"Два мира" - читать интересную книгу автора (Зазубрин Владимир Яковлевич)

27. СЕГОДНЯ МЫ ВСЕ РАВНЫ

Окна Медвежинской школы были ярко освещены. На улицу пробивались сквозь двойные рамы глухие звуки пианино. В светлых четырехугольных пятнах мелькали силуэты танцующих. У полковника Орлова были гости. Сегодня к нему приехали из города несколько офицеров в обществе двух сильно накрашенных дам. Обе были вдовы офицеров одного из сибирских полков, недавно убитых. Фамилий их никто как следует не знал. Все звали их по имени и отчеству. Одну, курносоватую блондинку среднего роста, с большим ртом и узкими глазами, в зеленом платье, – Людмилой Николаевной. Другую – высокую, полную, с пунцовыми губами, правильным носом, подкрашенными карими глазами и пышной прической завитых каштановых волос, – Верой Владимировной. Легкое светлое бальное платье открывало у нее наполовину грудь и руки до плеч. В большом классе было тесно. Адьютант играл на пианино. Подвыпивший полковник развязно шутил с дамами, танцевал, преувеличенно громко стуча каблуками и звеня шпорами. Нетанцующие офицеры разделились на две группы, разместившись за столами по разным углам комнаты. У сидевших в дальнем правом углу около стола, уставленного бутылками спирта, вина и закусками, лица покраснели и вспотели, воротники мундиров и френчей были расстегнуты. Бритый, белобрысый ротмистр Шварц старался перекричать пианино, стук и шмыганье ног танцующих.

Эх вы, братцы, смело вперед!

В нас начальники дух воспитали,

И Совдеп нам теперь нипочем.

Офицеры вторили нестройно, вразброд, пьяными голосами:

Уж не раз мы его побивали

И опять в пух и прах разобьем.

Полковник закричал с другого конца комнаты:

– Господа офицеры, к черту патриотические песни и политику. Сегодня мы будем жить только для себя. Довольно, надо когда-нибудь и отдохнуть! Корнет, матчиш!

Скучающие звуки вырвались из-под клавиш. Орлов схватил Веру Владимировну, канканируя, понесся с ней по комнате. Вера Владимировна вертела задом, трясла грудью, откидываясь всем телом назад, прыгала на носках, наклонялась вперед, высоко поднимала ноги, извивалась в руках офицера, выкрикивала тяжело дыша:

Матчиш я танцевала

С одним нахалом

В отдельном кабинете

Под одеялом…

Офицеры перестали петь, разговаривать, блестящими сузившимися глазами ощупывали тонкие ноги женщины в ажурных чулках, ловили взглядами белые кружева ее белья. Совершенно пьяный сотник[18] Раннев вытащил из кобуры револьвер. Ему надоела смуглая физиономия Пушкина в темной массивной раме. Пуля попала в угол портрета, разбила стекло. Офицеры подняли стрелявшего на смех.

– Попал пальцем в небо! Ковыряй дальше!

Безусый юнец, хорунжий[19] Брызгалов, бросил презрительный взгляд в сторону Раннева, выхватил свой маленький браунинг, всадил пулю поэту между бровей.

Брызгалову аплодировали, пили за его здоровье. Осмеянный сотник, наморщив лоб, встал, подошел к пианино, медленно вытянул из ножен шашку, со злобой рубанул по крышке инструмента. Полозов толкнул в бок офицера.

– Ты чего это, черт, с ума спятил? Пошел отсюда.

Патруль, встревоженный выстрелами в школе, пришел узнать, в чем дело. Шарафутдин в передней успокоил солдат.

– Нищаво, эта гаспадын афицера мал-мало шутка давал.

Патруль ушел. Адъютант играл без отдыха. Людмила Николаевна и Вера Владимировна с легкостью бабочек порхали из рук одного офицера к другому. Отдыхать во время небольших перерывов дамам не давали на стульях, мужчины бесцеремонно сажали их к себе на колени. Они не сопротивлялись, смеясь, трепали офицерам прически, усы и бороды. Ротмистр Шварц, покачиваясь, волоча за собой блестящую никелированную саблю, подошел к полковнику.

– Какого черта, полковник, у вас так мало дам? Две каких-то пигалицы, и только. Нельзя ли…

– Ладно, ладно, – перебил Орлов. – Сейчас будут.

– Адъютант, корнет, женщин нам, женщин!

Адъютант закричал:

– Шарафутдин, киль мында[20].

– Я, гаспадын карнет.

– Ханым бар?[21]

Шарафутдин плутовато улыбнулся. Острые черные глаза татарина заблестели в узких жирных щелочках. Толстые масленые губы раздвинулись.

– Бар[22], гаспадын карнет.

– Бираля[23].

Группа более трезвых офицеров в левом углу класса играла в железку. Среди них был один невоенный, заводчик, беженец с Урала, приехавший из города, Веревкин Сидор Поликарпович. Заводчик приехал в отряд Орлова со всем имуществом, погруженным на восьми возах. В городе оставаться дальше становилось опасно, положение белых было безнадежное. В поезд, в один из эшелонов, уходивших на Восток, Веревкин не сумел попасть, ехать на лошадях самостоятельно побоялся, решил присоединиться к отряду полковника Орлова, своего старого знакомого. Играл Сидор Поликарпович не торопясь, спокойно, с сожалением вздыхая, говорил об убытках, причиненных ему войной, удивлялся, почему погибло в России дело Колчака.

– Ведь правительство адмирала совершенно правильно опиралось на мелкого собственника. Оно великолепно защищало интересы частного землевладения, вообще частной собственности. Не понимаю, чего еще, какую еще власть нужно сибирякам? Ведь здесь же совсем нет этого знаменитого российского пролетаризировавшегося бесштанного крестьянства. Здесь все мужики крепкие, скопидомы, хорошие хозяева. И вот, поди же ты, идут против нас.

– Каналья стал народ, измельчал, оподлился, распустился. Забыто все: и религия, и уважение к власти, ко всякой, какой угодно, даже к советской, – говорил Глыбин.

– Вы думаете, у красных лучше? Все один черт. Никто никого не признает. Бей, громи, грабь и всех и вся. Вот чем, вот какими интересами живет теперь русский народ. Анархия, полнейшая анархия кругом.

– Мое, – открывая карты, сказал Веревкин.

– У вас сколько? – полюбопытствовал Глыбин. Веревкин показал.

– Ага! Берите.

– Но ведь нужны же какие-нибудь рамки, берега для разбушевавшейся стихии анархического разгрома, мятежа. Ведь в этом диком потоке разрушения и взаимного истребления в конце концов может сгибнуть и самая идея воссоздания России, и сам народ, ослепленный красной ложью, утопит не только нас, но и себя.

Сидор Поликарпович пристальным, спрашивающим взглядом обводил партнеров, разглаживая широкую русую бороду, поправляя на правой стороне груди университетский значок.

– Неужели уж нет больше надежды на то, что власть останется в наших руках? Неужели все вы, господа, все наше многострадальное офицерство должны будете до конца жизни влачить жалкое существование изгнанников? А Красильников, ведь это историческая фигура, неужели и он?

Глыбин неопределенно протянул ответ:

– Да, Красильников – личность.

Веревкин оживился. Вокруг мясистого носа Сидора Поликарповича засветились ласковые складочки, коричневатые мешочки дряблой кожи под выцветшими-голубыми глазами стали меньше, наморщились.

– По-моему, господа, Красильников является наиболее яркой, красочной фигурой, наиболее видным представителем вашей славной офицерской семьи, – говорил Веревкин. Офицеры молча брали и бросали карты, двигали кучки бумажек.

– Простите, господа, я не хочу преуменьшать достоинств каждого из вас и умалять ваши заслуги перед родиной, по-моему, все вы в большей или меньшей степени являетесь его подобием, так сказать, его разновидностью. Красильников, по-моему, идеальный русский офицер, он соединяет в себе широту русского размаха с европейской методичностью и чисто азиатской жестокостью и беспощадностью, которые именно так нужны в деле искоренения большевизма.

– Черт знает, опять бита!

Глыбин швырнул пачку кредиток.

– Сколько?

– Ваша.

Игра шла. Слушали Веревкина рассеянно. Сидор Поликарпович любил поговорить.

– Атаман – художник своего дела. Он не чинит просто суд и расправу, а рисует картину страшного суда здесь, на земле, над всеми непокорными, бунтующимися. Возьмите его публичные казни, его танец повешенных, когда десятки людей сразу, по одной команде, взвиваются высоко над крышами домов и начинают, вися на журавцах, выделывать ногами всевозможные па, а тут же рядом согнано все село, стоит коленопреклоненное и смотрит. Жены, матери, отцы, дети повешенных – все тут. Атаман сам ходит в толпе, приказывает всем смотреть на казнь. Тех же, кто проявляет недостаточно внимательности или, по его мнению, нуждается во вразумлении, растягивают, порют шомполами и нагайками. И так часами длится экзекуция, а Красильников ходит тут же и, как лектор световыми картинами, демонстрирует свои беседы с народом живыми сценками из злосчастной судьбы большевиков. В наше время, когда нравственность и религия приходят в упадок, нужно именно такими сильнодействующими средствами внедрять их в сознание масс. Нужно заставить эту серую скотинку хоть чего-нибудь бояться, хоть кого-нибудь признавать. Красильников это отлично понимает, учитывает, а так как он человек с железными нервами и волей, то немедленно проводит все это в жизнь.

Лицо Веревкина сияло восхищенной улыбкой, точно кровавый атаман стоял сейчас здесь, и он любовался им.

– А его рабочая политика? Ах, это восторг! Мы уже давно, кажется со времен Лены, не получали со стороны правительства такой активной поддержки, какую имеем теперь в лице атамана. На заводах, фабриках, в шахтах он церемонится еще меньше, чем в деревнях. Там разговор короткий. Малейшее подозрение: большевик – за горло, на землю и пулю в лоб.

Офицерам надоели рассуждения Веревкина. Каждому из них все это было уже давно известно, да к тому же они не особенно интересовались отвлеченными вопросами внутренней политики. Их кругозор не выходил за пределы мелких, будничных интересов дня, дальше вопросов о повышениях, перемещениях по службе, чинов, орденов и других мелких выгод они не шли. Пожилой худосочный прапорщик Лихачев надтреснутым голосом тянул скучный и вялый разговор о том, что он при Керенском уже был прапором, в гражданскую войну дважды ранен, а все еще прапор. Его перебивал поручик Громов:

– Э, чего вы там скулите, керенка несчастная, я вот по крайней мере николаевский поручик и сейчас все поручик. Но я горжусь этим. У меня чин настоящий, царский. Тогда ведь не так-то легко было достукаться до поручика. А теперь что – из мальчишек полковников наделали. Не хочу я этого, не надо мне ваших чинов.

Капитан Глыбин бубнил басом себе в кулак:

– У меня вот ни одного крестишки нет, если не считать паршивенького Станиславишку. За бой под Чишмами, когда мы Уфу захватили, командир полка обещал мне клюкву[24], да так подлые штабные душонки и запихали под сукно мое представление.

Шарафутдин появился в дверях и, подмигивая корнету, манил его пальцем. Корнет подошел к нему.

– Гаспадын карнет, есть три баб, только ревит бульна. Ристованный баб. Красноармейский баб, – зашептал денщик.

– Ни черта, Шарафутдинушка, тащи их сюда, мы их живо утешим.

Шарафутдин с другим денщиком Мустафиным стали тащить за руки и подталкивать в спины трех молодых женщин.

– Ходы, ходы, гаспадын офицера мал-мала играть будут. Вудка вам дадут. Бульна ревить не нады. Якши[25] будет.

Женщины плакали, закрывали лица концами головных платков. Ротмистр Шварц вскочил со стула.

– Ага, красноармеечки, женушки партизанские, добро пожаловать. Вот мы вас сейчас обратим в христианскую веру. Вы у нас живо белогвардейками станете.

В соседней комнате что-то трещало, звенели разбитые стекла, шуршала бумага. Мрачный сотник Раннев рубил шкафы школьной библиотеки и рвал книжки. Жажда разрушения овладела офицером. Оскорбленное самолюбие искало выхода. Руки горели.

– Шарафутдин, Мустафин, холуйня проклятая, где вы? – кричал Раннев.

Молодое красивое лицо с небольшими усиками было перекошено злобой.

– Нате вам бумаги на цигарки.

Он выбрасывал с полок книги, топтал их, рвал и кричал:

– Берите, холуи, годится покурить.

Несколько офицеров подошли к арестованным женам партизан.

– Ну, чего вы, молодухи, расхныкались. Ведь не страшнее же мы ваших волков красных?

– Чего с ними долго разговаривать! – заорал Орлов, – Господа офицеры, не будьте бабами! Энергичней, господа! Жизни больше! Не стесняйтесь! Сегодня здесь нет начальства. Сегодня мы все равны! Да здравствует свобода!

Шварц схватил полную женщину в коричневом платье, стал искать у нее застежки. Лихачев бросил карты, подбежал к худенькой, невысокой, в красной кофточке. Глыбин уцепился за широкую черную юбку.

– Раздевать их!

Женщины визжали, отбивались.

– Матушки, позор какой! Матушки! Ой! Ой! Ой!

Орлов бросился к Вере Владимировне.

– Я сама, сама, вы еще платье разорвете.

Женщина быстро расстегнула все кнопки у кофточки, сбросила легкую ткань под ноги. Орлов трясущимися руками стал расшнуровывать у нее корсет. Людмила Николаевна, совершенно голая, вскочила на стол. Жены партизан, рыдая, катались по полу, стараясь закрыть свою наготу изорванными юбками.

– Господа офицеры, от имени женщин заявляю протест. Свобода так свобода! Равенство так равенство! Вы должны сейчас же сбросить свои тленные одежды!

– Правильно! Пррравильно! Браво! Браво!

Офицеры с ревом срывали с себя мундиры, расстегивались. Веревкин с замаслившимся помутневшим взглядом нерешительно теребил себя за ворот рубахи.

– Матушки! Ой! Ай! Ай! Ой! У-у-у-у-! У-у-у! Жирный живот полковника белой, трясущейся массой вывалился из-за тугого широкого пояса брюк. Женщин было меньше, чем мужчин. Вокруг каждой закрутился горячий, потный клубок голых тел, дрожащих, с перекошенными похотью лицами, с полураскрытыми слюнявыми ртами, усатыми, бритыми, бородатыми, безусыми.

– Женщин мало!

– Женщин!

– Нам не хватает!

Вера Владимировна вырвалась из самой середины голой толпы, со смехом побежала от погнавшегося за ней Орлова. Наглое белое тело с округленными упругими формами мелькало по комнате, туманило мысль, наполняя всех мужчин одним страстным, непреодолимым желанием. Орлов в одних носках, тяжело топая, наскочил животом на стол, опрокинув посуду, со звоном упал на пол. Веру Владимировну схватил Полозов. Людмилу Николаевну возил на себе ротмистр Шварц. Босые ноги женщины торчали впереди голой груди кавалериста.

– Мало женщин!

– Ой! Ой! Ой! У-у-у! Помогите!

– Здесь живут четыре учителки!

– К ним! Взять их! – Десяток ног затопал по коридору. Голые, мокрые от пота навалились на запертую дверь. Дверь упруго тряслась, трещала. С этажерки посыпались книги. Ольга Ивановна решительно схватила со стола подсвечник, выбила стекла в обеих рамах. Царапая и режа руки, учительницы вылезли на улицу. Дверь с дрожью рухнула на пол пустой комнаты. Из разбитого окна клубами валил холодный пар. В классе кричал полковник:

– Господа, это безобразие! Надо организовать вечер! Господа! Господа!

Голые, со спутавшимися волосами люди оглохли. Орлов схватил шашку и, махая острым клинком, набросился на клубок белых червей. Темные и рыжие пятна шерсти на животах, на головах путались в глазах полковника.

– Зарублю! Смирна! Сволочь! Смирна! Сверкающая сталь, обернувшись боком, сыпала на горячие тела холодный горох ударов.

– Смирна, сволочь!

Живот у Орлова трясся жидким студнем, волосатая грудь дышала с шумом. Крепкая, обросшая шерстью рука поднималась и опускалась, как шестерня.

– Смирна, сволочь!

– Ой! Ой! Ой! У-у-у… Позор какой! А-а-а!