"Костры партизанские. Книга 2" - читать интересную книгу автора (Селянкин Олег Константинович)



Глава седьмая

1

Фон Зигель был глубоко убежден, что по-настоящему культурный и волевой человек должен жить точно по распорядку дня, который обеспечивал бы ему максимум здоровья и бодрости духа. Конечно, когда грохочет война, когда на тебя возложены определенные обязанности, нельзя и мечтать о пунктуальном его выполнении, но стремиться к этому должно. Поэтому, как бы поздно ни лег бы вчера, какой бы беспокойной ни была ночь, он вставал обязательно ровно в семь часов, проделывал комплекс гимнастических упражнений, выпивал стакан парного молока и лишь тогда позволял себе выкурить сигарету.

С восьми до девяти был его личный час, во время которого он отвечал отцу на его пространные письма и просматривал газеты — как местные, так и прибывшие из Берлина. Конечно, еще год назад этот час не всегда оказывался заполненным до отказа. Но и в этом случае фон Зигель считал себя обязанным оставаться дома: это время было лично его, и он имел право распоряжаться им по своему усмотрению.

В летние месяцы 1942 года этого часа стало явно не хватать. Все потому, что теперь он сам вел своеобразную оперативную карту движения всех фронтов. Ежедневно наносил на нее обстановку и после долго размышлял, мысленно сопоставляя сводки командования вермахта с теми сведениями, которые получал от отца, гебитскоменданта и других офицеров или даже просто от раненых, прибывших в Степанково. Много мыслей, и не всегда радостных, порождало это сопоставление сводок командования вермахта с теми сведениями, которые пришли к нему другими путями. Так, как сообщило командование вермахта, 17 июля начали победные действия войска группы армий «Б», нацеленные на Сталинград; как свидетельствуют документы, уже 23 августа они вышли к Волге в районе Латошинка — Рынок; танки вермахта будто бы остановились у корпусов Тракторного завода, а 4-й воздушный флот и 8-й авиационный корпус — более тысячи боевых самолетов! — начали неистовую бомбежку самого Сталинграда. Одним словом, победа!

Однако, если все обстоит именно так, почему буквально через несколько дней после начала наступления группы армий «Б» ей в помощь была выделена и 4-я танковая армия, которую намеревались использовать в боях за Северный Кавказ? Почему туда же вскоре были брошены 8-я итальянская и 3-я румынская армии?

Не находил фон Зигель ответа на эти и многие другие вопросы, хотя каждое утро почти час искал их, сличая и изучая все сведения и даже слухи, которые дошли до него.

Вот и подумалось, что, видимо, верны, имеют под собой реальную почву слухи о сотнях новых советских стрелковых дивизий, о стрелковых и танковых бригадах, о зенитно-артиллерийских полках и даже бригадах, о полках и соединениях реактивной артиллерии.

Если эти сведения верны, то еще рано трубить победные марши, очень рано…

От всех этих мыслей сумрачно, даже тревожно было на душе у фон Зигеля. А тут, как назло, еще и гебитскомендант стал активничать, непрестанно напоминать о том, что фон Зигель назначен на свой пост отнюдь не для того, чтобы поправить здоровье.

На прошлой неделе гебитскомендант даже вдруг спросил:

— Гауптман, у вас найдется «Памятка немецкого солдата»?

— Разумеется, — несколько недоуменно ответил тогда фон Зигель.

— Не посчитайте за труд, прочтите мне, пожалуйста, то, что сказано во втором ее пункте… Что же вы молчите? Я жду.

— «У тебя нет сердца и нервов, на войне они не нужны. Уничтожь жалость и сострадание, убивай всякого русского, не останавливайся, если перед тобой старик или женщина, девочка или мальчик. Убивай, этим самым спасешь себя от гибели. Обеспечишь будущее своей земли и прославишься навек…»

— Или вы, дорогой Зигфрид, не хотите вечной славы? Неужели вы предпочитаете нечто другое? — ударил вопросами гебитскомендант и, не дожидаясь ответа, бросил телефонную трубку.

Этот разговор еще больше испортил настроение. Значительно больше, чем очередное сообщение дежурного о нападении партизан на патруль из трех солдат. Да и не могло быть иначе: фон Зигель прекрасно понимал, что имел в виду гебитскомендант, когда упомянул про «нечто другое».

А потом были вызов в гебитскомендатуру и беседа со старым маразматиком, плечи которого украшали погоны оберста. И вот теперь, вернувшись к себе, фон Зигель сидит за столом в кабинете и мысленно повторяет все, что произошло недавно, глядит на листок бумаги, лежащий перед ним.

«…Под предлогом борьбы с партизанами мы стараемся уничтожить как можно большее количество представителей украинского народа…»

Под этими строками, подчеркнутыми лично господином оберстом, стояла подпись Шеера — начальника полиции Киева.

А рядом с этим листком лежал другой — донесение командира 3-го батальона 15-го полицейского полка. Оно свидетельствовало о том, что данный батальон за неполных три месяца пребывания в Белоруссии уже расстрелял 44837 человек, из которых только 113 считал партизанами.

Оба эти документа вручил гебитскомендант вчера вечером. А сегодня на рассвете заехал на несколько минут старый товарищ отца и с глазу на глаз передал фон Зигелю объемный пакет — очередное послание из дома. Отец, как всегда; писал обстоятельно, не выбирая выражений, так как истово верил в порядочность своего посланца. В конце пространного письма, где семейные дела перемежались со слухами, будоражащими Берлин, словно между прочим сообщал он и о том, что теперь с оккупированных на востоке земель в Германию продуктов поступает почему-то меньше, чем было еще недавно; неужели солдаты фюрера стали забывать родных?

Что ж, отца можно понять: он не знает, что местное население обобрано до ниточки, что многие продовольственные транспорты не доходят до Германии — становятся добычей партизан.

А вот гебитскоменданту следовало бы знать все это! Если советский народ обобран до последней ниточки, то как и откуда добыть еще столько же? Гебитскомендант говорит, что сам фюрер требует этого. Оберст утверждает, что стоит лишь поосновательнее прижать местное население, как все появится само собой. Даже обещает для уничтожения партизан выделить воинские части. Воинские части против партизан — это прекрасно! Однако, как говорит мой начальник полиции, так называемая малая война — не увеселительная прогулка. Она требует привлечения внушительных сил вермахта. В вашем распоряжении, господин оберст, может быть, кое-что и есть, а какими силами располагаю я, комендант района?

Однако вы, господин оберст, не учитываете этого, предписываете мне одновременно очистить район от партизан, выкачать у населения последние запасы продовольствия, да еще и вербовать молодежь для работы в Германии!

Между прочим, «вербовать» — это дипломатический выверт, рассчитанный на то, что какой-нибудь слюнявый демократ из Швеции, Англии или другой страны вдруг да уцепится за него. А вы-то, господин оберст, вы-то прекрасно знаете, что такое «вербовка»: оцепили деревню, прошли с обыском по всем хатам, обшарили сеновалы, погреба, риги — глядишь, и поймали кого-то подходящего. А дальше и вовсе просто: под усиленным конвоем доставили «завербованного» до железнодорожной станции и впихнули в вагон.

Если верить слухам, приползающим сюда из Берлина, то сейчас разрабатывается и особый приказ, касающийся этой «вербовки». В нем будто бы будет прямо указываться, что немедленному сожжению подлежит дом того, кто откажется «добровольно» ехать на работу в Германию, а члены его семьи будут отправлены в концлагеря.

Что ж, эти крутые меры, возможно, и подействуют на какое-то время. До тех пор будут действовать, пока местное население само не спалит свое жилье и не исчезнет, не растворится в этих бескрайних и болотистых лесах. И боюсь, что это произойдет очень скоро…

Короче говоря, нервничал фон Зигель, можно сказать, временами терял власть над собой. Отсюда и внезапные приливы восторженности или такое настроение, что хоть сегодня же пиши рапорт об отправке в действующую армию. Чтобы просто драться и ни о чем не думать, кроме сиюминутного, тебя окружающего.

Но он, конечно, не подал рапорта об отправке на фронт. Он просто решил, что пока особо усердствовать не стоит: разве, допустим, через какое-то время, когда окончательно прояснится обстановка на фронтах, будет уже поздно и войска для борьбы с партизанами затребовать, и окончательно опустошить белорусские деревни?

Нет, он, фон Зигель, своего постарается не упустить. Однако и головой рисковать без особой нужды не намерен. Она у него единственная.

2

В июле и августе временами выпадали такие жаркие дни, что Григорий перенес стоянку отряда к тому самому озерку, затерявшемуся в чащобе, где он впервые в жизни добровольно полез в воду; если обстановка и погода позволяли, он по нескольку раз в день плюхался в воду озерка, которая теперь уже не казалась ему пугающе черной, и долго плавал вдоль берега, старательно выбрасывая из воды руки — учился плавать саженками.

Первым за ним в озерко обычно лез Петро, и лишь потом — остальные. Кроме Марии Вербы: она, когда мужики начинали скидывать портки, сначала убегала в лес, где и отсиживалась до тех пор, пока ее не звали обратно, а потом пообвыкла, ограничивалась лишь тем, что поворачивалась спиной к озерку. Так и сидела, пока последний из купальщиков не вылезал на берег и кто-нибудь не говорил ей шутливо, что теперь она никого не сглазит.

Мария Верба… Занозой вошла она в сердце Григория. Самое же странное, чего никак не мог понять он, который раньше к любой женщине подходил без робости, теперь не то что слова, а даже предлога не мог найти, что бы позволил подойти к ней и хотя бы поговорить. Правда, однажды (тогда ему показалось, что все спали) он все же насмелился, пригладил рукой волосы, в душе пожалев, что здесь нет парикмахерской, и зашагал к шалашу, где Мария (это он знал точно) укрывалась от солнца. Тихо было вокруг — ни одна птица голоса не подавала, ни один лист на деревьях не шелестел, поверяя другим свою тайну.

Шага три или четыре оставалось сделать Григорию до шалаша Марии, и вдруг из кустов вылез Мыкола и заговорил, будто продолжая давно начатую беседу:

— Дождичек, дождичек во как сейчас хлебам нужен!

Григорий, разумеется, прошел мимо шалаша Марии.

Один этот случай, конечно, можно было бы посчитать и случайной неудачей, однако жизнь заставляла другой вывод сделать: оберегали товарищи Марию, как иной отец за своей дочерью, так они за ней доглядывали; куда бы она ни пошла — белье полоскать, за ягодами ли — обязательно за ней увязывался кто-то, годами солидный.

Не потому ли бородачи единодушно и взбунтовались, когда Григорий хотел отправить ее в семейный лагерь?

Появился в отряде Виктор — взыграла в Григории ревность: казалось, что на него Мария особенно ласково поглядывает, что именно Виктору лучшее из общего котла в миску кладет.

Остудил себя тем, что дальше этого дело не продвигалось.

А вообще-то времени ни для вздохов, ни для ревности у Григория почти не было: и вылазки на дороги они в эти минувшие месяцы частенько делали, «клевали по зернышку», как Мыкола выразился. Да и с семейным лагерем забот хватало: ну-ка попробуй прокормить такую ораву, попробуй среди баб, каждая из которых за годы своей жизни привыкла прежде всего о личном семейном очаге заботиться, так работу вести, чтобы ни одна свара не зародилась!

Правда, в этом вопросе ему здорово повезло: Груня с дедом Потапом сами напросились в старшие над бабьем и детворой, добровольно все заботы о них взвалили на себя.

С одной стороны — очень хорошо, когда у тебя такие помощники, а с другой — они и тебе, начальнику, ни за что покоя не дадут. Например, вчера вдруг заявился дед Потап — туча тучей, посидел, покурил и… обрушился с упреками на Григория, обвинив в том, что будто бы он чуть ли не приказом запретил ему пару полянок картошкой засадить!

Конечно, можно было повысить голос и по-командирски рыкнуть: дескать, с больной головы на здоровую не сваливай, дескать, не я, а ты и полянки подсмотрел, и только рожью их засеял.

Но Григорий сдержался. Только и позволил себе, да и то лишь тогда, когда прошумелся дед Потап:

— Прикажешь самому расстреляться или как?

Дед Потап сразу будто поперхнулся. И только после длительного молчания предложил, словно думая вслух:

— Сейчас, конечно, ту ошибочку не исправишь, вспять время не повернешь. Однако людям-то есть надо? Они-то не виноваты, что кто-то не тем местом думал… Может, нагрянем к кому из полицаев или старост, опустошим огород?

— На мародерство подбиваешь? Уже забыл, какой приказ по бригаде зачитывали? — выпалил Григорий.

И сразу же спохватился, что сказал глупость, которая может кровно обидеть деда Потапа. Но тот — слава богу — только глянул на него осуждающе и сказал тоном человека, искренне верящего в правоту своих слов:

— Не мародерство это, а самая заправдашняя боевая операция.

Подарил эту мудрость и замолчал. Григорий в душе был согласен с ним, однако уязвленное самолюбие заставило спорить, и он проворчал:

— Картошка сейчас полной силы еще не набрала, ей еще с месяц в земле быть надо, а ты…

— Если с позиций природы глядеть, то так оно и есть, — словно нож в оттаявшее масло, вошел в разговор Мыкола. — Только, пока она полностью дозреет, как бы нам свою силу не потерять. — И добавил как самый неоспоримый довод: — Испокон веков так ведется, что еще с лета подкапываем ее. У себя в огородах подкапываем. А тут — о заклятых врагах народа нашего речь идет…

И опять же это не было откровением для Григория, но то, что Мыкола посмел вмешаться в разговор, встал не на сторону старшего, заставило понять, насколько серьезно, насколько важно добыть картошку сейчас, именно в эти дни; сразу же вспомнилось и то, что еще с неделю назад дед Потап плакаться начал: дескать, растаяли все мои запасы, как снежок под вешним солнцем, растаяли.

Григорий всегда был скор на решения. Вот и сегодня, подумав немного, решительно заявил:

— Предложение принимается, айда готовиться к операции!

Но дед Потап не ответил радостной улыбкой, он упорно смотрел на белое, будто ватное облачко, которое, казалось, вот-вот зацепится за вершину-шпиль высоченной ели. И Григорий поспешил пояснить:

— Без торопливости готовиться. Чтобы самое раннее — завтра выйти… И начнем с того, что объект для нападения определим.

По подсказке деда Потапа, казалось бы, намертво решили взять картофель с огорода старосты одной из ближних деревень. Даже обязанности распределили — кому лопатой орудовать, кому мешки с картошкой на подводы таскать, а кому с автоматом службу охранения нести; Григорий взял на себя самое поганое — беседу со старостой. Такую беседу, чтобы после нее тот и думки не заимел пожаловаться кому-то, чтобы только радовался, что еще легко отделался. И вдруг, когда все было вроде бы окончательно утрясено, Григорий заявил:

— А теперь, как в том фильме про Чапаева, на все это наплевать и забыть, начнем все сызнова. С выбора деревни начнем. Нужна такая, чтобы была подальше от нашего места базирования. Чуешь, дед Потап? Ведь и малому ребенку должно быть ясно, что чем короче цепочка следа, тем охотнику легче.

Даже товарищ Артур одобрительно кивнул.

Дед Потап долго не раздумывал: пожевал свою бороду-лопату, и не только другую деревню почти сразу же назвал, но и описал, поводя руками, как туда пробираться придется. И уже с рассветом следующего дня отряд тронулся в путь. Впереди — дед Потап и Виктор с Афоней, концевыми — две подводы. Лишь Мария осталась у опушки леса, начинавшегося почти от озерка. Стояла в двух шагах от озерка, над черной, будто полированной поверхностью которого начал струиться прозрачный туман, а смотрела на лес, бесшумно проглотивший отряд. Потом, опомнившись, нехотя вернулась к своему шалашу и в растерянности остановилась: а что делать теперь? Ушел отряд — не для кого готовить обед; нет людей — никто не попросит починить рубаху или состирнуть белье. И невольно подумалось, что вот опять она суток на двое или трое одинешенька в этом лесу.

Если бы товарищи знали, как мучительно тошно ей бывает тут одной, они, может быть, брали бы ее с собой?

Как неприкаянная, Мария обошла весь лагерь, заглянула во все шалаши, кое-где обновила подстилку из пихтовых лап и замкнула круг, вернулась к своему шалашу. Подумав, разожгла костер и укрепила над ним котелок с водой — решила побаловать себя кипятком, настоянным на смородиновых листьях.

Костер весело потрескивал, изредка целясь в нее злыми искорками, вода в котелке давно кипела, выплескиваясь через край, а Мария сидела, обняв руками колени, смотрела на костер и на воду в котелке, покрытую шапкой желтоватой пены, видела и не видела все это. Она думала о себе, о том, как безжалостно фашисты сокрушили все ее жизненные планы.

Она перед самой войной окончила девять классов, думала, что минет еще годик — и вот уже открыта ей дорога в институт. В какой — этого не решила (хотелось одновременно быть и врачом, и учительницей, и такой самолет построить, чтобы на нем наши летчики запросто вокруг земного шара летали), но в том, что поступит в институт, — готова была поклясться чем угодно. И вдруг…

О том, как мыкалась этот год, даже вспоминать больно. Особенно о Кондрате Скрипке. А ведь был парень как парень, ничем не выделялся. Золотая серединка — обычно говорят про таких. Иногда осуждающе, но чаще — даже с удовольствием говорят.

Мария не знала, когда и почему Кондрат стал полицаем. Может быть, себя хотел уберечь или от дома беду отвести: ведь два его старших брата в Советской Армии служили. Даже не особенно негодовала, увидев его с повязкой полицая на рукаве, хотя, как ей казалось, навались на нее что-то подобное, она скорее смерть приняла бы, чем на измену своему народу пошла.

С неделю только походил Кондрат с повязкой полицая на рукаве — и раскрылось его нутро. Завистлив, властолюбив и жаден оказался Скрипка; уж если на кого или на что нацелится, — считай, приберет к рукам. Самое же страшное — если от фашистских катов еще можно было кое-что утаить, то этот все сквозь любую маскировку видел. Вот и. Мария, едва прошел слух, что в деревню фашисты с часу на час нагрянут, по самые глаза платком укрылась, самое невероятное старье на себя напялила; даже горбиться начала, при ходьбе ногу волочить стала! И ведь фашисты спокойно проходили мимо нее, лишь пренебрежительно покосив глазом. А Кондрат поймал на улице и сказал, осклабившись:

— Даю тебе месяц сроку на то, чтобы в меня влюбилась. Влюбишься — сразу приходи ко мне. Небось знаешь, где ночую?

Сказал эту гадость и зашагал дальше, прутиком беспечно похлестывая себя по голенищу.

А она, забившись на сеновал, помнится, долго ревела от обиды и сознания того, что ой как трудно ей будет ускользнуть от бесстыжих рук Кондрата; считай, невозможно, если счастье не выручит.

Успокоила себя тем, что он это просто так, чтобы попугать, брякнул. Но ровно через неделю, когда, она, пропалывала морковь, он подошел к плетню и крикнул:

— Три недели имеешь!

Вот тогда она окончательно поняла, что это не шуточная угроза, тогда она поверила и в шепотки о том, что в соседней деревне он над ее сверстницей надругался, когда та отказалась к нему в полюбовницы идти. Не один, а с приятелями-полицаями надругался. И ничего ему не было, хотя та несчастная, едва ушли мучители, сразу же повесилась.

Неизвестно, что было бы с ней, Марией, если бы не подвернулась оказия — уйти с обозом. Добровольно она в возчики напросилась. На что надеялась — сама не знала, просто главным для нее тогда было — оказаться как можно дальше от Кондрата.

Несказанно возликовала, попав к партизанам. Даже не подумала о том, что она — единственная женщина среди стольких мужиков. Чуть позже, когда это дошло до сознания, решила, что во избежание неприятностей должна сама прильнуть к одному из них. Чтобы защиту надежную иметь. И ее даже обрадовало, что внимание на нее обратил сам командир отряда — такой чернобровый, статный и авторитетный. Настолько обрадовалась этому, что все недавние страхи забылись.

Но у него, у Гришеньки чернобрового, смелости только на тайные вздохи хватило…

Потом в отряде появился Виктор, она узнала его недавнюю трагедию и пожалела парня. Но вскоре заметила, что он на нее даже малого внимания не обращает, и будто какая-то сладостная волна сердце захлестнула.

Дней десять считала себя влюбленной в него, а затем вдруг поняла, что не любит ни Виктора, ни Григория, что лишь из-за страха готова была стать женой любого из них. Осознала это — со стыда хоть сквозь землю проваливайся. И, украдкой всплакнув, словно окончательно отрезвела.

Мария искренне думала, что излечилась от тайного своего недуга, а вот ушли они на эту чертову операцию — и взыграло былое: только о них двоих и думала сейчас, будь ее воля — со всех ног побежала бы по их следу. Прекрасно знала, что ни одного из них не любит, а все равно побежала бы…


Отряд за весь день не встретил ни одного человека. Зато под вечер, когда уже лежали под деревьями на опушке и наблюдали за деревней, увидели колонну пленных человек в шестьдесят. Ее гнали четыре фашистских солдата. Без спешки, без понуканий гнали.

За этой колонной партизаны наблюдали до тех пор, пока она не втянулась в улицу деревни, пока ее не скрыли от глаз избы и березы, толпившиеся около них.

— Если бы кто мое мнение спросил, то хрен с ней, с картошкой, — сказал Виктор, нарочно громко сказал, чтобы его услышали многие.

— Не вякай! — немедленно огрызнулся Григорий, у которого глаза тоже разгорелись: всего четверо конвойных!

— Мое дело и вовсе маленькое, я — последняя спица в колеснице, только и моя мысль с Витькиной схожа, — вклинился в разговор Афоня. Похоже, хотел добавить еще что-то, но его опередил Мыкола:

— А товарищи наши все еще сидят за той клятой проволокой, смерти ждут. Может, и этих туда же гонят?

Упоминание о том лагере оказалось последней каплей, и Григорий, глянув на Мыколу злыми глазами, решительно сказал:

— Разговорчики!

Немного погодя все же смилостивился:

— Что, командир не имеет права подумать даже самую малость?

— Разве мы против? — удивился Мыкола. — Мне отец частенько говаривал, что для любого человека думать — занятие полезное.

— Слышь, доморощенный стратег, сходи-ка, глянь на свою технику! — окончательно разозлился Григорий.

Мыкола не знал, что кроется за словом «стратег», посчитал его каким-то особым ругательством и обиделся; упоминание о технике укрепило в этом мнении: ведь приказом командира он был прикреплен к обозу, а точнее — к Венерке, самой норовистой кобыле.

Вслед за Мыколой, чтобы не нарваться на резкое слово, поспешили отойти и другие. Рядом с Григорием остались только Виктор с Афоней и дед Потап с товарищем Артуром. Заметив, это, Григорий усмехнулся и сказал, подражая кому-то:

— Начнем, пожалуй?

— Чего начинать-то? — притворно удивился Афоня.

— Совет в Филях, — бросил реплику Виктор.

— Где те ваши Фили, это мне неведомо, — нахмурился дед Потап. — А это — Козевичи.

Однако Виктор ошибся, заседания «совета» не получилось. Просто Григорий, подумав, вдруг сказал, что сложившаяся обстановка требует перегруппировки сил, и поэтому он на сегодняшнюю ночь считает главнейшим нападение на конвой, а все прочее — и разговор со старостой, и картошка — это на вторую очередь отодвигается; не попросил Виктора, а приказал ему быть старшим над такими-то и такими-то партизанами (двенадцать человек поименно назвал), которым и надлежало решать главную задачу.

— Вопросы имеете? — спросил Григорий в заключение.

Только Виктор попросил уточнить:

— Когда начинать?

Вот тут немного поспорили, вернее — Афоня сказал, что это лучше сделать под утро, когда сон особенно сладок. Но товарищ Артур, согласившись, что сон под утро действительно крепче, уточнил, что это происходит лишь с теми, кто спит, а вот будут ли в эту ночь спать конвойные и местные полицаи — это еще вопрос: может быть, со страха они вообще ночь глаз не сомкнут? И чем глубже в ночь, тем напуганнее будут?

— Едва стемнеет, сразу и начнем, — принял его сторону Григорий.

Потом, объяснив партизанам выработанный план, перекурили и залегли.

Солнце в этот вечер словно нарочно не торопилось. Сначала оно томительно долго ползло по небу, потом, зацепившись за лес, будто и вовсе перестало двигаться, Григорий украдкой даже вздохнул с облегчением, когда оно — наконец-то! — все же провалилось за горизонт. Но и после этого еще долго было светло, и красные лучи, упираясь в небо, словно пытались поджечь белую пряжу облаков.

Высыпали дрожащие звезды — Виктор встал, потянулся и спросил:

— Так мы с Афоней пойдем разведаем?

Ушли Виктор с Афоней — только тогда Григорию пришло в голову, что почти точно так же была спланирована и операция в Мытнице. Вспомнил и о том, что Каргин неоднократно говаривал: одна из основных ошибок фашистов — они сами себя перепевают. Дескать, хорошо изучи одну их операцию — наперед знать будешь, что в том или ином случае они делать станут. Вспомнилось это — тревожно стало на душе. И злость навалилась: на себя — за то, что путного ничего в голову не пришло, а на Виктора с Афоней — за долгое отсутствие; чаи они там со старостой гоняют, что ли?

Тревога не покидала его и потом, когда вернувшийся Виктор рассказал ему все и повел отряд за собой. Немного отлегло от сердца лишь тогда, когда увидел убитых ножами конвойных и местных полицаев. Пленные, которые так неожиданно получили свободу, сначала только и могли молча обнимать своих спасителей или плакать, уцепившись за них. Чтобы совладать со своими нервами, Григорий скомандовал нарочито строго:

— Товарищ Артур, принимай под свою команду всех этих. И обращайся с ними по всей строгости наших партизанских законов, только заметишь что — сам знаешь, как поступить следует.

— Слушаюсь, — ответил тот и сказал недавним пленным: — Будете копать картошку и таскать ее на подводы.

Сам Григорий с Виктором и Афоней решительно зашагали к дому старосты.

Едва поднялись на крыльцо, не успели в дверь и раза стукнуть, как она будто сама распахнулась и кто-то сказал из непроглядной темноты сеней:

— Милости прошу, гости долгожданные, прямо в горницу.

В голосе говорившего не было даже намека на робость или растерянность. Это озадачило: то ли здесь западня подготовлена, в которую они сами лезут, то ли свой человек живет, специальное задание выполняющий.

Староста трещал без умолку, словно задался целью — голосом своим заворожить Григория с товарищами, не дать им спокойно ни одной мысли додумать. Залпом выпалил и о том, что с весны живет один — старуха к дочери подалась, чтобы помочь внука на ноги поставить, а он лично каждую ночь ждал, что вот-вот, если не они, то другие партизаны сюда заявятся: деревня-то фашистами почти не ощипана, разве местные жители не поделятся со своими защитниками тем, что сами имеют? Даже вроде бы обрадовался, когда узнал, что именно в эти минуты партизаны его огород от картошки очищают. Засуетился:

— Может, лопатку надо? У меня в хозяйстве их штуки две или три. Сходить показать, где они?

Григория раздражала словоохотливость старосты, только поэтому грубо и осадил его:

— Не тараторь и прижми зад вот к этому стулу, — и глазами показал, к какому конкретно.

Староста обиженно поджал губы, но на указанный стул сел. Правда, боком к Григорию. Давая понять, что обиделся на него.

— Сам-то кто будешь? И почему нас каждую ночь ждал? — начал спрос Григорий.

— Если вас имя мое интересует — Александр Никитич Птаха…

— То и поешь, заливаешься, — буркнул Афоня, сидевший у самой двери и готовый, если староста попытается бежать, перехватить его.

Староста от гнева на мгновение даже свел к переносице свои реденькие брови, но тут же совладал с собой и только сказал с укором:

— Над фамилией насмехаться никому не положено. Да и не сам себе я ее выбирал, от предков по наследству принял.

Чтобы не дать конфликту войти в силу, Григорий повторил свой вопрос:

— О нашем приходе кто тебя предупредил?

— Мозги подсказали, — ответил Птаха и тут же погасил улыбку. — По причинам, объяснить которые не имею права, вашего появления со дня на день ждал.

Если бы он, Григорий, хоть с кем-то из партизанского начальства имел связь, последние слова старосты наверняка натолкнули бы на мысль, что Птаха — свой человек, но теперь в душе опять зашевелилась неясная тревога. И тут, не дав ей оформиться, окрепнуть, вбежал Петька, выпалил с порога:

— Товарищ командир, вас туда немедленно требуют!

Столько волнения было в голосе Петьки, что Григорий поспешно встал, сказал старосте, на мгновение задержавшись у порога:

— А разговор мы еще продолжим.

Виктору с Афоней даже намека брошено не было: дескать, доглядывайте за этим, и они, тоже поддавшись волнению, выскочили вслед за Григорием, вместе с ним врезались в кучу партизан, чтобы разнять дерущихся. Человек десять было в той куче, а в центре ее стоял недавний пленный — молоденький солдат, пальцами зажимавший нос, из которого сочилась кровь.

— Этот сукин сын врет, будто фашисты к Волге вышли, уже в самом Сталинграде бои ведут, — обличил молоденького солдата Мыкола, от обычного благодушия которого не осталось и следа.

До Григория через его разведку уже не раз доходили слухи о том, что фашисты будто бы ведут бои на улицах Сталинграда. Не очень-то верил этим слухам: гитлеровцы и в прошлом году это же долдонили, когда на Москву наступление вели.

— Какой мне интерес врать? — сказал парень с разбитым носом; без обиды на недавний мордобой сказал.

— Вы, все прочие, с кем я сейчас разговора не веду, своими делами займитесь, — чуть повысил голос Григорий. Подождал, пока партизаны разошлись, тихонько ворча, и лишь тогда попросил: — Ты мне подробнее все, что знаешь, расскажи.

Парень, по-прежнему зажимая пальцами нос и потому гнусавя, поведал, что служил минометчиком, в самом Сталинграде стояла их рота. В сводках Совинформбюро ежедневно упоминалось о боях на подступах к этому городу; об этом же и раненые много судачили. Те, которых для лечения в Сталинград доставили. Но все равно это воспринималось лишь как разговоры. А вот 23 августа роту, в которой служил он, Спиридон Агафонцев, вывели на учебу в район Тракторного. Ну, как положено, и занимались боевой подготовкой. Если же честным быть, то больше по сторонам глазели: сами знаете, как солдат себя на таких занятиях ведет, если наперед все знает. Потому одними из первых и увидели множество танков и машин; они появились с запада, подошли к Тракторному и остановились. Советскими были те танки и машины. Если верить обмундированию, то советские солдаты и сидели в них. Так что поначалу ничто тревоги не вызывало. А потом заметили, что не попрыгали те солдаты на землю, не загалдели радостно, что к месту назначения прибыли; словно окаменевшие сидели на своих местах, и все тут. Это насторожило. И тогда командир минометного взвода лейтенант Бабко подошел к прибывшим. Будто бы прикурить. Подошел к одному танку, ко второму, заговорил с одним солдатом, показав свою цигарку, со вторым… Походил, походил около тех танков и машин и вернулся… с неприкуренной цигаркой! Белый — белее не бывает. Но этак спокойно вернулся и прошептал: «Фашисты это! Ни один прикурить мне не дал, ни один не то что слова, даже матюка не обронил!»

— И приняла наша рота бой с ними, — вздохнул Спиридон Агафонцев, вытирая пальцы о шаровары. — Конечно, смяли они нас. — И торопливо добавил: — У них-то почти дивизия была, да еще с танками, а нас всего-то ничего, рота минометчиков!.. А меня контузило… У них в плену очухался.

Страшную правду обрушил на Григория этот солдат. Настолько страшную, что Григорий только и спросил:

— Как, говоришь, фамилия того лейтенанта? Что фашистов распознал?

— Бабко. Другие командиры его вроде бы Сашкой кликали… Я-то дня за три до этого к ним пришел. С пополнением…

Григорий никогда не был силен в истории и географии. Он и сейчас, если бы его кто-то экзаменовать стал, только и сказал бы, что Волга — она в самой сердцевине России течет, а Сталинград раньше Царицыном назывался, сам Стенька Разин гулял под стенами этого города, а в гражданскую войну здесь беляков сокрушили; и еще — здесь в годы одной из пятилеток заводище тракторный отгрохали. Назло всем империалистам и капиталистам взяли да отгрохали!

Очень мало знал Григорий о Волге и Сталинграде, но разволновался, услышав рассказ солдата. Думы о том, что сейчас творилось там, на берегу Волги и в улицах Сталинграда, были настолько тревожными, что Григорий как-то не придал значения тому, что староста деревни, с которым он так и не кончил разговора, вдруг обнаружился среди партизан, что-то объяснял им, похоже, даже указания давал. Окончательно пришел в себя Григорий только в лесу, вдруг увидев, что за отрядом ползут не две, а четыре подводы, груженные мешками с картошкой. Спросил у Мыколы, оказавшегося рядом:

— Эти-то откуда взялись?

— Никитич надоумил! — радостно ответил тот. — Говорит, разве вам надолго хватит того, что с моего огорода взяли? Берите и у соседа — полицая! И подводы он же мобилизовал, — уже менее радостно закончил Мыкола, заметив, что командир насупился.

Что Никитич — староста деревни, это Григорий понял сразу. Однако невольно полезло в голову: чем вызвана, чем продиктована эта заботливость пана старосты? Искренним желанием помочь? Радостью, что еще дешево отделался, жив остался, хотя запросто мог оказаться и на дерево вздернутым? Или тем, что от четырех груженых подвод вон какая колея остается?

— Да вы, товарищ командир, не думайте чего плохого: Никитич мне успел шепнуть, что он сюда для специальной работы нашими сунут, — снова затрещал Мыкола.

Чтобы Василии Иванович или он, Григорий, да признался в, таком первому встречному?!

Остановив отряд, Григорий разделил его на четыре группы — по числу подвод. Каждая из них дальше своим кружным путем пошла к лагерю. А Виктор, Афоня и Григорий в том месте, где колея распалась, крестом на сырую землю легла, поставили пять противопехотных мин — все, что обнаружилось в заплечном мешке запасливого Афони.

Слова не проронили, пока минировали. Даже смотреть друг на друга избегали.

3

Стрельбу Василий Иванович услышал сразу. Мысленно даже отметил, что особенно буйствуют фашистские автоматы. Стрельбу слышал, а вот открыть глаза, оторвать голову от подушки — не мог: так измотался за последние дни. Зато, когда Нюська ворвалась в его комнату, сразу и проснулся и даже заметил, что она с перепугу в одной ночной сорочке к нему прибежала.

Проснувшись окончательно, он быстро оделся, схватил автомат, висевший в изголовье, и побежал из дома, еще решая, что ему надлежит сделать; он просто бежал к комендатуре, зная, что там фон Зигель, который и отдаст соответствующие приказания. Или даже несколько, исключающих друг друга.

Не успел пробежать и половины пути, как чуть не столкнулся с Генкой. Тот и доложил голосом, прерывающимся то ли от волнения, то ли от быстрого бега:

— Партизанский налет! Приказано занять оборону согласно плану!

Василий Иванович побежал к бункеру — главному опорному пункту на южной окраине Степанкова. Влетел в него, просунул автомат в амбразуру и… простоял так, не сделав ни одного выстрела за все то время, пока гремела перестрелка. А она оборвалась перед самым рассветом. Со стороны нападающих оборвалась. Немного погодя прекратили огонь полицаи и солдаты вермахта. Но до тех пор, пока солнце не поднялось над черным лесом, пока туман, скопившийся в низине, не загустел, не полез вверх тучей с темной серединой, ни один из них не покинул своего места: не верили, что партизаны отошли по-настоящему, оставив только торчащую стоймя столешницу, на которой углем было нацарапано: «Все равно повыпускаем из вас кишки!»

Убедившись, что партизаны действительно ушли, Генка первым покинул бункер, подошел к столешнице и, вызвав хохот остальных, демонстративно помочился на эту надпись.

Все — и солдаты вермахта, и полицаи — все были довольны результатами ночного боя. Только о том, как врезали партизанам, и говорили. Казалось, один Василий Иванович хмурился. Еще ночью, когда партизаны свои действия почему-то ограничили лишь пальбой, в его душу закралось сомнение в реальности всего происходящего. Теперь, когда стало известно и то, что они сами обнаружили себя, издали открыв огонь по бункеру, и вовсе окрепла мысль, что этот «партизанский налет» — инсценировка. Причем бездарно сработанная.

Но зачем и кому она понадобилась?

Зайдя домой, чтобы умыться и перекусить, он сказал Нюське:

— Понимаешь, очень странно все это: только пальба в ночь вместо активных действий! Наконец — а где убитые? Раненые? Допустим, они унесли своих. Но ведь у нас-то ни одного даже не царапнуло!

Нюська уже давно и на все смотрела глазами Василия Ивановича, поэтому и сейчас только кивала согласно. А он продолжал развивать свою мысль:

— Главное же — ни одной ракеты мы в небо не выпустили! Каждую ночь черт знает сколько их сжигаем, а в эту, когда вроде бы враг наступал, ни одной! О чем это говорит?

— Выходит, не хотели, чтобы кто-то увидел тех, которые наступали, — в самую точку ударила Нюська.

— А о чем это свидетельствует? — окончательно восторжествовал Василий Иванович и сразу же заторопился: — Ну, я побегу в свою берлогу: чует мое сердце, что Зигель вот-вот нас увидеть захочет!

Действительно, не успел он до конца дослушать восторженный доклад пана Золотаря о поведении полицаев минувшей ночью, как сообщили, что их обоих требует к себе господин комендант.

Фон Зигель принял их в своем кабинете, где к тому времени уже собрались все офицеры комендатуры. Начал он свою речь с того, что очень выспренно не сказал, а почти прокричал о победах вермахта под Сталинградом, о том, что сейчас ни один пароход уже не пройдет по Волге, если на то не будет разрешения фюрера, что еще буквально несколько дней — и этот огромный город, за который так цепляются советские солдаты, окажется полностью в руках верных сынов Германии. Потом, только переведя дыхание, с не меньшим жаром сообщил и о том, что народ Белоруссии с восторгом воспринял новый порядок и все прочее, предложенное ему. Но!.. Но, как говорится в одной русской пословице, в семье не без урода. Это они, моральные уроды, подлежащие безжалостному уничтожению, и пытаются сеять недовольство и смуту, не останавливаются даже перед убийством как солдат фюрера, так и лучших сынов белорусского народа. Они, эти моральные уроды, настолько обнаглели, что минувшей ночью осмелились напасть на Степанково! Что вышло из этой авантюры — об этом он говорить не будет: все, присутствующие здесь, были участниками недавнего ночного боя, достойно вели себя на всех его этапах.

— Прошу, господа, мою похвалу довести до сведения нижних чинов, к которым у меня тоже нет претензий. — И, помолчав, так закончил свою речь: — Чтобы напрочь исключить возможность повторения чего-то подобного, я обратился к командованию с просьбой расквартировать в нашем районе батальон специального назначения. Сообщаю вам об этом исключительно для того, чтобы появление здесь наших героев не застало вас врасплох.

Сказал это и кивком отпустил всех, кроме Василия Ивановича; жестом приказал ему задержаться.

— Говорят, вы так яростно вели огонь, что ваш автомат обжигал руки? — спросил фон Зигель вроде бы шутливо, но глаза его прожигали холодом.

— Вас, господин гауптман, неправильно информировали, я ни одного выстрела не сделал, — ответил Василий Иванович, как всегда, глядя точно в зрачки фон Зигеля.

— Вы не сделали ни одного выстрела? Почему?

— Боялся в полной темноте в кого-нибудь из своих попасть.

— У вас есть кто-то свой среди партизан?

Еще первая фраза этого разговора открыла Василию Ивановичу главное — за ним кто-то следил. Может быть, пан Золотарь. Однако нельзя забывать и Генку. Скорее всего — именно кто-то из них: больше никого этой ночью рядом не было. Конечно, кое-кто и подбегал на минуту, другую, но эти двое все время торчали рядом. Значит, опровергать обвинение Зигеля — себе вредить. Потому сразу же и честно ответил на его вопрос. Потому и сейчас решил говорить только правду:

— Извиняюсь, господин гауптман, если что не так скажу. Однако врать вам права не имею, — начал Василий Иванович, помолчав немного, и продолжил с видом очень виноватого человека: — Приглядевшись, понял я, что ночью был не партизанский налет, а вами лично задуманная операция. Тонко задуманная, но… Несколько ошибочек допустили ее исполнители, другие не заметили их, а я сцапал, выводы соответствующие сделал. — Он упомянул и о ракетах, ни одна из которых в эту ночь почему-то не врезалась в темноту, и о том, что партизаны не ограничились бы одной стрельбой, одной атакой, они бы — не вышло в лоб, обязательно попытались бы прорваться в другом месте: он, Опанас Шапочник, на собственной шкуре испытал, что для достижения цели большевикам упрямства не занимать.

Высказался и замолчал, пытаясь угадать реакцию Зигеля. Ждал чего угодно, только не того, что было сказано:

— Вы, господин Шапочник, очень полезный слуга… или невероятный пройдоха.

Через несколько дней к Василию Ивановичу и пану Золотарю стали набиваться на прием старосты, полицаи и просто скрытые сволочи, дрожащие за свою шкуру или стремившиеся за предательство хоть что-то урвать у теперешней власти. Все они, будто сговорившись, твердили одно: где-то в ближних лесах стоит лагерем отряд советских парашютистов: командует ими Черный Комиссар, он со своими людьми нахально врывается в деревни и откровенно заявляет: «Не уйду из этого района до тех пор, пока здесь будет жив хоть один фашист или его прислужник!» Почему Черный Комиссар? Так его свои навеличивают. Может, потому, что и штаны и куртка у него из черной кожи. Может, из-за того, что он лицом черен, на цыгана смахивает.

Больше всего тревожило доносчиков то, что кое-кто из местных сразу же отправился на поиски лагеря того отряда. А еще сколько тайно мечтают об этом же?

Однажды, придя домой поздней ночью, Василий Иванович сказал:

— Поверь, чует мое сердце, что вот-вот сработает эта фашистская ловушка!

Зло сказал. И опустился на табуретку, стоявшую в кухне. Даже сапог не снял, ни рук, ни лица не сполоснул. Никогда еще Нюська не видела его таким злым и растерянным. И не стала утешать или взбадривать: считала, что даже самыми правильными словами ему сейчас не поможешь. Она тоже села на табуретку и тоже молчала, давая ему возможность собраться с мыслями, овладеть своими нервами. Потом, когда он стал снимать сапоги, помогла ему. Молча сопроводила и до умывальника, где он плескался долго и с ожесточением.

Лишь поев и выкурив цигарку, он рассказал ей всю правду и о своем разговоре с Зигелем, и о доносах, поступивших за последние дни.

— Понимаешь или нет, какая провокация задумана? Той пальбой в ночь они воинскую славу Черному добыли, а сейчас ему же дают еще возможность и собрать вокруг себя людей, к партизанству готовых. Чтобы потом, в подходящий момент, прихлопнуть их безжалостно!

— Может, мне сходить куда-то надо? — только и спросила Нюська.

В ответ Василий Иванович так глянул на нее, что она сразу поняла: оттого он и зол, что некому сообщить о том, что узнал, что он ищет и не может найти способа помешать фашистам свершить еще одно большое зло.

— Вообще, Нюся, будь осторожна. И в разговорах, и в знакомствах, и с отлучками из дома. Есть сволочи, эти за каждым моим шагом следят. Почему бы им не попытаться и через тебя меня запятнать?

Сказанное Василием Ивановичем для нее новостью почти не было: обостренным чутьем любящей женщины она давно схватила и повышенный интерес к себе со стороны некоторых, и то, что, стоило ей выйти из дома, обязательно где-то поблизости оказывался один из тех, кто служил в полиции или был прочно с ней связан. Даже поняла, что жаловаться на это Василию Ивановичу — только ему волнений добавлять: те подлецы, глазом не моргнув, или отопрутся, или нагло заявят, что ее же оберегали.

А то, что он сегодня впервые ее Нюсей назвал, так окрыляло, было такой наградой за все ее мытарства, что теперь за Василия Ивановича она и вовсе на любые муки пошла бы. Но и об этом даже словом не обмолвилась. Просто она еще какое-то время посидела за столом, потом на несколько минут исчезла из горницы и сказала, вернувшись:

— Ложились бы вы, на вас и так лица нет. Постель расправлена…

Как и предполагал Василий Иванович, настал момент — фон Зигель захлопнул ловушку. Случилось это в последней декаде сентября, в те самые дни, когда сводки фашистского командования были полны восторженных воплей по поводу того, что солдаты вермахта уже почти полностью овладели крепостью на Волге — Сталинградом. Операция, задуманная фон Зигелем, началась с того, что ночью по тревоге были подняты солдаты местного гарнизона и все полицаи. Потом, пересчитав и проверив поименно, им приказали занять места в грузовиках, которые урчали моторами на дороге, и всю ночь везли куда-то, петляя среди болот и лесов.

Перед самым восходом солнца, когда над болотами начал клубиться туман, машины остановились, и все, подчиняясь приказу, пошли дальше, пошли за молчаливым проводником. Километров восемь или десять брели лесом по бездорожью и вдруг увидели цепь солдат того самого специального батальона, который прибыл в район по просьбе фон Зигеля; сзади этой цепи отдельными кучками держались полицаи, как подумал Василий Иванович, почти со всего района. Полицаям было строго-настрого приказано: идти сзади солдат вермахта и без промедления уничтожать любого человека, который обнаружится между солдатами и ими, полицаями.

Прошло еще несколько минут — без единого выстрела тронулась вперед цепь фашистов, вроде бы даже без команды тронулась. Пошла дружно, готовая открыть огонь в любую секунду.

Взошедшее солнце с радостной улыбкой смотрело на землю, своими лучами нежно касаясь каждого листочка, каждой травиночки.

Птицы, озабоченно щебеча, уже сбивались в стаи, выбирали вожаков и придирчиво экзаменовали молодняк: хотели точно знать, что у них крепкие крылья, способные выдержать долгий перелет в чужие, но такие теплые края.

На болотных кочках истекала жизненными соками голубица; почти под каждым деревом торчал гриб — красивый да такой ядреный, что невольно думалось: обязательно заскрипит, как репа, едва его ножом коснешься.

Сама жизнь струилась на людей с прозрачно-голубого неба, источалась деревьями и землей; о ней щебетали птицы и нежно шелестели листья берез, еще не тронутые желтизной.

Автоматные и пулеметные очереди — бесконечные и невероятно громкие — вдруг и противоестественно ворвались в этот прекрасный мир и безжалостно сокрушили его.

Пока солдаты специального батальона вели яростный прицельный автоматный и пулеметный огонь, полицаи стояли неподвижно, многие из них даже припали к земле или спрятались за деревья, ожидая, что вот-вот в ответ ударят другие автоматы и пулеметы.

Но время шло, а ответной стрельбы все не было. Даже одиночного выстрела в ответ не прозвучало.

Василий Иванович подумал, что — слава богу! — в сети, раскинутые фон Зигелем, никто не попался, что эта пальба — обычная в таких случаях проческа леса, своеобразное предупреждение всем, кто скрывается в нем: дескать, замрите и носа из чащобы не смейте высунуть, у нас силища!

Стрельба оборвалась внезапно. Сразу же над лесом, хотя в нем скопилось так много людей, нависла тишина, от которой в ушах зародился легкий звон.

Выждав немного, солдаты специального батальона сломали цепь и теперь уже небольшими группами — по два или три человека — пошли дальше, переговариваясь, зубоскаля или неспешно закуривая. За ними, позабыв о недавних страхах, потянулись полицаи, раздираемые любопытством. Исключительно по долгу службы пошел за ними и Василий Иванович.

Большая поляна была залита солнцем. Оно, казалось, недоуменно заглядывало в шалаши, жавшиеся к деревьям, смотрело на детское платьице, недавно выстиранное, и на людей в гражданской одежде — молодых парней, но больше — женщин, стариков и малых детей, — которые лежали и в шалашах, и на росной траве.

Василий Иванович почувствовал, что еще мгновение — и он взорвется истерикой или другую глупость невольно совершит. Чтобы этого избежать, вернулся в лес, остановился у здоровенной ели, повидавшей за свой век бог весть что. Он смотрел на ее могучие корни, выступающие из земли, и думал о том, что сейчас он, Василий Иванович, и вовсе обязан жить как можно дольше. Чтобы успеть сполна рассчитаться с фашистами за все, все…

Когда возвращались к машинам, Василий Иванович заметил, что у многих полицаев появились узелочки и даже узлы. Понял, что эти мерзавцы ограбили убитых. Иное платье, может быть, содрали с еще не остывшего тела.

И еще услышал, как какой-то простоватого вида полицай сетовал на то, что ни самого Черного, ни его солдат ущучить не удалось: надо же было так случиться, чтобы именно в эту ночь все они ушли из лагеря!

Другие, похоже, не разделяли мнения этого простака. Или понимали, почему так случилось? Хотя скорее всего радовались тому, что добыча была взята так дешево: окажись Черный в лагере — еще неизвестно, чья жизнь оборвалась бы раньше, твоя или его.

Единственный, кто сейчас откровенно радовался, был фон Зигель. Настолько радовался, что оказался бессилен спрятать свои чувства под маской непробиваемой холодности.

«И чего его так распирает?» — злился Василий Иванович, глядя на фон Зигеля. Ему и в голову не приходило, что комендант района мысленно уже настрочил победный рапорт, в котором абсолютно точно указал, что в результате удачно задуманной и осуществленной операции минувшей ночью уничтожено 176 партизан и сочувствующих им лиц.

Фон Зигель был почти уверен, что такой рапорт продвинет его к очередному званию или ордену. А что среди тех 176 были и грудные младенцы… Боже мой, стоит ли думать о такой мелочи, если есть более важное — твоя личная карьера?

4

Стригаленок обманул Юрку, сказав, что сало и прочее ему навязала любящая тетка. Не только тетки, но и вообще знакомых не было у него в деревне Зайчата. А что трофеями обзавелся — ушами хлопать не надо, когда случай сам в руки лезет! Он, Михась Стригаленок, пока командир и другие со старостой деревни возились, заглянул в одну хату, в другую, третью… Будто бы с проверкой. А сам хозяев изучал, их голоса, поведение. Вот и заметил, что кое-кто неуверенно себя в своем собственном доме чувствует. Почему так — до этого не докапывался: его не интересовало, рождена робость хозяина сознанием вины перед партизанами или он просто дрожит перед вооруженным человеком, зная, что тот в любой момент пальнуть может. Главное для Стригаленка — уловить это душевное смятение человека, а дальше все пойдет как по маслу. Только нахмурься посуровее, перехвати автомат поудобнее и спроси как можно строго, например, о том, где и для чего хозяева прячут оружие. С таким видом об этом спроси, будто специально для выяснения этих вопросов сюда пришел. Хозяин, конечно, начнет божиться, что и в думах у него ничего подобного не было. Но хозяйка-то смекнет что к чему, она мигом слетает куда-то, и скоро на столе появятся и самогон, и еда самая лучшая из того, что есть в доме.

Однако Стригаленок был не настолько глуп, чтобы на самогон зариться (командир учует самогонный дух — не возрадуешься!), зато все прочее интересовало его; и даже очень. Поэтому, поломавшись для виду, он обязательно скажет милостиво, что подарить воину-партизану такое — настоящий патриотический поступок.

После подобного заявления бери что хочешь. Кусок сала, каравай хлеба или из одежды что.

Нет, он никогда не забирал всего, что имелось у хозяина. И опять же почему? Теперь хозяева и вовсе искренне считали, что случай привел к ним хорошего человека, что они еще дешево отделались, по-своему были даже благодарны ему. И опять же, кому большая выгода? Ему, Стригаленку: такие хозяева никогда не побегут с жалобой на тебя.

Очень доволен собой был Михась Стригаленок. Ведь, как ему казалось, он умел с выгодой для себя использовать подходящий момент, легко входил в доверие почти к любому человеку, обманывая его своей мнимой деловитостью, своими ясными глазами, смотревшими на собеседника открыто и будто бы доброжелательно.

Конечно, не всегда жизнь гладко шла, случалось, и конфликты возникали. На этот случай у Стригаленка при себе всегда были два ключика: во-первых, он мог в случае чего сразу покаяться, даже публично заявить, что осознал свою вину, больше ничего подобного не допустит (покаявшегося, как известно всем, у нас охотно прощают); во-вторых… Еще будучи школьником, Стригаленок вдруг открыл, что даже самая необоснованная жалоба (особенно — в возможно высокую инстанцию) больше всего неприятностей несет не ее автору, а тому, на кого клевета вылита. Так почему бы, если первый ключик не сработал, не пустить в дело второй? Или хотя бы не припугнуть им? Ведь кристально чистым должен быть человек, быть очень уверенным в своих нервах, чтобы ответить: «Валяй строчи жалобу!»

Личная карьера, личное благополучие — вот то, ради чего все делал Михась Стригаленок. Даже в партизаны почему он подался? Не верил и не верит, что фашисты верх возьмут. Только потому одним из первых и записался в формировавшийся отряд; исключительно для того, чтобы привлечь к себе внимание начальства, карьеру на всю будущую жизнь сделать.

Первое время все шло нормально: и в командиры взвода пробился, и подчиненные смотрели на него с уважением. Но потом, когда отряд влился в бригаду, сломалось что-то незримое. Правда, от командования отстранили без шума, но все равно радость не велика. А с появлением Каргина дела и вовсе наперекос пошли. Попытался исправить положение угодливостью — Каргин однажды вызвал к себе и такое сказанул, что Стригаленок впредь предпочитал подальше от него держаться.

Пробовал к бригадному начальству приблизиться, раза два или три сунулся в штаб бригады с доносами на Каргина. Вернее — не с доносами, а с информацией о некоторых его действиях. Когда прибежал впервые, его внимательно выслушали, даже поблагодарили. Зато в следующий раз сразу переправили к комиссару, который долго выспрашивал его о семье, о том, где и как учился, какие общественные поручения выполнял. На все эти вопросы Стригаленок ответил без промедления и подробнейшим образом. И тогда комиссар отпустил его. Ни слова не сказал, если не считать того, что вопросы задавал и уйти разрешил. Только в глазах у него временами просвечивалось что-то нехорошее.

Ну и черт с вами! Как-нибудь проживем и без вашей ласки! Зато у кого в заплечном мешке всегда жратва есть? К кому бойцы за самосадом бегают? То-то и оно… И все потому, что он умеет на ходу жизнь взнуздывать!

Так взбадривал себя Стригаленок, готовясь к выходу на задание.

Наконец, проверив оружие, он достал из заплечного мешка расписной головной платок, торопливо — чтобы кто не заметил — сунул его за пазуху, проверил, достаточно ли туго затянут поясной ремень, и пошел к Юрке, сказал ему, вскинув руку к шапке-кубанке, в которой проходил все лето:

— Боец Стригаленок к выполнению задания готов!

Юрка придирчиво осмотрел его с головы до ног, даже проверил, свободно ли ходит затвор автомата, и спросил больше для очистки совести:

— Вопросы имеешь?

— Все яснее ясного: проникнуть в район «Н», где и произвести разведку сил фашистов, а если представится такая возможность, то и выявить их намерения! — выпалил Стригаленок, следя за тем, чтобы голос звучал достаточно бодро и звонко.

— Маршрут не забыл?

— Сначала иду на…

Каждый день уходили разведчики на задания. И у каждого из них оно было свое, у каждого из них был и свой маршрут, так разработанный, чтобы два разведчика ненароком не встретились, не помешали друг другу. Много было маршрутов разработано, разве все до последней мелочи запомнишь? Вот и не любил Юрка экзаменовать своих разведчиков по этому поводу, поэтому и сейчас, поверив, что Стригаленок все знает, бесцеремонно перебил его:

— Ладно, шагай. И не кашляй!

Последняя фраза — своеобразное пожелание удачи.

И Стригаленок зашагал. Даже заночевал в лесу, как было предусмотрено планом. Но к вечеру второго дня свернул в сторону от маршрута и часа через два решительно вышел к домику, втиснувшемуся между лесом и большим болотом. Цепной кобель, стерегущий хозяйское добро, встретил его милостиво, только взглянул, но даже клыков, пожелтевших от старости, не показал.

Еще весной, когда рота стояла в Лотохичах, нечаянно натолкнулся Стригаленок на этот хуторок. И с тех пор, если появлялась хоть малейшая возможность, обязательно заглядывал сюда. Случалось — на сутки и более, но бывало — и только на часок. Для того сюда подворачивал, чтобы встретиться с Галинкой — дочерью хозяина хуторка, вручить ей какой-нибудь маломальский подарок и взамен получить горячую благодарность. Так он поступил и сегодня, решив, что с разведкой успеется. Да и опоздать из подобной разведки на сутки и даже больше — вполне допустимо: разве в пути не может случиться что-то, не предусмотренное первоначальным планом?

Распахнул дверь в маленькую, знакомую до мелочей горницу, — нахмурился, непроизвольно остановился у порога: за столом, где раньше сиживали только они с Галинкой (ее отец предпочитал на это время исчезать из дома), теперь хозяевами расположились два чубатых хлопца и Галинка, раскрасневшаяся то ли от радости, то ли от выпитого самогона.

Стригаленок вскинул автомат и спросил строго, тоном человека, имеющего на это полное право:

— Кто такие? Документы и оружие на стол!

Про оружие упомянул исключительно потому, что не увидел его, самонадеянно посчитал, что только у него оно и есть, а следовательно, он — хозяин положения. Вот и решил покрасоваться перед Галинкой, показать ей, каким решительным он может быть, если жизнь потребует.

Стригаленок ожидал, что неизвестные растеряются, оробеют увидев нацеленный на них автомат, но те, весело переглянувшись, расплылись в улыбке, и тот, который сидел рядом с Галинкой, сказал без тени тревоги:

— Так вот ты какой скорый на решения, женишок моей сеструхи!

До этого дня Стригаленок ни разу не слыхивал, чтобы у Галинки был брат или еще кто-то, кроме отца. Однако он сразу и охотно поверил незнакомцу: так было удобнее и спокойнее — ведь глупо ревновать к брату свою деваху, да и на душе легче, когда вдруг узнаешь, что столкнулся почти с родственником. И все равно, стремясь закрепить свой авторитет, он потребовал еще раз:

— Кто такие, спрашиваю?

Брат Галинки осторожно поставил на стол стакан с самогоном, провел ладонью по лицу — будто бы специально для того, чтобы стереть с него улыбку, и заговорил с угрозой в голосе:

— Разве можно так с оружием баловаться, на живых людей его наставлять? И на кого? Или не слышал? На родного брата той самой молодки, с которой любовь крутишь! — И тут словно выстрелил: — Рашпиль!

И тотчас в спину Стригаленка уперся ствол пистолета. Так уперся, что больно стало.

А брат Галинки уже опять командовал:

— Клади автомат, своячок, клади. Он здесь никуда не денется, а разговор наш, глядишь, спокойнее потечет.

Оказавшись безоружным, Стригаленок почувствовал себя так, будто голым стоял на людной площади. Единственное, что утешало, — чужой пистолет больше не буравил спину.

— Утихомирился? Больше брыкаться не станешь? — усмехнувшись, спросил брат Галинки, выбрался из-за стола, подошел к Стригаленку, какое-то время, показавшееся невероятно долгим, бесцеремонно разглядывал его и вдруг протянул руку: — Я — Дмитро.

— Михась, — механически ответил Стригаленок.

— Это нам от сеструхи уже известно, — опять усмехнулся Дмитро и подвел его к столу, усадил между собой и Галинкой, Сам наполнил самогоном его стакан: — За знакомство. Чтобы оно в хорошую дружбу переросло.

Дмитро так откровенно улыбался, что тревога отступила куда-то, оставив вместо себя лишь смутное беспокойство, да и то ненадолго: Галинка, прижимаясь к Михасю горячущим боком, добила его. Короче говоря, скоро Стригаленок и вовсе освоился в этой компании, где каждый был в меру весел и доброжелателен к другим. И еще — новые знакомые нисколько не таились от него, откровенно сказали, что Дмитро — командир небольшого партизанского отряда, а два его товарища — рядовые партизаны. А Рашпиль — невероятно корявый детина почти двухметрового роста — этот даже шепнул, извиняясь за недавнее:

— У нас, брат, насчет приказов строго. Вот и прижал тебя в четверть силы, чтобы ты глупостей не наделал.

Особенно же понравились Стригаленку взгляды Дмитро на партизанскую войну. Дмитро прямо заявил, что терпеть не может чистюль, которые кричат, будто они только из-за идеи воюют: должна же у людей быть хоть какая-то компенсация за постоянное нервное напряжение, за то, что сегодня они живы-здоровы, а завтра — покалечены или вовсе тю-тю…

Даже показал свои личные трофеи — золотые кольца и сережки с какими-то блестящими камешками.

Стригаленок на откровенность, конечно, ответил откровенностью, пожаловался на Каргина за его сухость, непонимание текущего момента и запросов души нормального человека.

В ответ Дмитро утащил его в кухню, предложил ему золотое кольцо и сережки. На память о сегодняшнем знакомстве. Стригаленок, конечно, отказался от такого дорогого подарка, говорил, что подвернется случай — и сам такое же добудет. Но Дмитро оказался настойчив, почти насильно засунул все это в карман Стригаленку, сказав:

— Не выламывайся! Или мы теперь не свои люди?.. Да и Галка, когда ты отдашь ей эти брякалки, наверняка еще добрее станет. Поверь: уж я-то знаю ее!

Потом пели песни. И белорусские, и украинские, и советские. Слаженно, со слезой пели. И пили, пили…

Но, проснувшись утром, Стригаленок не почувствовал потребности опохмелиться. Единственное, что его беспокоило, — не сказал ли он вчера лишнего о бригаде, о ее силах и месте базирования? Однако новые друзья даже не намекнули на это, и он успокоился. А после завтрака, во время которого пили все, кроме него, он стал собираться. Его, конечно, уговаривали задержаться здесь еще хотя бы на денек. До тех пор уговаривали, пока он не сказал, в какой район и зачем ему идти обязательно надо. Сказал это — Дмитро хлопнул себя ладонью по лбу, радостно захохотал и спросил, подойдя почти вплотную к Стригаленку:

— Михась, мне ты веришь? Как другу своему веришь?

Стригаленок утвердительно кивнул.

— Тогда шагом марш за стол, догуливать будем! — тоном приказа заявил Дмитро, отобрал у него автомат; Стригаленок сопротивлялся только для вида, на словах сопротивлялся:

— Но я должен задание выполнить. Кому под трибунал охота?

— А на что нам трибунал, если у нас Рашпиль есть? — и вовсе развеселился Дмитро. — Он только вчера утром пришел из того района!.. Конечно, за сутки кое-что из сведений устарело, но разве в жизни может быть без этого? Даже если самый опытный разведчик пойдет, вроде тебя, такой пойдет? И он не все увидит, не все разведает! Или я вру? Ну, скажи, вру?

Нет, Дмитро говорил правду. Главное же — сейчас Стригаленку никуда идти не надо! Нет необходимости рисковать своей головой ради каких-то сведений! Или он настолько глуп, что чужие разведданные за свои выдать не сможет?!

5

Только теперь, когда зарядили моросящие дожди, Григорий пожалел о том, что так долго откладывал «на завтра» выполнение совета Василия Ивановича — отыскать какой-нибудь большой партизанский отряд и влиться в него. Почему не торопился следовать этому совету? То времени, то людей для поисков не было — ведь не сидели сложа руки, а били фашистов и их пособников, еще как били! Редкая неделя проходила, чтобы хоть одного задания не выполнили.

И еще две причины были, но вспоминать о них Григорий не любил. Первая — в душе он все-таки крепко надеялся, что вот-вот, как прошлой зимой под Москвой, нынче под Сталинградом трахнут фашистов по черепу, и покатятся они назад, покатятся куда резвее, чем в прошлом году. А сколько после того удара Советской Армии исконно русской земли освобождено будет?

Крепко верилось, что уже в этом году дойдет черед и до того района, где их отряд обосновался.

Вот и прождал все лето, не дождавшись желаемого. А теперь, если верить фашистским сводкам, Сталинград уже почти полностью захвачен и советские солдаты лишь кое-где на самой береговой кромочке за развалины домов еще цепляются.

Вторая причина — о ней и вовсе думать противно — уж больно не по душе Григорию было то, что, влейся его группа в большой партизанский отряд, глядишь, и освободят от командирской должности, опять рядовым бойцом сделают.

У командира, конечно, забот и ответственности предостаточно, однако и лестно им быть…

Все лето (и вроде бы — неплохо) прожили: ни одного человека в стычках с гитлеровцами не потеряли, и урожай — до самого малого колосочка! — вовремя убрали с тех полян, что весной с дедом Потапом и Петром засеяли, и за счет разных там полицаев и старост запас на зиму некоторый создали.

А в скольких деревнях района надежных друзей заимели!

Ну разве плохо командовал?

Но все равно, вот проведут они эту операцию, он все силы, самых сметливых, самых расторопных людей на поиски партизанского отряда бросит, а там, если скажут, и рядовым станет, глазом не моргнув, даже в душе не поморщившись!

Невольно думалось обо всем этом, хотя время вроде бы вовсе неподходящее: ведь сейчас Григорий шагал во главе небольшой группы, шагал к тому самому лагерю, где еще весной ожидали смерти товарищ Артур и Мыкола. Он вел с собой только двадцать семь бойцов. Самых злых, самых опытных, но лишь двадцать семь. Для остальных оружия пока не было.

Правда, сзади, километра на два отставая, шли еще тридцать бойцов. На тот случай, чтобы при удачном завершении налета сразу завладеть фашистским оружием и тем самым мгновенно удвоить силы отряда. Конечно, вроде бы можно было сделать проще — раздать оружие, если его удастся захватить, тем, кого из лап смерти вырвут. Но, подумав сообща, решили, что поступить так будет опрометчиво: может, те, кого освобождать спешат, в таком состоянии от ран, голода и побоев находятся, что их на себе тащить придется?

Да и не окажутся ли среди спасенных и такие, кому оружие даже на самое малое время доверять никак нельзя? Ведь ходят же среди местного населения упорные слухи о том, что где-то в здешних лесах есть и такие партизанские отряды, которые и грабежами, и насилиями честь свою замарали. Григорий не верит, что на такое способен настоящий партизан, однако, как говорится, даже самого плохого слова из песни не выкинешь.

Давно вели наблюдение за этим лагерем, можно сказать, только на вчерашние сутки его оставили без догляда, чтобы ненароком в самый последний момент случайно не выдать себя. Установили, что ночью охрана — двое часовых на вышках, торчащих на противоположных углах четырехугольника, схваченного колючей проволокой, и караул из пяти человек, размещавшийся около ворот; все прочие гитлеровцы — около двадцати человек — на ночь забирались в четыре домика, боязливо жавшихся к караульному помещению, но уже по эту сторону проволоки.

Сначала, когда еще только обсуждали план нападения, хотели одновременно снять обоих часовых на вышках, если удастся, — снять без выстрела. И лишь после этого враз ударить и по караулу у ворот, и по домикам. Однако, поразмыслив, решили попытаться убрать бесшумно только одного часового, а второго пристрелить; эта очередь и должна была послужить сигналом общей атаки.

Казалось, все спланировали, учли даже то, что один из часовых, заступавших сегодня в ночь, имел привычку дремать на посту, повернувшись лицом к лагерю.

Заспорили неожиданно и после того, как Григорий вдруг заявил, что снимать часового будет он лично. Дед Потап и другие считали, что он должен идти с теми, кто будет атаковать караульное помещение. Только товарищ Артур имел особое мнение которое высказал без промедления:

— Командир всегда должен быть командиром.

Григорий понял, к чему он призывал (дескать, дело командира руководить боем, а не соваться в пекло), но, используя власть, настоял на своем; он же очередью по второму часовому даст и сигнал общей атаки.

Что оставалось делать остальным, если это был приказ?

Григорий почти насквозь промок к тому времени, когда перед ним, словно из-под земли, вырос Мыкола — старший над теми, кто вел наблюдение сегодня.

Дальше уже ползли, вжимаясь телом в мокрую от дождя траву. Как показалось Григорию, ползли невероятно долго, так долго, что невольно полезло в голову: а не сбились ли с направления? Ведь у Мыколы, чьи заляпанные грязью сапоги сейчас маячили перед глазами, ни одного ориентира вроде бы не было.

Но Мыкола вывел точно к вышке. Передохнули, сгрудившись под помостом, на котором и находился часовой — любитель вздремнуть. С его площадки-помоста, однако, не доносилось ни звука. Или все глушил дождь, набравший силу?

Передохнув и взяв в зубы нож, Григорий с помощью товарищей добрался до помоста, где полагалось быть часовому. И сразу увидел его: фашист, втянув шею в поднятый воротник шинели, сидел в углу и, похоже, по обыкновению, дремал, обняв автомат; во всяком случае, на лагерь он даже не смотрел.

Григорий, выждав немного, бесшумно перелез через невысокий барьер, сделал два или три крадущихся шага и ударил часового ножом под левую лопатку, второй рукой зажав ему рот. И лишь сейчас обнаружил, что не только второго часового, но и вышки не видно отсюда! Из-за пелены дождя не видно.

Конечно, как он потом понял, проще всего было сразу же окликнуть Мыколу и сказать ему, дескать, так, мол, и так, не вижу того гада, пусть немедля кто-то другой им займется, но Григорий, приподняв крышку люка, почти скатился по лестнице к основанию вышки, почти упал к ногам товарищей.

— Ну? — только и спросил Мыкола, наклоняясь к нему.

— Займи его пост, чуть что — стреляй! Остальные за мной! — выпалил Григорий и сразу же, пригнувшись, побежал вдоль проволоки, побежал в сторону ворот, где, по его расчетам, уже должны были сосредоточиться партизаны. Бежал изо всех сил, даже упал, поскользнувшись, даже больно ушиб колено, но сразу же вскочил и снова побежал, понимая, что из-за его командирской промашки теперь всякое может случиться.

Поспел как раз в то время, когда кое-кто из партизан уже наседал на Виктора, предлагая часть бойцов немедленно послать к вышке: может, командир в помощи нуждается?

Чуть отдышавшись, Григорий вдруг обрел спокойствие, у него почему-то вдруг появилась уверенность в том, что все задуманное обязательно сбудется. И он сказал:

— Дуй, Афоня, ко второй вышке. На тебя записываю того часового. И помни, что мы начинаем через десять минут. После этого ты его и…

Афоня мысленно прикинул, какое расстояние отделяет его сейчас от вышки. Получалось, что десяти минут должно хватить. Но ведь предстояло не просто бежать? И он сказал:

— У того часового наверняка глаза и уши есть. Или он тоже из сонливых?

— Сколько добавить? — нетерпеливо спросил Григорий.

— Чтобы запасец был, еще столько же.

— Договорились. — И Григорий демонстративно повернулся к нему спиной, давая понять, что больше ни секунды не добавит.

И опять потянулись минуты тягостного ожидания, во время которого Григорий не раз самыми последними словами покрыл себя за то, что раньше не предусмотрел всего этого.

Наконец он сказал:

— Пошли!

Казалось, ничего не изменилось вокруг после этого приказа, но Григорий твердо знал, что сейчас рядом с ним, стараясь не отставать, ползут его товарищи, не замечая ни нудного дождя, ни мокрой травы. И будут так ползти до тех пор, пока от караульного помещения и домиков не окажутся на расстоянии броска гранаты.

Выждав для страховки еще минут пять сверх обещанного времени, Григорий метнул гранату и, как учили в армии, припал к земле, плотно прижался к ней.

Граната попала в окно караульного помещения и рванула там, выбросив в ночь сноп яркого пламени.

И загрохотали взрывы. Правда, еще только один из них — в домике, где жили гитлеровцы, остальные — около стен. Но много прогремело взрывов гранат. Пятнадцать или шестнадцать. Сквозь них еле пробилась автоматная очередь Афони.

Буквально через несколько секунд после взрыва первой гранаты из домиков в ночь вырвались автоматные очереди. Пока вражеские пули проносились где-то над головой, но Григорий знал, что это явление временное, что еще чуть-чуть — и фашисты окончательно опомнятся; тогда их огонь с такого малого расстояния окажется по-настоящему убийственным. А тут и в караульном помещении, откуда не прозвучало ни одного выстрела, начался пожар. Сейчас огненные языки метались еще внутри домика, но минет несколько быстротечных минут — они обязательно вырвутся из тесного для них помещения, и тогда партизаны окажутся в освещенном пространстве. А что может быть губительнее этого?

Опять догадка: надо было заранее попытаться подкрасться к домикам на такое расстояние, чтобы ни одна граната не пролетела мимо цели!

К Григорию подполз Мыкола, прокричал:

— Прикажи с той стороны лагеря разорвать проволоку!

Выгода предложенного предельно ясна: в ту дыру выскользнут военнопленные, томящиеся в лагере, и часть партизан к этим проклятым домикам с тыла подберется. И Григорий сказал:

— Действуй!

Еще минут десять или около того бесновались вражеские автоматы, потом огонь их начал слабеть. Наконец стало ясно, что бой идет к концу, что еще совсем немного напора — и придет победа. И тут Григорий заметил, что у самой стены домика, откуда еще огрызались гитлеровцы, вдруг приподнялся Виктор и швырнул одну за другой две гранаты. Метров с двух или меньше того швырнул, и поэтому точно.

Теперь со стороны врага не было стрельбы, но партизаны, еще не веря в свою победу, какое-то время по-прежнему били по домикам из автоматов и винтовок. Только после повторного приказа Григория стрельба угасла.

И вот партизаны уже внутри лагеря. Но из коровника, двери которого почему-то были распахнуты, не выбежал, не выполз ни один человек, ни одного вскрика не раздалось.

Хотя все стало ясно, все равно обшарили все углы коровника.

Опять перед Григорием вопросы, на которые нет ответа: куда фашисты подевали тех, кто еще недавно здесь томился? Ликвидирован этот лагерь вообще или нарочно освобожден для новеньких?

Зато яснее ясного стало другое: одни последние сутки не вели наблюдения, и вот расплата…

— Хреново получилось, — подвел итог Григорий и зашагал к лесу.

За ним потянулись остальные, неся шестерых убитых и четырех раненых; да еще восемь партизан, перевязанных наспех, пока ковыляли сами, некоторые — опираясь на товарищей.

Только в лесу, когда уже соединились с теми, кто оставался в резерве, к Григорию подошел Виктор и сказал нарочно громко:

— Все равно наш верх! Двадцать пять фашистов кокнули, и лагерь под корень уничтожили!

Это было правдой. Но Григорий понимал, что все могло быть иначе, что победа могла бы быть и более полной, если бы он как командир по-настоящему пошевелил мозгами, если бы у него был настоящий командирский талант.

6

Усердие фон Зигеля, как он и ожидал, было замечено начальством, должным образом оценено, и ему пожаловали звание майора. Сам гебитскомендант позвонил и сообщил об этом!

Фон Зигель, выслушав поздравления господина оберста, почтительно заверил, что никогда не забудет, кому он обязан такой радостной вестью. Нарочно так туманно сказал: под этим «кому» можно было подразумевать кого угодно, хоть оберста, хоть самое высокое начальство; так что, вцепись гестапо в это слово, не так-то просто будет состряпать обвинение. И, помня уроки прошлого, почтительно добавил:

— Одно меня смущает, господин оберст: два дня назад мне случайно попалось вполне приличное колье, я, разумеется, купил его и завтра намеревался вручить вам. Как подарок от меня вашей супруге. Уместно ли это сейчас? Не породит ли это нежелательных сплетен?

— Ничего то колье не породит, кроме признательности моей супруги! — перебил его оберст. — Она так благоволит к вам, дорогой Зигфрид, что у меня, того и гляди, зародятся подозрения. Случится это — тогда трепещите, Зигфрид! — Тут он даже хохотнул.

Фон Зигеля передернуло от одной мысли, что между ним и женой оберста — костлявой, но старательно молодящейся старухой, может быть хоть что-то интимное, однако ответил он тепло:

— Поверьте, господин оберст, я никогда не позволю себе…

— Так когда же мне ждать вас? — опять перебил его оберст. — Завтра я занят… Жду вас послезавтра к обеду! Надеюсь, не забыли, когда я сажусь за стол?

И фон Зигель лично вручил оберсту колье. То самое, которое приобрел в Варшавском гетто. Дешево приобрел: приказал расстрелять всю семью какого-то еврея-торговца, вот и вся цена.

Офицеры гарнизона вроде бы искренне поздравили с очередным званием, конечно, заверили в своей любви и преданности. Особенно понравилось то, что на банкете, произнося тосты в честь коменданта района, они все хвалили его за безжалостность к врагам рейха, за то, что выполнение приказов фюрера для него превыше всего.

Он знал, что обо всем этом будет доложено начальству и гестапо, поэтому и радовался.

Очень хотел, но не мог остаться в стороне от общего ликования и Василий Иванович. И, в душе проклиная свою должность, он принарядился и пошел в комендатуру. Не в день банкета, а утром следующего дня: знал, что фон Зигель, как бы зверски ни был пьян вчера, завтра в своем кабинете появится ровно в девять. Не с пустыми руками пошел пан Шапочник на это свидание: узнав от Генки, куда намеревается идти его начальник, прибежал пан Золотарь и принес несколько золотых побрякушек.

— Пан Шапочник, от имени всех полицейских чинов прошу вас вручить этот наш скромный дар господину фон Зигелю. Как то немногое, что уцелело от нашего личного имущества. — Последнее пан Золотарь подчеркнул и голосом, и мимикой.

— Господину майору фон Зигелю! — поправил его Василий Иванович, взял приношение и зашагал к комендатуре, не пожелав заметить того, что пан Золотарь глазами молил взять его с собой.

Фон Зигель — уже с погонами майора на мундире — встретил его как обычно холодно-вежливо. Сесть соизволил разрешить лишь после того, как выслушал поздравление и осмотрел подарок. Похоже, остался доволен: и сигарету предложил, и даже посетовал на то, что скоро опять зима обрушится с ее лютыми морозами и бешеными метелями. В ответ Василий Иванович заметил, что далеко не каждая зима бывает столь суровой.

Закончил фон Зигель прием и этот светский разговор и вовсе неожиданно:

— Примите, господин Шапочник, и мои поздравления: по моему ходатайству вы награждены медалью. Она пока здесь. — И он рукой слегка коснулся сейфа.

Не мог же Василий Иванович заявить в ответ, что нужна ему эта медаль, как… А слов, подходящих для подобающего ответа, не нашел, и потому лишь вскочил и будто бы обалдело выпучил благодарные глаза. Однако эта благодарность идиота и вовсе умилила фон Зигеля, он окончательно расчувствовался, соизволил милостиво улыбнуться и даже сказать:

— Прошу вас, господин Шапочник, сегодня в двенадцать собрать весь личный состав полиции. Я сам вручу вам медаль!

— Где прикажете собрать? У комендатуры или…

Фон Зигелю очень хотелось покрасоваться перед людьми в новых погонах, и он сказал, недослушав:

— Я приду к вам.

Фон Зигель, разумеется, умолчал о том, что медаль, которую он намеревался вручить сегодня, прибыла больше месяца назад, что пожалована она господину Шапочнику за то, что он был ранен при выполнении особого задания.

Василий Иванович привычно щелкнул каблуками и почтительно мотнул головой, но с места не сдвинулся.

— У вас есть ко мне какой-то вопрос?

— Если позволите, напомню о банде Черного. Поступают сведения о том, что она еще больше обнаглела, даже расширяет район своих действий, — поспешил Василий Иванович выложить то, что в эти дни волновало его больше всего.

— Этой бандой я занимаюсь лично.

Дипломатично ответил фон Зигель: и скрыл, что «партизанский» отряд Черного — его кровное детище, на создание которого он потратил столько сил и средств, и запретил полиции предпринимать что-либо против этого отряда.

Ровно в двенадцать, когда все полицаи, которых могли собрать, стояли двумя шеренгами, пришел фон Зигель в сопровождении небольшой свиты, вручил Василию Ивановичу медаль и сказал выспренно:

— Как видите, Великая Германия и фюрер не забывают своих преданных слуг! Надеюсь, что служба господина Шапочника, его преданность явятся для всех вас хорошим примером!

Даже словом господин комендант не обмолвился о победах вермахта под Сталинградом и в горах Кавказа, сказал только это и ушел.

Только теперь волю своим чувствам дали пан Золотарь, Генка и другие наиболее расторопные, вернее, нахальные полицаи: они и «ура» многократно прокричали, и несколько раз даже подбросили в воздух своего начальника, удостоенного награды. Потом, одернув мундир, Золотарь вытянулся и очень почтительно, но твердо сказал:

— Извините, пан Шапочник, но вот, наш дружеский приказ: пожаловать сюда мы разрешаем вам только в восемнадцать часов. И ни минутой раньше!

Василий Иванович был рад выпавшей передышке и, милостиво кивнув, зашагал к своему дому. Никого не встретил, не увидел, но непрестанно чувствовал, что за каждым его шагом сейчас наблюдают многие ненавидящие глаза.

Увидев его с медалью, Нюська какое-то время недоуменно смотрела только на нее. До тех пор была в растерянности, пока не поняла, полностью не осознала случившегося. А осознав, всплеснула руками и бросилась к нему, уронила голову ему на грудь и запричитала как по покойнику.

— Ну чего ты, чего? — начал успокаивать ее Василий Иванович. Не помогло. Тогда, на мгновение потеряв над собой власть, он грубо оттолкнул ее. Так оттолкнул, что она отлетела к стене, больно ударилась о нее затылком; а он ушел к себе в горницу, хрястнув дверью.

И то, что он — всегда такой вежливый, обходительный, внимательный — сейчас так разгневался, вдруг раскрыло ей, что в душе его царило полное смятение. И Нюська не обиделась на грубость Василия Ивановича, она просто села на табуретку около еще теплой печи и замерла, боясь даже малым шорохом помешать ему думать. Про себя же она давно решила, что будет только с ним, пойдет с ним любой дорогой, какую он выберет.

Василий Иванович, не сняв сапог, лежал в это время на кровати, будто остекленевшими глазами смотрел на истрескавшиеся доски потолка и зло думал об одном: теперь он, коммунист Мурашов, и вовсе обязан так работать, чтобы эта клятая медаль фашистам боком вышла.

7

Хотя Каргин в это и не верил, фашисты все-таки наскребли достаточно сил для большой облавы. Еще счастье, что командование партизанской бригады своевременно узнало о замысле фашистов и за несколько дней до облавы перебазировало семейный лагерь в самую глухомань и строго-настрого наказало всем партизанам немедленно забыть о том, что еще недавно он вообще был. Поэтому, когда фашистские войска, обрушив на лес бомбы и мины, повели наступление, бригада сравнительно легко ускользнула от первого удара, совершив быстрый маневр. Но фашисты упрямо пошли по ее следу, сметая огнем любые заставы.

В первые дни, когда кольцо врага казалось не очень плотным, командование бригады все же надеялось проскользнуть сквозь него или прорваться с боем. Однако к исходу недели стало ясно, что для всей бригады в кольце осталось удручающе мало свободного пространства. Тогда был отдан приказ: выходить из окружения поротно, если представится такая возможность, — не принимая боя; в приказе указывалось и место общего сбора.

Три дня назад это было. С тех пор рота Каргина самостоятельно топчет свою тропку, идет и идет, а когда фашисты оказываются совсем близко, вдруг остановится и ударит по ним из автоматов и пулеметов. Прицельно ударит.

После каждого такого столкновения с врагом все меньше и меньше бойцов остается в отделениях. Самое же страшное — теперь и каждый патрон был на особом учете. И не одному Каргину, всем партизанам стало ясно, что спасти их смогут только быстрые ноги, способные опять идти и идти, будто усталость и не наливала их свинцовой тяжестью.

Единственное, что утешало, даже радовало сейчас Каргина, — среди бойцов его роты не оказалось ни одного паникера или просто нытика. Это обнадеживало, укрепляло веру в то, что все равно, как бы ни старались фашисты, а рота извернется. Крепко верилось в это, хотя гитлеровцы и прижали роту к вроде бы непроходимому болоту. Сам Юрка доложил, что оно бездонное, дескать; куда ни сунусь — везде топь, если бы друзья-разведчики не выручали, раз десять мог бы там бесславно погибнуть.

А накал боя, хотя это вроде бы уже и невозможно, все растет, растет. И посвиста отдельных пуль сейчас не слышно — такой грохот стоит. О пулях только потому и помнится, что вдруг к твоим ногам упадет веточка, срезанная ими, или бесшумно белая щепка от ствола дерева возьмет да отвалится.

Эх, продержаться бы до ночи! Случится такое, может, и появится хоть какой-то шанс на спасение.

Но до ночи еще часов пять…

И тут слева и в тылу фашистской цепи тоже взъярились автоматы. Взъярились неожиданно и уже только поэтому особенно мощно.

Прошло еще несколько минут, и Каргин заметил, что натиск фашистов на его роту чуточку ослабел, что сейчас основное для гитлеровцев — дать отпор тем, кто напал сзади; дескать, эти партизаны, которых прижали к болоту, никуда не денутся.

Только несколько минут облегчения выпало на долю Каргина, а у него уже родилась идея, он вызвал командиров взводов и сказал:

— Всем по самую маковку залезть в болото. За корягой, в камышах ли кто спрячется — мне дела нет. Но чтобы ни одного фашисты не увидели, если к болоту подойдут! Строчить из автоматов станут — не отвечать… Лично скомандую, когда вылезать можно будет…

Партизаны, оставив только прикрытие, словно утонули в болоте. Замаскировался самый последний, самый нерасторопный партизан — ушло в черную воду и прикрытие.

А стрельба все гремела…

Интересно, кто так вовремя гитлеровцам в бок ударил? Какая-нибудь из рот родной бригады, случайно или вынужденно сбившаяся со своего маршрута?

Не должно такого случиться: за трое минувших суток любая из них ой куда ушла…

Может, те самые? На переговоры с которыми Костя тогда ходил? Ведь бывает же в жизни так, что сперва какой-то человек тебе страсть как не глянется, а потом становится лучшим другом?

Нет, не только Костя, но и Федор после той встречи с ними к выводу пришел, что черт знает чего те хотели…

Ладно, хрен с ними, с этими отгадками! Главное — в самое время подмога подоспела!..

Около часа буйствовали автоматы и пулеметы, а потом вдруг будто захлебнулись. Теперь стало слышно, как дождевые капли ударялись о воду…

Глубокой ночью, после того как фашисты ушли на поиск ускользнувших от них партизан, Каргин вылез на берег, встал, осмотрелся, вслушиваясь в шумы леса, и махнул рукой. Немного погодя вокруг него сгрудились все бойцы роты — промокшие до нитки, промерзшие до последней, самой глубокой, жилочки. Они жались друг к другу: так было вроде бы теплее. А вокруг Каргина оставалось маленькое пространство — пространство уважения, тщательно оберегаемое всеми.

За последние дни Каргин впервые увидел сразу всю свою роту. И ему показалось, что она стала невероятно мала. И он приказал командирам взводов доложить о наличии людей. Оказалось, что за последние сутки потеряно убитыми восемь человек. С одной стороны, это ничтожно мало, если учесть, какими силами атаковали фашисты, а с другой…

— Юрка, — нисколько не повысив голоса, позвал Каргин, зябко поежившись.

— Ну, чего надо? Тут я, — немедленно откликнулся тот.

— Установи связь с теми, кто нам подмогу оказал.

— Когда на поиски-то идти? Сейчас или погодя, когда и вовсе из фашистского кольца вырвемся?

— Немедля. Пока они не запропастились, — категорично потребовал Каргин.

И, проворчав, что в такую погоду хороший хозяин и собаки на улицу не выгонит, а разведчики все же люди, Юрка увел своих товарищей в промозглую темень.