"Рецидивист (Тюремная пташка)" - читать интересную книгу автора (Воннегут Курт)18Как-то так получилось, что я ему забыл сообщить, когда стал коммунистом. А он теперь про это разузнал. Он сначала поехал ко мне в общежитие, а там, в Адамс-хаус, ему говорят — наверно, в «Прогрессисте» своем торчит. Тогда он в «Прогрессист» двинулся и выяснил, что за газета такая, где я один из соредакторов. И вот колотит теперь мне в дверь, а у самого в кулаке свежий номер зажат. Я ничего, на запаниковал. Вот каким храбрым становишься, если только что семяпровод прочистил. Мэри Кэтлин, повинуясь молчаливому моему распоряжению, сделанному жестами, скрылась в ванной. Я накинул на себя хитон фон Штрелица. Он его с Соломоновых островов привез. Из каких-то ракушек, что ли, сделан, а по рукавам да у шеи перья и трава сушеная. Вот в этаком одеянии открываю я дверь и говорю старичку мистеру Маккоуну, которому тогда чуть за шестьдесят было, входите, мол, добро пожаловать. Он до того был на меня зол, что только и мог звуки невнятные издавать, словно мотор чихает, — пжш, пжш. И рожи смешные корчит, стараясь мне показать, до чего ему отвратительна моя газета, где на первой полосе была карикатура — распухший капиталист, очень, кстати, на него похож, — и до чего ему хитон этот мой не нравится, и неубранная постель, и портрет Карла Маркса у фон Штрелица на стене. Выскочил он назад на лестницу, дверью шарахнул. Знать меня больше не желает! Вот так наконец завершилось мое детство. И я стал мужчиной. И уже мужчиной, держа под руку Мэри Кэтлин, пошел вечером послушать Кеннета Уистлера, который выступал на митинге в поддержку своих товарищей из Интернационального братства шлифовальщиков-монтажеров. Спросите: а что это я был так безмятежен, так уверен в себе? Дело в том, что было за год вперед уплачено в университете, значит, я его так и так закончу. И кажется, получу стипендию в Оксфорде. Костюмов у меня достаточно — все отличного качества, все приведены в порядок. Из того, что мне посылалось, я почти все сберег, так что в банке у меня маленькое состояние. А если понадобится, всегда можно перехватить денег у мамы, упокой, Боже, ее душу. Жутко самонадеянный я был молодой человек. Жутко вероломный. Я ведь знал уже, что брошу Мэри Кэтлин, как только закончится академический год. Напишу ей два-три любовных письма, и больше ничего она от меня не получит. Уж очень она из простых. Голова Уистлера была обмотана бинтом, а правая рука лежала в гипсе. Ведь он, если не забыли, гарвардец, из хорошей семьи, они в Цинциннати живут. Мы с ним оба корнями из Огайо. Мэри Кэтлин и я подумали тогда: видно, снова ему от всяких злых людей досталось, от полиции, национальных гвардейцев или хулиганья из организаций штрейкбрехеров. Я вел Мэри Кэтлин под руку. Ей еще никто не говорил, что любит ее. Был я в костюме, при галстуке, да и почти все мужчины так были одеты. Хотели показать — смотрите, мы солидные граждане, не пьянь какая-нибудь. Кеннета Уистлера на вид можно было за бизнесмена принять. Даже выкроил минутку начистить башмаки. Начал Уистлер свою речь с шутки: — Опять у нас семьсот семьдесят шестой настает![48] Хохот поднялся неистовый, хотя уж чего тут было веселиться. Всех членов профсоюза месяц назад уволили за то, что они состоят в профсоюзе. Они шлифовальные станки делали, а там была только одна компания, которой требовались рабочие этой специальности. Компания «Иохансен. Шлифовальные станки», а она-то их и рассчитала. Вообще-то они все больше с мягкими материалами имели дело, вытачивали, лепили, в печах обжигали. Предки большинства из них у себя в Скандинавии были обыкновенными гончарами, их сюда привезли осваивать новое ремесло. Митинг собрался в пустовавшем складе на окраине Кэмбриджа. Рядом была похоронная контора — оттуда стулья и взяли. Мы с Мэри Кэтлин сели в первый ряд. Оказалось, Уистлера поранило прямо на шахте, такое часто случается. Он рассказывал: убирает поддерживающие столбы из угля, когда остальной пласт уже весь выбран, — воришками таких рабочих называют. Что-то там на него упало. Описал он опасную работу в темноте и тут же, без перехода давай рассказывать про то, как пятнадцать лет назад в отеле «Риц» устроили танцевальный вечер без алкоголя, и на этом вечере его гарвардского однокурсника по имени Иохансен схватили за руку, когда он краплеными картами пытался обставить партнеров, собравшихся перекинуться разок-другой в мужской уборной. Тот самый Иохансен, ныне президент компании «Шлифовальные станки», уволившей своих рабочих. Компанию дед этого Иохансена основал. А тогда Иохансена, рассказывает Кеннет, головой в бачок окунули, чтобы больше не вздумал краплеными картами играть. — А он, — сказал Кеннет, — опять свои крапленые карты в ход пускает. И добавил: Гарвард за многие ужасные вещи можно винить, за казнь Сакко и Ванцетти, например, но за то, что из Гарварда вышли личности вроде Нильса Иохансена, университет не отвечает. — Он сроду ни на одной лекции не был, ни одной курсовой не сдал, книжки не прочел, пока там отирался. Его к концу второго курса оттуда в шею погнали. Да, — говорит, — мне его жалко. Я даже могу его понять. А чего бы он в жизни достиг без крапленых карт? Подумайте-ка, почему с вами ему этот фокус с краплеными картами удался? Да потому что есть законы, позволяющие увольнять каждого, кто выступит на защиту своих коренных прав, и такие законы — они-то крапленые карты и есть. И полиция, которая его собственность охраняет, а не ваши неотъемлемые права, — тоже крапленая карта. Уистлер начал опрашивать уволенных, выяснял, много ли сам Иохансен понимает в шлифовальных станках. В точку попал! Тогда рабочих проще всего было расположить к себе, заставив их обличать общество убедительнее любого философа, таким вот способом: пусть рассуждают о том единственном предмете, который знают вдоль и поперек, даже слишком, — о работе своей. Послушали бы вы их! Один за другим они свидетельствовали, что отец Иохансена, дед его, конечно, были страшные мерзавцы, но по крайней мере умели производством управлять. Материал, и только самого высокого качества, поступал тогда на завод точно в срок, оборудование содержалось в исправности, туалеты, отопление — все работало, как положено, и кто халтурил, того наказывали, а кто добротно свое дело делал, поощряли, и в жизни такого не бывало, чтобы отгрузили покупателю станок с изъяном, и прочее, и прочее. Уистлер спрашивает: а из вас мог бы кто-нибудь лучше заводом управлять, чем Нильс Иохансен? Один выступил вперед и от имени всех говорит: «Подумаешь тоже, да кого угодно ставь». Тогда Уистлер еще вопрос задает: вы как считаете, справедливо это, чтобы кто-то целый завод по наследству получал? И этот, который вперед вылез, подумав, говорит: — Нет, какая ж справедливость, если он на завод заглянуть боится и всех на заводе боится. Нет, милок. Эта стихийная мудрость до сих пор производит на меня впечатление. Думаю, так бы и Богу надо молиться время от времени, что-нибудь вроде такой вот разумной просьбы к Нему обращать: «Боже Всемогущий, охрани меня во веки веков от того, чтобы мною командовали люди, которые всего боятся». Кеннет Уистлер пообещал нам, что скоро настанет время, когда рабочие заберут себе заводы и будут на них трудиться во благо человечества. Тогда вся прибыль, которая разным захребетникам достается да продажным политиканам, будет принадлежать самим рабочим, а также старикам, немощным и сиротам. Все, кто способен трудиться, будут трудиться. Останется только один класс рабочий класс. Черную работу будут поочередно выполнять все без исключения, и, например, врач пусть раз в году с недельку мусорщиком повкалывает. Никаких предметов роскоши производить не станут, пока не удовлетворены основные потребности любого гражданина. Медицина будет бесплатной. Продуктов будет полно, и все доброкачественные, а к тому же дешевые. Особняки, отели, офисы — все это превратят в жилые дома с небольшими квартирами, чтобы у каждого была крыша над головой, и неплохая. А квартиры будут по жребию распределяться. И никаких больше войн, никаких тебе государственных границ, потому что все в мире станут единым классом с одними и теми же интересами — пролетарскими интересами. И так далее, и тому подобное. Умел же он всех очаровывать! Мэри Кэтлин шепчет мне на ухо: — Ты будешь такой же, как он, правда, Уолтер? — Постараюсь, — говорю. Хотя стараться и не думал. Знаете, в этой автобиографии мне всего труднее все время приводить доказательства, что никогда я не был серьезным человеком. За долгие годы много раз я попадал во всякие переделки, но всегда волей случая. Ни разу я не рисковал жизнью, даже комфортом своим не жертвовал во имя человечества. Стыд и позор! Те, кто уже раньше Кеннета Уистлера слышали, стали его упрашивать, чтобы рассказал про пикеты перед Чарлзтаунской тюрьмой, где были казнены Сакко и Ванцетти. Странно думать, что теперь приходится объяснять, кто такие Сакко и Ванцетти. Недавно спрашиваю служащего РАМДЖЕКа Исраела Эделя, в прошлом ночного портье отеля «Арапахо»: вы про Сакко и Ванцетти слыхали? — Ну как же, говорит, бандиты эти из чикагских богачей, изобретательные были убийцы. Он их с Леопольдом и Лебом спутал. Почему у меня это пробуждает грустные чувства? В молодости мне казалось: историю Сакко и Ванцетти будут часто вспоминать со слезами на глазах, никогда о них не забудут, и сделаются они со временем такими же всем известными, как Иисус Христос. Думал: если нынешним людям потребуется по-настоящему глубоко осмыслить свою жизнь, вот им пример Страдания и Искупления — мученическая смерть Сакко и Ванцетти на электрическом стуле. Вы сами посмотрите, последние дни Сакко и Ванцетти действительно были страданием и искуплением: истинная современная Голгофа, ведь одновременно казнили трех низкородных. Только на этот раз невинным был не один из казненных, а двое. Двое на этот раз безвинно были казнены. А виновным был знаменитый вор и убийца по имени Селестино Мадейрос, которого судили за собственные его дела. Когда суд шел к концу, он признался, что им совершены и те убийства, за которые были казнены Сакко и Ванцетти. — Зачем он это сделал? — Увидел, как жена Сакко с детишками приходила, — сказал он, — и пожалел детишек-то. Представьте себе, как эти слова произнес бы хороший актер в современной пьесе про страдание и искупление. Мадейрос умер первым. Лампочки в тюрьме мигнули три раза. Вторым умер Сакко. Из всех трех только у него была семья. Актер, которому дали бы эту роль, должен был бы создать образ очень умного человека, но боящегося что-то серьезное сказать свидетелям, когда его прикручивали к электрическому стулу, английский был для Сакко неродным языком, а языки ему давались туго. Сказал он только вот что: — Да здравствует анархия! Прощайте, жена, ребенок и все мои друзья. Всего вам хорошего, джентльмены, — сказал он. — Прощай, мама. — По профессии он был сапожник. Лампочки в тюрьме мигнули три раза. Последним был Ванцетти. Сам уселся на стул вслед за Мадейросом и Сакко, хотя никто ему не говорил, что уже пора на этот стул садиться. И к свидетелям обратился, не дожидаясь, пока ему объяснят, можно это или нельзя. Английский и для него был неродной язык, но выразить по-английски он мог все, что ему требовалось. Послушайте его последние слова: — Хочу вам сказать, что я не виноват. Никаких нет за мной преступлений, хотя я иногда грешил. А в преступлении я неповинен — и в этом, и в любом другом. Я невиновный человек. — Когда его арестовали, он был торговцем рыбой. — И еще я хочу сказать, что прощаю некоторых, не всех, а некоторых, кто это со мной сделал, — добавил он. Лампочки в тюрьме мигнули три раза. История же была вот какая. Никого Сакко и Ванцетти не убивали. Они приехали в Америку из Италии, не будучи друг с другом знакомы, в тысяча девятьсот восьмом году. В том же году, когда приехали и мои родители. Отцу было девятнадцать. Матери двадцать один. Сакко было семнадцать. А Ванцетти двадцать. Американским предпринимателям в то время хотелось, чтобы непрерывно росло предложение дешевого труда, и тогда рабочих можно держать в узде и постоянно снижать им зарплату. Ванцетти потом рассказывал: — Я первый раз удивился, когда нас в иммиграционную службу привели. Чиновники со всеми прибывшими обращались грубо, просто как со скотом. Доброго слова не услышишь, не подбодрит никто, чтобы не плакали и сходили на американский берег с легкой душой. Мать с отцом мне то же самое говорили. Такое же их вынудили испытать чувство, словно они идиоты какие-то, которые сами изо всех сил постарались, чтобы их поскорее доставили на бойню. Родителей моих сразу завербовал агент компании «Кайахога. Сталь и мосты», Кливленд. Мистер Маккоун как-то сказал мне, что агентам давали инструкции вербовать только белокурых славян, потому что у отца мистера Маккоуна была такая теория: белокурые — народ с технической сметкой и выносливый, а славяне к тому же безропотны, с ними будет просто. Агента послали набрать рабочих на завод и прислугу для поместий маккоуновских. Вот так мои родители оказались в числе прислуги. А Сакко и Ванцетти меньше повезло. Не нашлось там брокера, занимающегося живыми машинами, чтобы именно такими, как они, механизмами заинтересовался. «Куда мне было податься? Что было делать? — писал Ванцетти. — Вот прибыл я в обетованную землю. Воздушная дорога над головой грохочет, но не у нее же спрашивать. Несутся мимо автомобили, трамваи, и никакого внимания на меня не обращают». Словом, он, как и Сакко, — они все еще не познакомились друг с другом, — чтобы с голоду не помереть, стал на ломаном английском просить работы, любой работы за любые деньги, и стучался во все двери подряд. А время шло. Сакко, который в Италии сапожником был, приняли на обувную фабрику в Милфорде, штат Массачусетс, в том самом городе — надо же! — где родилась мать Мэри Кэтлин О'Луни. Там Сакко женился и обзавелся домиком с садом. Сын у них родился, которого назвали Данте, а потом дочка Инес. Сакко работал шесть дней в неделю, по десять часов. Но выкраивал время, чтобы принимать участие в митингах, на которых выражали солидарность с рабочими, бастующими и требующими повышения зарплаты, лучших условий труда, прочего такого же, — выступал на них, деньги жертвовал. За все это его и арестовали в тысяча девятьсот шестнадцатом. У Ванцетти профессии не было, поэтому он хватался за все, что предложат, в ресторане работал, в каменоломне, на сталелитейном заводе, на канатной фабрике. Он очень любил читать. Штудировал Маркса, Дарвина, Гюго, Горького, Толстого, и Золя, и Данте. В этом отношении он был совсем как гарвардец. В тысяча девятьсот шестнадцатом он руководил стачкой на фабрике, принадлежавшей компании «Плимутские канаты», Плимут, штат Массачусетс, теперь эта компания вошла в корпорацию РАМДЖЕК. После этой стачки его имя попало в черный список, нигде — ни поблизости, ни подальше ему не давали работы, и стал он торговать рыбой, чтобы как-то прожить. Вот тогда, в тысяча девятьсот шестнадцатом, Сакко с Ванцетти и подружились. Каждый из них много думал про ужасные условия на производстве, и каждый своим путем пришел к выводу, что поля сражений первой мировой войны — это просто такие особенно опасные цеха, где горстка подрядчиков следит за тем, как миллионы людей расстаются с жизнью, чтобы доходы, приносимые заводом, еще больше выросли. И обоим им было ясно, что Америка вскоре тоже включится в погоню за этими доходами. Им не хотелось на таких вот европейских заводах работать, и поэтому оба они примкнули к небольшой группе анархистов, итальянцев и американцев, которая перебралась до конца войны в Мексику. Анархисты — это те, кто всей душой верят, что правительство всегда враг собственному народу. Я и сейчас уверен: историю Сакко и Ванцетти будут глубоко переживать будущие поколения. Может, просто нужно будет о ней еще несколько раз им напомнить. И тогда все поймут, что бегство в Мексику знаменовало собой только проявление благословенного здравого смысла. Как бы то ни было, после войны Сакко с Ванцетти вернулись в Массачусетс уже неразлучными друзьями. Их здравый смысл, благословенный или нет, основывался на книжках, которые студенты в Гарварде читали только по принуждению, не делая из них пагубных заключений, и этот здравый смысл большинство окружающих находило смехотворным. Окружающие, а также те, кто привык направлять судьбу этих окружающих, не встречая противодействия, теперь сочли, что здравый смысл — ужас что такое, особенно если его придерживаются родившиеся не в Америке. Министерство юстиции составило тайные списки родившихся не в Америке, которые не делали тайны из того, что многих властителей так называемой обетованной земли они находят попирающими справедливость, обманщиками, невежами и скопидомами. Сакко и Ванцетти попали в эти списки. За ними везде ходили подосланные правительством осведомители. Печатник по имени Андреа Сальседо, друг Ванцетти, тоже попал в эти списки. Полицейские агенты, не предъявив обвинения, схватили его в Нью-Йорке и продержали в заключении восемь недель, никого к нему не допуская. Третьего мая тысяча девятьсот двадцатого Сальседо то ли сам выпал, то ли выпрыгнул, то ли был выброшен из окна кабинета на четырнадцатом этаже, где размещались службы Министерства юстиции. Сакко и Ванцетти организовали митинг с требованием расследовать обстоятельства ареста и смерти Сальседо. Митинг был назначен на девятое мая в Броктоне, штат Массачусетс, родном городе Мэри Кэтлин О'Луни. Мэри Кэтлин было в ту пору шесть лет. А мне семь. Сакко и Ванцетти арестовали за угрожавшую общественному спокойствию подрывную деятельность еще до того, как состоялся митинг. Преступление их заключалось в том, что у них нашли листовки с призывами принять в этом митинге участие. За это полагался большой штраф или год заключения. Но потом их вдруг обвинили еще и в двух нераскрытых убийствах. Примерно за месяц до того были убиты два охранника, когда произошло нападение на инкассаторскую машину в СаутБрейнтри, штат Массачусетс. За такое, ясное дело, полагалось куда более суровое наказание, безболезненная смерть на электрическом стуле — одном для двоих. |
||
|