"Невидимый (Invisible)" - читать интересную книгу автора (Остер Пол Бенджамин)

I

В первый раз я пожал ему руку весной 1967 года. Я был тогда студентом второго курса, ничего-еще-не-знающий парень с книжным голодом и идеей (или заблуждением), что однажды смогу назвать себя поэтом, и, поскольку я читал поэзию, я был уже знаком с его фамилией из поэмы Данте — мертвец из последних строф двадцать восьмой песни Ада. Бертран де Борн, провансальский поэт двенадцатого столетия, держащий свою отрубленную голову за волосы и размахивающий ею во все стороны, будто лампой, — пожалуй, один из самых забавных персонажей в этом длиннющем каталоге галлюцинаций и пыток. Данте был верным защитником писаний де Борна, но, все-таки, приговорил его к вечному проклятию за то, что тот присоветовал Принцу Генри восстать против своего отца Короля Генри II, и тем де Борн превратил сына и отца в смертельных врагов. В наказание гениальный Данте разделил самого де Борна. Вопящее от боли тело в книге спрашивало флорентийца — возможна ли б#769;ольшая боль, чем та, которую оно испытывало…

Когда он представился Рудольфом Борном, мое внимание тут же обратилось к тому поэту. Родственники с Бертраном? спросил я.

А, ответил он, то бедное создание, потерявшее голову. Хорошо бы, но вряд ли. Не думаю. Нет де. Должен быть дворянин для этого, но, грустная правда, я кто угодно, только не дворянин.

Я не помню, почему я был там. Кто-то, скорее всего, попросил меня пойти туда, но кто это был, совершенно испарилось из моей памяти. Я даже не помню, где была эта вечеринка — в какой части города, в чьих апартаментах — и почему я вообще принял приглашение быть там, поскольку в то время я стеснялся большого скопления публики с его шумом болтовни, стыдясь того, что моя стеснительность внезапно станет видна всем незнакомым людям. Но той ночью, неожиданно для меня, я согласился и пошел с моим забытым знакомым туда, куда он повел меня.

Я помню лишь: в один момент я был один в углу комнаты.

Я курил сигарету и смотрел на людей, десятки молодых тел, набившихся в эту комнату, слушал беспорядочный рокот слов и смеха, удивляясь, каким образом я очутился здесь, и думал, что, пожалуй, это было время для моего ухода. Пепельница стояла на батарее слева от меня, и я повернулся к ней, чтобы потушить сигарету, и увидел направляющуюся ко мне задницу и, оберегающую ее, мужскую ладонь. Не замечая меня, они сели на батарею — мужчина и женщина, оба старше меня, без сомнения старше любого в этой комнате — ему было около тридцати пяти, она — лет на пять-семь моложе его.

Они были несочетаемой парой, мне показалось, Борн в мятом, местами испачканном пятнами белом костюме и в такой же мятой белой рубашке под пиджаком и женщина (чье имя оказалось Марго), одетая во все черное. Когда я поблагодарил его за придвинутую пепельницу, он быстро и вежливо кивнул мне головой и сказал Мое почтение с небольшим иностранным акцентом. Француз или немец, я не смог сразу определить, поскольку его английский был почти безукоризнен. Что же еще я увидел в те первые мгновения? Бледная кожа, непричесанные рыжеватые волосы (постриженные короче, чем обычно стриглись мужчины в то время), широкое, привлекательное лицо без особых примет (обычное лицо, такое, что затерялось бы в любой толпе) и спокойные коричневые глаза человека, не боящегося ничего. Не тонкий и не толстый, не высокий и не низкий, но с присутствием физической силы, скорее всего, из-за крепких рук. Что касается Марго, она сидела, не пошевелив ни единым мускулом, уставившись куда-то в пустоту, будто бы главной ее целью было — казаться скучающей. Очень привлекательная, на мой двадцатилетний взгляд, с ее черными волосами, черной водолазкой, черной мини-юбкой, черными высокими кожаными ботинками и черным тяжелым гримом вокруг зеленых глаз. Хотя и не красавица, но притягательна искусственной красотой стиля и манерой поведения женщины ее возраста.

Борн сказал, что он и Марго хотели уже уходить, но увидели меня, стоящего одиноко в углу комнаты, и потому, что я выглядел ужасно несчастливым, они решили подойти ко мне и подбодрить — так, на всякий случай, чтобы я не закончил эту ночь, перерезав свое горло. Я даже и не знал, что сказать ему в ответ на эти слова. То ли он хотел посмеяться надо мной, то ли он действительно хотел подбодрить печальную молодую душу? Слова, сами по себе, были веселыми и неопасными, но взгляд глаз Борна при этом был холоден и отстранен, и я не смог отделаться от чувства, что он испытывает меня, совершенно не понимая его причин для этого.

Я пожал плечами, слегка улыбнулся и сказал: Верите иль нет, а мне тут нравится.

Тогда он встал, пожал мою руку и назвал свое имя. После вопроса о Бертране де Борн, он представил меня Марго; улыбнувшись без слов, она продолжила свое занятие — разглядывать пустоту.

Судя по возрасту, сказал Борн, и судя по знанию давно забытых поэтов, я полагаю, что Вы студент? Изучаете литературу, без сомнения. Нью-Йоркский университет или Колумбийский?

Колумбийский.

Колумбийский, вздохнул он. Какое скучное место.

Вы там были?

Я преподаю с сентября на факультете Международных Отношений. Профессор по приглашению на один год. Хорошо, что сейчас апрель, и я вернусь в Париж уже через два месяца.

Так Вы француз?

По обстоятельствам, склонностям и паспорту. Но швейцарец, по рождению.

Французский швейцарец или немецкий? Я слышу оба языка в Вашей речи.

Борн прищелкнул языком и посмотрел мне в глаза. У Вас чувствительное ухо, он сказал. На самом деле, я и есть оба — гибридный продукт немецко-говорящей матери и франко-говорящего отца. Я вырос между двух языков.

Не будучи уверен, что ему сказать в ответ, я помолчал немного и задал совершенно невинный вопрос: А что Вы преподаете в нашем мрачном университете?

Бедствия.

Звучит, как наука обо всем?

Если поточнее, бедствия французского колониализма. Я преподаю курс потери Алжира и еще один курс потери Индокитая.

Веселая война нам досталась от вас в наследство.

Нельзя недооценивать важность войн. Они — чистейшее, самое живое проявление человеческой души.

Вы начинаете звучать, как тот безголовый поэт.

Да?

Похоже, Вы его не читали.

Ни строчки. Я только знаю о нем от Данте.

Де Борн был хороший поэт, даже, наверное, превосходный поэт — но очень проблемная личность. Он написал несколько очаровательных любовных поэм и трогательное посвящение на смерть Принца Генри, но его настоящей страстью в жизни была война. Он абсолютно наслаждался ею.

Вижу, сказал Борн мне с ироничной улыбкой. Началась охота на меня.

Я имею в виду, наслаждаться видом разбитых черепов, горящих и разрушенных замков, проткнутых пиками человеческих тел. Это слишком кроваво, поверьте, но де Борн даже и не моргнул, глядя на все это. Даже простая мысль о битве приводила его в отличное настроение.

Похоже, у Вас нет никакого интереса стать военным.

Нет. Я скорее пойду в тюрьму, чем во Вьетнам.

И, предполагая избежать и тюрьму и армию, у Вас есть план?

Нет. Просто продолжать заниматься тем, что я делаю, и надеяться, что все обойдется.

И чем же Вы занимаетесь?

Писательство. Великое искусство корябания по бумаге.

Я так и думал. Когда Марго увидела Вас издалека, она сказала мне: Посмотри на этого молодого человека с печальными глазами и опущенным лицом — спорим, он поэт. Ну, так Вы и есть поэт?

Пишу стихи, да. А также книжные рецензии для Спектэйтор.

Та газетенка.

Где-то же надо начинать.

Интересно…

Не так уж и ужасно. Половина людей, которых я знаю, тоже хотят стать писателями.

Почему Вы говорите хотят? Если Вы уже пишете, это уже не будущее. Это уже настоящее.

Потому что еще слишком рано, чтобы я мог сказать, что я хороший писатель.

Вам платят за статьи?

Конечно, нет. Это же университетская газета.

Когда Вам начнут платить за Вашу работу, тогда Вы и узнаете, насколько Вы хороши, как писатель.

Упреждая мой ответ, Борн неожиданно повернулся к Марго и заявил: Ты была права, мой ангел. Твой молодой человек — поэт.

Марго подняла свой взгляд на меня, бесцветно и оценивающе, она заговорила в первый раз с начала нашей беседы, проговаривая слова с иностранным акцентом, оказавшимся более заметным, чем у ее приятеля, — явный французский акцент. Я всегда права, сказала она. Ты должен уже это знать, Рудольф.

Поэт, продолжил Борн, все еще адресуя свою речь к Марго, иногда книжный обозреватель, и студент скучнейшего замке-на-горе — похоже, мы обитаем где-то близко. Но без имени. По крайней мере, я еще не был посвящен в это.

Уокер, я представился, осознав, что не назвал себя, когда мы пожали друг другу руки. Адам Уокер.

Адам Уокер, повторил Борн, отворачиваясь от Марго и посылая мне одну из своих загадочных улыбок. Хорошее, крепкое американское имя. Сильное, обычное, надежное. Адам Уокер. Одинокий охотник за приключениями в кино-Вестерне, пробирающийся сквозь пустыню с ружьем и револьвером на верном коне. Или честный, прямой хирург в дневной мыльной опере, трагично влюбленный в двух женщин одновременно.

Звучит, конечно, крепко, ответил я, но ничего нет в Америке такого уж крепкого. Фамилию мой дедушка получил, когда высадился на острове Эллис в тысяча девятисотом. Получилось так, что официальный представитель нашел фамилию Валшинский слишком трудной для бумаг, так что они назвали его Уокер.

Что за страна, сказал Борн. Безграмотные чиновники украли у человека его личность простой закорючкой ручки.

Нет, не личность, ответил я. Только фамилию. Он работал тридцать лет кошерным мясником в нижнем Ист-Сайде.

В том разговоре было больше, чем просто разговор, прыгающий с одной темы на другую. Вьетнам и растущая оппозиция войне. Разница между Нью Йорком и Парижем. Убийство Кеннеди. Американское эмбарго к Кубе. Безличностные темы, да, но у Борна всегда было очень устойчивое мнение по любой теме, иногда совершенно непривычное, неортодоксальное, и, слыша его манеру разговора, полу-шутя, слегка снисходительно, я не смог бы определить, насколько он был серьезен. В некоторые моменты он звучал, как политический ястреб правого крыла; в другие моменты он выдвигал идеи бомбометателей анархистов. Испытывал ли он меня, я спрашивал себя, или эти идеи были естественными для него, небольшим развлечением субботнего вечера? В это же время непроницаемая Марго оторвалась от своего гнезда на батарее, чтобы взять сигарету у меня, и после продолжала стоять, совершенно не участвуя в разговоре, но изучая меня каждый раз, когда я начинал говорить, и ее глаза излучали при этом неморгающее любопытство ребенка. Признаюсь, мне было приятно быть наблюдаемым ей, даже если иногда мне и становилось немного неловко. Что-то глубоко эротичное ощущал я тогда в ее взгляде, но я был совершенно неопытен в то время, чтобы знать наверняка, смотрела ли она на меня, стараясь подать какой-то знак или без всякого тайного умысла. Сказать правду, я никогда не встречал раньше подобных людей, и поскольку те двое были для меня совершенно непостижимой парой, то, чем дольше я говорил с ними, тем более нереальными они становились для меня — будто придуманные персонажи в истории, затевающейся в моей голове.

Не могу вспомнить, пили ли мы, но если все же эта вечеринка была в Нью Йорке, то там определенно должны были быть бутылки дешевого красного вина и горы бумажных стаканчиков, так что, похоже, мы все-таки потихоньку пьянели, продолжая разговаривать. Было бы хорошо, если бы я смог еще что-нибудь выцарапать из моей памяти, но 1967 год — это так далеко, и как бы я ни старался вспомнить ускользающие из памяти интонации слов и жестов того разговора, я видел лишь бесцветные провалы. Все же несколько живых моментов показались в тумане памяти. Борн, протягивающий руку ко внутреннему карману пиджака, к примеру, и вытаскивающий окурок сигары, которую он ту же прикурил, заявив, что это Монтекристо, лучшая кубинская сигара — в то время запрещенная для продажи здесь, как, в прочем, и сейчас — которую он смог получить через очень личную связь с кем-то работающим во французском посольстве в Вашингтоне. Далее он заговорил о Кастро — тот же самый Борн, несколько минут ранее защищавший Линдона Джонсона, МкНамару и Уэстморлэнда за их героическую деятельность в борьбе с коммунизмом во Вьетнаме. Я помню, что было очень забавно наблюдать за видом взъерошенного политолога с окурком сигары, и сказал ему, что он напоминает мне хозяина южно-американской кофейной плантации, слегка помешавшегося от долгого пребывания в джунглях. Борн засмеялся над моей репликой и быстро добавил, что я не был далек от правды, он провел часть детства в Гватемале. Когда я стал расспрашивать его об этом, он отмахнулся от меня словами в другое время.

Я расскажу всю историю, сказал он, но только когда будет значительно тише вокруг. Всю историю моей невероятной жизни. Вы все услышите, мистер Уокер. Однажды, Вы даже начнете писать мою биографию, я это Вам гарантирую.

Сигара Борна, тогда, его слова о моей будущей роли биографа и спутника, вроде канонического Джеймса Босуэлла, а также образ Марго, касающейся моего лица правой рукой и шепчущей: Не забывай о себе. Наверное, все это уже случилось ближе к концу, когда мы собрались уходить или уже уходили, спускаясь по лестнице, но у меня совершенно не осталось никаких воспоминаний о расставании и прощании. Все исчезло, стерлось за сорок лет. Они тогда были два незнакомца, которых я встретил на шумной вечеринке весенней ночью в Нью Йорке моей юности, Нью Йорке, которого уже больше не существует, только и всего. Так или не так, но мы даже не обменялись телефонами на прощание.


Я полагал, что больше не встречусь с ними никогда. Борн преподавал в Колумбийском университете уже семь месяцев, и если я не встретился с ним за это время, то я вряд ли бы встретился с ним еще раз после нашей случайной встречи. Но лучше забыть о теории вероятности, когда дело касается действительности, и если что-то может не случиться, это не означает, что оно не случится на самом деле. Через два дня после той встречи, после моих занятий я пошел в бар Уэст Энд, надеясь встретить кого-нибудь из моих знакомых. Уэст Энд был тусклой, пещерного вида дырой с парой десяток кабинок и столиков, с широченной продолговатой стойкой бара в центре и небольшим открытым помещением возле входа, где можно было купить плохого качества обед или ужин — мое место для встреч с друзьями — а также любимое место студентов, пьяниц и местных жителей. Был теплый, наполненный солнцем полдень, и, потому, не так уж много посетителей было в то время. Когда я уже заканчивал поиск знакомых лиц, я увидел Борна, сидящего в кабинке в глубине бара. Он сидел один и читал немецкий журнал (Шпигель, вроде бы), курил одну из тех самых кубинских сигар и, казалось, совершенно забыл о полупустом стакане пива, стоящем слева от него на столике. И, опять, он был одет в белый костюм — может, и не тот же, поскольку пиджак выглядел чище и был не так уж мят по сравнению с субботним костюмом — но белой рубашки уже не было, на смену ей пришло нечто красноватое, цвета кирпича и малины.

Любопытно, но мое первое чувство при виде его было повернуться и уйти безо всяких приветствий. Очень интересно было бы изучить причины моего замешательства, и, похоже, ее появление говорило, что я каким-то образом понял, что было бы лучше для меня держаться подальше от Борна, и что любое сближение с ним вело к проблемам. Откуда я это понял? Я провел меньше часа в его компании, но даже за это короткое время я заметил в нем что-то отталкивающее. Я не отрицал его других качеств — обаяния, ума, чувства юмора — но глубоко под ними клубилось нечто темное и циничное, от чего мне было немного не по себе, и от чего я почувствовал, что он не был человеком, которому можно было бы доверять. Стал бы я думать по-другому о нем, если бы не презирал его политические взгляды? Трудно сказать. Мой отец и я не соглашались почти ни в чем, когда речь шла о политике того времени, но наши разногласия никак не влияли на мое отношение к нему, как к человеку порядочному и, по крайней мере, неплохому. Но Борн таким не был. Он был умен и эксцентричен и непредсказуем, но его суждение, что война есть самое настоящее выражение человеческой души, автоматически выводит любого сказавшего это за пределы порядочности. И если бы он сказал эти слова, как шутку, провоцируя антимилитаристски настроенного студента, чтобы тот опровергнул его суждения — это было бы лишь игрой в дразнилки.

Мистер Уокер, сказал он, отвлекаясь от своего журнала и приглашая меня у своему столику. Как раз тот человек, кто мне нужен.

Я мог бы придумать причину и сказать ему, что я опаздываю куда-нибудь, но я этого не сделал. В этом присутствовала и другая часть сложной формулы моего отношения к Борну. Хоть я и был немного настороже к нему, я был также и очарован этим неординарным, непредсказуемым человеком, и то, что он был по-настоящему рад столкнуться со мной, притушило огни моего тщеславия — невидимого котла, в котором бурлили, как и у всех, самоуверенность и амбиции. Хоть я и видел его отрицательные качества, какие бы сомнения не глодали мою душу по поводу его личности, я все равно бы не смог удержать себя от желания понравиться ему, чтобы он не думал обо мне, как об ограниченном, обычном недоучившемся студентике, чтобы он смог увидеть то, чего я достоин, но в чем я сомневался каждые девять из десяти минут моей просыпающейся жизни.

Только я сел в ту кабинку, Борн пристально посмотрел на меня, выдохнул объемистое облако дыма сигары и улыбнулся. Вы произвели очень приятное впечатление на Марго той ночью, сказал он.

Она произвела на меня впечатление тоже, ответил я.

Вы наверняка заметили, что она не так уж много говорит.

Ее английский все же не так уж хорош. Очень трудно выразить себя, если есть проблемы с языком.

Ее французский превосходен, но она и по-французски много не говорит.

Ну, слова — это не все.

Странный комментарий от человека, мечтающего стать писателем.

Я говорил о Марго…

Да, Марго. Конечно. Так вот, к чему я это. Женщина, склонная к длительным молчаниям, болтала неумолкая, когла мы возвращались с субботней ночной вечеринки.

Интересно, сказал я, не понимая куда вел нас этот разговор. И что же могло развязать ее язык?

Вы, юноша. Вы начинаете очень нравиться ей, но Вы также должны знать, что она ужасно беспокоится о Вас.

Беспокоится? Отчего она должна беспокоиться? Она же совсем не знает меня.

Может, и нет, но она вбила себе в голову, что Ваше будущее под угрозой.

Будущее каждого под угрозой. Особенно американца в возрасте двадцати лет, как Вам должно быть известно. Но пока я не бросил университет никакой армейский набор мне не страшен до окончания учебы. Не могу быть полностью уверен, но, возможно, война будет закончена тогда.

Я бы не стал в это верить, мистер Уокер. Эта кутерьма протянется еще много лет.

Я закурил Честерфилд и кивнул головой. Хоть в чем-то могу с Вами согласиться, сказал я.

В любом случае Марго не говорила о Вьетнаме. Да, Вам может грозить тюрьма — или цинковый гроб через два-три года — но она имела в виду не войну. Она верит в то, что Вы слишком правильны для этого мира, и посему, мир когда-нибудь Вас раздавит.

Я не понимаю, почему она так считает.

Она думает, Вам нужна помощь. У Марго, может быть, не самая светлая голова во всем Западном мире, но она видит юношу, который говорит, что он поэт, и первое слово, пришедшее ей на язык это — «голод».

Это абсурд. Она не знает, о чем она говорит.

Простите за несогласие, но когда я спросил Вас, какие у Вас планы, Вы сказали — никаких. За исключением, конечно, неясных амбиций в поэзии. Сколько зарабатывают поэты, мистер Уокер?

Большинство из них — ничего. Если повезет, когда-нибудь кто-нибудь что-нибудь заплатит.

По мне это — голод.

Я никогда не говорил, что я планирую зарабатывать на жизнь писательством. Я должен буду найти работу.

Например?

Трудно сказать. Я мог бы работать в издательстве или в редакции журнала. Я мог бы переводить книги. Я мог бы писать заметки, рецензии. Что-нибудь одно из этого, или все сразу. Слишком рано, чтобы точно сказать, и, пока я еще учусь, я не вижу смысла в бессонных ночах, размышляя об этом.

Нравится Вам или нет, но Вы уже не просто только учитесь, и чем скорее Вы к тому же научитесь заботиться о себе, тем лучше будет для Вас.

Откуда такая внезапная забота? Мы же только что познакомились, и почему это Вам так интересно, что происходит со мной?

Потому что Марго попросила меня об этом, и, поскольку она чрезвычайно редко просит меня о чем-нибудь, я считаю своим долгом следовать ее просьбам.

Скажите ей спасибо, но совершенно нет никакой нужды в этом. Я могу справиться со всем сам.

Упрямец, да? Борн сказал, кладя почти выкуренный окурок сигары на край пепельницы, и наклонился ко мне так близко, что его лицо было лишь в нескольких сантиметрах от моего. А если я предложу Вам работу, то Вы тоже откажетесь?

Зависит, какая работа.

Остается ее только определить. У меня есть несколько идей, но я еще не решил. Может быть, Вы поможете мне.

Я не понимаю, о чем Вы?

Мой отец умер десять месяцев тому назад, и вышло так, что я унаследовал серьезную сумму денег. Недостаточно, чтобы купить замок или самолетную компанию, но вполне достаточно, чтобы что-то оставить после себя. Я могу предложить Вам написать мою биографию, конечно, я понимаю, это немного преждевременно. Мне еще только тридцать шесть, и совершенно бессмысленно оценивать жизнь человека до его пятидесятилетия. Тогда что? Я подумывал и об издательстве, но у меня нет уверенности, что я потяну долговременные проекты, которые обязательно появятся. Журнал, с другой стороны, кажется мне более интересен. Ежемесячный, или хотя бы ежеквартальный, что-то свежее и вызывающее, выпуски, вызывающие шумиху и полярные мнения. Что Вы об этом думаете, мистер Уокер? Работа в журнале могла бы быть Вам интересна?

Конечно, могла бы. Один вопрос: почему меня? Вы же возвращаетесь во Францию через несколько месяцев, и, я полагаю, Вы говорите об издании журнала во Франции? Мой французский не так уж плох, но и не так уж хорош для журнала. И, кроме того, я учусь в университете здесь, в Нью Йорке. Я не могу просто собрать вещи и переехать.

Кто сказал что-нибудь о переезде? Кто сказал что-нибудь о французском журнале? Если бы у меня была здесь отличная команда, я бы появлялся здесь лишь иногда, посмотреть, как и что, но я бы не стал влезать в их дела. Мне неинтересно руководить журналом. У меня есть работа, моя карьера, и у меня просто не было бы времени для руководства. Моей частью в этом деле было бы вложить деньги — и, надеюсь, получить прибыль.

Вы политолог, я студент. Если Вы хотите затеять политический журнал, то не надейтесь на меня. Мы — на противоположных сторонах забора, и если бы я стал работать на Вас, все бы кончилось крахом. Но если Вы говорите о литературном журнале, тогда да, мне было бы очень интересно.

Только потому, что я преподаю международные отношения и пишу о правительстве и публичном праве, совершенно не значит, что я бесчувственный остолоп, филистимлянин. Я люблю искусство точно так же, как и Вы, мистер Уокер, и я ни за что не предложил бы Вам работу в журнале, если бы он не был литературным.

Откуда Вы знаете, что я смогу там работать?

Не знаю. Но у меня есть предчувствие.

Все равно непонятно. Вы предлагаете мне работу и не прочитали ничего написанного мной.

Это не так. Этим утром я прочитал четыре Ваших стихотворения в последнем номере Коламбия Ревью и шесть Ваших статей в студенческой газете. Стихотворение о Мелвилле было замечательно, на мой вкус, и мне понравилось еще одно небольшое, о могилах. Сколько еще надо мною / небес, пока не исчезну я? Потрясающе.

Очень рад, что понравились. А я поражен Вашей стремительностью.

Да, я такой. Жизнь слишком коротка, чтобы мешкать.

Мой учитель в третьем классе говорил то же самое — точь-в-точь, те же слова.

Замечательное место, эта Ваша Америка. У Вас прекрасное образование, мистер Уокер.

Борн засмеялся над своей высокопарностью, глотнул пива и откинулся назад, обдумывая сказанное.

Что мне нужно от Вас, он произнес наконец-то, это план, проспект. Напишите произведения, которые могли бы быть в журнале, об объеме выпусков, об обложках, дизайне, количестве номеров, названии журнала и так далее. Оставьте в моем офисе, когда закончите. Я посмотрю, и если мне понравится — за работу.


Хоть я и был достаточно молод, я все же понимал, что Борн мог просто забавляться разговором со мной. Как часто Вы входите в бар, встречаете человека, которого видели до этого только однажды и уходите с возможностью издания журнала — особенно, когда Вы сомневаетесь в своем Я двадцатилетнего юноши, ничего еще не доказавшего самому себе? Слишком нереально, чтобы поверить в такое. В любом случае казалось, что Борн дал мне надежду только затем, чтобы растоптать ее позже, и я ожидал, что мой проспект журнала окажется в мусоре, и он скажет, что ему это все неинтересно. Хотя при этом, совершенно не надеясь на то, что он честно сдержит свое обещание, я чувствовал, что должен попробовать. Да что я терял при этом? День раздумий и писанины, по большому счету, и если Борн в конце концов отвергнет мой проект, ну что ж, так тому и быть.

Готовый к будущему провалу, я засел за работу той же ночью. После листа с десятком имен авторов, однако, дело далеко не прошло. Не потому, что я не знал, что делаю, и не потому, что у меня не было никаких идей, но только по простой причине — я забыл спросить Борна, сколько денег он предполагает вложить в журнал. Весь проект держался на сумме его инвестиции, и, не зная его возможностей, как мог я из сотен возникших вопросов решить для себя, хоть, один: качество бумаги, объем и частота выпусков, способ скрепления бумаги, возможность использования иллюстраций и сколько (если возможно) он мог заплатить авторам? Литературные журналы в то время выходили в различных форматах и видах, начиная от напечатанных на простейших копирах и прошитых бумажными скрепками подпольных публикаций молодых поэтов Ист Виллиджа до флегматичных академических ежеквартальников, от коммерческих проектов вроде издания Эвергрин Ревью и до роскошных выпусков Objets d’Art, существовавших на деньги неведомых финансовых ангелов, терявших тысячи на каждом номере. Я должен был опять поговорить с Борном, и тогда, вместо описания проекта, я написал ему письмо о моих проблемах. Это было смешное жалкое послание — мы должны поговорить о деньгах — отчего я решил вложить в конверт что-то еще, что могло убедить его в моей полноценности. Обмен репликами о Бертране де Борне субботней ночью дал мне идею послать ему одну из поэм этого средневекового поэта. У меня была антология трубадуров — в английском переводе — и поначалу я хотел просто отпечатать одну из поэм книги. Когда я начал читать стихи, меня поразила неловкость и неумелость перевода, совершенно непередающего странную и некрасивую силу поэзии, я решил, совершенно не зная ни слова по-провансальски, попробовать сделать получше перевод, используя французскую версию. Наутро я нашел, что искал в Библиотеке Батлера: издание сочинений де Борна с оригинальным провансальским написанием и прямым переводом на французский на другой стороне книги. Работа заняла несколько часов (если я точно помню, я даже пропустил лекцию), и вот, что получилось:

Мне мило ликование весны И распускание цветов, листвы, И наслаждаюсь птичьим пеньем В покоях гулкия лесов; Приятны сердцу вид лугов, На них — палатки и шатры; И большее из всех наград Мне — видеть те поля, на них — Оружье, рыцари и кони. И взбудоражен видом тех солдат, Прогнавших всех мирян от поля боя; И рад я видеть тех, бегущих От марширующих дружин; И мое сердце бьется птицей, Когда я вижу замки под осадой; Их валы крошатся песком и тленом; Войска столпилися на краю рва. И замерло все В предвкушении великой битвы. И также, полон наслажденья, Я вижу, как барон ведет войска, На лошади своей, в оружье и без страха, Тем силу придавая всем солдатам — Вот мужество и честь. И только битва началася, каждый Готов быть должен Следовать приказу; Мужчина может стать мужчиной Лишь в битве, получив удар И тут же отвечая. И в самой гуще боя мы увидим Мечи, булавы и щиты, и разукрашенные шлемы Разбиты и расколоты, И верные солдаты, бьющие налево и направо, И лошади, несущие убитых, Бредут бесцельно по полю. Как только начинается сражение, Пусть каждая душа лишь думает о том, Чтобы убить другую душу — уж лучше мертвым быть, Чем быть живым и побежденным. Я вам скажу, что ни еда, ни питие, ни сон Не дали мне такого наслажденья, как слышать крик «Вперед!» со всех сторон, и слышать Крики «Все на помощь!», и видеть Сильного и слабого, упавших вместе На траву и далее — в канаву, видеть Трупы, все в следах от стрел, мечей и копей. Бароны, лучше прокутите Все ваши замки и селенья, Но только не проигрывайте войны.

Вечером я запустил конверт с письмом и переводом под дверь офиса Борна на факультете Международных Отношений. Я надеялся на быстрый ответ, но прошло несколько дней, пока он не объявился, и его молчание в это время постоянно мучило меня мыслью, что журнальный проект был лишь минутной прихотью, уже себя изжившей — или, хуже того, его обидело стихотворение, как бы намекая сравнением с Бертраном де Борном на его милитаристские взгляды. В конце концов, мои волнения были напрасны. Когда мой телефон зазвонил в пятницу, он извинился за свое молчание, объясняя свое отсутствие поездкой в Кэмбридж, где он читал лекцию в среду, и он появился в своем офисе лишь двадцать минут тому назад.

Вы абсолютно правы, продолжил он, и я был совершенно глуп, что проигнорировал деньги, когда мы говорили. Как Вы сможете предоставить мне проект, если Вы не знаете его бюджета? Вы должно быть думаете, что я глупец.

Ничуть. Я — тот человек, который должен винить себя в своей глупости, поскольку не спросил Вас. Но мне было трудно разобраться, насколько серьезны были Вы тогда, и я не хотел давить на Вас.

Я был абсолютно серьезен тогда, мистер Уокер. Признаюсь, я люблю пошутить, но только о малых, незначительных вещах. Я никогда не стал бы шутить по Вашему поводу.

Рад услышать это.

Ну что ж, отвечая про деньги… Я надеюсь, у нас все получится, конечно, но, пускаясь в подобный проект, здесь присутствует огромный процент риска, и, честно говоря, я должен быть готов потерять всю мою инвестицию. Что ведет к вопросу: Сколько я могу позволить себе потерять? Сколько из моего наследства я могу выбросить на ветер, не создавая проблем для моего будущего? Я думал об этом, начиная с понедельника, и мой ответ будет — двадцать пять тысяч долларов. Это мой предел. Журнал будет выходить четыре раза в год и будет стоить пять тысяч на один номер, плюс дополнительно пять тысяч Вам на годовое жалованье. Если мы не прогорим в конце года, я продолжу выпуск и на следующий год. Если мы заработаем деньги, я положу прибыль в журнал, чтобы покрыть будущие расходы. Если мы потеряем деньги, тогда выпуск журнала на следующий год будет весьма проблематичным. Предположим, мы потеряем десять тысяч за первый год. Тогда я дам пятнадцать тысяч и ничего более. Понимаете принципы работы? Двадцать пять тысяч долларов я могу прокутить, но не потрачу ни одного доллара больше, чем эта сумма. Что Вы думаете? Честное предложение или нет?

Очень честное и очень щедрое. За пять тысяч долларов на номер мы сможем выдать такой первоклассный журнал, каким можно будет и гордиться.

Я могу бросить все деньги в Ваши объятия завтра, хотя, конечно, это не совсем то, что нужно Вам сейчас? Марго очень беспокоится о Вашем будущем, и если Вы сможете раскрутить этот журнал, тогда Ваше будущее будет в полном порядке. У Вас будет приличная работа с приличной зарплатой, и в нерабочее время Вы сможете писать любые стихи по желанию, пространные эпические поэмы о тайнах человеческого сердца, короткую лирику о ромашках и лютиках, неистово восставать против жестокости и несправедливости. До тех пор, пока Вы не угодили в тюрьму или не свели счеты с жизнью, но мы не будем, конечно, надеяться на такой исход.

Я не знаю, как благодарить Вас…

Не меня. Благодарите Марго, Ваш ангел-хранитель.

Надеюсь, что увижу ее очень скоро.

Конечно, увидите. Как только Ваш проект будет утвержден мной, Вы будете видеться с ней столько, сколько захотите.

Я очень постараюсь. Но если Вам нужен журнал, чтобы вызвать шумиху и споры, сомневаюсь, что литература будет более всего пригодна для этого. Надеюсь, Вы понимаете, о чем я.

Я понимаю, мистер Уокер. Мы рассуждаем о качестве… о превосходных, редких вещах. Искусство для избранных.

Или, как сказал бы Стендаль: искусству не для всех.

И Стендаль и Морис Шевалье. Кстати… о нашем кавалере, спасибо за стихи.

Стихи. Я забыл о них.

Те, что Вы перевели для меня.

Как Вам они?

Нашел их весьма достойными. Мой якобы предок был настоящим сумасшедшим самураем, да? По крайней мере, он был смел в своих суждениях. И, по крайней мере, он знал, за что бороться. Как мало изменился мир с того времени, как бы мы и не пытались думать по-другому. Если журнал все же взлетит, я думаю, мы должны опубликовать стихи де Борна в первом номере.


Я чувствовал себя одновременно и ободренным и сбитым с толку. Несмотря на мои скорбные предчувствия, Борн говорил о журнале, как будто он почти вышел, и что мой план был лишь пустой формальностью. Неважно, какой проект я предложил бы ему, казалось, он уже был готов утвердить его. И все же, пусть и довольный мыслью созидания дорогого журнала, и, вдобавок, получения превосходного жалованья, я никак не мог понять, что двигало Борном. Действительно ли Марго была причиной внезапной вспышки альтруизма и слепой веры в неизвестного юношу безо всякого опыта в редакционно-издательских делах, и который был им совершенно незнаком всего неделю назад? И даже если это и было так, почему вопрос моего будущего так заботил ее? Мы лишь чуть-чуть поговорили на вечеринке, и, хоть, она очень внимательно разглядывала меня и слегка погладила мою щеку, она была для меня неразгаданной загадкой, непроницаемостью. Я не мог представить, что она могла сказать такого Борну, чтобы он тут же решил рискнуть предложить мне двадцать пять тысяч долларов. Пока я лишь видел его безразличие к судьбе журнала и то, что он хотел загрузить меня полностью на издании. Когда я начал размышлять о нашем понедельничном разговоре в Ист Энде, я понял, что он почерпнул идею журнала от меня. Я упомянул в разговоре, что я мог быть заинтересован работой в издательстве или в журнале по окончании университета, и, минуту спустя, он заявил мне о своем наследстве и его размышлениях о создании издательства или журнала на его внезапные деньги. А если бы я сказал, что хотел делать тостеры? Ответил бы он мне, что размышляет об инвестициях в производство тостеров?

Закончить проект заняло немного больше времени, чем я предполагал — четыре-пять дней, вроде бы, но только потому, что я хотел очень тщательно сделать этот проект. Я хотел произвести впечатление на Борна своей прилежностью, и потому, я не только выработал план содержимого каждого номера (поэзия, проза, эссе, интервью, переводы, а также раздел критики книг, фильмов, музыки и изобразительного искусства), но и привел совершенно измотавший меня финансовый план: стоимость печати, бумаги, переплета, возможность распространения, варианты тиража, оплата сотрудников, цена для розничной продажи, цена для подписки и за- и против- возможности опубликования рекламы. Все это потребовало времени и поисков, телефонных звонков печатникам и переплетчикам, разговоров с редакциями других журналов, нового взгляда на жизнь, поскольку я никогда до этого не сталкивался с коммерцией. Размышляя о названии журнала, я привел лист возможных, предлагая сделать выбор Борну, но моим предпочтением был Стайлус — в честь Эдгара По, пытавшегося запустить журнал с таким же названием незадолго до своей смерти.

В этот раз Борн ответил мне на следующий день. Я принял это, как знак одобрения, подняв трубку телефона и услышав его голос, но, честно говоря, было немного странно, когда он не стал тут же говорить о моем проекте. Полагаю, было бы слишком просто, слишком плоско, слишком прямо для такого человека, как он, так что он поиграл со мной несколько минут, продлевая мое напряжение, задав при этом кучу ненужных и несвязанных между собой вопросов, из-за чего я начал думать, что он тянет время, чтобы несильно обидеть меня своим отказом.

Думаю, что у Вас отменное здоровье, мистер Уокер, сказал он.

Да, ответил я. Пока еще не подхватил никакой заразы.

Никаких симптомов.

Нет. Чувствую себя прекрасно.

А как Ваш живот? Не испытываете дискомфорта?

Сейчас нет.

И аппетит нормальный.

Очень нормальный.

Помню, Ваш дедушка был мясником в кошерной лавке. Так Вы еще живете по тем древним законам или уже нет?

Я никогда не следовал тем законам.

Никаких диетных ограничений?

Нет. Ем, что хочу.

Рыбу или дичь? Говядину или свинину? Ягнятину или телятину?

А что с ними?

Что Вам нравится?

Я люблю все.

Другими словами, Вы не так уж щепетильны.

Нет, если Вы про еду. С другими вещами — да, но только не с едой.

Тогда Вам все равно, что Марго и я выберем для еды.

Не уверен, что понимаю Вас.

Завтра в семь вечера. Или Вы заняты?

Нет.

Хорошо. Тогда приходите к нам на квартиру на ужин. Праздновать, как подобает, как Вы считаете?

Не уверен. А что мы празднуем?

Стайлус, дружище. Начало того, что, я полагаю, будет долгим и плодотворным сотрудничеством.

Так Вы приняли решение?

Я должен повторяться?

Вы говорите, что Вам понравился проект?

Расслабьтесь, юноша. Почему я стал бы праздновать то, что мне не по нраву?


Я помню свои колебания по поводу, что принести с собой — цветы или бутылку вина — и выбор пал на цветы. Я не смог бы себе позволить купить довольно хорошее вино, чтобы произвести впечатление, и, подумав об этом, я решил, что было бы очень самонадеянно предложить вино французской паре. Если бы я выбрал не то вино — скорее всего так бы и случилось — я выглядел бы невежей, и я не хотел начинать вечер со своего позора. Цветы, с другой стороны, были бы более прямым доказательством моей благодарности Марго, поскольку цветы всегда дарились хозяйкам дома, и если Марго нравились цветы (в чем я не был уверен), тогда бы она поняла, что я выражаю ей мою признательность за просьбу перед Борном. Вчерашний телефонный разговор с ним оставил меня в легком замешательстве, и даже, когда уже шел к их жилищу, я все еще чувствовал себя чрезвычайно взволнованным невозможной удачей, упавшей на мою голову. Помню, что по такому случаю я даже надел костюм и галстук. Так парадно я не одевался уже очень давно, и, вот он, я — мистер Сама Важность — иду по кампусу Колумбийского университета с огромадным букетом цветов в правой руке, иду прямиком к моему издателю, чтобы отужинать и обсудить общие дела.

Он снимал квартиру у какого-то профессора, взявшего годовой отпуск; помещение было огромным, но забитым мебелью, в здании на Морнингсайд Драйв, неподалеку от 116-ой Стрит. Кажется, это был третий этаж, и сквозь французские, составленные из множества небольших окошек, окна гостевой открывался вид на парк Морнингсайд и огни испанской части Гарлема. Марго открыла дверь, когда я постучал, и хотя я до сих пор помню ее лицо и улыбку, проскользившую по ее губам, когда я подарил ей цветы, но я совершенно не помню, во что она была одета. Могло быть опять что-то черное, но, скорее всего, нет, поскольку у меня осталось послевкусие неожиданности, подразумевавшее, что в ней было что-то отличное от той, с первой встречи. Мы постояли немного возле двери, пока она не пригласила меня внутрь, и тут же Марго сообщила мне, понизив голос, что Рудольф был не в духе. Что-то неприятное произошло во Франции, и ему завтра предстояло уехать в Париж, по крайней мере, на неделю. Он был сейчас в спальне, она добавила, на телефоне с Эйр Франс, договаривался о своем полете, и, наверное, будет еще занят несколько минут.

Войдя в их квартиру, я был сражен наповал запахом, идущим с кухни — непередаваемо вкусный запах чарующего аромата, никогда до этого невстречавшегося мне. Кухня была на нашем пути — найти вазу для цветов — и, взглянув на плиту, я увидел большую, покрытую крышкой кастрюлю, издававшую этот экстраординарный аромат.

Я даже не представляю, что могло быть там, сказал я, указывая на кастрюлю, но если мой нос хоть что-нибудь различает, три человека сегодня будут очень довольны.

Рудольф сказал, что Вам нравится ягнятина, сказала Марго, и я решила приготовить наварин — густой суп с картофелем и навет.

Репа.

Я никогда не запомню это слово. Оно какое-то некрасивое, мне кажется, даже больно говорить его.

Хорошо. Тогда мы запретим его использование.

Марго понравилась моя шутка — достаточно, чтобы вновь улыбнуться мне — и тут же она занялась цветами: положила их в кухонную раковину, сняла с них белую оберточную бумагу, достала вазу с полки, подрезала стебли ножницами, поставила цветы в вазу и наполнила ее водой. Мы не сказали ни единого слова, пока она проделала все это; и я наблюдал за ней, пораженный тем, как медленно и методично она работала с цветами, будто бы все это требовало предельной осторожности и концентрации.

После чего мы оказались в гостиной с питьем в руках, сидя рядом на диване, куря сигареты и разглядывая небо сквозь ажурные стекла. Сумерки сгущались, но Борн до сих пор еще не показался, при этом вечно-спокойная Марго нисколько не была озабочена его отсутствием. Когда мы встретились в первый раз, я был немного напряжен ее долгим молчанием и отстраненным поведением, но сейчас я знал, что ожидать от нее, и я также знал, что она была не против моей компании — слишком хорош для этого мира — и от того мне стало спокойно находиться с ней. О чем мы говорили, пока ее спутник не присоединился к нам? Нью Йорк (она считала его грязным и депрессивным); ее амбиции стать художником (она брала уроки на факультете Искусств, хотя и знала, что у нее нет таланта, и что была слишком ленива, чтобы учиться); как долго она знала Рудольфа (всю жизнь); и что она думает о журнале (скрестила на счастие пальцы). Когда я попытался поблагодарить ее за помощь, она просто кивнула головой и попросила меня не преувеличивать: она ничего не сделала для этого.

Только я хотел спросить ее, что она имела в виду, как Борн зашел в комнату. Вновь мятые белые брюки, вновь торчащие во все стороны волосы, но без пиджака и в другого цвета рубашке — бледно зеленого цвета, если я точно помню — с обрубком потухшей сигары, зажатой между большим указательным пальцами правой ладони, казалось, он даже позабыл о том, что было в его руке. Мой новоприобретенный благодетель был зол, кипя раздражительностью о каком-то кризисе и о поездке в Париж завтра, и, не утруждая себя приветствием, глубоко игнорируя обязанности хозяина праздника, он начал сыпать тирады, адресованные то Марго, то самому себе, то ли мебели в комнате или стенам вокруг него, миру вообще.

Глупые мудозвоны, сказал он. Хныкающие бездари. Заторможенные чинуши с картофельным пюре вместо мозгов. Университет в огне, а они сложили руки и любуются пожаром.

Спокойная, слегка удивленная Марго сказала: Вот почему ты им нужен, дорогой. Потому что ты король.

Рудольф Первый, ответил Борн, светлая голова с большим членом. И что я должен сделать, это лишь спустить штаны, помочиться на огонь, и проблема решена.

Правильно, подтвердила Марго, впервые улыбнувшись широко.

Мне это надоело, Борн пробормотал сквозь зубы, идя к бару с напитками, положил сигару и налил себе полный фужер неразбавленного джина. Сколько лет я отдал им? он спросил, отпивая на ходу. Занимаешься этим, потому что веришь в определенные принципы, но никому нет до этого дела. Мы проигрываем сражение, друзья. Корабль идет ко дну.

Это был совсем другой Борн, по сравнению с тем, кого я знал до этого — злой, насмешливый, ликующий от того, что видел и знал, шут заменил беспечного дэнди, основавшего литературный журнал и пригласившего двадцатилетнего юношу к себе на ужин. Что-то яростное вызревало в нем, и, увидев другую сторону его личности, я почувствовал себя отдаляющимся от него, готового взорваться в любую минуту и на самом деле наслаждающегося своим гневом. Он отхлебнул джина и впервые за этот вечер обратил свой взгляд на меня. Я не знаю, что он увидел в моем лице — потрясение? замешательство? напряжение? — что бы то ни было, но мое выражение лица заметно погасило его пыл. Не беспокойтесь, мистер Уокер, сказал он, пытаясь улыбнуться. Я просто выпускаю пар.

Постепенно он вылез из своего настроения, и, когда мы уселись поужинать за стол через двадцать минут, шторм, похоже, уже ушел. Или так мне показалось, когда он похвалил Марго за превосходный ужин и вино, купленное ею к еде, но вышло так, что затишье было временным, и, позже, новые шквалы посыпались на нас, вконец расстроив наше празднество. Не знаю, джин или бургундское вино повлияли на настроение Борна, но без сомнения он употребил в тот вечер хорошую порцию алкоголя — почти в два раза больше, чем Марго и я вместе взятые — или плохие новости подстегнули его плохое настроение. Похоже, эта была комбинация и того и другого, или что-то еще вдобавок, но во время ужина произошел малозначительный момент, о последствиях которого я даже и не предполагал.

Началось с того, что Борн поднял бокал с тостом на рождение нашего журнала. Его речь была безукоризненна, мне казалось, но когда я поддержал беседу, упомянув несколько фамилий авторов, которых я хотел бы пригласить к сотрудничеству, Борн оборвал меня на полуслове и сказал, чтобы я никогда не обсуждал вопросы бизнеса во время еды, как это было бы вредно для пищеварения, и что я должен научиться вести себя, как взрослый. Сказано это было грубо и невежливо, но я скрыл свою обиду, сделав вид, что согласился с ним и принялся вновь за еду. Немного времени спустя Борн отложил свою вилку и сказал мне: А Вам нравится, мистер Уокер?

Нравится что? спросил я его.

Наварин. Похоже, Вы едите его с большим наслаждением.

Наверное, самая лучшая еда, какую я ел когда-нибудь.

Другими словами, Вам нравится еда Марго.

Очень. чрезвычайно вкусно.

А сама Марго? Вам она нравится?

Она же сидит с нами за столом. Это же некрасиво говорить о ней, будто ее здесь нет.

Она не против, правда, Марго?

Нет, сказала Марго. Совсем ничуть.

Видите, мистер Уокер? Совсем ничуть.

Хорошо, тогда, ответил я. По моему мнению, Марго — очень привлекательная женщина.

Вы избегаете вопроса, сказал Борн. Я не спросил Вас, привлекательна ли она. Я хочу знать, Вам нравится она?

Она же Ваша жена, профессор Борн. Как я могу ответить на Ваш вопрос? Не сейчас и не здесь.

Марго не моя жена. Она мой лучший друг на все времена, но мы не женаты и не планируем никаких женитьб в будущем.

Вы живете вместе. Это так же, как быть женатыми.

Перестаньте. Не будьте чистюлей. Забудьте, что я знаком с Марго, хорошо? Мы говорим абстрактно, гипотезой.

Ладно. Как гипотеза, я мог бы, говоря гипотетически, быть увлеченным Марго, да.

Превосходно, сказал Борн, потирая ладони и улыбаясь. Мы к чему-то приближаемся. Быть увлеченным насколько? Чтобы смогли поцеловать ее? Желать ее обнаженного тела в Ваших руках? Хотеть переспать с ней?

Я не могу ответить на подобные вопросы.

Хотите сказать, что Вы девственник?

Нет. Я просто не хочу отвечать на Ваши вопросы, только и всего.

Понимаю ли я правильно, что если бы Марго бросилась к Вам и попросила заняться с ней любовью, Вы бы отказались? Это то, что Вы говорите? Бедная Марго. Вы даже не представляете, как Вы ее обидели.

О чем Вы говорите?

А Вы спросите ее?

Внезапно Марго протянула свою руку через стол и положила на мою руку. Не расстраивайтесь, сказала она. Рудольф просто забавляется. Вы ничего не должны делать, что Вам не нравится.

Способ Борна забавляться совершенно не имел ничего общего с моим взглядом на это, увы, тогда я не был вооружен для подобных забав Борна. Нет, я не был девственником. Я спал несколько раз с девушками, влюблялся и разочаровывался, два года тому назад страдал от неразделенной любви и, как большинство молодых мужчин, постоянно думал о сексе. Сказать правду, я был бы на верху блаженства, если бы переспал с Марго, но я отказался подчиниться Борну в этом признании. Разговор не был гипотетический. Похоже, он действительно предложил ее мне, и какую бы сексуальную свободу в своих отношениях они бы и не поддерживали, какие бы флирты не допускались с другими людьми, я воспринял предложение слишком некрасивым, бесстыдным и нездоровым. Наверное, я должен был сказать об этом, но я боялся — не Борна, конечно, но того, что он мог легко отменить свое решение по поводу журнала. Я отчаянно возжелал этот журнал, и пока Борн поддерживал меня в моем начинании, я согласен был вытерпеть многое. Потому я и решил не терять моего самообладания, вытерпеть в битве, получив удар, не упав при этом с коня, отбиться и умиротворить его в то же самое время.

Я разочарован, сказал Борн. До сих пор я принимал Вас за любителя приключений, бунтаря, того, кто мог бы залеть в свой нос, сидя на важном собрании, но по сути Вы такой же, застегнутый на все пуговицы, буржуазный болванчик. Какая жалость. Вы прыгали вокруг меня с этими провансальскими поэтами и возвышенными идеями, дрожа от страха перед повесткой в армию, и этот жалкий галстук, и Вы до сих пор думаете, что Вы представляете из себя нечто исключительное, но то, что я вижу сейчас — это лишь избалованный мальчик, живущий на папины деньги, позер.

Рудольф, сказала Марго. Довольно. Оставь его в покое.

Я понимаю, что я немного перегнул палку, Борн обратился к ней. Но молоденький Адам и я — партнеры, и я должен знать, что он из себя представляет. Сможет ли он выдержать честный вызов или разлетится в клочья?

Вы выпили очень много, сказал я, и, судя по всему, у Вас был тяжелый день. Похоже, мне пора. Мы можем вернуться к нашему разговору, когда Вы вернетесь из Франции.

Чепуха, ответил Борн, стукнув кулаком по столу. Мы еще не закончили суп. Потом есть салат, после салата — сыр, а после сыра — десерт. Вы уже обидели Марго насколько можно за один вечер, так что нам остается сидеть здесь и доесть ее замечательный ужин. В это время Вы могли бы рассказать нам что-нибудь об Уэстфилде, что в Нью Джерси.

Уэстфилд? Удивился я тому, что Борн знал, где я вырос. Как Вы узнали об Уэстфилде?

Не представляло труда, сказал он. Как Вы видите я премного изучил Вас за прошедшее время. Ваш отец, к примеру, Джозеф Уокер, пятьдесят пять лет, более известен как Бад, владеет магазином Шоп-Райт на Мэйн Стрит и работает в нем. Ваша мать, Марджори, или Мардж, сорока шести лет, родила трех детей: Вашу сестру Гвин в ноябре сорок пятого; Вас в марте сорок седьмого; и Вашего брата Эндрью в июле пятидесятого. Трагедия. Маленький Энди утонул, когда ему было семь лет; легко представить, как невыносима была эта потеря для вас всех. У меня была сестра, она умерла от рака почти в том же возрасте, и я знаю, какие ужасные последствия может принести смерть всей семье. Ваш отец нашел утешение, работая по четырнадцать часов в день, шесть дней в неделю; в то же самое время Ваша мать ушла в себя, борясь с депрессией лекарствами и посещениями два раза в неделю психотерапевта. Это просто чудо, по-моему, как Вы и Ваша сестра выдержали перед лицом такого бедствия. Гвин — красивая и талантливая девушка, на последнем курсе университета Вассар, планирует защититься по англо-язычной литературе здесь, в Колумбийском, этой осенью. А Вы, мой юный образованный друг, мой вежливый кузнец слов и переводчик забытых средневековых поэтов, оказывается, были превосходным бейсболистом в старших классах, одним из капитанов, никак не меньше. В здоровом теле — здоровый дух. И ко всему прочему, мои источники сообщают, что Вы высоко-моральная личность, сама скромность, надежа и опора тех, кто в отличие от большинства студентов, не погрязли в наркотиках. Алкоголь — да, но никакого тумана в голове — даже ни одного облачка марихуаны. Почему, мистер Уокер? Со всей силой пропаганды в наше время освобождения сознания галлюциногенами и наркотиками, Вы почему-то ни разу не уступили соблазну поиска новых, волнительных горизонтов?

Почему? Сказал я, все еще отходя от потрясшего меня рассказа Борна о моей семье. Я скажу Вам почему, но, во-первых, я бы хотел узнать, как Вам удалось накопать столько обо мне за такое короткое время.

Что-то не так? Какие неточности были в моем рассказе?

Нет, не было. Просто я немного ошарашен, вот и все. Вы не полицейский и не агент ФБР, хотя профессор факультета международных отношений может как-то быть связан с разведывательными организациями. Это так? Вы шпион ЦРУ?

Борн расхохотался над моими словами так, будто никогда не слышал ничего смешнее до сих пор. ЦРУ! Раскатистый хохот. ЦРУ! Какого черта француз будет работать на ЦРУ? Простите мой смех, но сама идея невозможно смешна. Боюсь, я не смогу остановиться.

Хорошо, как Вы все это узнали тогда?

Я очень тщательный человек, мистер Уокер, который ничего не начнет делать без подготовки, и если я хочу предложить двадцать пять тысяч долларов кому-то, кто почти мне незнаком, я должен изучить его как можно лучше. Вы будете поражены, узнав, какое эффективное устройство для этого — телефон.

Марго встала и начала собирать тарелки со стола для новой порции еды. Я попытался встать, чтобы помочь ей в этом, но Борн знаком усадил меня назад на стул.

Ну, что же, вернемся к нашему вопросу? спросил он.

Какому вопросу? я спросил его в свою очередь, потеряв способность следовать за ходом его мысли.

По поводу нет — наркотикам. Даже очаровательная Марго покуривает иногда, и скажу Вам прямо, мне тоже нравится это делать. А вам, вот, нет. Любопытно, почему?

Потому что я их боюсь. Два моих знакомых со школы ушли на тот свет от героиновой предозировки. На первом году университета парень, с кем я делил комнату, сошел с катушек и бросил учиться. Снова и снова, я видел людей, бросающихся на стенки, отходя от таблеток ЛСД — кричали, тряслись, были готовы убить себя. Я не хочу быть таким, как они. Пусть, хоть весь мир сядет на наркотики, мне они совершенно безразличны.

И при всем этом — алкоголь.

Да, сказал я, поднимая свой бокал и отпивая глоток вина. С безграничным удовольствием, должен добавить при этом. Особенно, в такой компании.

Мы занялись салатом, потом перешли к сыру и далее — к испеченому ранее Марго десерту (яблочный пирог? малиновый пирог?), и через полчаса пожар драмы, так бурно полыхавший в начале трапезы, потихоньку сошел на нет. Борн опять был вежлив со мной, и, хотя он так же продолжал вливать в себя бокал за бокалом, я начал обретать уверенность в том, что наш ужин не закончится еще одной выходкой оскорблений капризного хозяина. Потом он открыл бутылку брэнди, закурил одну из его кубинских сигар и завел разговор о политике.

К счастью, не такой неприятный, как был ранее. Борн уже был по уши в брэнди, и после многочисленных глотков огненного напитка он был далек от того, чтобы вести разумную беседу. Конечно, он тут же опять назвал меня трусом за мое уклонение от Вьетнама, но, в целом, он говорил лишь сам с собой, погружаясь в длинные бурлящие монологи о совершенно несочетаемых между собой вещах; я сидел, молча слушая его, а Марго мыла посуду на кухне. Невозможно составить целой картины его разглагольствований, но я помню ключевые моменты, особенно его воспоминания сражений в Алжире, где он провел два года во французской армии, допрашивая грязных арабских террористов и теряя постепенно веру в справедливость. Внезапные провозглашения, дикие обобщения, горькие признания о коррупции всех правительств — прошлого, настоящего и будущего; левые, правые и центристские — и так называемые наши цивилизации были не более, чем тонкая ширма, маскирующая бесконечные атаки варварства и жестокости. Человеческие существа всегда были животными, он сказал, и мягкотелые эстеты, вроде меня, были не полезнее детей, отвлекающиеся на малозначащие философии искусства и литературы, вместо того, чтобы встретиться лицом к лицу с настоящей правдой существующего мира. Только сила имела значение, и закон жизни гласил — убить или быть убитым, повелевать или пасть жертвой дикости монстров. Он рассуждал о Сталине и миллионах жизней, погибших во времена коллективизации тридцатых. Потом он начал говорить о нацистах и о войне, и перешел к теории, что восторженное отношение Гитлера к США вдохновило его на поход в Европу, взяв американскую историю, как модель. Посмотрите на похожесть, заявил Борн, без всяких натяжек: уничтожение индейцев превратилось в уничтожение евреев; вторжение на Запад в поисках природных ресурсов стало вторжением на Восток по тем же причинам; использование чернокожих рабов для снижения стоимости работ перешло в порабощение славян для тех же целей. Да здравствует Америка, Адам, воскликнул он, наливая очередной бокал себе и мне. Да здравствуют темные силы в нас.

Слушая его проповеди, я начал чувствовать растущую жалость к нему. Хотя его речи и были ужасны, я не смог отделаться от сочувствия, которое вызывал этот человек, ушедший в пессимизм настолько, что потерял всякую возможность увидеть красоту и благородство в другом человеческом создании. Борну было только тридцать шесть лет, но душа его уже была выжжена дотла на разбитых обломках личности, и там, в самой его сердцевине, я представил, он жил в постоянной боли, израненный лезвиями отчаяния, отвращения и самоуничтожения.

Марго вошла в комнату, и когда она увидела его — с налитыми кровью глазами, бессвязной речью, чуть не выпадающим из его кресла — она положила свою руку ему на спину и мягко сказала ему по-французски, что вечер окончен, и ему пора в кровать. Удивительно, но он не протестовал. Качая головой в знак согласия и постоянно бормоча merde, он позволил Марго поднять его на ноги, и вскоре она вывела его из комнаты в коридор, и далее — в глубину квартиры. Сказал ли он мне что-то на прощание? Не могу сказать. Некоторое время я еще продолжал сидеть на стуле, ожидая возвращения Марго, чтобы пожелать ей спокойной ночи, но поскольку она так и не показалась, я поднялся и пошел к выходу. Тогда я увидел ее — выходящую из спальни в конце коридора. Я ждал ее в дверях, пока она не подошла поближе, потом положила руку на мое предплечье и извинилась за поведение Рудольфа.

Он всегда такой, когда выпьет? спросил я.

Нет, почти что никогда, сказала она. Сегодня он очень расстроен, и к тому же у него слишком много разных забот.

По крайней мере, не было скучно.

Вы вели себя с большим тактом.

Как и Вы себя. И спасибо за ужин. Я никогда не забуду Ваш наварин.

Марго улыбнулась мне одной из своих еле заметных, скользящих улыбок и сказала: Если Вам захочется еще моей еды, только попросите. Мне будет приятно приготовить что-нибудь пока Рудольф будет в Париже.

Отлично, сказал я, прекрасно осознавая, что никогда не найду смелости позвонить ей, хотя и было очень приятно услышать ее приглашение.

И вновь, ее улыбка, и потом два легких поцелуя в щеки. Спокойной ночи, Адам, сказала она. Я буду о Вас думать.


Я не знаю, думала ли она обо мне или нет, но сейчас, когда Борна не было рядом, я стал думать о ней, и следующие два дня я не мог остановиться в своих мыслях. С первого взгляда на той вечеринке, когда Марго пристально смотрела на меня и изучала мое лицо с внезапным напряжением, и до того неприятного разговора, спровоцированного Борном во время ужина, волнующее сексуальное напряжение установилось между нами, и, несмотря на то, что я был на десять лет моложе ее, ничто не могло остановить мое воображение от представления ее со мной в постели, от желания быть с ней в постели. Было ли ее предложение приготовить еду скрытым намеком или просто жестом щедрости, невинным желанием помочь молодому студенту, выживающему дешевыми обедами и разогретыми консервированными спагетти? Я был слишком робок, чтобы знать наверняка. Я хотел позвонить ей, но каждый раз, беря трубку телефона, я понимал всю невозможность. Марго жила с Борном, и, пусть он настойчиво отвергал возможность их женитьбы в будущем, она уже была с кем-то, и я не мог заставить себя надеяться на ее благосклонность.

И тогда она позвонила мне. Прошло три дня после того ужина, в десять утра телефон зазвонил в моей комнате, и это была она — на другом конце провода; ее голос был немного обиженный, разочарованный тем, что я не позвонил; в ее слегка приглушенной манере речи звучало больше чувств, чем я когда-нибудь слышал от нее.

Простите, врал я, но я хотел позвонить Вам чуть позже. Буквально через пару часов.

Смешной, сказала она, видя мое неловкое вранье. Можете не приходить, если не хотите.

Я хочу, ответил я. Очень хочу.

Сегодня вечером?

Сегодня вечером — будет превосходно.

Вам не стоит беспокоиться о Рудольфе, Адам. Его нет, и я могу делать то, что я хочу. Мы все. Никто не владеет никем. Понимаете?

Да.

Как Вы относитесь к рыбе?

Рыбе в море или рыбе на блюде?

Поджаренный морской язык. Картошка и choux de Bruxelles на гарнир. Вы не против, или Вам хочется что-нибудь другое?

Нет. Я уже мечтаю об языке.

Приходите в семь. Не беспокойте себя покупкой цветов. Я знаю, они слишком дорого стоят.

Разговор закончился, и я провел девять часов в пытках ожидания и в мечтах все мои классы, размышляя о загадках телесного влечения и стараясь понять, что в Марго могло вызвать мое возбуждение. Первое впечатление от нее не было каким-то особенным. Она показалась мне довольно странным и блеклым созданием, вызывающем даже сочувствие, загадочным, но безжизненным; женщиной, потерявшейся в мутном внутреннем мире и отключившейся от окружающихся, будто бы она была молчащим пришельцем с другой планеты. Через два дня, когда я встретился с Борном в Уэст Энде, и когда он передал мне ее впечатление от нашей встречи, мое отношение к ней начало меняться. Выходило так, что я понравился ей, и она была озабочена моим нынешним благосостоянием; и если Вам говорят, что Вы нравитесь кому-то, Ваш инстинктивный ответ будет тем же самым чувством. Потом был ужин. Ее томность и точность жестов, когда она обрезала цветы и поставила их в вазу, что-то изменили во мне; и простое наблюдение за ней в тот момент привело меня в состояние чарующего гипноза. Я увидел бездну чувствительности в ней; и простая, неинтересная женщина безо всяких особенных способностей оказалась более проницательной, чем я ожидал. Она, по крайней мере, дважды приходила ко мне на помощь в разговоре с Борном и точно тогда, когда разговор мог перейти в нечто большее. Спокойная, всегда спокойная, с речью чуть громче шепота, но каждое ее слово было абсолютно точным. Отбиваясь от хлестких словесных атак Борна и полагая, что он пытался заманить меня в какую-то игру — наблюдать за мной и Марго в постели? — я подумал, что и она принимала участие в этой игре, и потому отказался от его предложения. Но сейчас Борн был на другой стороне Атлантического океана, и Марго все так же хотела увидиться со мной. И, выходило, только для одного. Я понял, что ее желание началось с того момента, когда она увидела меня на вечеринке. Вот почему Борн накинулся на меня на ужине — не потому, что ему захотелось устроить сексуальные игрища, но потому, что он был зол на Марго за ее чувства ко мне.

Она варила ужины пять вечеров, и пять ночей мы спали вместе в спальне в конце коридора. Мы могли спать в другой спальне, та была больше и более удобной, но никто из нас не хотел быть вместе там. Другая спальня была комнатой Борна, его околокроватным миром, и потому пять ночей мы создавали наш, спя в маленькой комнатке с крошечным окном на узкой кровати, названной кроватью любви, хотя трудно было назвать любовью то, что происходило с нами пять ночей. Мы не влюбились друг в друга, как это говорится обычно, мы вошли друг в друга и недолго жили в том, глубоко спрятанном от всех месте, совсем недолго; и нашим единственным занятием было удовольствие. Удовольствие еды и питья, удовольствие секса, удовольствие бессловесных разговоров на языке взглядов и прикосновений, укусов, вкуса и поглаживаний. Мы, конечно, не молчали совсем, но наши разговоры были сведены к минимуму, и более всего о еде — что мы будем есть завтра? — и слова, которыми мы обменивались во время ужина, были коротки и просты, совершенно незначительны. Марго никогда не спрашивала меня ни о чем. Она не любопытствовала о моем прошлом, ей были безразличны мои взгляды на литературу и политику, и ее совершенно не интересовало, чему я учился. Она просто приняла меня тем, кем я был в ее сознании — выбор мгновения, существо ее желания — и каждый раз, глядя на нее, я чувствовал — она впитывала меня, как если бы меня в ее объятих было бы совсем недостаточно. Что же я узнал о Марго в те дни? Совсем немного, почти что ничего. Выросла в Париже, была самой молодой из трех детей в семье, с детства знала Борна, как дальнего родственника. Они были вместе два года, и она не была уверена, что смогли бы прожить вместе еще столько же времени. Похоже, она начала надоедать ему, сказала Марго, точно так же она начала уставать от самой себя. Марго пожала плечами, и когда я увидел ее выражение лица при этом, мне показалось, что она считала себя уже наполовину мертвой. Я перестал приставать к ней с моими расспросами. Довольно было того, что мы вместе; и я съежился от мысли — я мог причинить ей боль случайным прикосновением.

Марго без макияжа была мягче и более земной, чем тот женский образ, который она одевала на улицу. Марго без одежды была тонкой, почти плоской, с небольшими, будто девичьими, грудками, и узкими бедрами. Полногубый рот, плоский живот со слегка выступающим пупком, нежные руки, гнездышко волос в паху, ровные ягодицы и чрезвычайно белая кожа, такая гладкая, какой я никогда не касался до этого. Особенности тела, милая чепуха, драгоценные моменты. Я был очень нерешительным в начале, совершенно не представляя, что ожидать, чуть удивленным тем, что я был с женщиной, гораздо опытнее, чем я, новичок в руках ветерана, неумеха, стесняющийся своей наготы и занимавшийся любовью до этого лишь в полной темноте под одеялом с такими же неловкими и стесняющимися девушками, но Марго была совершенно естественна во всем, в ее знании искусства любовных прикосновений, в ее жажде изучить меня руками и языком, бросаясь на меня, падая в изнеможении, отдавая себя безо всякого стыда и нерешительности, что очень скоро я сдался ей. Все, что хорошо, не несет вреда, сказала однажды Марго, и это был ее подарок мне в конце пятидневного обучения. Она научила меня не бояться самого себя.

Я жаждал продолжения. Жить в таком необычном раю со странной, непостижимой Марго было самым лучшим, самым невозможным событием в моей жизни, но Борн возвращался из Парижа вечером следующего дня, и у нас не оставалось выбора. Тогда я представлял себе, что грядет лишь временное затишье. Когда мы попрощались утром, я попросил ее не беспокоиться, что раньше или позже мы найдем возможность для продолженья наших встреч; несмотря на мою решительность и убежденность, Марго выглядела грустной; и, покидая квартиру, я увидел, как ее глаза внезапно залились слезами.

У меня плохое предчувствие, сказала она, я не знаю, почему, но что-то говорит мне — это конец, это последний раз я вижу тебя.

Не говори так, ответил я, я живу через несколько блоков отсюда. Ты можешь прийти ко мне, когда захочешь.

Я попробую, Адам. Я попытаюся, но не жди многого от меня. Я не такая сильная, как ты думаешь.

Не понимаю.

Рудольф. Когда он вернется, я знаю, он выбросит меня на улицу.

Если он это сделает, ты можешь перебраться ко мне.

И жить с двумя студентами в одной грязной комнате? Я не в том возрасте.

Мой сосед совсем не такой. И наша комната всегда в порядке.

Я ненавижу эту страну. Я ненавижу здесь все, кроме тебя, но тебя недостаточно, чтобы я здесь осталась. Если Рудольф не захочет оставить меня, я соберу свои вещи и уеду домой в Париж.

Ты говоришь, будто этого хочешь, будто ты уже запланировала наш разрыв.

Не знаю. Может, и так.

А я? Наши дни ничего не значат для тебя?

Конечно, значат. Мне было очень хорошо с тобой, но наше время вышло, и в тот самый момент, когда ты выйдешь отсюда, ты поймешь, что я тебе больше не нужна.

Это неправда.

Правда. Ты этого еще не знаешь.

О чем ты говоришь?

Бедный Адам. Я не решение всех проблем. Ни для тебя — возможно, ни для кого.


Печальный конец того, что было так важно для меня, и я вышел на улицу разбитым, озадаченным и, пожалуй, злым. В течение нескольких дней после этого я все время возвращался к нашему последнему разговору, и чем больше я размышлял над ним, тем меньше понимал. С одной стороны, Марго была в слезах, когда я уходил, признавшись, что боится потерять меня. Получалось, что она была не против наших отношений, но, когда я предложил ей встречаться у меня, она заколебалась, ссылаясь на невозможность. Но почему? И никаких объяснений — только, что она не настолько сильная, как мне казалось. Я не понимал, что все это означает. Потом она начала говорить о Борне и тут же скатилась в болото противоречий и борющихся желаний. Она беспокоилась, что Борн мог выставить ее из квартиры, но, секунду спустя, похоже, она как раз этого и хотела. И, более того, она хотела взять инициативу разрыва в свои руки и уйти от него первой. Ничего тут не добавишь. Она хотела быть со мной и не хотела быть со мной. Она хотела быть с Борном и не хотела быть с Борном. Каждое слово у нее опровергало сказанное раннее, и, в конце концов, не было никакой возможности узнать, что она на самом деле чувствовала. Скорее всего, она и сам не знала. Это было для меня самым правдоподобным объяснением — Марго в разладе с самой собой — но после тех пяти ночей, проведенный с ней, я не мог отделаться от чувств обиды и одиночества. Я старался приободрить себя — надеялся, что она позвонит, надеялся, что изменит решение и бросится ко мне — но в глубине я знал, что все ушло, и что ее страх никогда не увидеть меня был на самом деле ее предвидением, и что она покинула мою жизнь навсегда.

В это же время Борн вернулся в Нью Йорк, но прошла неделя, а я так и не услышал ничего от него. Чем дальше длилось его молчание, тем явственнее становилось понимание того, как я не хотел его звонка. Рассказала ли Марго ему о нас? Были ли они опять вместе, или она уже была во Франции? После нескольких дней молчания я решил, тщетно надеясь, что он забыл обо мне, и я больше никогда его не увижу. Не будет журнала, конечно, да я уже не сильно и желал его. Я предал Борна, переспав с его подругой, и, пусть он так или иначе даже подталкивал меня к этому, не было ничего доблестного в том, что я натворил — особенно после того, как Марго сказала мне, что она не будет нужна мне, что, понятно, означало, что я не нужен ей. Я сам заварил эту кашу, каким бы трусом я не был, для меня было бы лучше спрятаться под кроватью, чем встретиться с ними.

Но Борн не забыл про меня. Только я начал верить, что вся история забылась, он позвонил мне вечером и попросил прийти к нему на квартиру поболтать. Это было его слово — поболтать — и я был поражен, каким веселым он был на телефоне, прямо таки излучая энергию и прекрасное настроение.

Извиняюсь за отсутствие, сказал он. Тысяча пардонов, Уокер, был занят, очень занят, жонглировал тысячью вещами, за все прошу тысячу пардонов, заняло немало времени, и наступил момент сесть и заняться делом. Я должен Вам выдать чек на первый номер, и после нашей болтовни, предлагаю Вам пойти потом где-нибудь поужинать. Столько времени прошло, и, мне кажется, нам надо разобраться с нашими новостями.

Я не хотел идти к нему, но пошел. Не без ожидания неприятностей, не без панического холодка в моем животе, но, в конце концов, у меня не было выбора. Чудом журнал все еще оставался в наших отношениях, и если он хотел поговорить об этом, и если он был готов выписать чек в поддержку издания, я не видел причины не принять его приглашения. Нам надо разобраться с нашими новостями. Нравится или нет, но мне придется узнать, было ли Борну известно, что творилось за его спиной — и, если да, что он предпринял.

Он был опять в белом: костюм с рубашкой с распахнутым воротником, но в этот раз чистый и не мятый, вылитый аристократ. Свежевыбритый, с приглаженными волосами, подтянутый и собранный, каким я еще его ни разу до сих пор не видел. Добрая улыбка на его лице, открывая дверь; крепкое пожатие ладони, когда я зашел внутрь; дружеское похлопывание по моему плечу по пути к бару, где он предложил мне выбрать напиток; но без Марго, ни единого знака ее присутствия, что могло означать что угодно, но я начал подозревать худшее. Мы сели возле окон с видом на парк, я — на софе, он — в большом кресле напротив меня, кофейный столик — между нами; Борн ухмыльнулся такой довольной улыбкой, такой счастливой, будто его поездка в Париж была чрезвычайно успешной, и он развязал все узлы запутанных проблем его коллег. Позже, после малозначительных вопросов о моем обучении и книгах, прочитанных недавно мной, он откинулся в кресле и сказал между прочим: Я хочу поблагодарить Вас, Уокер. Вы сделали для меня очень важную работу.

Благодарить? За что?

За то, что выявили правду. Я Вам чрезвычайно благодарен.

Все равно не понимаю, о чем Вы говорите.

Марго.

А что с ней?

Она меня предала.

Как? Я спросил, прикидываясь непонимающим, но чувствуя, что выгляжу смешно, съежившись под грузом стыда от бесконечной улыбки Борна.

Она переспала с Вами.

Это она Вам сказала?

Чтобы она не натворила, Марго никогда не врет. И, если я прав, то вы провели пять ночей с ней — прямо здесь, в этой квартире.

Простите, сказал я, уставившись в пол, избегая взгляда Борна.

Не надо просить прощения. Я честным образом подтолкнул Вас к этому, не правда ли? Если бы я был Вами, я бы сделал то же самое. Очевидно, что Марго хотела переспать с Вами. Каким образом здоровый молодой человек откажется от такой возможности?

Если Вы хотели от нее этого, отчего же Вы говорите о предательстве?

Э-э, но я этого не хотел. Я только притворялся.

И почему же Вы притворялись?

Проверить ее порядочность, вот почему. Шлюшка взяла наживку. Не беспокойтесь, Уокер, мне очень хорошо без нее, и я должен благодарить Вас за ее отсутствие.

Где она сейчас?

Париж, я полагаю.

Это Вы ее выставили, или она сама ушла?

Трудно сказать. Возможно, и то и другое. Назовем, как развод по обоюдному согласию.

Бедная Марго…

Чудесный повар, чудесный секс, но внутри — просто очередная безголовая шлюха. Не надо ее жалеть, Уокер. Она того не стоит.

Жестокие слова от того, кто был с ней целых два года.

Может быть. Как Вы уже заметили, мой язык иногда — сам по себе. Но факт остается фактом, и факт этот — я не молодею. Пора задуматься о женитьбе, и ни один мужчина в здравом уме не примет решения жениться на девушке, подобной Марго.

У Вас уже есть кто-то на примете, или это лишь заявление о будущих намерениях?

Я помолвлен. Две недели тому назад. Еще одно дело, законченное в Париже. Вот, почему я сегодня в прекрасном настроении.

Поздравляю. А когда наступит счастливый день?

Еще не определено. Некоторые осложнения, так что свадьба не может состояться до следующей весны, по крайней мере.

Какая жалость — ждать так долго.

Ничего не поделаешь. По правде говоря, она все еще замужем, и мы должны подождать, пока закон не сделает свое дело. И это стоит того. Я познакомился с этой женщиной, когда я был Вашего возраста; и она превосходный человек, партнер на всю жизнь.

Если Вы так говорите о ней, почему же Вы были с Марго два года?

Потому что я не был уверен в моей любви, пока вновь не увидел ее в Париже.

Марго ушла, пришла жена. Ваша кровать долго не пустует?

Вы меня недооцениваете, молодой человек. Хоть я бы и хотел съехаться с ней прямо сейчас, мне необходимо подождать, пока мы не женимся. Вопрос принципа.

Настоящий рыцарь.

Точно так. Настоящий рыцарь.

Совсем, как наш старый знакомый из Перигора, благородный миролюбивый Бертран.

Упоминание имени поэта ошарашило Борна. Merde! сказал он, шмякнув ладонью о свое колено, я совсем забыл. Я же должен Вам деньги, правда? Сидите здесь, пока я схожу за чеком. Не пройдет и минуты.

После этих слов Борн выскочил из своего кресла и скрылся в глубине квартиры. Я встал, разминая ноги, и только подошел к обеденному столу, стоящему в паре метрах от софы, как Борн вернулся. Порывисто подвинув стул к себе, он сел, открыл чековую книжку и начал писать — зеленой чернильной ручкой, помню, с толстым пером и темно-синими чернилами.

Я даю Вам шесть тысяч двести пятьдесят долларов, сказал он. Пять тысяч за первый номер, плюс тысяча двести пятьдесят, чтобы покрыть четверть Вашего оклада. Не спешите, Адам. Если Вы соберете материалы вместе… скажем… к концу августа или к началу сентября, то будет вовремя. Меня уже тогда здесь не будет, конечно, но мы можем общаться друг с другом письмами, а если что-нибудь срочное случится, то Вы всегда можете позвонить мне за мой счет.

Это был самый большой чек в моей жизни, и когда он оторвал его от чековой книжки и протянул его мне, я посмотрел на сумму, и от ее вида у меня закружилась голова. Вы точно хотите дать мне этот чек? спросил я. Это же куча денег.

Конечно, я хочу дать Вам этот чек. Мы заключили сделку, и теперь Ваша очередь собрать самый лучший первый номер.

Но Марго уже здесь нет. Вы совершенно не обязаны делать это.

О чем Вы?

Это же идея Марго, помните? Вы дали мне работу, потому что она попросила Вас.

Ерунда. С самого начала это была моя идея. Одна вещь, чего хотела Марго, это залезть к Вам в постель. Ей было совершенно до лампочки работа в журнале и Ваше будущее. Если я и сказал Вам, что она попросила меня, только затем, чтобы мне не было неловко за мое предложение.

А зачем Вы вообще предложили мне?

Сказать по правде, сам не знаю. Но я вижу в Вас что-то, Уокер, что мне нравится, и по непонятным причинам мне захотелось поставить на Вас ставку. Я ставлю на то, что Вы добьетесь успеха. Докажите мне, что я неправ.


Был теплый весенний вечер, мягкий и прекрасный вечер с безоблачным небом над нами, с запахом цветов в воздухе и совершенно безветренный, ни малейшего дуновения. Борн решил повести меня в кубинский ресторан, расположенный в Даунтауне города на углу Бродвея и 109-ой Стрит (идеал, его любимое место), но как только мы покинули университетский кампус, он предложил мне сначала дойти до Риверсайд Драйв, где бы могли полюбоваться видом на Гудзон, и оттуда, краем парка, добраться до ресторана. Это такая ночь, сказал он, и мы никуда не торопимся, так что почему бы нам не прогуляться подольше и насладиться прекрасной погодой? Мы шли, дыша приятным весенним воздухом, говорили о журнале, о женщине, на которой Борн собирался жениться, о деревьях и кустах парка Риверсайд, о геологических отложениях на нью-джерсийском берегу реки напротив, и я был счастлив и умиротворен моим благополучием, и все недобрые чувства к Борну растаяли без следа, или, по крайней мере, исчезли на время. Он не винил меня за соблазнение Марго. Он только что дал мне чек на невероятную сумму денег. Он не атаковал меня своими жалящими политическими идеями. Хоть один раз за все время он выглядел расслабленным и спокойным, и, похоже, он действительно был влюблен, похоже, его жизнь повернула колеса в новое, лучшее для него, направление; и только за этот вечер, в любом случае, я был готов простить ему любые прегрешения.

Мы перешли на восточную часть Риверсайд Драйва и направились в Даунтаун. Не все уличные фонари горели на улице, а как только мы добрались до угла 112-ой Стрит, то тут же очутились в квартале, полностью погруженном во мрак. Ночь уже входила в свои владения, и было трудно видеть дальше, чем пару-тройку метров от нас. Я зажег сигарету и во вспышке зажженой спички заметил темный силуэт человеческой фигуры, выходящей из подъезда. Секунду спустя Борн схватил меня за руку и сказал только одно слово: Стоп. Я уронил спичку и выбросил мою сигарету. Фигура приближалась, без сомнения направляясь в нашу сторону, и после нескольких его шагов я увидел, что это был чернокожий подросток, одетый в темного цвета одежду. Невысокий, не старше шестнадцати-семнадцати лет, но после следующих его трех-четырех шагов к нам я, наконец, понял, отчего Борн схватил меня за руку, потому что увидел то, что Борн увидел первым. Подросток держал в левой руке пистолет. Оружие было направлено на нас; и тут же, одним скачком секундной стрелки часов, вселенная вокруг меня изменилась. Подросток уже не был живым существом. Он был пистолетом и только им, пистолетом ночного кошмара в воображении каждого жителя Нью Йорка, бессердечный, бесчеловечный пистолет с одной целью — однажды найти тебя на пустой улице и отправить тебя в могилу. Ценное наружу. Все из карманов. Молчать. Мгновение до этого я был на вершине мира, а сейчас, внезапно, я был напуган, как никогда в моей жизни.

Подросток остановился в полуметре от нас, целясь пистолетом в мою грудь, и сказал: Не двигаться.

Он стоял так близко, что я разглядел его лицо, полное неуверенности, даже страха. Откуда я понял это? Похоже, что-то было в его глазах, или я заметил, как дрожала его губа — трудно сказать. Страх ослепил меня, и эти впечатления, должно быть, вошли сквозь мою кожу, на клеточном уровне, как говорится, бессознательное знание; и я был почти уверен, что он был новичок, может, в своем втором выходе, а, может, и в первом.

Борн, стоящий слева от меня, сказал: Что тебе надо? Легкое волнение читалось в его голосе, но, по крайней мере, он заставил себя говорить, чего я бы не смог сделать в ту минуту.

Ваши деньги, сказал подросток. Ваши деньги и часы. Оба. Сначала кошельки. И побыстрее. Я не буду ждать целую ночь.

Я залез в свой карман за купюрами, но Борн неожиданно решил дать отпор. Глупость, подумал я, сопротивление могло кончиться тем, что нас могли убить, но тут я никак не мог вмешаться в происходящее.

А если я не захочу отдать мои деньги? спросил Борн.

Тогда я тебя застрелю, мистер, сказал подросток. Я застрелю тебя и все равно заберу ваши кошельки.

Выдох Борна был долгим и драматическим. Ты пожалеешь, малыш, сказал он. Почему бы тебе не уйти сейчас и оставить нас в покое?

Почему бы тебе не заткнуться и дать мне твой кошелек? ответил подросток, помахав пистолетом пару раз для наглядности.

Как хочешь, сказал Борн. Только не говори, что тебя не предупредили.

Я продолжал смотреть на подростка, видя Борна лишь боковым зрением, но в последнюю секунду я слегка повернул мою голову налево и увидел, как он доставал что-то из внутреннего кармана пиджака. Я был уверен, что он доставал деньги, но, когда его рука покинула карман, в кулаке, казалось, было спрятано нечто другое. Я даже не успел подумать, что это могло быть. В одно мгновение я услышал кликающий звук, и лезвие ножа выпрыгнуло наружу. Жестким ударом снизу вверх Борн вонзил лезвие в подростка — прямо в живот, смертельное ранение. Подросток охнул от удара, схватился за живот правой рукой и медленно осел на землю.

Блин, мужик, сказал он. Он даже не заряжен.

Пистолет выпал из его руки и скатился на мостовую. Я с трудом начинал осознавать происходящее. Слишко многое случилось за короткое время, слишком нереальное. Борн подобрал пистолет и положил его к себе в боковой карман. Подросток начал стонать, обхватив живот обеими руками и крутясь во все стороны по асфальту. Было слишком темно, чтобы видеть все, но мне показалось, что я увидел кровь, сочащуюся на землю.

Мы должны доставить его в госпиталь, наконец я заговорил. На Бродвее должны быть телефонные будки. Подождите здесь, я сбегаю позвоню.

Не будь идиотом, сказал Борн, схватив меня за пиджак и встряхнув изо всех сил. Никаких госпиталей. Он умрет, и мы здесь ни при чем.

Он не умрет, если медицинская помощь будет здесь через десять-пятнадцать минут.

А если он выживет, тогда что? Хочешь провести следующие три года жизни в суде?

Мне все равно. Уходите, если хотите. Идите домой, выпейте бутылку джина, но я бегу на Бродвей, чтобы позвонить.

Замечательно. Будь по-твоему. Мы прикинемся добрыми паиньками, и я буду сидеть здесь с этим отребьем и ждать, когда ты вернешься. Это то, что ты хочешь? Ты что думаешь, я глупец, Уокер?

Я не стал ничего отвечать ему. Я развернулся и побежал по 112-ой Стрит к Бродвею. Я отсутствовал десять, может, пятнадцать минут, но, когда я вернулся туда, где оставались Борн и раненый подросток, их обоих уже не было. Лишь кровавое пятно свернувшейся крови на мостовой и более ни единого знака, что они были здесь.


Я пошел домой. Не было никакого смысла ждать медицинскую помощь, поэтому я вернулся на Бродвей и побрел в сторону Даунтауна. Мое сознание было опустошено — ни одной различимой мысли, и, когда я зашел в свою комнату, я обнаружил себя плачущим, и, похоже, плачущим уже несколько минут. К счастью, моего соседа не было в комнате, и не нужно было объяснять никому ничего. Я плакал; и, когда, наконец, мои слезы закончились, я разорвал чек Борна и положил обрывки в конверт, отправленный ему наутро. Там не было никакого сопровождающего письма. Я был уверен, что этот жест говорил сам за себя, и он поймет, что я разрывал любые отношения между нами и больше не хотел иметь ничего общего с его грязным журналом.

Позже днем выпуск Нью Йорк Пост напечатал, что тело восемнадцатилетнего Седрика Уилльямса было найдено в парке Риверсайд с многочисленными проникающими ранениями в области груди и живота. Никакого сомнения для меня не было в том, что Борн был замешан в этом. В тот момент, когда я оставил их, убежав позвонить, он подобрал кровоточащее тело Уилльямса и оттащил его в парк, чтобы закончить начатое в переулке. Если принять во внимание количество машин, проезжающих по Риверсайд Драйв, я нашел, правда, невероятным, чтобы никто не смог заметить Борна, переходящего дорогу с телом в руках, но, судя по статье в газете, у сыщиков не было ни единой зацепки.

Безусловно, я просто был обязан позвонить в местное отделение полиции и рассказать им о Борне, ноже и Уилльямсе, пытавшемся нас ограбить. Я наткнулся на эту статью в газете, когда пил кофе в Лайонс Ден, закусочной в студенческом центре, и вместо того, чтобы позвонить в полицию с ближайшего телефона, я решил пройти до 107-ой Стрит и позвонить оттуда. Никто еще не знал, что случилось со мной. Я хотел позвонить сестре — ей одной я мог открыться — но ее не было на месте. Зайдя в свое общежитие, я забрал почту перед тем, как подняться в лифте. Для меня было одно лишь письмо: без марки, без печати отправления, с моей фамилией наискосок, сложенное в три сгиба и так запихнутое в щель моего почтового ящика. Я открыл письмо в лифте по дороге на мой девятый этаж. Ни слова, Уокер. Помни: у меня есть нож, и я не побоюсь им воспользоваться.

Письмо было неподписано, да это было и не нужно. Дерзкая, наглая угроза, но после того, как я видел Борна в деле и был свидетелем пределов его жестокости, я был уверен — он не замешкается пустить в дело нож. Он мог бы найти меня, если бы я его выдал. Если бы я не стал этого делать, он, наверняка, оставил бы меня в покое. Я все еще хотел позвонить в полицию, но прошел день, прошло еще несколько дней, я так и не смог заставить себя совершить телефонный звонок. Страх заткнул мне рот, но только страх мог защитить меня от встречи с ним, а мне было того и достаточно: держаться от Борна подальше всю мою жизнь.

Мое бездействие было самым постыдным поступком в моей жизни, самым глубоким падением моей человеческой натуры. Я не только позволил убийце скрыться, но также, оказавшись лицом к лицу со слабостью моих принципов, я осознал, что я никогда не был тем, кем казался самому себе — не так уж хорош, не так уж силен духом, не так храбр, как представлял. Ужасная, неумолимая правда. Моя трусость ослабила меня, да как же и не бояться-то ножа? Борн воткнул его в живот без малейших угрызений совести и сожаленья, и если первый удар можно было бы объяснить само-защитой, то остальные двенадцать ударов в парке — как хладнокровное убийство? После моих мучений, длившихся неделю, я все-таки нашел мужество позвонить моей сестре; и после того, как я вылил все на Гвин за два часа разговора, я понял, что мне не отвертеться. Я должен был сбросить этот груз. Если бы я не позвонил в полицию, я перестал бы уважать себя; и стыд преследовал бы меня до конца жизни.

Я до сих пор считаю, они поверили в мой рассказ. Я дал им записку Борна, хоть и не подписанную, в которой говорилось о ноже; угроза была налицо, и если какие-нибудь сомнения еще могли существовать, то любой эксперт по почерку мог бы легко подтвердить руку Борна. Также было пятно крови на мостовой возле угла Риверсайд Драйв и 112-ой Стрит. Существовал мой телефонный звонок, зарегистрированный медицинской помощью, и в дополнение ко всему я им сказал, что никого не было в момент прибытия помощи. Поначалу они неохотно восприняли факт, что профессор факультета Международных Отношений Колумбийского университета мог совершить подобное ужасное преступление прямо на улице, а теперь запросто гуляет с выбрасывающимся лезвием ножом, но, в конце концов, они уверили меня в своем намерении разобраться до конца. Я покинул полицейский участок совершенно убежденный, что это дело будет разрешено очень скоро. Шел конец мая, так что оставалось две-три недели до окончания семестра; и после моего недельного молчания, я подумал, что Борн мог увериться в моем молчании под угрозой. Но я был неправ, глупо и трагично неправ. Как они и обещали, полицейские решили расспросить Борна, но администратор факультета заявил им о раннем отъезде профессора Борна в Париж. Его мать внезапно скончалась, и теперь оставшиеся часы учебы и экзамены будут преподаваться другим учителем. Другими словами, профессор Борн не сможет вернуться.

Он опасался меня. Несмотря на записку, он решил, что угроза не остановит меня, и я, рано или поздно, пойду в полицию. Да, я пошел — но не так скоро, как я был должен, и поскольку я предоставил ему дополнительное время, он воспользовался случаем и скрылся, уехав из страны и избегнув юрисдикции законов Нью Йорка. Я знал, что история со смертью матери была ложью. Во время первого разговора на вечеринке в апреле он рассказал мне, что его родители уже неживы, и если только его мать внезапно не воскресла после этого, я не знал, как могла она умереть во второй раз. Услышав новости от детективов, позвонивших мне, я окаменел; я был раздавлен и унижен. Борн победил меня. Он показал мне нечто отвратительное внутри меня, и в первый раз в моей жизни я понял, что это такое — ненавидеть кого-то. Я никогда не смогу простить его — и я никогда не смогу простить себя.