"Жидкое время Повесть клепсидры" - читать интересную книгу автора (Березин Владимир)

Вкус глухаря

– А я люблю майские праздники, – сказал бывший егерь Евсюков, стараясь удержать руль. – Они хорошие такие, бестолковые. Вроде как второй отпуск.

– Лучше б этот отпуск был пораньше. Ездил бы я с вами на вальдшнепов, если бы раньше… – Сидоров всегда спорил с Евсюковым, но место свое знал.

Бывший егерь Евсюков был авторитетом, символом рассудительности. И я знал, как Сидоров охотится весной – в апреле он выезжал на тягу.

Ночью он ехал до нужного места, а потом вставал на опушке. Лес просыпался, бурчал талой водой, движением соков внутри деревьев.

Через некоторое время слышались выстрелы таких же, как Сидоров, сонных охотников. Выстрелы приближались, и наконец Сидоров, как и все, палил в серое рассветное небо из двух стволов, доставал фляжку, отхлебывал – и ехал обратно.

Евсюков знал все это и издевался над Сидоровым – они были как два клоуна, работающие в паре. Я любил их, оттого и приехал через две границы – не за охотничьим трофеем, а за человечьим теплом.

И сейчас мы тряслись в жестяной коробке евсюковского автомобиля, доказывая себе каждую минуту, что в России нет дорог, а существуют только направления. Мы ехали в новое место, к невнятным мне людям, с неопределенными перспективами. Майский сезон короток – от Первомая до Дня Победы. Хлопнет со стуком форточка охотхозяйства, стукнет в раму – и нет тебе ничего – ни тетерева, ни вальдшнепа. Сплошной глухарь. Да и глухаря, впрочем, уже и нет. Хоть у Евсюкова там друг, а закон суров и вертится, как дышло.

Вдруг Евсюков притормозил. На дороге стояли крепкие ребята на фоне облитого грязью джипа.

– Куда едем? – подуло из окна. – Что у вас, ребята, в рюкзаках?

– А вы сами – кто будете? – миролюбиво спросил Евсюков, но я пожалел, что ружья наши далеко да лежат разобраны – согласно проклятым правилам.

– Хозяева, – улыбаясь, сказал второй, что стоял подальше от машины.

– Мы всего тут хозяева – того, что на земле лежит, и того, что под землей. И не любим, когда чужие наше добро трогают. Так зачем едем?

– В гости едем, к Ивану Палычу, – ответил Евсюков.

Что-то треснуло в воздухе, как сломанная ветка, что-то сместилось, будто фигуры на порванной фотографии, – мы остались на месте, а проверяющие отшатнулись.

Слова уже не бились в окна, а шелестели. Извинит-т-те…

П-потревожили, ошибоч-чка… Меня предупредили, что удивляться не надо, – но как не удивиться.

Евсюков, не отвечая, тронул мягко, машина клюнула в рытвину, выправилась и повернула направо.

– Я думаю, Палыч браткам когда-то отстрелил что-то ненужное? -

Сидоров имел вид бодрый, но в глазах еще жил испуг.

– Палыч – человек великий, – сказал Евсюков. – Он до такого дела не унижается. У него браконьер просто сгинул бы с концами. Тут как-то одна ударная армия со всем нужным и ненужным сгинула… Нет, тут что-то другое.

– А я бы не остановился. У хохлов президент враз гайцов-то отменил, а уж тут-то останавливаться – только на неприятности нарываться.

– Ну ты и дурак. Не хочешь нарваться на неприятности, нарвешься на пулю. И президентами не меряйся – подожди новой весны.

Деревня, где жил лесной человек Иван Палыч, была пуста. Десяток пустых домов торчал вразнобой, чернел дырками выбитых окон, а на краю, как сторожевая башня, врос в землю трактор “Беларусь”. В кабине трактора жила какая-то большая птица, что при нашем приближении заколотилась внутри, потеряла несколько перьев и так и не взлетев побежала по земле в сторону.

Иван Палыч сидел на лавочке рядом с колодцем. Он оказался человеком без возраста – так и не скажешь, сорок лет ему, шестьдесят или вовсе

– сто. Рядом с ним (почти в той же позе) сидел большой вислоухий пес.

Мы выпали из автомобиля и пошли к хозяину медленно и с достоинством.

Когда суп был сварен, а привезенное – розлито, Сидоров рассказал о дорожном приключении.

Иван Палыч только горестно вздохнул:

– Да, есть такое дело. Много разных людей на свете, только не все хорошие. Но вы не бойтесь, если что, на меня сошлитесь.

– Так и сослались. С большим успехом. А что парубкам надо?

– Этим-то? А они пасут местных, что в здешних болотах стволы собирают.

– С войны? Да стволы-то ржа съела!

– Какие съела, а какие нет. Да и кроме ружья военный человек кое-что еще носит – кольцо обручальное, крестик серебряный, если его советская власть не отобрала, ну там ордена немудрящие.

– Ты бы вот орден купил?

– Я бы, может, и не купил.

– А люгер-пистолет?

Я задумался. Пока я думал мучительную мужскую думу о пистолете, Иван

Палыч рассказал, что братки раскопали немецкое кладбище и долго торговались с каким-то заграничным комитетом, продавая задорого солдатские жетоны.

– Пришлось ребятам к ним зайти, и теперь они смирные – только вот к приезжим пристают, – заключил Иван Палыч.

Мои спутники переглянулись и посмотрели на меня.

– Вова, ты Иван Палыча во всем слушайся, ладно? – сказал Евсюков ласково. – Он если что попросит, сделать надо без вопросов. А?

Но я понял все и так – вот царь и бог, а мое дело слушаться.

До вечера я остался один и уничтожил двенадцать жестяных банок, чтобы привыкнуть к чужому ружью (свое не потащишь через новые границы), а потом готовил обед, пока троица шастала по лесам. А на следующий день мы разделились, и Иван Палыч повел меня через гать к глухариному току.

Называлось это вечерний подслух.

Глухари подлетали один за другим и заводили средь веток свою странную однообразную песню. Будто врачи-вредители собрались на консилиум и приговаривают вокруг больного – тэ-кс, тэ-кс! Но один за другим глухари уснули, и мы тихо ушли.

– Слышь – хрюкают? Это молодые, которые петь не умеют. Хоть песня в два колена, а все равно учиться надо. С ними – самое сложное, они от собственных песен не глохнут.

Мы обновили шалаш и, отойдя достаточно далеко, запалили костерок.

Иван Палыч долго не ложился, а я быстро заснул на своем коврике, завернувшись в спальник.

Я проснулся быстро – от чужого разговора. У костра сидел, спиной ко мне, пожилой человек в ватнике. Из треугольной дыры торчал белый клок.

– Да я империалистическую войну еще помню – уж я налютовался, что потом двадцать лет отходил.

Ну, заливает дед, – я даже восхитился. Но Иван Палыч поддакивал, разговор у них шел свой, и я решил не вылезать на свет.

– Так не нашел, значит, моих? – спросил пожилой.

– Какое там, Семен Николаевич, – деревни-то даже нет. Разъехался по городам народ – укрупнили-позабыли.

– Хорошо хоть не раскулачили, – вздохнул пожилой. – Ну, мне пора.

Значит, завтра придешь?

Палыч глянул на часы:

– Теперь уж сегодня.

С утра мы били глухарей – под песню, чтобы не спугнуть остальных.

Сидоров с Евсюковым играли с глухарями в “Море волнуется – раз, море волнуется – два”, подбираясь к глухарям, и точно били под крыло.

Пять легли на своем ристалище, не успев пожениться. Один был матерым, старым бойцом, остальные были налиты силой молодости.

Сидоров и Евсюков сноровисто потащили добычу к дому, а Палыч поманил меня пальцем:

– Тут мы одного человека навестим. Поможешь.

Я промолчал, потому что уж знал – какого. Но отчего Иван Палыч темнит – понять не мог. Ну, перекусим у соседа, может, он поразговорчивее будет, чем Иван Палыч.

В полдень мы подъехали к лесному озеру и, найдя потопленную лодку, переправились на дальнюю сторону… Я, тяжело дыша, шел по тропе за

Иван Палычем, а он бормотал:

– Мелеет озеро. Раньше вода во-о-он где стояла. А теперь как в раковину утянуло. Все, пришли.

Я недоуменно озирался. Ни дома, ни палатки я не увидел. Где ждал нас другой егерь – было совершенно непонятно.

– Ты перекури пока, у меня тут дело деликатное… – Иван Палыч сел на колени и погладил землю. – Тут он.

Старый егерь достал саперную лопатку и начал окапывать неприметное место. Работать пришлось долго – ручей намыл целый холм песка. Потом я сменил Ивана Павловича, уже догадываясь, что я увижу. И вот еще через минуту на меня глянул желтый череп – глянул искоса. Семен

Николаевич лежал на животе, и череп упирался отсутствующим носом в корневище, косил в сторону, будто говорил мне – а знаешь, каково здесь лежать? знаешь, как грустно?

Мы расстелили большой кусок полиэтилена и сложили Семена Николаевича поверх него.

– А ружья нет? – спросил я.

– Откуда у него ружье? Не было у него ружья.

Оказалось, что Семен Николаевич умер не от пули, а замерз. И замерзая, не мог простить себе, что заплутал и отстал от своих. Если бы он умирал на людях, то отдал бы живым шкурку от сала и кусок сахара. А так – все было напрасно и глупо. Оттого Семен Николаевич умер с крестьянской обидой в душе.

Мы вернулись к лодке.

Иван Палыч подмигнул мне и сказал:

– Сегодня перевоз бесплатный.

Он отпихивался шестом, и вода гулко билась в борт. Ну да, думал я, сегодня перевоз бесплатный, куда положить монетку – на глаза, за щеку? Некуда ее класть – и везет русский лесной Харон задарма. А я, бесплатный помощник перевозчика, заезжий гусь, везу на коленях русского солдата – не то с того света на этот, не то – обратно.

Машина тряслась по лесной дороге, а Семен Николаевич, постукивая, ворочался на заднем сиденье. Казалось, что он ворочался во сне.

– Иван Палыч, – спросил я, – а как же с немцами?

– А что, немцы не люди? Один вон пролежал все время с немцем в обнимку – они как схватились врукопашную, так и полегли. Вот ты, если бы пролежал с кем в обнимку шестьдесят лет, – сохранил бы ту же ненависть? Так и попросили хоронить – вместе. Сложно все, Вовка. Вот был один летчик, так он барсуков ненавидел. Его барсуки объели. Ну и что? Я говорю – что тебе барсуки? Так не слушал, он этих барсуков больше немцев ненавидел. Тут трезвую голову надо иметь и не лезть со своими представлениями в чужой мир.

Вот в прошлом году приехал к нам ваш приятель Вася Голованов – встретил по ошибке каких-то немецких танкистов да от страха все напутал. В мертвые дела лучше не вмешиваться, если к этому не готов.

Лучше крестом обмахнуться – благо у нас теперь всякий со свечкой стоит, как телевидение в церковь приедет. Перекрестись и постанови, что не было ничего, видимость одна больная, и самогон у Ивана Палыча дурно вышел в этот раз.

Евсюков и Сидоров уже ждали нас у брошенного кладбища. Издали они были похожи на удвоенного могильщика-философа, взятого напрокат у

Шекспира.

Мы закопали Семена Николаевича и, расстелив брезент у могилы, принялись пить.

– Только русские жрут на кладбище, – сказал бывший егерь Евсюков с куском сала в зубах. – Я вот японцев на Пасху в лес вывозил. Они как увидели, как наши с колбасой и салатами к родственникам прутся, так у них все косоглазие исправилось. Сразу зенки стали круглые, как блюдца…

Сидоров жевал тихо, только выдохнул после первой:

– А самогон у тебя, Иван Палыч, ха-р-роший вышел…

Я молчал. Во мне жила обида – они всё знали. А я не знал. Они глядели на меня как на дурака и испытывали.

– Ты не печалься, Вова, – сказал Евсюков, – все правильно.

Стелился дым дешевых сигарет, сердце рвалось из груди от спирта и светлой тоски.

– Хорошо ему теперь? – спросил я.

– Кому сейчас хорошо? – философски спросил Сидоров. – Семен

Николаевич – крестьянин был от Бога. Ему плохо было, что внуков не нянчил, что семья руки рабочие потеряла. Он не воин был, а соль земли. Это воинам сладко в бою умереть. Знаешь, как сладко за Родину умереть? Не стоять из последних сил у станка, за годом год, не с голода пухнуть, на себе пахать. Это славно – помереть: ты здесь, они там, тут враг, а тут свои, все ясно и четко. Не в очереди за пенсией стоять, дети на тебя не будут смотреть криво. Не погонят тебя, маразматика, вон. А на людях погибнуть за общее дело – вроде избавления.

Я слушал Сидорова и верил каждому слову.

Сидорова расстреляли лет десять назад. Он лежал, раненный, на асфальте привокзальной площади в чужом южном городе. Он был ранен и тупо смотрел в серое зимнее небо. Тогда к нему подошли и выстрелили несколько раз – а потом пошли к другим. Одна пуля попала в рожок от автомата, что был спрятан у него под бушлатом, а другая пробила его насквозь, вырыв неглубокую ямку в асфальте, – он дожил до вечера, пока его по случайности не нашел сослуживец и не вытащил на себе.

Сидорова долго лечили, а потом погнали из армии как инвалида.

Он собирал себя по частям, как дракон собирает разрубленное рыцарем тело. Потом он начал класть полы в небедных домах, вставлять немецкие окна и крепить в этих домах итальянскую сантехнику. Иногда ему казалось, что хозяева этих домов – те самые, кто недострелил его тогда, в первый день Нового года, и поэтому я знал, что со смертью у

Сидорова свои отношения. Для него там никакого бы Ивана Павловича не нашлось.

Поэтому я представил своего деда, что сгорел в воздухе, – я представил, как он засыпает и хрипят в наушниках голоса его товарищей. Дед, наверное, не слышал этих голосов, когда небо крутилось вокруг него, а земля приближалась, увеличивая дымы и рытвины окопов.

Но деда похоронили на Кубани, я видел его имя на бетонном обелиске.

С ним все произошло правильным образом.

– Пошли глухаря-то есть, – прервал эти размышления Евсюков.

Мы сели вокруг котла на улице. Стол был крив, да и мысли были не прямы.

Помянули Семена Николаевича, а после третьей и вовсе пошло легче.

– В старом глухаре есть что-то от кабана, – сказал Сидоров. – В том смысле, что жесткий. Он – как кабан.

– А мне нравится, он елкой пахнет. Смолой то есть… – Евсюков хлебал свое жирное красное варево. – Ты ешь, ешь, Вова, – я тоже сначала в сомнении был, а сейчас ко всему привык. Главное, людей любить надо, а живых или мертвых – дело второе.

– А что у нас с властью – ну там менты разные? Что военком?

– Да ничего военком – мужик он хороший, да бестолковый. Ему выписали денег под праздники, он старикам наручные часы накупил да тем дела и закончил. Он про меня знает, не мешает, не вмешивается – я бы сказал, грамотно поступает. Что, нам нужно, чтобы привезли пять первогодков, чтобы они три раза палили над могилой? Нам не надо, и

Семену Николаевичу не надо. Наше дело скромное, тихое. Мы по душе дела улаживаем.

Календарь с треском рвался на пути от первых майских праздников ко вторым.

Наконец мы двинулись в обратный путь и взяли с собой Ивана Павловича

– до города. Там ждали его дела и какие-то нам неизвестные родственники. Ночь катилась к рассвету – и круглая фара луны освещала наш путь. Закрыв глаза, я думал о том, что леса наших стран полны людей, недоживших свои жизни. И земли вдоль великих рек полны воинов, превратившихся в цветы. Пройдет век, народы сольются – и ненависть сотрется. Этой ночью мертвые спят в холодной земле

Испании и проспят холодные зимы, пока с ними спит земля, и будут просыпаться, когда придет майское тепло. Они спят на Востоке, под степным ковылем, со своими истлевшими кожаными щитами, зажав ребрами наконечники чужих стрел. И пока они спят беспокойно и тревожно, то думают, что их войны еще не кончились.

И золотоордынцы с истлевшими усами, чернявые генуэзцы, русские и литовцы спят вповалку, потому что никто не знает места, где они порезали и порубили друг друга.

И в глубине морей, растворившись в соленой воде, их разъединенные молекулы только дремлют, пока кто-то не простился с ними по-настоящему…

Вдруг Евсюков резко затормозил – все отчего-то сохранили равновесие, один я больно ударился головой. На мгновение я подумал, что нас провожают черные копатели – точно так же, как и встречали.

Но жизнь, как всегда, была тверже.

Прямо на нас по безлюдной дороге надвигалась темная масса.

Черный немецкий танк, визжа ржавыми гусеницами, ехал по русской земле. И сквозь броню на башне, дрожа, светила какая-то звезда.

Часть дульного тормоза была сколота, но танк все же имел грозный вид.

Фыркнув, он встал, не доехав до нас метров десять.

Из верхнего люка сначала вылез один, а потом по очереди еще три танкиста.

Они построились слева от гусеницы. Мы тоже вышли, встав по обе стороны от “Нивы”.

Старший, безрукий мальчик в черной форме, старательно печатая шаг, подошел к Ивану Павловичу, безошибочно выбрав его среди нас.

– Господин младший сержант! Лейтенант Отто Бранд, пятьсот второй тяжелый танковый батальон вермахта. Следую с экипажем домой, не могу вырваться, прошу указаний.

– А почему четверо? – хмуро спросил Палыч. Лейтенант вытянулся еще больше – он тянулся, как тень от столба. Но тени у него, собственно, не было. Только пустой рукав бился на ночном ветру.

– Пятый – выжил, господин младший сержант.

– Понял. Дайте карту.

В свете фар они наклонились над картой. Экипаж не изменил строя и молча глядел на своих и чужих.

Танк дрожал беззвучно, но пахло от него не соляром, а тиной и тоской.

– Все. – Палыч распрямился. – Валите. И держите Полярную звезду справа, конечно.

Лейтенант козырнул, и немцы полезли на броню.

Танк просел назад и дернул хоботом. Моторная часть окуталась белым, похожим на туман дымом, и танк, уходя вправо, начал набирать скорость.

Евсюков выкинул свой окурок, а Палыч свой аккуратно забычковал и спрятал в карман.

– Что смотришь-то? Это, видать, головановские, – сказал Палыч. -

Нечего им тут болтаться, непорядок. Пора им домой. И так бывает, да.

– Давай-давай, – дернул меня за рукав Евсюков, сам, кажется, не очень уверенно себя чувствовавший.

Но наша “Нива” тут же заглохла, мы долго и муторно заводили ее и сумели продолжить путь только на рассвете, когда сквозь сосны пробило розовым и желтым.

– Сегодня – День Победы, – сказал я невпопад.

– Ты не говори так, – сказал Евсюков. – Мы так не говорим… Завтра у нас будет Девятое мая. У нас Дня Победы нет, потому как война кончается только тогда, когда похоронен последний солдат.

– А почитай, пока у нас никакой Победы и нет, – подытожил Иван

Палыч. – Но водки сегодня выпьем несомненно, что ж не выпить?