвия понимает особый язык, который не имеет ничего общего с тем, что
произносишь. Дочка.
-- Да, -- говорит она. -- Они прекрасны.
-- Понаблюдай за ними.
-- Ладно.
Появляется Джон и проверяет багаж на мотоцикле. Поправляет веревки, потом
открывает седельную сумку и начинает в ней копаться. Выкладывает что-то на
землю.
-- Если вам когда-нибудь понадобится веревка, не стесняйтесь, -- говорит он.
-- Боже, да у меня ее, кажется, в пять раз больше, чем нужно.
-- Пока не надо, -- отвечаю я.
-- Спички? -- спрашивает он, продолжая копаться. -- Лосьон от загара,
расчески, шнурки... шнурки? Зачем нам шнурки от ботинок?
-- Давай не будем, -- говорит Сильвия. Они каменными взглядами
смотрят друг на друга и оба поворачиваются ко мне.
-- Шнурки могут сломаться в любой момент, -- торжественно произношу я. Они
улыбаются, но не друг другу.
Вскоре возвращается Крис, можно ехать дальше. Пока он собирается и влезает в
седло, они выезжают, и Сильвия машет нам рукой. Мы снова на шоссе, и я смотрю,
как они впереди набирают дистанцию.
Шатокуа, пришедший мне в голову на это путешествие, вдохновила много месяцев
назад эта парочка, и, возможно, -- хоть я точно и не знаю, -- он соотносится с
некоторым подводным течением дисгармонии между ними.
Дисгармония наверняка довольно обычна при любом браке, но в их случае она
трагичнее. Мне, во всяком случае, так кажется.
Это не столкновение личностей; между ними тут нечто другое, за что ни одного
нельзя винить, но решить это никто из них не может. Не уверен и я, есть ли
решение для них и у меня -- так просто, мысли разные бродят...
Мысли эти начались с, казалось бы, незначительной разницы моего и Джона
мнений по совершенно не важному поводу: насколько следует заботиться о своем
мотоцикле. Для меня естественно и нормально пользоваться небольшими наборами
инструментов, читать инструкции, прилагающиеся к каждой машине, настраивать и
регулировать ее самому. Джон возражает. Он предпочитает, чтобы об этом заботился
компетентный механик, чтобы все делалось правильно. Обе точки зрения совершенно
нормальны, и это незначительное расхождение во взглядах никогда бы не
увеличилось, если бы мы не тратили столько времени в совместных путешествиях и
не сидели бы в придорожных забегаловках за пивом, болтая о том, что приходит в
голову. А в голову лезет обычно то, о чем думаешь последние полчаса с тех пор,
как в последний раз поговорили. Когда думаешь о дороге, погоде, людях, старых
добрых временах или о том, что пишут в газетах, разговор вполне естественно
выстраивается приятным образом. Но каждый раз, когда речь заходит о работе
машины, всякая конструктивная беседа прекращается. Разговор тормозится,
наступает молчание и пауза в общей непрерывности. Сидят, например, два старых
друга, католик и протестант, пьют пиво, и тут вдруг чего-то ради возникает тема
контроля рождаемости. Все вымерзают.
Когда такое случается, это напоминает зуб с выпавшей пломбой. Невозможно
оставить в покое. Его надо осторожно пробовать, разрабатывать местность вокруг,
пихать его языком, думать о нем -- и не потому, что это доставляет удовольствие,
а потому, что мысль о нем лезет в голову, а вылезать никак не хочет. И чем
больше я щупаю и пихаю тему ухода за мотоциклом, тем больше он раздражается, а
это, разумеется, вдохновляет меня щупать и пихать еще больше. Не чтобы
подразнить его, а потому что это раздражение кажется симптомом чего-то более
глубокого, чего-то лежащего под поверхностью. Того, что не очевидно немедленно.
Когда толкуешь о контроле рождаемости, разговор замораживает не сам предмет
спора: больше или меньше следует рожать детей. Он лишь на поверхности. Внутри же
-- конфликт веры: эмпирическое планирование общества против авторитета Бога, как
учит католическая церковь. Можешь доказывать практичность рассчитанного
отцовства, пока самого себя слушать не устанешь, -- это ни к чему не приведет,
поскольку твой оппонент не приемлет допущения, что все общественно практичное
хорошо само по себе. Хорошесть для него имеет иные источники, которые он ценит
так же -- если не выше, -- как и общественную пользу.
Так и с Джоном. Я мог проповедовать практическую ценность и достоинства
ухода за мотоциклом до хрипоты -- с него все как с гуся вода. После первой же
пары фраз на эту тему его глаза совершенно стекленеют, и он меняет предмет
беседы или просто смотрит в сторону. Он не хочет об этом слышать.
Сильвия тут совершенно на его стороне. На самом же деле, она еще
выразительней. «Это просто все... другое», -- говорит она, если у нее задумчивое
настроение. «Как мусор», -- отмахивается, если нет. Они не хотят
понимать. Хотят не слышать про это. И чем сильнее я пытаюсь понять, что
именно заставляет меня наслаждаться механикой, а их -- ее ненавидеть, тем более
неуловимым оно становится. Конечная причина этой, поначалу небольшой, разницы
мнений, оказывается, залегает глубже, намного глубже.
Их неспособность исключается моментально. Они оба более чем достаточно
сообразительны. Любой мог бы научиться отлаживать мотоцикл за полтора часа, если
бы приложил сюда ум и энергию, а сбереженными деньгами, энергией и отсутствием
всяких задержек им за эти усилия отплатилось бы стократно. И они это
знают. А может, и нет. Трудно сказать. Я никогда не задаю им таких
вопросов. Лучше просто смириться.
Но помню, как-то раз перед баром в Сэвидже, Миннесота, на просто
испепеляющей жаре я чуть было не сорвался. Мы просидели там где-то около часа, а
когда вышли, машины так раскалились, что на них едва можно было сесть. Я уже
завелся и готов ехать, а Джон еще давит на дрочило. Бензином воняет так, будто
рядом нефтебаза -- я говорю ему об этом, думая, что он и так поймет: перекачал.
-- Да, я тоже чувствую, -- отвечает он и продолжает качать. Все качает,
качает, качает и качает, я уже не знаю, как еще ему сказать. Наконец, сам
заводится уже по-настоящему, по лицу катится пот, сил жать на педаль больше нет,
поэтому я предлагаю ему вытащить свечи и просушить их, проветрить цилиндры, а мы
пока сходим и возьмем еще по пивку.
О, Бог ты мой, нет! Он не хочет влазить во все это.
-- Во что -- «в это»?
-- Ну, доставать инструменты там и все такое... Чего ради ему не заводиться?
Совершенно новая машина, а я все делаю по инструкциям. Смотри -- подсосо на
полную, как говорится.
-- Подсос на полную?
-- Так в инструкции написано.
-- Так то ж когда холодно!
-- Но мы же там всего каких-то полчаса просидели, -- недоумевает он.
Ну, это меня совсем...
-- Сегодня жарко, Джон, -- говорю я. -- А им надо остывать дольше даже в
мороз.
Он чешет голову:
-- А почему тогда об этом в инструкции не пишут?
Он закрывает воздухан, и мотоцикл заводится со второго качка.
-- Так вот в чем дело, наверное, -- радостно говорит он.
На следующий день мы проезжали мимо того же самого места, и история
повторилась. Но я был полон решимости не произносить ни слова, и когда моя жена
попросила сходить и помочь ему, я покачал головой. Я сказал ей, что пока он
действительно глубоко свою нужду не прочувствует, любую помощь он будет просто
отвергать. Поэтому мы отошли в сторону, сели в тенечке и стали ждать.
Я заметил, что, давя на дрочило, от был сверхвежлив с Сильвией, что означало
крайнюю степень гнева, а она взирала на все это с выражением «О, боги!» на лице.
Задай он один-единственный вопрос, я бы подскочил к нему поставить диагноз через
секунду же, но он этого не сделал. Прошло, должно быть, минут пятнадцать, прежде
чем он завелся.
Потом мы снова пили пиво у озера Миннетонка, и все за столом болтали, а он
молчал, и я видел, как внутри он весь скручен в узлы. Хотя столько времени уже
прошло. Может, чтобы развязаться, он, наконец, сказал:
-- Знаешь... когда он не заводится вот так, это просто... Я на самом деле
превращаюсь в такого монстра внутри. У меня просто паранойя начинается
из-за этого.
После этих слов он, кажется, расслабился и добавил:
-- У них ведь был только этот мотоцикл, понимаешь? Вот эта
задрота. И они не знали, что с ним делать: отослать обратно на завод,
сдать в металлолом или еще что-нибудь... А в последний момент они увидели, как
подошел я. С восемнадцатью сотнями в кармане. И они поняли, что проблем у них
больше нет.
Я этак вот нараспев повторил ему свой призыв к собственноручной регулировке
мотоцикла, и он очень старался слушать внимательно. Иногда он действительно
очень старается. Но потом опять все блокировалось, он отошел к бару взять всем
нам выпить, и тема закрылась.
Он не упрям, не ограничен, не ленив, не глуп. Легкого объяснения просто нет.
Поэтому все так и повисло в воздухе. Тайна, разгадывать которую прекращаешь,
поскольку нет смысла ходить вокруг да около, а потом опять вокруг в поисках
ответа, которого все равно нет.
Меня осенило: может, это я -- такой странный? Но мысль отпала сама собой:
большинство мототуристов знают, как регулировать свои машины. Владельцы
автомобилей обычно не трогают двигатель, но в каждом городе абсолютно любых
размеров есть гараж с дорогими подъемными устройствами, специальными
инструментами и диагностическим оборудованием, которых не может себе позволить
средний автомобилевладелец. А двигатель автомашины гораздо сложнее и недоступнее
двигателя мотоцикла, поэтому смысла здесь больше. Для мотоцикла же Джона -- БМВ
Р60, -- спорить готов, -- механика отсюда до Солт-Лейк-Сити не найдется. Если
его контакты или свечи полетят, ему хана. Я знаю, что у него не найдется
с собой набора запасных контактов. Ему не ведомо, что такое контакты. Если
мотоцикл подведет его на западе Южной Дакоты или в Монтане, прямо не знаю, что
он будет делать. Там его можно только индейцам продать. Чем он занимается
сейчас, я знаю: старательно избегает вообще об этом думать. БМВ известен тем,
что в дороге не создает хозяину никаких механических проблем, и именно на это
Джон рассчитывает.
Сначала я думал, что таково их особое отношение к мотоциклам, но позже
обнаружил, что оно простирается и на другие вещи... Сидя как-то утром у них на
кухне и ожидая, пока они соберутся ехать, я заметил, что кухонный кран течет, и
вспомнил, что из него капало и в прошлый раз -- фактически, он капал, сколько я
могу себе припомнить. Я что-то сказал им по этому поводу, а Джон ответил, что
пытался промыть его новым чистящим средством, но ничего не вышло. Вот и все, что
он сказал. Подразумевалось, что вопрос исчерпан. Если пытаешься починить кран, и
починка не удается, значит просто суждено жить с капающим краном.
Тут я вынужден был задать себе вопрос: а не действует ли им на нервы это
кап-кап-кап -- неделю за неделей, год за годом? Но никакого раздражения, никакой
озабоченности этим с их стороны я не заметил, поэтому заключил, что их просто не
беспокоят вещи вроде капающих кранов. Есть такие люди.
Почему именно я изменил это заключение, не помню... но как-то интуитивно я
понял; возможно, по легкой перемене в настроении Сильвии как раз в тот момент,
когда кран капал особенно громко, а она что-то говорила. У нее очень тихий
голос. И вот однажды, когда она пыталась перекричать падавшие капли, а дети
вбежали и перебили ее, она вышла из себя. Ее злость на детей не была бы,
наверное, такой сильной, если бы кран не капал. Ее взорвало капанье вкупе с
детским шумом. Но что меня особенно поразило -- она не возлагала вины на
кран, она намеренно не возлагала вины на кран. Нет, она не игнорировала
кран вовсе! Она подавляла ярость на него, а этот распроклятый капавший
кран почти что убивал ее! Но она почему-то не могла признать, что этот
кран важен.
Зачем подавлять ярость на капающий кран? -- удивлялся я.
Потом же это наложилось на уход за мотоциклом, и у меня над головой
вспыхнула одна из таких маленьких электролампочек; я подумал: А-а-а-а-а!
Дело не в уходе за мотоциклом, не в кране. Они не приемлют технику вообще.
Потом же все это начало совпадать, и я уже понимал, в чем дело. Раздражение
Сильвии, когда один приятель сказал, что считает компьютерное программирование
«творчеством». На всех рисунках, картинах и фотографиях у них нет ни единого
технического предмета. Конечно, к чему ей злиться на этот кран, подумал я.
Всегда подавляешь единичные вспышки ярости на то, что ненавидишь глубоко и
постоянно. Конечно, Джон устраняется всякий раз, когда речь заходит о ремонте
мотоцикла, даже если очевидно, что он от этого страдает. Это техника. Конечно
же, естественно, очевидно. Так просто, когда это видишь. Сбежать от техники в
деревню, на свежий воздух, на солнышко -- вот первейшая причина того, что они
взобрались на мотоцикл. И когда я заставляю их о ней вспомнить как раз в тот
момент и в том месте, когда и где они считают, что наконец от нее избавились,
оба мгновенно замораживаются напрочь. Вот почему разговор прерывается и
останавливается, когда возникает эта тема.
И другое сюда подходит. Они лишь изредка -- да и то самым возможным
минимумом вымученных слов -- говорят об «этом» или про «все это», как, например,
во фразе: «От этого просто никуда не деться». И если я спрашиваю: «От чего --
этого?» -- ответ может быть «От всего этого вместе», или «От всего
организованного», или даже «От системы». Сильвия однажды сказала, как бы
обороняясь: «Ну, ты-то знаешь, как справиться с этим», -- что
заставило меня в тот момент так возгордиться, что я просто не решился спросить,
что «это» означает, а посему оставался несколько озадачен. Я сначала думал, дело
в чем-то более таинственном, нежели просто в технике. Но теперь вижу, что это в
основном (если не полностью) и было просто техникой. Однако, даже так говорить
не совсем правильно. «Это» является чем-то вроде силы, осуществляющей развитие
техники, чем-то неопределенным, но нечеловеческим; механическим, безжизненным,
слепым чудовищем, силой смерти. Чем-то ужасным, от чего они бегут, но никогда не
смогут избежать. Я слишком утрирую, пожалуй, но это существует -- только менее
определенно и не так сильно выраженно. Где-то есть люди, понимающие это и этим
управляющие, но то -- технари, они изъясняются на нечеловеческом языке, когда
объясняют то, чем именно занимаются. Все это все -- части и взаимоотношения
вещей неслыханных, они никогда не наполнятся смыслом, сколько бы про них не
слушал. Их вещи, их чудовище продолжает пожирать землю, загрязнять воздух и
озера, и этому никак нельзя отомстить, этого никак нельзя избежать.
К такому отношению нетрудно прийти. Проезжаешь через плотный промышленный
район крупного города, а там одна сплошная техника. Район огораживают высокие
заборы с колючей проволокой, запертые ворота, таблички ВХОД ВОСПРЕЩЕН, а за всем
этим в прокопченном воздухе видишь странные уродливые формы из металла и
кирпича, чье предназначение неизвестно, чьих хозяев никогда не увидишь. Ты не
знаешь, зачем это, почему оно здесь, никто тебе не скажет, и только и можешь,
что чувствовать свое отчуждение, будто этому вовсе не принадлежишь. Тот, кто
владеет этим и понимает это, не хочет, чтобы ты здесь был. Вся эта техника неким
образом превращает тебя в чужака в собственной стране. Сама ее форма, внешний
вид и таинственность говорят: «Пошел вон». Ты понимаешь, что где-то всему этому
есть объяснение, и то, что именно оно все производит, несомненно служит
каким-то косвенным путем человечеству, но всего этого ты не видишь. Видишь же
только таблички ВХОД ВОСПРЕЩЕН, ХОДА НЕТ, видишь не то, что служит людям, а
самих маленьких людишек -- словно муравьев, -- которые прислуживают этим
странным непостижимым формам. И ты думаешь: даже если бы я был частью этого,
даже если бы я не был чужаком, то был бы всего лишь еще одним муравьем в
услужении у этих форм. Поэтому окончательное твое чувство -- враждебность;
поэтому я и думаю, что именно она, в конечном счете, и лежит в основе такого
отношения Джона и Сильвии, иначе не объяснимого. Все связанное с клапанами,
валами и гаечными ключами, -- часть этого дегуманизированного мира, и они
уж лучше про него думать вообще не будут. Они не хотят в него влазить.
Коли это так, то Джон и Сильвия тут не одни. Вопрос не стоит, следуют ли они
в этом своим естественным чувствам, или пытаются кому-то подражать. Многие
другие тоже следуют своим естественным чувствам и не пытаются никому подражать,
и естественные чувства этого огромного большинства людей здесь сходятся. Поэтому
когда посмотришь на них коллективно, как это делают журналисты, то получишь
иллюзию массового движения, целого поднимающегося политического,
антитехнологического левого крыла, возникающего из явного ниоткуда и при этом
требующего: «Остановите технику. Пусть она будет где-нибудь в другом месте.
Только не здесь.» Все это еще как-то удерживается тоненькой паутинкой логики,
подсказывающей, что без фабрик не будет ни работы, ни уровня жизни. Но есть
человеческие силы сильнее логики. Они существовали всегда, и если достаточно
окрепнут в своей ненависти к технике, паутинка эта может и порваться.
Для антитехнарей, людей антисистемы, изобрели клише и стереотипы --
например, «битник», «хиппи»; и они будут появляться и впредь. Но отдельных
личностей не превратить в толпу простой чеканкой массового термина. Джон и
Сильвия -- не люди толпы, как и все остальные, кто идет своими путями. Как раз
против того, чтобы быть массовым человеком, они, кажется, и восстают. И
чувствуют, что техника очень сильно завязана с теми силами, которые пытаются
обратить их в людей толпы; им это не нравится. Пока сопротивление, в основном,
пассивно: побеги на природу, когда получается, и тому подобное, -- но оно не
обязательно должно быть пассивным.
Я не согласен с ними насчет ухода за мотоциклом, но не потому, что не
сочувствую их отношению к технике. Просто я думаю, что их бегство и ненависть к
ней их же самих разоружают. Будда, Верховное Божество, столь же удобно
располагается в платах цифрового компьютера или в шестернях трансмиссии
мотоцикла, как и на вершине горы или в цветочных лепестках. Думать иначе --
унижать себя. Вот об этом я и хочу поговорить в своем Шатокуа.
Мы уже выехали из болот, но душно по-прежнему: можно не мигая смотреть на
желтый круг солнца, будто небо затянуло дымом или смогом. Но теперь нас окружает
зелень. Домики фермеров чисты, белы и свежи. И нет ни дыма, ни смога.
2
Дорога разворачивается дальше... Мы останавливаемся передохнуть и пообедать
и, немного поболтав, пускаемся в долгий перегон. Возникшая полуденная усталость
уравновешивает возбуждение первого дня пути, и мы продвигаемся вперед равномерно
-- не быстро и не медленно.
Мы попали в струю ветра с юго-запада, и мотоцикл как бы сам по себе кренится
навстречу порывам, противодействуя им. Позже появится ощущение чего-то
необычного на этой дороге: будто за нами наблюдали или следили. Но впереди -- ни
машины, а в зеркальце далеко позади видны только Джон и Сильвия.
Мы пока не в Дакотах, но просторные поля наводят на мысль, что мы
приближаемся. Некоторые -- сплошь голубые от цветущего льна: он колышется
длинными волнами, словно поверхность океана. Изгибы холмов круче, чем прежде,
теперь они высятся над всем остальным, кроме неба -- оно кажется еще шире. Фермы
вдали -- такие маленькие, что их едва можно различить. Земля начинает
раскрываться.
Не существует какого-то места или четкой линии, где Центральные Равнины
заканчиваются, а Великие -- начинаются. Хоть смена, как сейчас, и постепенная,
но застает врасплох. Будто выходишь в открытое море из какой-нибудь щелистой
гавани, замечаешь, что накат волн стал больше, оглядываешься -- а земли уже не
видать. Деревьев здесь меньше, и внезапно я понимаю: они уже не местные, их сюда
привезли и высадили вокруг домов для защиты от ветра. Там же, где их не сажали,
ни подлеска, ни неподросшего молодняка нет -- одна трава, иногда дикие цветы и
сорняки, но в основном -- трава. Начинаются луга. Мы в прериях.
У меня предчувствие, что никто из нас полностью не представляет, какими
будут четыре июльских дня в этих прериях. Когда вспоминаешь автомобильные
поездки через них, то в памяти всплывают всегда одна плоскость и огромная
пустота, насколько хватает глаз, крайняя монотонность и скука, -- а ты все
едешь, за часом час, никуда не приезжая и не зная, сколько это еще будет
продолжаться: без единого поворота, безо всяких перемен на поверхности,
простирающейся до самого горизонта.
Джона беспокоило, что Сильвия может быть не готова к таким неудобствам, и он
сначала хотел, чтобы она добралась до Биллингса, Монтана, самолетом, но мы с
Сильвией отговорили его. Я доказывал, что физический дискомфорт важен только
когда не то настроение. Тогда только пристегиваешься к тому, что доставляет
неудобство, и именно его называешь причиной. Но если настроение -- в порядке, то
физический дискомфорт почти ничего не означает. А раздумывая о настроениях и
чувствах Сильвии, я не замечал, чтобы она жаловалась.
К тому же, добравшись до Скалистых Гор самолетом, видишь их только в одном
контексте -- как милый пейзаж. А провести много дней в трудном пути через прерии
-- значит увидеть их совершенно по-другому: как цель, как землю обетованную.
Если бы Джон, я и Крис приехали с таким чувством, а Сильвия -- считая их
«миленькими» и «приятными», то между нами возникло бы больше дисгармонии, чем
из-за жары и монотонности Дакот. И в любом случае мне нравится с нею болтать,
поэтому я думаю и о себе тоже.
Когда я смотрю на эти поля, мысленно я говорю ей: «Видишь?.. Видишь?..» -- и
мне кажется, что она видит. Я надеюсь, что потом как-нибудь она увидит и
почувствует в этих прериях что-то такое, о чем я уже перестал рассказывать
другим: то, что здесь существует, поскольку нет чего-то другого, и что только
благодаря этому можно заметить. Иногда, кажется, ее очень подавляет монотонность
и скука городской жизни, так что я думаю: может быть, в этой бесконечной траве и
ветре она увидит то, что иногда приходит, когда монотонность и скуку принимаешь.
Это есть здесь, но у меня нет для него названия.
Вот на горизонте я вижу то, чего, наверное, пока не видят остальные. Далеко
к юго-западу (можно разглядеть только с вершины этого холма) у неба появляется
темный краешек. Идет гроза. Может, именно это и беспокоило меня. Намеренно
выпихивалось из головы, но все время осознавалось: с такой духотой и ветром
гроза более чем вероятна. Плохо, что в первый день, но, как я уже сказал, на
мотоцикле ты -- внутри самого действия, а не просто наблюдаешь за ним. А
грозы -- его часть вне всякого сомнения.
Если гроза заденет краешком или налетит прерывистыми шквалами, то можно
попытаться проскочить. Однако сейчас все по-другому. Тот длинный темный мазок
безо всяких перистых облаков перед ним -- холодный фронт. Холодные фронты
свирепы, а когда идут с юго-запада -- свирепы вдвойне. Часто они несут с собой
торнадо. Когда они приходят, лучше всего просто спрятаться и переждать. Они
непродолжительны, а в послегрозовой прохладе ехать приятнее.
Хуже всего -- фронты теплые. Дожди могут идти целыми днями. Помню, мы с
Крисом ехали в Канаду несколько лет назад; проехали что-то около 130 миль и
попали в теплый фронт, о котором нас многое предупреждало, но мы так ничего и не
поняли. Все пережитое было каким-то тупым и грустным.
Мы ехали на маленьком мотоцикле в шесть с половиной лошадиных сил,
перегруженные багажом и не слишком обремененные здравым смыслом. Он мог выдавать
всего около 45 миль в час при умеренном встречном ветре. Отнюдь не для туризма.
В первый вечер мы доехали до большого озера в Северных Лесах и разбили палатку
под проливным дождем, шедшим всю ночь. Я забыл окопать палатку, и около двух
ночи к нам ворвался поток воды и насквозь промочил оба спальника. Наутро мы
встали мокрыми, подавленными и невыспавшимися, но я подумал, что если мы просто
поедем дальше, дождь через некоторое время сдастся и перестанет. Дудки. К десяти
утра небо потемнело так, что все машины зажгли фары. Тут-то все и началось.
На нас были пончо, служившие прошлой ночью палаткой. Теперь они
распахнулись, как паруса, и тормозили нас до З0 миль в час. Вода заливала дорогу
на два дюйма. Вокруг сверкали молнии. Я помню изумленное лицо женщины за стеклом
встречной машины: что, ради всего святого, мы делаем на мотоцикле в такую
погоду? Уверен, я не смог бы ей ответить.
Скорость упала до двадцати пяти, потом до двадцати. Затем мотоцикл стал
давать осечки, кашлять, стрелять и дребезжать, пока, наконец, еле-еле тащась на
5-6 милях в час, мы не нашли старую полузабытую бензоколонку возле лесосеки и не
встали на стоянку.
В то время я, как и Джон, не придавал особого значения уходу за мотоциклом.
Помню, держа пончо над головой, чтобы прикрыть бензобак, я покачал мотоцикл
между ног. Бензин, вроде, плескался. Я посмотрел на свечи и посмотрел на
контакты, посмотрел на карбюратор и стал качать качать дрочило, пока не выдохся.
Мы зашли на бензоколонку, оказавшуюся, к тому же, гибридом пивной и
ресторана, и съели по пережаренному бифштексу. Потом я снова вышел и попытался
завести машину. Крис продолжал задавать дурацкие вопросы, что меня уже начинало
злить, поскольку он не видел, насколько все серьезно. Наконец, я понял, что все
бестолку, сдался, и моя злость на него прошла. Как можно бережнее я объяснил
ему, что все кончилось. В этот отпуск мы никуда на мотоцикле не едем. Крис стал
предлагать, например, проверить бензин, что я уже сделал, или поискать механика.
Но механиков там никаких не было. Только обрубки сосен, кусты и дождь.
Я сидел с ним в траве на обочине дороги, разгромленный, уставившись в
деревья и кустарник. Я терпеливо ответил на все его вопросы, и чем дальше, тем
реже и реже он их задавал. И когда Крис, наконец, понял, что наше путешествие
действительно завершилось, он заплакал. Ему было лет восемь тогда, наверное.
Мы добрались до нашего города автостопом, взяли напрокат трейлер, прицепили
к машине, приехали и забрали мотоцикл, доставили его обратно и начали все снова
-- уже на машине. Но это было уже не то. Много радости нам это не принесло.
Через две недели после того, как отпуск закончился, как-то вечером после
работы я снял карбюратор посмотреть, что же все-таки произошло, но найти ничего
не смог. Чтобы снять грязь, прежде чем поставить его на место, я повернул
вентиль бензобака, слить немного горючего. Ничего не вылилось. В баке было
пусто. Я не верил своим глазам. Я до сих пор едва могу в это поверить.
Я сотни раз мысленно пинал себя за эту глупость и, наверное, никогда не
оправлюсь от этого по-настоящему. Очевидно, плескалось горючее в запасном баке,
который я так и не использовал. Я не проверил тщательно, поскольку допустил, что
двигатель не работал из-за дождя. Тогда я не понимал еще, насколько глупы такие
скороспелые допущения. Теперь мы сидим на машине в двадцать восемь лошадей, и к
уходу за ней я отношусь очень серьезно.
Внезапно Джон обгоняет меня, ладонь повернута вниз, что означает остановку.
Мы сбавляем скорость и ищем, где съехать на обочину. Край бетонки сильно
выступает, гравий совсем не утрамбован, и мне такой маневр совершенно не
нравится.
Крис спрашивает:
-- Зачем мы остановились?
-- Мне кажется, мы пропустили поворот, -- говорит Джон.
Я оборачиваюсь и ничего не вижу:
-- Я не видел никаких указателей.
Джон качает головой:
-- Здоровый, как амбарные ворота.
-- Да?
Они с Сильвией кивают.
Джон наклоняется, всматривается в мою карту и показывает, где был поворот,
потом -- на виадук после него.
-- Мы уже проехали виадук.
Я вижу, что он прав. М-да.
-- Вперед или назад? -- спрашиваю я.
Он думает.
-- Думаю, нет резона возвращаться. Хорошо, поехали вперед. Так или иначе,
доедем.
И вот теперь, пристраиваясь им в хвост, я думаю: с чего бы это? Я едва
заметил перекресток с трассой. А до этого забыл сказать им про грозу. Как-то
выбивает из колеи.
Край грозового облака вырос, оно движется не так быстро, как я рассчитывал.
Не очень хорошо. Когда тучи быстро надвигаются, они быстро и проходят. Когда они
подкрадываются медленно -- как сейчас, -- можно прилично застрять.
Зубами стаскиваю перчатку, наклоняюсь и щупаю алюминиевый бок двигателя. С
температурой все в порядке. Слишком тепло, чтоб держать руку долго, но не
обожжешься. Ничего страшного.
У двигателей с воздушным охлаждением, как этот, от перегрева может случиться
«припадок». У этой машины был один такой... нет, три. Время от времени я его
проверяю, как проверял бы пациента с сердечным приступом, если даже он, кажется,
уже поправился.
Во время припадка поршни расширяются от перегрева, становятся слишком велики
для стенок цилиндров, застревают в них, иногда вплавляются, двигатель глохнет,
заднее колесо замыкает, и мотоцикл бросает юзом. Когда так случилось в первый
раз, голову мне закинуло дальше переднего колеса, а мой пассажир оказался почти
верхом на мне. При тридцати двигатель опять расклинило, и он заработал
нормально, но я съехал с дороги и остановился посмотреть, что произошло.
Пассажир мой только и мог сказать: «А это ты для чего сделал?»
Я пожал плечами, поскольку недоумевал так же, как и он, и просто таращился
на мотоцикл, а машины мчались мимо. Мотор так раскалился, что воздух вокруг него
дрожал, и мы ощущали жар. Когда я коснулся его мокрым пальцем, он зашипел, как
горячий утюг, и мы медленно поехали домой. Звук у мотора изменился: хлопки,
означавшие, что поршни не соответствуют цилиндрам, и тут нужен буксир.
Я отвез его в мастерскую, ибо не думал, что с ним произошло что-то
достаточно серьезное, чтобы оправдать меня, если я влезу туда самостоятельно:
придется изучать все эти сложные детали, может даже заказывать запчасти и
специальные инструменты, все это займет кучу времени, хотя можно сделать так,
чтобы мотоциклом занялся кто-то другой и сделал все побыстрее, -- типа того, как
к этому относился Джон.
Мастерская отличалась от тех, что я помнил. Если раньше все механики
выглядели древними ветеранами, то теперь походили на простых пацанов. Радио
орало во всю, а они болтали между собой, выпендривались и меня, кажется, совсем
не замечали. Когда один из них, наконец, подошел, то, едва послушав хлопки
поршней, сразу сказал: «Ах, да. Перепускные болты.»
Перепускные болты? Кабы знать тогда, во что это выльется.
Через две недели я заплатил им по счету 140 долларов и начал осторожненько
ездить, переключая малые скорости, чтобы все в нем приработалось, а, проехав с
тысячу миль, врубил полный газ. При семидесяти пяти его заело снова, а при
тридцати опять отпустило, как и раньше. Когда я привез его обратно, они обвинили
меня, в том, что я неправильно ввожу его в режим, но после долгих споров
все-таки согласились заглянуть внутрь. Они снова его разобрали и сами вывели на
скоростные испытания.
На этот раз он заглох у них.
После третьего капремонта два месяца спустя они заменили цилиндры, поставили
новые жиклеры главного карбюратора, отрегулировали зажигание так, чтобы он
работал как можно спокойнее, и сказали мне: «Только не гоняйте его чересчур».
Мотоцикл был весь в грязи и не заводился. Я обнаружил, что свечи
отсоединены, ввернул их и завел; вот теперь в самом деле стучали перепускные
болты. Они их не отрегулировали. Я сообщил им об этом, пришел пацан с
неправильно установленным разводным ключом и быстренько срезал обе алюминиевые
головки болтов, тем самым окончательно их загубив.
-- Надеюсь, у нас на складе есть еще, -- сказал он.
Я кивнул.
Он принес молоток с зубилом и начал их расклепывать. Зубило пробило
алюминиевую головку, и я увидел, как пацан вгоняет его прямиком в головку
двигателя. Со следующим ударом он промахнулся полностью и вместо зубила попал
молотком по радиатору, отколов часть двух охлаждающих ребер.
-- Ты погоди, -- вежливо сказал я, как в кошмарном сне. -- Ты мне только
новые крышки дай, и я его заберу, как он есть.
Я выбрался оттуда как можно быстрее: стучащие болты, пробитые головки,
грязная машина, все потом, потом -- и почувствовал сильную вибрацию при
скоростях выше двадцати. На обочине я обнаружил, что из четырех болтов, крепящих
двигатель, недостает двух, а у третьего не хватает гайки. Весь мотор болтался на
одном винтике. Болта верхнего кулачка натяжного устройства цепи тоже не было, а
значит регулироватъ болты все равно было бы бесполезно. Ужас.
И Джон может отдавать свой БМВ в руки таким людям... Я никогда ему об этом
не рассказывал. Наверное, следовало.
Причину «припадков» я нашел через несколько недель, ожидая, что это случится
снова: маленький 25-центовый штифт во внутреннем маслопроводе, который срезало,
и он не пропускал масло в головку при больших скоростях.
Вопрос почему приходит в голову снова и снова; именно из-за него мне
и хочется сделать этот Шатокуа. Почему они его так искромсали? Они не бежали от
техники, как Джон и Сильвия. Они сами были технарями. Перед ними стояла цель:
сделать работу, -- а делали они ее, как шимпанзе. Ничего личного. Никаких
видимых причин. И я пытался мысленно вернуться в ту мастерскую, в то кошмарное
место, и попробовать вспомнить, что могло бы оказаться такой причиной.
Радио -- вот причина. Нельзя одновременно сосредотачиваться на том, что
делаешь, и слушать радио. Может, они считали, что их работа не имеет отношения к
сосредоточенной мыслительной деятельности, и думали, что это просто -- как
ключом гаечным ворочать: а ворочать ключом под музыку всяко приятнее.
Их торопливость -- вот еще одна причина. Они ляпали все в спешке, даже не
глядя, где лопухнулись. Так получается больше денег -- если не останавливаешься
подумать (что обычно занимает больше времени или же просто получается хуже).
Но самое главное, наверное, -- выражения их лиц. Их трудно объяснить.
Добродушные, дружелюбные, свойские -- и непричастные. Как зрители. Такое
чувство, что они сами туда только что забрели, а им сунули в руки по гаечному
ключу. Нет причастности к работе. Нет такого, мол: «Я -- механик». Знаешь, что в
17.00 или когда там у них заканчиваются их восемь часов, они отключаются, и
больше ни единой мысли о работе. Они и так уже стараются, чтобы ни одной мысли о
работе у них не было на самой работе. По-своему они достигают того же,
что и Джон с Сильвией, живя бок о бок с техникой, но не имея с ней в
действительности ничего общего. Или же у них что-то общее с ней-таки было, но их
собственные «я» лежали где-то вне ее, отстраненно, удаленно. Они занимались
работой, но не настолько, чтобы она их заботила.
Эти механики не только не нашли срезанный штифт; напротив, совершенно ясно,
что именно механик и срезал его в самом начале, неправильно надевая боковую
крышку. Я вспомнил, как бывший владелец говорил, что его механик жаловался, что
крышка плохо садится. Вот и причина. Инструкция в мастерской предупреждала об
этом, но, как и остальные, он наверное слишком торопился -- или же ему было
наплевать.
За работой я думал как раз об этом наплевательстве в инструкциях к цифровым
компьютерам, которые я редактировал. Остальные одиннадцать месяцев в году я
зарабатываю на жизнь тем, что пишу и редактирую технические инструкции, и знаю,
что в них полно ошибок, двусмысленностей, упущений и информации, настолько
исковерканной, что приходится перечитывать по шесть раз, чтобы хоть что-то в них
понять. Но вот что поразило меня в самый первый раз -- согласованность этих
инструкций со зрительским отношением, с которым я столкнулся в той мастерской.
Эти инструкции -- для зрителей. Они подобраны под их формат. В каждой строчке
сквозит идея: мол, «вот вам машина, изолированная во времени и пространстве от
всего остального во вселенной; она не имеет отношения к тебе, ты не имеешь
отношения к ней, если не считать верчения определенных ручек, поддержания
уровней питания, проверки условий возникновения ошибки...» и так далее. Вот в
чем дело. Механики по своему отношению к машине на самом деле ничем не
отличались от отношения инструкции к машине или от меня, привезшего ее к ним. Мы
все были зрителями. И меня осенило, что не существует инструкции по
настоящему уходу за мотоциклом, то есть по самому важному аспекту. Забота о
том, что делаешь, либо считается несущественной, либо принимается как должное.
Наверное, в нынешнем путешествии нам следует это замечать, самую малость
любопытствовать: найдутся ли у нас в этом странном разграничении того, что
человек есть, и того, что он делает, какие-то намеки на то, что же, к чертям
собачьим, пошло не так в нашем двадцатом столетии. Я не хочу торопить события.
Спешка сама по себе -- отрава двадцатого века. Если хочешь что-то поторопить,
значит, тебе больше нет до этого дела, и ты хочешь перейти к чему-то другому.
Мне хочется приступить к этой задаче медленно, но осторожно и тщательно -- с тем
же отношением, которое появилось у меня перед тем, как я нашел срезанныи штифт.
Не я, а то мое отношение нашло его -- и ничто иное.
Я вдруг замечаю, что земля сплющилась в эвклидову плоскость. Ни холмика, ни
бугорка. Значит, въехали в Долину Ред-Ривер. Скоро окажемся в Дакотах.
3
К тому времени, как мы выезжаем из Долины Ред-Ривер, грозовые тучи --
повсюду; они чуть ли не накрывают нас.
Мы с Джоном обсудили ситуацию в Брекенридже и решили двигаться дальше, пока
не придется остановиться совсем.
Осталось уже недолго. Солнце скрылось, ветер дует холодом, и нас окружает
призрачная стена различных оттенков серого.
Она громадна и подавляет собой все остальное. Прерия здесь тоже огромна, но
огромность этой серой массы, готовой опуститься сверху, пугает. Мы полностью в
ее власти. Когда и где она обрушится на нас -- не нам определять. Мы можем
только наблюдать, как она придвигается все ближе и ближе.
Немного раньше -- там, где самая темная часть серого сомкнулась с землей, --
виднелся городок: какие-то домики, водокачка; теперь они исчезли. Скоро нас
накроет. Я уже не вижу никаких населенных пунктов, и просто придется мчаться во
всю прыть.
Я подтягиваюсь к Джону и выбрасываю вперед руку: полный вперед! Он кивает и
рвет вперед. Я даю ему небольшую фору и приноравливаюсь к его скорости. Машина
реагирует прекрасно -- семьдесят... восемьдесят... восемьдесят пять... Вот
теперь мы по-настоящему чувствуем ветер, и я опускаю голову, чтобы уменьшить
сопротивление... Девяносто. Стрелка спидометра качается туда-сюда, но на
тахометре -- постоянные девять тысяч... под девяносто пять миль в час... а мы
держим эту скорость... движемся. Уже не сосредоточишься на обочинах... Я
протягиваю руку и щелкаю выключателем фары. Все равно нужно. Безопасности ради.
Слишком темно.
Мы несемся по открытой плоской равнине: ни единой машины, лишь кое-где --
деревья, но дорога -- гладкая, чистая, и двигатель звучит плотно, как при
высоком числе оборотов в минуту: с ним все в порядке. Становится все темнее и
темнее.
Вспышка и «бу-буммм» грома: одно сразу за другим. Я вздрагиваю, голова Криса
прижата к моей спине. Несколько предупредительных капель дождя... при такой
скорости они -- как иголки. Вторая вспышка -- БАММ, и все вокруг -- видно, как
на ладони... а потом, в ясности следующей вспышки -- та ферма... та мельница...
о Господи, он был здесь!.. сбросить газ... это его дорога... забор
и деревья... а скорость падает до семидесяти, потом -- шестьдесят, пятьдесят
пять, и я держу ее.
-- Почему мы тормозим? -- кричит Крис.
-- Слишком быстро!
-- Нет!
Я киваю, что да.
Домик и водокачка промелькнули мимо, и теперь появляются небольшая дренажная
канава и перекресток с дорогой, уводящей к горизонту. Да... думаю, правильно.
Так оно и есть.
-- Они уже далеко! -- вопит Крис. -- Догоняй!
Я мотаю головой из стороны в сторону.
-- Почему? -- вопит он.
-- Опасно!
-- Они уехали!
-- Подождут.
-- Быстрее!
-- Нет. -- Я качаю головой. Просто смутное чувство. На мотоцикле таким
чувствам начинаешь доверять, и мы остаемся на пятидесяти пяти.
Начинается дождь, но впереди я замечаю огоньки города... Я знал, что он
здесь будет.
Когда мы подъезкаем, Джон и Сильвия уже ждут нас под первым деревом у
дороги.
-- Что с вами случилось?
-- Сбросили скорость.
-- Это мы поняли. Что-то не так?
-- Нет. Давайте выбираться из-под дождя.
Джон говорит, что на противоположной окраине есть мотель, но я отвечаю, что
есть мотель и получше, если повернуть направо по дороге, обсаженной тополями,
через несколько кварталов отсюда.
Мы сворачиваем к тополям и проезжаем несколько кварталов -- появляется
небольшой мотель. Внутри, в конторе, Джон озирается и произносит:
-- Это действительно хорошее место. Когда ты здесь был до этого?
-- Не помню, -- отвечаю я.
-- Откуда ты тогда про него знаешь?
-- Интуиция.
Он смотрит на Сильвию и качает головой.
Сильвия уже некоторое время наблюдает за мной. Она замечает, как слегка
дрожат мои руки, когда я расписываюсь в книге регистрации.
-- Ты ужасно бледный, -- говорит она. -- Это на тебя молния так
подействовала?
-- Нет.
-- Ты как привидение увидел.
Джон и Крис смотрят на меня, и я отворачиваюсь от них к двери. Дождь
по-прежнему как из ведра, но мы делаем рывок к своим комнатам. Все наши вещи на
мотоциклах укрыты, и мы пережидаем грозу -- потом заберем.
Дождь заканчивается, небо немножко светлеет. Но со двора мотеля я вижу, как
за тополями почти совсем собралась другая тьма -- ночная. Мы идем в город,
ужинаем, а когда возвращаемся, я чувствую, как дневная усталость по-настоящему
наваливается на меня.
Мы почти неподвижно отдыхаем в металлических шезлонгах во дворе мотеля,
медленно допивая пинту виски, которую Джон принес из холодильника мотеля вместе
с какими-то закусками. Виски проходит внутрь медленно и приятно. Прохладный
ночной ветерок постукивает листочками тополей вдоль дороги.
Крис спрашивает, что мы будем делать дальше. Этого пацана ничего не
утомляет. Новизна и странность обстановки возбуждают его, и он хочет, чтобы мы
пели песни, как они это делали в лагере.
-- Мы не очень хорошо поем песни, -- говорит Джон.
-- Тогда давайте рассказытать истории. -- Крис задумывается. -- А вы знаете
что-нибудь интересное о привидениях? Все пацаны в нашем домике рассказывали по
ночам о привидениях.
-- Лучше ты нам расскажи, -- просит Джон.
И он рассказывает. Слушать его истории довольно забавно. Некоторые я не
слышал с тех пор, как сам был в его возрасте. Я говорю ему об этом, и он хочет
послушать мои истории, но я ни одной не помню.
Немного погодя он спрашивает:
-- Ты веришь в привидения?
-- Нет, -- отвечаю я.
-- Почему?
-- Потому что они не-на-уч-ны.
Мой тон заставляет Джона улыбнуться.
-- В них не содержится материи, -- продолжаю я, -- и нет энергии -- а,
следовательно, согласно законам науки, они не существуют нигде, кроме как в умах
людей.
Виски, усталость и ветер в деревьях начинают мешаться у меня в голове.
-- Конечно, -- прибавляю я, -- законы науки тоже не содержат в себе материи
и не имеют энергии, и, следовательно, не существуют нигде, кроме людских умов.
Лучше всего сохранить целиком научный подход ко всему вместе и отказаться верить
и в привидения, и в научные законы. Только так будешь в безопасности. Для веры
во что-то остается очень немного места, но это -- тоже научный подход.
-- Я не понимаю, о чем ты говоришь, -- отвечает Крис.
-- Я просто развлекаюсь.
|