"Купавна" - читать интересную книгу автора (Варламов Алексей)

Алексей Варламов
Купавна

Роман

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1

Того времени, когда плодовые деревья были не выше крапивы, а окрестности плоской мещерской земли просматривались до самого горизонта, Колюня не застал. Болотистую местность, на которой сорок с лишним лет назад высадился пионерский десант и разбил ее на прямоугольные участки длиною в сорок и шириной в двадцать метров, а затем обнес колючими заборами и стал вешать на колья убитых гадюк, он видел только на фотографиях. На нечетких черно-белых любительских снимках были изображены молодые дачные соседи в клетчатых рубашках, кедах и шароварах, и среди них толстый Колюнин дед, оказавшийся, несмотря на дворянские корни, снабдившую его белым билетом шизофрению, опасную для жизни дружбу с чекистом Аграновым, долгую преподавательскую деятельность в Инженерно-строительном институте и едва не уморившую голодом эвакуацию в Алтайском крае, человеком весьма предприимчивым и обладавшим тонким нюхом на такие, казалось бы, необязательные вещи, как приобретение и освоение земельного участка в живописном месте под Москвой. Сам дед вскоре после этого в очередной раз женился на вдове с зимней дачей не то в

Сне-, не то в Снигирях и на голом дачном участке МИСИ, где первыми постройками были дощатые туалеты и крохотные сарайчики с керосиновыми плитками и лампами, больше не появлялся.

Основанное им товарищество зажило своей жизнью. Трудолюбивые садоводы-целинники выезжали туда, едва сходил снег, распахивали и засаживали семенами неприхотливых растений нещедрую, только что осушенную землю, нежно ухаживали за саженцами, а когда приходило время, собирали первые урожаи, обменивались рецептами, угощали друг друга плодами, делали консервы, настаивали наливки, варили варенья в медных тазах, снимали пенки и пили с ними чай, счастливые, что прошла война и никого больше не коснется голод.

Из ближайшего леска носили простыни маслят, в соседней деревне дачникам наперебой предлагали молока и яиц, по лесам и малолюдным дорогам бродили лоси, а в ледникового происхождения

Бисеровом озере, до революции принадлежавшем Донскому монастырю, водилось столько рыбы, что, когда вдоль восточного берега прокладывали дорогу и часть водоема пришлось осушить, огороды удобряли карпами, лещами, карасями, плотвой и окунями.

И Колюня, и Сережа, и Гоша, и Артур родились много позже. Уже не осталось на земле гадюк, поубавилось в озере рыбы, а в лесу зверей и грибов, было порезано почти все деревенское стадо, но с детства каждого окружали быстро принявшиеся и отзывчивые на уход смородиновые кусты, крыжовник, ирга, бузина, сирень, владимирская вишня и вишня войлочная, слива, груша, облепиха, жимолость, калина, черноплодная рябина и яблони.

Яблонь было больше всего: ранняя грушовка, изысканная мельба, кисловатый поздний штрейфлинг, жесткая антоновка, маленькая райка и сладкий белый налив. Посаженные в честь рождения детей, деревья застилали заборы, зеленую водонапорную башню, телеграфные столбы и трансформатор, которыми вскоре обзавелось процветающее товарищество “Труд и отдых”. Крона и корни росли вместе с ними, но мальчики не замечали их роста, а только видели, как уменьшаются стоявшие посреди садов покрытые шифером или рубероидом деревянные домики с застекленными террасами, увитые вьющимися бобами, клематисами, хмелем или диким виноградом.

Самым старшим из детей был Артур, самым младшим – Гоша, они росли на одной улице и вместе играли в чьем-нибудь саду или у калитки, а если была плохая погода, то шли к Колюне, потому что его бабушка, единственная, разрешала мальчикам находиться в доме и занимать сразу две комнаты, первая из которых, проходная, была побольше, а вторая, смотревшая на кусты сирени и улицу, совсем крохотной.

К неудовольствию соседей стены на Колюниной даче не были обклеены обоями, краска снаружи облезла, внутри узкие доски с шершавыми сучками потемнели от времени, а над железными кроватями и самодельным топчаном висели тканые коврики. На одном был изображен зимний лес и упряжка лошадей, за которой гнались волки. В санях сидело несколько человек, и среди них мальчик в полушубке. Волки окружили людей со всех сторон и кусали брыкавшихся лошадей. Мужчина стрелял из ружья, патроны у него кончались, спасения ждать было не от кого, но ужаса эта сцена не навевала, хотя больше дети все же любили другой коврик, висевший в спальной комнате над бабушкиной лежанкой. На нем был выткан дом у реки и лодка с пожилым рыбаком. Раннее воображение дописывало идиллическую картинку, и жаждалось этот домик с лодкой найти, чем всю последующую жизнь мальчики только и занимались.

А дача таким домом не была. Она была большой колыбелью, с которой для каждого начиналось постижение мира, поначалу ограниченное садом, затем огромной улицей, потом участками и, наконец, всей загородной стороной, встречавшей их кузнечиками, бабочками, улитками, стрекозами, голосами птиц, коровьим ревом, жестким клювом петуха, цапавшим на пыльной деревенской улице за тощие и пухлые попы, горячей золой от костра, куда, думая, что это песок, сунул четырехлетний Колюня рученьки и потом их перевязывал сосед-доктор.

Этот мир был залит солнцем и умиротворен вечерней зарей, наполнен лунным сиянием и блеском звезд, теплой водой и горячим песком, гулом пассажирских самолетов и низко летящими за озеро

“кукурузниками” и вертолетами с красной звездой, паровозом, который они выбегали смотреть четыре раза в день, дождями, лужами, радугой, утренней росой и сырыми туманами.

Приезжали на летние дни рождения московские гости, привозили подарки и хвалили Колюнину бабушку за пироги, бродили по саду, сидели в раскладных креслах и непритворно вздыхали, оттого что надо уезжать, а потом их ходили провожать на полную, душную воскресную электричку и снова погружались в одиночество и тишину дачных проселков, где перетекали друг в друга долгие дни, измеряемые цветением и созреванием клубники, смородины, малины и вишни, падающими яблоками, огурцами, патиссонами, кабачками, первыми клубнями молодой картошки, заготовкой варений, походами в лес за грибами и купанием.

Последнее было самым важным ритуалом дачного времяпрепровождения, и по-настоящему лето начиналось тогда, когда становилась теплой вода, и заканчивалось, едва она остывала. Плавать никто из мальчиков не умел, но ласковая текучая стихия была им ближе и роднее твердой земли. В жаркий день, ощущая ее запах и сырость, видя, как играет, отражаясь от гладкой поверхности, солнце, Колюня ликовал, билось от возбуждения и радости сердечко и кололо под ложечкой. Он был таким маленьким, что, когда они заходили с папой в карьер, едва доставал отцу до купальных трусов, и, поскольку песчаное, выложенное волнами, словно сливочное масло на витрине магазина, дно обрывалось у самого берега, мама боялась, что мальчик оступится, поскользнется, захлебнется и утонет. Колюня не совсем точно уразумевал смысл взволнованных материнских глаголов, но предчувствие того непонятного, что имелось в жизни, касалось его души. Чем взрослее и опытнее становилась душа, проживая как годы целые дни, тем больше он убеждался, что дачный покой и восторг не были постоянными и абсолютными, но время от времени омрачались, и всюду его подстерегали опасности.

Они были очевидными, как грозы, которых боялась даже бабушка, после того как в округе сгорели два дома и дачники ходили смотреть дымящиеся пепелища, как деревенские мальчишки, которые курили в десять лет и говорили плохие слова, или же, напротив, тайными – например, доносившимися до детей разговорами взрослых.

В них маленький Колюня пытался услышать что-нибудь про тщательно упакованный и сокрытый от пугливых малышей секрет уязвимости сущего и умирания живого и однажды услыхал, что у тети Наташи родился ребеночек и ему пришлось сразу же делать операцию, а иначе б он задохнулся.

Бог весть отчего так мучила его тайна начала и конца, почему оставались к ней равнодушными и заводила Артур, и ученый кролик

Сережа, и ябеда Гоша, почему могли безмятежно барахтаться в куче песка, гонять на велосипедах, толкаться, драться, шкодить, объедаться до рези в животе незрелыми ягодами и врать по пустякам, но только душу белоголового, похожего на девочку с его длинными ресницами и глубокими глазами Колюни она иссушала.

Иногда он просыпался посреди душной, звонкой от стрекота кузнечиков и жужжания комаров ночи, и ему чудилось, что ожили картинки на тканых ковриках и невидимое, неведомое существо очутилось в комнате. Оно стояло и шевелило тени на стене, отражалось бледным светом в зеркале; на ощупь высокое, гибкое, оно наклонялось над мальчиком и прикасалось к разгоряченному телу, холодком скользило по рукам и животу, по волосам, по лицу, и от этой ласки он каменел, не было сил ни плакать, ни звать бабушку, а была только ровная, покорная безучастность. А оно никуда не уходило, сидело на кровати и, когда Колюня пытался хныкать, снова касалось его, и звук застревал у ребенка в горле.

Наутро он ничего не помнил, пбисал с теплого крылечка, умывался из подвесного рукомойника, съедал на завтрак манную или геркулесовую кашу с ягодами, тискал кошку, потом ходил с ребятами и Сережкиной бабушкой на карьер, где бодрую, как и все дачницы, пожилую женщину обкусывали муравьи, а мальчики в это время катались с огромной песчаной горы, и прибегал домой голодный, возбужденный, с сыплющимся из волос песком. Но чем ближе было время сна, тем беспокойнее Колюня становился, плохо ужинал, упрямился и не хотел идти спать. Никто не мог понять, что с ним случилось, почему послушный ребенок сделался вдруг боякой и капризулей.

– Ты не заболел, Коленька? – подозрительно спросила однажды бабушка, и мальчик кивнул, чтобы хоть как-то оттянуть время, когда снова окажется один в темной комнате.

Ему поставили градусник, он лежал повернув голову и рассматривал тканые коврики, волков, лошадей и рыбака, а бабушка сидела около стола и пришивала пуговицы к рубашке.

Потом вынула чуть потеплевший градусник и, наклонив его к свету, проговорила:

– Ты просто сегодня перегулял. Не надо так долго купаться. Спи,

Колюшка.

Колюниным глазам стало вдруг горячо, но он еще крепился, потому что был большим и плакать имел право только Гоша. Когда бабушка встала и потянулась к настольной лампе, Колюня не смог дальше сдерживаться.

– Да что с тобой? – сказала она в недоумении. – Никогда не боялся – и вдруг… Ну хорошо, я не буду тушить свет, хочешь?

– Хочу, – сказал он, хотя было стыдно признаться.

Она вышла, а Колюня повернулся лицом к лампе, чтобы лучше видеть ее свет. Над лампой в полумраке спускались длинные гибкие ветви традесканции, а под нею стояло несколько солдатиков. Они отбрасывали на деревянную стену большие нечеткие тени и тихо переговаривались друг с другом. Через десять минут бабушка вошла в комнату – мальчик спал, разметавшись во сне, и дышал легко и ровно.

Но среди ночи Колюня проснулся, и ему стало еще страшнее, чем в предыдущие ночи. Теперь он ведал этот страх, всю его мучительность: слабый отблеск уличного фонаря на треснувшем наружном зеркале старого шкафа, колыханье выцветшей занавески, ночные шаги старенького подслеповатого сторожа и тяжелое дыхание дряхлой овчарки Лады, горячую подушку и гулкое пространство вокруг кровати. Он не знал, сколько прошло времени, пока /оно/ не встало и не ушло из комнаты, но облегчения Колюня не почувствовал; обессилевший, он уткнулся в подушку и забылся.

В следующий вечер мальчик снова лег спать при включенной лампе и стал убеждать себя, что теперь-то ночью ни за что не проснется, обманет, ловко ускользнет от безликого ночного существа. Однако быстро заснул и не понял, как в кромешной душной тьме холодной, рассеянной лаской /оно/ опять его разбудило, и Колюня ощутил его присутствие еще сильнее и не спал почти до утра, пока тусклый сизый рассвет не влился в комнату.

После этого он стал просыпаться очень часто и подолгу не спал.

Днем еще как-то крепился, и на улице ему удавалось забыть о ночных пробуждениях, он отвлекался и играл, и так было до тех пор, пока однажды белым знойным днем дети не услыхали безудержную горестную музыку, доносившуюся из поселка за железнодорожной веткой. Ее звуки наполняли все пространство вокруг, раскачивая ветки деревьев и пригибая траву, так что казалось, играл не плохенький, пьяный, сверкавший на солнце трубами оркестр, а сама сухая летняя природа.

– Назара хоронят!

Мальчики подбежали к забору, и Колюня вслед за ними стал смотреть на людей, которые шли по пыльной поселковой улице вытянутой толпою. Их было много, впереди музыканты, за ними несколько человек несли на плечах обитый черной тканью открытый гроб, где лежал померший от белой горячки деревенский мужик.

Ни на кого не глядя, уставившись в землю, одетые в большие пиджаки, с прилизанными волосами, шли тяжелой походкой за гробом двое подростков-сыновей, состоявших на учете в поселковой милиции, залезавших в чужие дома и обворовавших однажды сельский магазин, а рядом с ними едва переставляли ноги их мать и бабка, и вся округа обсуждала, сколько денег истратили на похороны ничего, кроме побоев и слез, не видевшие женщины.

Фальшивая музыка взвывала все отчаяннее и надрывнее, и тогда

Колюня почувствовал – прямо, здесь, днем – его присутствие,

/оно/ прошло мимо, коснувшись взметенной пылью лба и живота, и от этого в животе стало больно.

– Айда купаться! – крикнул Сережка, и мальчики понеслись по улице, но Колюня так и не успокоился – теперь он знал, кем оно было, знал, что скоро и он умрет и его точно так же понесут на плечах чужие люди и опустят в яму.

Иногда он пытался понять, что значит “я умру”, но ничего, кроме сырой ямы, представить не мог и не находил, с кем об этом поговорить. Он уже успел расслышать и познать, что некоторые люди были и умерли, но сам Колюня не видел ни одного человека, который бы жил и умер. Каждый день люди уходили спать и утром приходили, умирали только игрушечные солдатики в бою, и тогда их убирали в коробку, а потом снова доставали. Но когда умирает человек, другие люди кладут его в яму, и оттуда он выбраться не может.


Однажды Колюня спросил у бабушки:

– Ба, а когда я умру?

– Почему ты об этом спрашиваешь?

– Вы только не кладите меня в яму, когда я умру.

Он сказал это тихо и спокойно, но у бабушки вдруг задергалась щека, и она проговорила так же тихо:

– Никогда так не говори и не думай об этом.

Но не думать об этом Колюня не мог. Он знал, что умрет не внезапно, уже начал умирать, и с каждым днем ему остается все меньше жить, и почувствовал, что мир вокруг него начал неуловимо меняться. Он больше не ходил купаться и не играл с мальчиками, но стал бояться ночи. Он привык к ночному существу и все время что-то вспоминал, пытался думать и погружался в странное забытье

– не сон, но повторение своей огромной жизни, и в этом забытьи ему открывались видения младенчества и лицо очень старой женщины. Желтая, морщинистая, она лежала в соседней комнате и иногда приходила к Колюне, наклоняясь над его кроваткой с высокими решетками и погремушками, и рукой проводила над ним несколько раз: сверху вниз и из стороны в сторону.

Потом Колюня вспоминал дорогу, жаркую, пыльную, они идут по ней с мамой, над дорогой плавится, течет воздух, и в его дымке дрожит далеко за кромкой поля лес. У Колюнчика в руках лопатка, очень тяжелая, и нет сил ее нести, он плачет, но мать не соглашается взять лопатку, тогда он бросает ее, они идут дальше, и Колюня то и дело оборачивается. А дорога становится все суше и жарче, и снова слышится давешняя горестная нестройная музыка, они возвращаются за лопаткой уже с папой и не могут ее найти и ходят, ходят по пыльной дороге, а солнце висит на одном месте и не плывет вниз. Колюнчику очень хочется пить, он облизывает пересохшие губы, тихо стонет и оказывается в темной комнате с бесформенным существом. Колюня знает, оно живет не только здесь, оно уводит с собой людей по сухой дороге, когда-то давно оно увело женщину с морщинистым лицом, оно уведет с собой всех.

Он просыпался бледный, с сиреневыми кругами под глазами, и ему было странно, что до сих пор находится здесь; бабушка допытывалась, почему мальчик такой грустный, и об этом же спрашивал отец. А потом повез Колюню в город и повел к смешному врачу, который совсем не был похож на врача, не слушал его, не заставлял открывать рот и показывать язык, не мял живот, но долго с мальчиком разговаривал и попросил нарисовать несколько картинок, после чего остался с папой в кабинете, и Колюня даже устал ждать, хотя сидел не на клеенчатой банкетке, как в поликлинике, а в глубоком кресле, и красивая медсестра дала ему карандаши и бумагу.

Наконец папа вышел, и они отправились в парк культуры. Папа тормошил и веселил Колюню, водил на аттракционы, спрашивал, какую купить игрушку, хотя день рождения у Колюни недавно прошел и ему и так подарили огромный настольный футбол, где на ворота была натянута сетка, которая трепыхалась, как настоящая, когда в нее влетал вечно терявшийся маленький и блестящий железный шарик. А потом они поехали в Купавну, пошли на озеро, и папа разрешил ему сидеть в воде сколько захочет.

Колюнчику было очень жалко папу, он видел, как тот старается и страдает, и будь у мальчика хоть капля интереса, наверняка попросил бы красную пожарную машину с лестницей за семь рублей, которую ему иначе никогда не купили бы, потому что и так не хватает денег на сахар и хлеб. Но все это уже было совершенно не нужно – и пожарная машина, и футбол, и лук, и купанье в озере, и

Колюня так ничего ему и не рассказал про ночное существо – оно запретило о себе рассказывать.

От одиночества и заброшенности не было спасения; целыми днями мальчик бродил по саду, боясь и ожидая, когда снова наступит ночь, уже совсем не в силах ей сопротивляться, вялый, равнодушный, полусонный, потерявший всякий вкус к еде, и бабушка не знала, чем его накормить, пока однажды, стоя на террасе, он не услышал обрывок ее разговора с соседкой:

– …щеный – вот и мается.

– Отец не позволит.

– Да что отец? А вы на что? Сами и отведите.

Колюня не знал, о чем они говорили и куда должна была бабушка его отвести, не спросив разрешения у папы, а соседка была злая и неприятная женщина, она всегда ругалась, если во время игры к ней за забор перелетал мяч, и Колюня не хотел никуда идти. Тихо отступив на шаг, он поднял голову к небу.

Белесое мутное солнце пробивалось сквозь пелену перистых облаков, мычала на деревне корова и громыхал вдали веселый паровозик. Мальчик не понимал, что с ним происходит, бешено колотилось косточкой сердце в узкой груди, выпирали ребра, как если бы и в самом деле настал этот последний час. Он со страхом и мольбой смотрел на небо, и казалось ему, что, не дожидаясь ночи, тьма упадет на сады и накроет деревья, дома, заборы, цветы, флюгеры и водокачку. Бабушка пошла провожать соседку, сетуя на то, что который год не удаются розы, а Колюня бросился на террасу, и глаза его стали что-то искать. Они скользили по старенькому буфету, по подвешенному колпаку с лампой, под которым висела липкая лента, а на ней дохлые мухи, по перевернутой подкове на стене, заросшему паутиной углу, ведрам с водой на табуретках, пыльным коньячным бутылкам с выцветшими этикетками, и наконец он увидел то, что искал, – старенькую, потрепанную картинку, вырезанную из цветного журнала для взрослых и приколотую к черной щелястой стене.

Удивительной красоты и нежности тетя несла на руках ребеночка.

Колюня стоял перед картинкой, засунув в рот палец, глядел на тетю и не услышал, как вошла бабушка и встала за его спиной.

– …а эта-то, видишь, гордячка, отвернулась. Ну беги, я буду ужин готовить. Может, яичко скушаешь? Тетя Маша дала, настоящее, только что из-под курочки. Теплое еще…

Мальчик вышел в сад, где по-прежнему сгущалась полумгла, дурманяще пахло жасмином, ноги его подкосились, он лег на траву, и громадное светлое небо, куда уходили четыре березы, качнулось над головой. Он закрыл глаза и вдруг почувствовал – что-то изменилось в мире, неуловимое, но очень важное, тьма ушла, отцепилась и поплыла по течению, освобождая Колюнину душу.

Колюня встал и нетвердыми шагами, держась за стенку, вернулся в дом и стал жадно есть яйцо. Потом выпил парного козьего молока и не раздеваясь лег на кровать у самого коврика.

– Я посплю, ба…

– Поспи, поспи.

Он спал покойно и глубоко, спал целый вечер, всю ночь и до полудня следующего дня, ни разу не просыпаясь, хотя ночью была гроза, били молнии, сотрясался от грохота дощатый домик и вздрагивала и охала на высокой кровати старуха, которой некого было просить о защите. А когда проснулся, в окно светило чистое и яркое солнце, на кровати сидел папа и смотрел на сына.

Колюнчик тотчас обо всем вспомнил и хотел сказать, что плохое кончилось, его простили и отпустили, и теперь можно снова идти купаться, вкусно кушать и играть в футбол, но вместо этого уткнулся и заплакал, и папа, всегда отталкивающий его, когда мальчик пробовал ласкаться, прижал сына к себе, так что Колюня не мог видеть печального лица.

Страх ушел, но, как слабый отзвук, осталась неуничтожимая, бессмертная людская печаль, разлитая по миру с того дня, когда

Господь изгнал прародителей из Эдема; она навещала Колюню в самые неожиданные моменты его жизни, так что он вздрагивал, и все плыло у него перед глазами, как если бы совсем близок был переход на другую сторону.