"Первый среди Равных" - читать интересную книгу автора (Левандовский Анатолий)ЭпилогВ комнате сидели двое. Один только что закончил чтение объёмистой рукописи и теперь складывал ровной стопкой прочитанные листы. Его слушатель рассеянно следил за этим занятием, по временам переводя взгляд на мерцавший огонек лампы. Чтецом был Лоран. Слушателем — де Поттер. Луи де Поттер, по словам кое-кого из своих соперников, мечтавший о роли бельгийского О'Коннеля, был замечательным человеком. Историк по образованию, талантливый оратор и публицист, он много путешествовал, а его научные труды занимали видное место на полках брюссельской публичной библиотеки. Де Поттер был непримиримым врагом аристократии, католического мракобесия и национального гнёта. Его выступления на страницах прессы уже создали ему довольно громкую известность, когда, встречаясь почти ежедневно с Лораном в кафе «Тысяча колонн», он познакомился и сблизился с ним. Лорана привлекал этот невысокий, кряжистый человек с твёрдым взглядом и не менее твёрдой манерой речи, всегда внешне спокойный, принципиальный в своих суждениях, не знающий колебаний. Де Поттер был одним из первых, кто поддержал замысел Лорана. Он даже нашёл средства, чтобы финансировать издание книги о Бабёфе, обсуждал с автором отдельные, наиболее острые места, как корректор, правил десятки страниц подготовленного текста. Де Поттер был первым (если не считать верной Сары), кому Лоран сообщил о завершении книги. Ему же автор прежде всего прочитал её заключительную часть. Наконец де Поттер перевел взгляд с пламени лампы на чтеца. — А что же Франция? Что Париж? Откликнулись ли они как-нибудь на смерть вождя Равных? Лоран пожал плечами. — Трудно сказать. Сообщалось о волнениях в предместьях Сен-Марсо и Сент-Антуан. Но подробности мне неизвестны. Что же касается Франции в целом… Нет, По-видимому, в то время она ещё не проснулась. — Ну а дальше? Что было дальше? — Дальше? — переспросил Лоран, словно не зная, стоит ли отвечать. — Дальше было разное… Но ведь это уже не имеет прямого отношения к Бабёфу. — Так ли? Разве бабувизм с тех пор не стал одной из важнейших пружин общеевропейского социального движения? — Все это, конечно, так. Но это уже не биография Бабёфа. — Но это биография его учения. И кроме того, каждому прочитавшему твою книгу захочется узнать, что же сталось с соратниками Бабёфа… — Изволь, о соратниках я расскажу… Итак, пятьдесят шесть подсудимых были оправданы; двое гильотинированы; пятеро плюс один из оправданных отправились в ссылку… — Один из оправданных? — Да, представь себе. Речь идет о Вадье. — Но, насколько я помню, он не был причастен к заговору! — В том-то и дело. Но Вадье слишком ненавидели за его деятельность в эпоху II года. Несмотря на то что ему ничего не было известно о Заговоре и в дни событий он находился в Тулузе, его поспешили арестовать, переправили в Вандом, судили, не нашли состава преступления, оправдали, но не выпустили из тюрьмы под предлогом, что имеется прежний декрет Конвента о его ссылке, изданный после жерминальского восстания. Пресловутый декрет давно устарел и потерял силу — но что до этого нашим правителям! И вот несчастного старика присоединили к пятерым и заставили разделить их участь… — Их вывезли куда-то в Нормандию? — Да. Весь долгий путь от Вандома до Шербура они проделали в тех же клетках, в которых их доставили в Вандом, закованные в кандалы, сопровождаемые угрозами и проклятиями сбитых с толку простаков… Особенно плохо встретили их в Фалезе, Кане и Валони. Зато в Аржантоне и Сен-Ло, под влиянием местных патриотов, их принимали дружелюбно и даже с почётом. — С почётом? — Именно. В Сен-Ло мэр обнял каждого из шестерых, а члены муниципального совета назвали их своими страдающими братьями. «Вы защищали права народа, — сказал мэр, — и каждый добрый гражданин обязан вам любовью и признательностью». Их разместили в зале Генерального совета, всячески ободряли, помогали деньгами… — А как принял высланных Шербур? — Вполне спокойно. Впрочем, их поселили не в самом Шербуре. Всех шестерых бросили в крепость на голом острове, у входа на рейд Шербура… Там они пробыли без малого три года… …Три долгих года… Острова Пелле не обозначены на обычных картах; это крошечные кусочки земли, несколько скал, каменных горбов, лишённых растительности, среди серого, неприветливого моря. В зимние месяцы — лютый холод, штормовые волны, достигающие стен крепости, потоки ледяной воды, заливающие дворы и нижние помещения; летом — нестерпимый зной, адская жара, ещё более ужасная, чем холод, ибо от нее нет ни укрытия, ни спасения; таков он, форт, носящий громкое имя «Насьональ». Изнурительный подневольный труд на пустой желудок. Кровавые поносы, цинга, лихорадка, госпиталь, в котором не лечат… Солдаты гарнизона, более милосердные, чем военная администрация, иной раз, жалея изгнанников, делились с ними своим скудным пайком; обеспокоенное начальство спешило сменить дежурную часть, но и новые стражи проявляли живое участие к тем, кто страдал за лучшее будущее всех людей. Известия с воли поступали редко; тем не менее ссыльные, жадно ловившие каждую новость, каждый слух о событиях в стране, быстро узнали о перевороте 18 фрюктидора. Добрая весть возродила надежды. Попустительство силам реакции в конце концов поставило Директорию, как и предсказывал Бабёф, в крайне тяжелое положение. Роялисты наглели день ото дня. Бывшие эмигранты и контрреволюционное духовенство открыто призывали к восстановлению королевской власти. Вновь ожили монархические организации. Поднялась очередная волна белого террора. В провинции быстро возродились «братья Иисуса», и торжествующие «мюскадены» снова стали убивать патриотов, покупателей национальных имуществ, а иной раз и жандармов. Реакция пустила глубокие корни в Законодательном корпусе. Чтобы обессилить Директорию, Совет пятисот решил лишить правительство финансовых полномочий. Опираясь на часть генералитета, рупором которой стал изменник Пишегрю, депутаты-монархисты готовились к государственному перевороту. Вот тут-то часть директоров опомнились. Энергичный Ребель принял первые контрмеры и вызвал в Париж войска Самбро-Маасской армии, возглавляемые Гошем. Вышел из бездействия и Баррас, который становился небывало активным всякий раз, как возникала опасность для покупателей национальных имуществ; в качестве военной опоры он избрал своего старого знакомого, «генерала 13-го вандемьера» — Наполеона Бонапарта. К ним присоединился также и Ларевельер. Так хитроумный Карно пожинал теперь плоды того, что сам же посеял: подобно тому как во время расправы с гренельцами и Бабёфом он вместе со своей креатурой Летурнером действовал втайне от остальных директоров, так теперь и они полностью отстранили его и преемника Летурнера Бартелеми от своих решений и планов. В центре событий неожиданно оказался трус Ларевельер, вдруг под влиянием страха ставший ужасно смелым и очень демократичным; Ребель, как и прежде, оставался «человеком дела». Баррас также остался самим собой: ловко загребая жар чужими руками, он от души радовался, что может отомстить спесивому Карно: генерал Ожеро, посланный Бонапартом, уже шёл к Парижу… Законодательный корпус принял было решение об аресте Ларевельера, Ребеля и Барраса, но «триумвиры» опередили своих врагов: утром 18 фрюктидора войска Ожеро вступили в столицу, Пишегрю и многие депутаты-монархисты были арестованы, а Карно и Бартелеми оставалось только одно: срочно бежать за рубеж, что они со всей возможной поспешностью и проделали… 18 фрюктидора бабувисты и якобинцы, тесный союз которых, сложившийся в ходе «Заговора Равных», был отныне нерасторжим, вышли на улицу. Сент-Антуанское рабочее предместье стало центром движения. Толпы народа направились к Люксембургскому дворцу. Вновь произносились с надеждой имена, ещё недавно бывшие под запретом: Фион, Россиньоль, Друэ, Антонель, Лепелетье. Генерал-санкюлот Россиньоль возглавил движение; преображённая Директория отнеслась к нему вполне благожелательно; ходили даже слухи, что правительство рассчитывает на Россиньоля как на главную опору в борьбе с монархистами. Оживилась газетная и клубная деятельность. Среди журналистов-демократов снова действовали Лебуа и Эзин; последний, арестованный за поддержку Бабёфа, был вполне реабилитирован и даже стал секретарём обновленного муниципалитета Вандома. Возникли многие демократические клубы. Был восстановлен и Якобинский клуб под именем «Клуба Манежа». Его дебатами руководили Друэ, Антонель и Феликс Лепелетье. Демократ Ламарк добился вотирования компенсации для бабувиетов, оправданных в Вандоме; по всей стране началась кампания в защиту шербурских ссыльных и последних осуждённых по делу Гренельского лагеря. Ну как же здесь было не возродиться надеждам?… …Лоран достал из папки сложенный вчетверо листок. — Вот любопытный документ, оставшийся от той поры. Это письмо с воли некоего Таффуро к ссыльному Буонарроти. — А кто такой этот Таффуро? — Один из наших, уроженец города Сент-Омера, с которым Бабёф познакомился в аррасской тюрьме в 1795 году. Таффуро был оправдан по вандомскому процессу, переписывался с узниками Шербура и всячески ободрял их. Письмо, которое я держу в руках, было написано 7 плювиоза VI года (26 января 1798 года). Вот, послушай: «Привет и мужество! …Я не получил твоего письма от 25 фримера, о котором ты говоришь, я не знаю, сохранил ли его Клерке, или же директор почты в Сент-Омере, который до последнего момента, по соглашению с муниципальной администрацией, вскрывал или даже изымал все письма, адресованные подлинным республиканцам, не похитил ли и его. Директория энергичным постановлением сместила весь этот муниципалитет и заменила его республиканцами. Директор почты тоже должен быть смещён, и я надеюсь, что впредь почта роялистов не будет пользоваться исключительными привилегиями. Наш гражданский суд также почти полностью обновлён. Он состоит теперь из друзей Республики, многие из которых испытали честь преследования со стороны роялистов. Министр юстиции запросил комиссара при уголовном суде о нравственности и патриотизме председателя суда и общественного обвинителя. Они так хорошо известны, что уже сами… поджидают своего устранения. Наш исправительный суд только тем и занят, что присуждает к штрафу в тысячу франков всех тех, кто, как ему ежедневно доносят, предоставляет свои жилища для мессы неприсягнувшим священникам. Трёхцветное знамя украшает теперь все дома в нашей коммуне в декадные дни и во время национальных праздников. Не встретишь ни одной женщины, которая не носила бы национальной кокарды. Возникают многочисленные конституционные кружки, а кружок в Бетюне потребовал уже от правительства справедливости по отношению к вам… Всё предвещает, что на следующих выборах изберут депутатов-патриотов. Я надеюсь, что вскоре и вы вернётесь в лоно матери-родины. Если бы маленькая армия великого Пишегрю осмелилась в день 18 фрюктидора дать бой республиканцам, мы получили бы удовольствие и хорошенько их поколотили; я был бы тогда уверен, что правительство, для которого мы совершили чудеса храбрости, освободило бы вас — единственная награда, которой бы мы от него потребовали… Меня чудесно приняли республиканцы Бетюна, когда я проезжал через их коммуну. Они задержали меня на три дня и неустанно слушали мой рассказ о пережитой нами великой драме. Тебя и Жермена особенно хорошо знают все патриоты наших департаментов из-за прекрасной вашей защиты во время монархической бойни. Нет ни одного мало-мальски образованного человека, который не повторял бы наизусть отрывки из произнесённых вами энергичных речей. Я читал вчера в кружке твоё письмо, оно было выслушано с живейшим интересом… Передай привет всем нашим храбрым друзьям по Вандому — Жермену, Казену, Моруа, Блондо и Вадье. Всем им братский поцелуй от меня и всех республиканцев Па-де-Кале. У нас только одно желание — поскорее узнать счастливую новость о вашей свободе…» Таффуро не ошибся: казалось, все предвещало шестерым изгнанникам скорое освобождение. Выборы VI года дали полную победу демократам. Повсюду в департаментах шла чистка прежних муниципалитетов; умеренные и роялисты заменялись друзьями Свободы и Равенства; всего было заменено, таким образом, шестьсот муниципальных агентов и сорок пять департаментских комиссаров. Но как раз в плювиозе наметился новый перелом. Директория, напуганная усиливающейся «красной опасностью», вновь повернула на сто восемьдесят градусов и начала притормаживать. Опора на патриотов ослабла. Стали закрывать прогрессивные газеты, демократические клубы — разгонять. В флореале был издан декрет, согласно которому выборы VI года объявлялись недействительными; сто шесть вновь избранных депутатов-патриотов, в том числе бабувист Фион, были исключены и заменены умеренными; тот же фокус в то же самое время проделали и с демократическими властями на местах: семнадцать присяжных Верховного суда, восемнадцать председателей трибуналов, четырнадцать общественных обвинителей, одиннадцать секретарей и около шестидесяти администраторов, объявленных «анархистами», должны были уступить место ставленникам режима. Директория явно обнаруживала полное отсутствие прочности и всё чаще прибегала к «политике качелей». В брюмере VIII года (ноябрь 1799 года) к власти пришел Наполеон Бонапарт. Тщетно Буонарроти и его соратники посылали консулам одну за другой петиции, напоминая о своей горькой судьбе и несправедливости их тяжкого бремени — новые власти были столь же глухи к их призывам, как и прежние. Иногда кто-то из ссыльных не выдерживал и терял осторожность. Так, Блондо, когда администрация форта предложила ему присягнуть на верность первому консулу, написал: «Клянусь до самой смерти быть верным партии Робеспьера и убить Бонапарта». — Как, — воскликнул изумлённый чиновник, — вы столь несправедливы к человеку, благодаря которому Франция вскоре получит мир! И вы восхваляете Робеспьера, этого бича человечества! — Я заколю узурпатора! — прорычал Блондо. — Что же касается Робеспьера, то он нам воистину необходим; проживи он ещё четыре месяца, и мы имели бы подлинный мир!.. Военные власти были так потрясены, что решили, будто перед ними сумасшедший; Блондо немедленно поместили в госпиталь. Остальные пятеро, хотя в душе не могли не разделять мнения своего товарища, были крайне огорчены его пылкостью, нарушавшей их тактику «макиавеллизма правого дела». Впрочем, тактика эта не привела к успеху. Даже парламентское красноречие брата первого консула, взявшего их под защиту, не возымело никаких последствий: закон от 3 нивоза VIII года признал их осуждение правильным и окончательным, не подлежащим ни при каких обстоятельствах какому-либо пересмотру. — Но ведь они все же были освобождены? — спросил де Поттер после паузы. — Не так скоро и не так просто, — ответил Лоран. — Потребовались новые напоминания и новые петиции… Консулы, в то время стремившиеся доказать общественности свои республиканизм и демократичность, в 1800 году отдали наконец приказ о переводе ссыльных на остров Олерон. На условиях, я бы сказал, парадоксальных. Они должны были жить на свободе, не имели права чем-либо заниматься, но могли получать содержание в виде среднего жалованья унтер-офицера флота. — В чём же здесь парадоксальность? — А в том, что жалованье это полагалось лишь в случае, если морские власти захотят его выплачивать — так прямо и значилось в приказе! — Гм… Это вполне в духе покойного тирана… И что ж, жалованье выплачивалось? — Разумеется, нет. Ссыльным приходилось побираться, чтобы не умереть с голоду. Как ни странно, но помогли покушения на Бонапарта. После взрыва на улице Никез в 1801 году диктатор решил разделаться с «анархистами». Антонель и Феликс Лепелетье были немедленно схвачены; первого выслали из Франции, второго отправили на остров Ре. Что же касается шестерых, то их всех в конце 1802 года разбросали по разным местам. Буонарроти перевели в Соспело под надзор полиции; Жермену повезло меньше: его отвезли к Кайенну. — Да, такому не позавидуешь; малярийный климат Гвианы уничтожил многих из ваших славных революционеров; вероятно, и Жермен… — Нет, ошибаешься: Шарль Жермен был не тем человеком, которого можно так просто уничтожить; ещё во время суда, при произнесении приговора, он воскликнул: «Отправьте меня в Кайенну — я и там буду продолжать проповедь Равенства… Не найду людей — стану проповедовать попугаям!» Вообще, его дальнейшая жизнь, насколько я осведомлён о ней, подобна авантюрному роману. Суди сам: он попал на корсарское судно… — И не был убит? — Ничуть; он стал благородным пиратом. Корабль, на котором он находился, нанёс чувствительный урон англичанам, но был захвачен ими… — И беднягу тут же вздёрнули на рее? — А вот и опять не угадал! Красноречивый Жермен настолько поразил англичан идеями из арсенала Равных, что те сохранили ему жизнь. И не только жизнь: находясь в плену, он продолжал заниматься своей «миссионерской» деятельностью. — Ничего не скажешь, удивительная судьба. И долго он пробыл в плену? — До 1814 года. Потом в числе других военнопленных вернулся во Францию. — И продолжал бороться за дело Равных? — К сожалению, об этом мне ничего не известно. — Ну а Буонарроти? Уверен, его последующая жизнь была ещё более насыщенна и интересна, чем жизнь Жермена! Лоран загадочно усмехнулся. — Буонарроти — это слишком длинная история. О нём расскажу тебе как-нибудь в следующий раз… Он неоднократно собирался отнести рукопись в издательство, но всё почему-то медлил. Перечитывал снова и снова целые главы и отдельные страницы. Некая мысль тревожила его. Наконец, так ничего и не решив, рискнул с благословения хозяйки пригласить братьев-эмигрантов и бельгийских демократов, дабы прочитать им всё от начала до конца. Это было ему необходимо, чтобы утвердиться в задуманном. Впервые за время брюссельской жизни Лорана в его маленькой квартирке было людно. Впервые многие из его брюссельских знакомых увидели это таинственное обиталище таинственного человека. Гостиная Лорана с трудом вместила приглашенных. Он позвал всех, чьё мнение было ему интересно. И сожалел, что не все смогли прийти. Великий Давид, с которым Лоран не раз беседовал в его мастерской, Давид, сам бывший участником и творцом событий, упомянутых в рукописи, не дожил до этих дней. Старый Вадье был при смерти. Хитрый Сиейс, несмотря на то, что Лоран обучал его внучатых племянниц математике и музыке, вежливо, но твёрдо отказался присутствовать при чтении: он догадывался, что лично ему это чтение ничего приятного не обещает. Барер примчался и, конечно же, присутствовал на всех вечерах — а чтение растянулось на шесть вечеров — и, конечно же, был самым многословным из всех выступавших. Центральной фигурой среди приглашенных был де Поттер. Вместе с ним явились несколько видных бельгийских демократов, в том числе братья Деласс. Сара из скромности отказалась участвовать в обсуждении. Она слушала, находясь в соседней комнате. Вечер шестой и последний растянулся на всю ночь: в этот вечер, сложив прочитанную рукопись, хозяин дома попросил гостей высказаться. Сначала, и довольно долго, тянулось напряженное молчание — никто не хотел говорить первым; потом заговорили сразу несколько человек. Мнения были однозначны: все одобряли рукопись, признавали её весомость, своевременность и необходимость обнародования. — Чем скорее, тем лучше, — уверяли бельгийцы. — Смотрите, что делается кругом! Сейчас самое благоприятное время… Пусть всё свободолюбивое человечество узнает об этом замечательном мыслителе и революционере!.. Было задано множество вопросов. Всех интересовали источники творчества Лорана, степень его участия в описанных событиях, достоверность рассказанного. — Скажите, метр Лоран, — спросил Александр Деласс, — все ваши монологи, диалоги, речи и размышления действительно имели место в том виде, в каком вы их преподносите? Или же это плод вашего вымысла? — Я ничего не придумывал, — твёрдо ответил Лоран. — Понимаю, что по большому счёту вы ничего не придумывали — иначе и быть не может. Но, чтобы вы поняли меня правильно, приведу пример. Возьмем, скажем, речи Перикла у Фукидида или выступления Цезаря у Саллюстия, что это — плод вымысла авторов или передача действительной прямой речи? — Наукой давно доказано, что античные авторы вкладывали в речи исторических деятелей свои собственные мысли. — Нет ли и у вас чего-то подобного? Когда вы, например, передаёте длинную речь Буонарроти, не есть ли это ваши собственные мысли? — Ну, эту-то речь я помню, как мою собственную. В других случаях, конечно, я мог что-то забыть, что-то передать своими словами… Но придуманного по образцу Саллюстия или Фукидида вы не найдёте здесь ничего. — Благодарю, — поклонился Деласс. — Именно это я и хотел узнать. — В повести кое-что сглажено, — заявил француз-эмигрант, имени которого Лоран не запомнил. — Выходит, например, будто Бабёф всегда поддерживал и чуть ли не боготворил Марата, а между тем хорошо известно, что было время, когда он и полемизировал с Другом народа, и награждал его весьма нелестными эпитетами. — Верно, — ответил автор, — такое было… Но всего лишь один раз, когда Бабёф взялся защищать лицо, недостойное этой защиты и впоследствии отвергнутое самим же Бабёфом… Я не счёл нужным вводить в книгу этот эпизод — он ничего не прибавляет именно вследствие своей эпизодичности. Де Поттер одобрительно кивнул. Поднялся Барер. — Мог бы и побольше рассказать о первых этапах революции… И о Революционном правительстве II года. — Не спорю, — сказал Лоран, — сколько ни говори о нашей революции, все будет мало. Но книга-то моя посвящена Бабёфу, а для Бабёфа время II года — всего лишь прелюдия к его главным делам и идеям. Де Поттер снова сделал одобрительный жест. Однако за всё это время он оказался единственным, не проронившим ни слова. Когда настало утро и все разошлись, Лоран обнял за плечи молчаливого бельгийца. — Ты-то, друг мой, почему так и не разжал губ? Ведь именно от тебя я надеялся услышать главное. Де Поттер улыбнулся. — Главное ты уже услышал. Я ничего не могу добавить. Но меня смущает выражение твоего лица. На этот раз улыбнулся Лоран. — Что же нашёл ты в выражении моего лица? — Это обсуждение тебе вовсе не было нужно: ты уже принял решение, и оно относится к переработке рукописи. — Действительно, я уже до этого был близок к решению о перестройке повести, но ваши мнения были мне и приятны и полезны: они укрепили меня в задуманном мною. — Но что же ты задумал, если это не секрет? — От тебя секретов не имею. А задумал я вот что… — Лоран помолчал, словно собираясь с мыслями. — Видишь ли… То, что написано — написано. Но сейчас я вообще оставлю за рамками будущей книги многое из того, что содержится в рукописи. И придам своему труду иной характер. — Почему? — А ты не понимаешь? Не чувствуешь дыхания свежего ветра? Грядёт революция. Она уже не за горами. И у вас, в Бельгии, и у нас, во Франции. Разве ты забыл о «дне баррикад», который прошёл недавно в Париже? Разве не знаешь, что Карл X оказался вынужденным дать портфель первого министра либералу Мартиньяку? — Знаю я всё это. Но знаю также, что этот «либерал» снова отказал тебе во въездной визе. — А я и не сомневался, что он откажет. Это был пробный шар с моей стороны — сейчас, из-за книги, моё присутствие в Брюсселе всё равно необходимо… Но уверен: на третий мой запрос отказа не будет. Революция у порога. Так вот, в этой связи я и должен изменить центр тяжести моей рукописи. Сейчас биография Бабёфа не так нужна, как нечто другое, связанное с незабвенным именем Первого среди Равных. А именно — дело, которому он себя отдал. История Заговора во имя Равенства. Суди сам: на пороге новая революция. И кому теперь интересно, что мы ели и пили, кого любили, с кем ссорились и мирились? Нет, теперь, как никогда, люди грядущей революции, подлинные творцы будущего, должны знать его идеи, наши идеи! Эти идеи помогут борцам в их справедливой борьбе. Они облегчат строителям нового братства их благородное дело. И, по существу, именно в этом смысле высказались мои гости. — Но ведь всё это у тебя в рукописи есть. — Разумеется. Но есть и много иного. Ты слышал упреки Барера? — Они несправедливы. — Но они настораживают. Следует сделать как раз противоположное предложенному Барером. Начальную часть дать много короче, чем у меня, а чисто биографический материал оставить за пределами рукописи. Биография Гракха Бабёфа… Нет, не думай, она не пропадёт. Наступит её час, и она увидит свет. И, может статься, с некоторыми добавлениями, что сделают другие историки. И потомство наше в дни счастливого будущего прочитает повесть о человеке, который жил, страдал, горел и погиб ради других. Ныне же, — не побоюсь повторить, — насущно необходимо рассказать не о жизни, а о деле жизни его. Кстати, ведь я собирался писать именно об этом, только об этом. Но постепенно увлёкся и отвлёкся: жизнь моего друга на всех этапах его деятельности захватила меня в большей мере, чем сама эта деятельность в её последний, определяющий период. А ведь это главное. Нужно подробнее, много подробнее развернуть всю цепь наших идей, все наши планы, все наши действия в борьбе с тиранией Директории. Короче говоря, сегодня необходима другая книга, книга о заговоре Бабёфа. И я должен создать её. — Ты ведь уже создал её. — В какой-то мере. Основная работа, конечно же, сделана: источники собраны и проанализированы. Теперь остается расширить, дополнить уже написанное, изменить крен. Иначе говоря, выполнить завещание Гракха Бабёфа, его последнюю волю. Это моя прямая обязанность, мой долг перед убитыми и перед всем человечеством. Де Поттер в задумчивости перебирал листы рукописи, лежавшей на столе. — Что ж, быть может, ты и прав, — сказал он наконец. — Но я как-то сразу не могу переварить всё это. Надо ещё думать и думать. А на сегодня довольно. В голове у меня гудит, воображаю, как чувствуешь себя ты — мы ведь проговорили всю ночь… Задёрни-ка шторы, друг мой, и ляг, отдохни. Вечером встретимся и вернёмся к этому разговору… Сказав это, де Поттер поднялся, чтобы уйти. Но почему-то не ушёл, а снова сел в кресло. Они оба молчали, и тишина была какой-то особенной, благоговейной. За окном вставало солнце, и первые лучи его уже начинали проникать в комнату. Они думали о разном; мысли их были далеки от прочитанной рукописи и вместе с тем как бы связаны ею: каждый думал о своем, но книга о Бабёфе и всё, что говорилось в минувшую ночь, ещё теснее сблизили их, и, казалось, уже не было частного, а только общее, ибо этот долгий и трудный экскурс в прошлое неизбежно звал в будущее, а в будущем и мысли, и надежды, и свершения имели нечто общее, что могло и должно было стать дорогим для всех честных людей земли… Кто может проникнуть в будущее, кто разгадает его? В чём не сомневались они оба и что действительно cталo явью, и явью скорой, была революция. Но что будет с каждым из них, они знать не могли. Де Поттер не знал, что накануне революции его ожидают тюрьма и ссылка, что в результате революции он станет членом национального бельгийского правительства и выйдет из его состава, когда поймёт, что надежды его не могут оправдаться. Лоран не знал, что возвращение в «милую Францию», которое станет возможным вследствие революции 1830 года, не принесёт ему счастья. Не догадывался и не подозревал он, что его верная подруга, ставшая его постоянной опорой, неожиданно в цвете лет и сил уйдёт из жизни и что этот удар окажется для него почти непереносимым; что он ослепнет совершенно и будет доживать дни милостью одного из своих парижских почитателей; что книга его, выйдя в Брюсселе, будет вскоре переиздана во Франции и в Англии и принесёт ему подлинное бессмертие. Они ещё долго сидели немые, погружённые в свои мысли, словно дожидаясь того момента, когда солнце: охватит всю комнату, суля успех и свершение всему тому, что было задумано и чему надлежало свершиться. Когда дверь за бельгийцем закрылась, Лоран встал и прошёлся по комнате. Тихая радость объяла его. Он знал, что нужно делать дальше. Эта ночь разрешила последние сомнения, и солнце нового дня стало светом его надежды и веры. Он подвинул рабочее кресло к столу, взял лист бумаги и написал: Вот так… А дальше… Дальше пойдёт легко: ведь книга и правда уже готова!.. Он накрыл исписанный лист чистыми и крупными буквами старательно вывел: Секунду подумал и добавил строкой ниже: Ещё чуть помедлил и поставил внизу листа: |
||
|