"Здравствуй, Артем!" - читать интересную книгу автора (Камалов Федор Ахкямович)

Глава шестая, о доброте и жестокости

Вечером десятого января папа позвал меня прощаться с новогодними елками.

— Завтра их увезут из города.

Мы ходили по улицам, скверикам, по белому ночному парку, где кружилась большая светящаяся ель. Она мигала цветными огнями, как и в новогоднюю ночь, но сейчас веселить было некого, и вот в пустом парке елка мигала для себя и кружилась в последнем танце.

На привокзальной площади стояла громадная елка, похожая на старую колокольню. Был слышен свист электричек и морозный скрежет колес.

Мы дошли до Огородной улицы. Начиналась она с крохотной площади, над которой висели два желтых фонаря. Их слабый свет терялся в ветвях елки, кажется, ничем не украшенной. Мы остановились у каких-то ворот, там нашлась лавочка. Папа молча задурил.

Было холодно, немного ветрено.

— Прислушайся. Артем! — сказал папа. — Слышишь?

Еле уловимый звон пронесся над улицей, словно где-то в небе осторожно тронули тонкие стеклянные нити. На минуту все стихло, и снова перезвон пробежал по улице. Прозвенели тысячи крошечных ледяных колокольчиков и растаяли.

Скрипел снег под шагами редких прохожих.

Папа молчал, закрыв глаза. Сигарета тлела в его пальцах. Звезды были большие и острые, как глаза далеких маяков. И опять — «Длен-н-нь! Лень-н-нь! Ен-н-нь!» — посыпался стеклянный, серебря-ный, оловян-ный дождь. Словно на крыши домов и на улицы долго сыпались полые хрустальные шарики.

За порывом ветра вдруг раздался жалобный звук, будто заплакала девочка. Я с тревогой посмотрел на папу.

— Это елка, — сказал он, вздохнув. — Какой-то растяпа, когда рубил, ствол ей расщепил. Ветер ее раскачивает, тяжело ей стоять.

Все холоднее становилось. Мы медленно пошли от плачущей елки. И почему-то чем дальше уходили, тем грустнее мне становилось.

Утром я пришел к этой елке снова. Рабочие срывали с нее длинные стеклянные нити. Перерубили елку пополам и кинули в кузов. Машина зарычала и ушла. Пошел снег, засыпая серые иголки.

Я ввернул в парк. Елку увезли, только лежал на том месте забытый деревянный крест из-под нее.


Мы с Отшельником поехали на место гибели Гагарина. Первый космонавт Земли погиб не в космосе, а посреди русского леса. От тяжелого удара самолета образовалось в лесу небольшое озерцо. Обступили его белые березы. Сбегаются к озерцу лесные тропинки.

Как нарочно, осенний этот день был грустным.

Осенью иногда кажется, что планета Земля — остров посреди бездонного синего океана. Ни облака в синеве, ни ветра. Только летят листья, бесшумные и прозрачные, как стрекозы.

И как капелька этого синего океана — крохотное печальное озерцо на острове Земля. Падают листья. От листьев его поверхность рябая, красноватая.

Мы стояли под молодым дубом. Его еще не тронула осень, но уже чувствовалось, что вот-вот дуб вспыхнет, как красный факел. Лист неслышно отделился от его вершины, косо спикировал на меня и на одно мгновение замер, словно лег на невидимый стол.

Я поймал его в этот момент. Лист затрепетал в руке, забился и, скользнув с ладони, упрямо закончил полет, опустился на высокую еще траву. Я поднял его и машинально сунул в карман.

— Жалко, что мы никогда уже не спрашиваем, куда закатывается солнце! — сказал почему-то Отшельник. — Как будто уже все на свете знаем!

Печальная тишина лежала в лесах.

И шли мы молча с Отшельником до далекой станции.

Вечером я отдал листок дуба Ленке.

— Храни его, — сказал я. — Он с места гибели Гагарина.

Ленка боязливо взяла дубовый лист и долго с удивлением смотрела на него. Потом он отпечатался на страницах «Русского языка», оставил там светло-желтый рисунок с тонкими прожилками. Я однажды неосторожно взял хрупкую пластинку, она рассыпалась в руках. И остался на страницах лишь восковой отпечатан.


Когда я беру в руки эту книгу, всегда вспоминаю осенний день: темное, издали почти черное озеро, которое вблизи совсем прозрачное, небо с белой чертой высокого самолета, и мысль, что мы живем на острове посреди бездонного океана.


Отшельник говорит: «Цветок думает, что самое большое зло — коза, коза думает, что — волк, волк думает, что — охотник с ружьем…»


Мы с Сережкой по заданию тимуровского штаба ходили по одноэтажной окраине города. Зашли в один старый, вросший в землю дом. Хозяин, одинокий старик, болел. Он лежал у окна, смотрел в сад. Там под яблонями от холодного ветра ежились и потрескивали листья.

Старик нам обрадовался. Попросил нас сходить в аптеку. Мы вскипятили чай.

— Вы, ребятки, не торопитесь, — сказал он. — Когда человек все время один, дни кажутся длинными. У меня родственников нет, сын только, да и то в Заполярье…

Мы сидели два часа. Старик показывал фотографии из семейного альбома, объяснял, кто кому кем приходится. Я стал томиться.

— Дедушка, может, еще что надо сделать? Дрова, например, можем наколоть. Вы не стесняйтесь, скажите!

Он полежал молча и сказал:

— Ничего мне не нужно, ребятки, кроме мысли, что я сам кому-то нужен…

— Дедушка, а сын ваш… дайте адрес, мы ему напишем.

Старик махнул рукой и отвернулся.

Сад был какой-то согнутый, стволы яблонь и вишен корявые. Ледяными шагами к старому саду и его старому хозяину двигалась зима.

— В саду надо убрать, запиши, — сказал я Сереже.

— В саду… да, — пробормотал он. — А с ним как? — Он кивнул на дом.

— С ним придумать надо. Сережка!

Два дня мы убирали укутывали сад.

Пройдет зима, расправят яблони свои заспанные суставы и хрустнут, потянувшись, и снова станут зелеными. Выйдет к ним старик, и коснется его весна теплой рукой… Выйдет… Должен выйти…

Внезапно как-то открылось мне, что в жизни человека есть те же времена года: весна, лето, осень, зима. Зима в человеке и зима на дворе…

— Старику зимой тепла больше нужно, чем яблоне, — сформулировал Отшельник. — Его одним укутыванием не согреешь…

И пришли мы к старику всей тимуровской пятеркой. Выпал первый устойчивый снег. В доме было светло от сухого за окнами снега, в печи потрескивали дрова. Старик выздоравливал, ходил от окна к окну, радовался снегу.

— Здравствуйте, дедушка. У нас тут случилась одна беда… Вы должны нам помочь…

С каким жадным вниманием он слушал нас…


Я стыжусь слез.

Всегда ли слезы признак слабости?

Я читал, что Лев Толстой плакал, сидя в зимнем лесу на пеньке у незамерзающего родника.


— Ленка, ты какой хочешь быть?

— Красивой.

— А еще?

— Высокой.

— А еще?

— Умной.

— А еще?

— Гордой.

— Ну, а еще?

— Что ты ко мне привязался? Скажи сам, каким хочешь быть?

— Красивым, высоким, умным, гордым и еще — сильным. Почему язык не поворачивается сказать — добрым? Стесняемся мы доброты, что ли?


Раз я видел перерезанную трамваем собаку и бледную, плачущую женщину вагоновожатую. И молчаливую толпу рядом. Хотя это была совсем беспризорная дворняга.

А в другой раз видел, как столкнулись две легковые машины, не так, чтобы вдрызг, а просто побили фары, и два шофера яростно сцепились, делая друг с другом то, что не сделала с ними авария.

И еще видел в кинофильмах зеленые луга, алые маки, лошадей с ласковыми глазами, а потом рвались бомбы, земля выворачивалась наизнанку, с человеческим криком падали те ласковые лошади. И никому не было дела до их жизней.

И десятки раз видел, как бьет человек человека по лицу, и я сам бил, и меня били.

И сотни, тысячи раз видел, как люди с добрыми улыбками пожимают друг другу руки, и я сам пожимал, и мне пожимали.

Чего в мире больше: добра или жестокости?


Отшельник говорит: «Не жди от вороны соловьиных песен».


И еще Отшельник говорит: «Хорошо, когда в жизни бывает шиворот-навыворот, осторожность храбрая, зло доброе…»

— Мне не встречалось такое!

— Когда ты съездил хулигану по морде, твое зло доброе!

— Значит, Отшельник, у добра кулаки должны быть больше, чем у зла?

— Хорошо, если бы так было!

— Но ведь тогда кулачное добро побьет зло и само обернется злом. Против такого добра нужно выпустить другое, с еще большими кулаками. И так до тех пор, пока над всем миром будет висеть один кошмарный кулак!

— Не будет зла, не нужно будет и кулачное добро, Артем!


Сережку мать взяла с собой на Новый год в Ташкент. Потом она улетела, а Сережка остался на каникулы у тетки.

— Серый, у тебя там, в вашем Подмосковье, девчонка есть? — в первый же вечер стал допытываться двоюродный брат Артур.

— Нету, а зачем?

— Ну-у, ты еще ребенок, объяснять тебе! — снисходительно сказал Артур. Он был на два года старше Сережки. — Пойдем, я покажу тебе Люсю!..

Люся болела и лежала в постели: белая, с розовыми пятнами, похожая на большую новую куклу. Она тоскливо смотрела в окно. В Ташкенте зимы еще не было, продолжалась осень. Город насквозь промок от дождей. Дымы висели над трубами, как сырые хвосты.

— Я будто в поезде, который на неделю застрял на какой-то противной станции!

Так немного капризно говорила она Артуру и Сережке. Им прийти к ней — из подъезда в подъезд перебежать.

— Зато ты лежишь в мягком вагоне! — сказал Артур.

— В каменном! — Она вдруг сказала: — Знаете, что мне больше всего сейчас хочется? Снег в руке подержать. Хоть комочек бы снега. Чтобы морозный был, скрипел бы в руках…

— Ха, это мы запросто! На небо сейчас позвоним! Алло, небесная канцелярия? Где там бог? Что, совещается с чертом? А кто снегом распоряжается? Снег на Ташкент когда будете сыпать?

Артур долго еще изощрялся в остроумии, а Люся на него холодно посмотрела, откровенно зевнула и затосковала.

— Капризная Веселюся ужасно! — сказал дома Артур. — Снег ей подайте!..

— А горы далеко? — спросил Сережка.

— Не очень.

— Там снег есть, наверное?

— А самолет в Магадан не хотите заказать, господин барон?

— Зачем самолет, поездом до гор.

— Мерси, разогнался! — Артур повертел пальцем у виска. — Снег хочу, звезду хочу, в рабы тебя, несчастного, хочу! Интересно всю жизнь прожить рабом?!

— Царем, конечно, интереснее, — ответил Сережка. — Захотел — ледяную гору сделают, захотел — полстраны тебе заморозят.

— Ты, Серый, оказывается, толковый-бестолковый у меня брат! Тебя не переспоришь!


Утром Артур встал поздно. Сережки дома не было.

— Мам, где Сережка?

— Я у тебя хотела спросить, где Сережка?

Решили, что любопытный мальчишка спозаранку пошел смотреть город.

Сережка в это время подъезжал к горам. Полупустая электричка с размаху ныряла в туннель, сердито стучала колесами: и чего тебе, мальчик, не спится?

Тропа уходила в тучи, как в вечер. Сережка скользил по мокрой желтой тропе, падал, съезжал вниз боком, спиной, животом, но вставал и упрямо лез вверх.

А шел дождь, хитрый дождь, — будто он и не дождь вовсе, а просто водяная пыль, но внутри от него становилось сыро и холодно.

Наконец посветлело.

Сережка оказался будто на чердаке под высокой стеклянной крышей. На верхних тонких тучах золотым диском лежало солнце. И под этой крышей блестели снега.

В стороне от тропинки дымил короткой трубой домик. Сережа постучал. С широкой скамьи поднялся бородач, удивленно посмотрел на мокрого, измазанного желтой глиной мальчика.

— Садись к печи, обсыхай! — велел он. — Чай в термосе, хлеб на столе, сахара нет. Управляйся!

Сережка обжигался чаем и осматривался. Жилище было — избушка, а человек в нем — огромный.

— Всех встречаю по пословице: сначала накормить, обогреть, а потом расспросить. Куда путь держишь, добрый молодец? За солнцем?

— За снегом, — хлюпая носом, сказал Сережка.

— Ну-у, брат! И для чего? Или для кого?

— Так, одному человеку.

— Не хочешь говорить, дело твое!

Посматривая на заляпанное глиной лицо Сережки, бородач достал уголек и лист твердой бумаги.

— Выдержишь десять минут не шевелить ноздрями?

— Вы художник?

— Я не просто художник, я, брат, ленивый художник. Писать сейчас нечего, от сырости сердце расклеивается. Я когда нашел этот домишко, обрадовался, дровами запасся, продуктами. Сначала под солнцем жил, хорошо. Потом тучи пришли, мрак. Рисовать неохота. Все бока отлежал. Но вот тебя дождался…

Художник скрипел угольками и все говорил, говорил, а Сережке захотелось спать. Хорошо бы сейчас оказаться в постели, он уже ощущал, как голова вминается в подушку… Артур пошел к Веселюсе… По ее окну стучит дождь… «Хоть комочек снега!» — произносит она… Сережа встряхнулся.

— Я пойду!

Куртка высохла до жесткости панциря.

— Богатырь ты, брат! — попрощался с ним художник.

Нижняя кромка снегов состояла из коротких грязных сосулек. Дальше снег лежал ослепительно белый. Сережке хотелось лечь на сверкающем склоне, вытянуть дрожащие ноги. Но он поднялся еще выше и услышал, как снег морозно поскрипывает под ногами. И он набрал снега полный целлофановый мешочек.

Спускался он через висящий дождь тяжело. А добравшись до станции, увидел, что снег в мешочке раскисает. Что делать? «Холодильник бы с собой взять», — с грустной иронией подумал он.

Пришла электричка, распахнула двери. Сережка послонялся по перрону, хотелось плюнуть на все, влезть в вагон. Он подходил к дверям вагона, но — «комочек бы снега!» — с тоской говорит, наверное, в эту минуту Люся… Так он промыкался у электрички, пока она не ушла. Сережка выплеснул из мешочка снежную кашицу и полез опять в гору.

Артура в этот час мать допрашивала:

— Вспомни, о чем разговаривали вечером. Может, он собирался куда-нибудь?

— Никуда, вроде.

Артур после вопроса матери вспомнил, что они с Сережкой накануне говорили о снеге. Точно, укатил в горы, простофиля. Вот брат нашелся!

— Где же его искать теперь? — Мать тревожилась.

Артур слонялся по кухне, пока не уперся взглядом в холодильник. Ага! Морозильная камера в холодильнике одета в легкое платье из инея. Артур накрутил до отказа регулятор холода, моторчик загудел, погнал мороз по трубкам. «Мы и на кухне слепим шикарный снежок!» — Он развеселился.

Однако Сережка не приехал и вечером. Это оборачивалось бедой. Артур то одевался, собираясь идти искать пропавшего брата, то со злостью швырял куртку в угол. Так он и заснул полуодетый, решив: как только братишка объявится, он ему и снег и раков в горах покажет.

Сережка с художником пили чай, говорили. Печка тихо взрывалась, потрескивала.

— Дома попадет?

— Может, нет, а может, попадет.

— Сам не знаешь?

— Мама уехала домой, а тетка — не знаю еще — добрая или нет.

— Если тебя, брат, есть кому ругать, это хорошо!

На горы опускалась ночь.

— А вы где живете?

— Да в Ташкенте вообще квартира… Ничего город?

— Я не видал еще толком, — сказал Сережка. — Может, красивый. А отчего вы не рисуете просто людей, просто дома и улицы в городе?

— Ну как тебе объяснить?.. Ты же можешь спросить: а отчего вы не фотографируете? Это быстрее и точнее, чем рисунок. Правда?.. Ты пионер?

— Я знаменосец в дружине! — гордо сказал Сережка.

— Тем более. Вот идешь ты со знаменем впереди строя… Гремят барабаны… Блестит медь… И ты идешь, как на пружинах… Разве сможет фотография передать, как ты и знамя, вы взаимно освещаете друг друга, разве передаст всю трепетность красок? Нет!

Сережка задумался.

— Вот растет в городе клен зеленый, или в лесу вдруг встретился человек — это тема для художника. Тут, понимаешь, есть столкновение: живое дерево — бетон и металл города; лес, природа — человек, истребитель или защитник природы. Посмотри на эту черную скучную печку. Допустим, я сфотографирую ее такой. Ну и что?! Будет черная скучная фотография. А ты взгляни, Сережа, какие прекрасные блики бросает огонь на стену! Маленькие красные всадники мчатся в бой, несутся вперед — ты видишь? Мы, брат, показываем людям то, на что они смотрят и не видят.

— А зачем?

— Видишь ли… Ты в музеях бывал, конечно. Ну да, Москва… В музее, в картинной галерее ты хоть раз наблюдал дикие выходки людей? Грубость какую-нибудь? Нет. Когда много прекрасного вокруг, человек сам становится красивым. Тебе сколько лет?

— Четырнадцать.

— Много уже, брат! Пора не только ставить вопросы, но и самому отвечать на них.

Спали они на скамье, на большом мохнатом тулупе. Сны летали на бесшумных крыльях. Сережке снилось, как горы шепчутся большими ртами-пещерами, как горит гигантская печь, бросая на белые вершины тысячи красных всадников. И снежные шапки гор таяли, текли ручьями…

На рассвете художник подложил в печку несколько поленьев и ушел из домика с термосом в руках. Вернувшись через час, он разбудил Сережку.

— В термосе снег, уж его-то довезешь! Но термос потом вернуть надо, я без него пропаду.

— Вы здесь долго будете?

— Пока не состарюсь! — невесело пошутил художник.

Резко похолодало. Сережка спустился по затвердевшей тропинке. Долго не приходил поезд. Зябко на унылом перроне. Сережка дрожал. И когда забрался в вагон — выбрал самую теплую скамью.

Ехал Сережка зимней электричкой с гор. Прижимал термос, вздрагивал во сне. Он забыл про Ташкент, про Артура, забыл про Люсю, из-за которой дважды поднимался на гору. Просто его сердцу сейчас было хорошо, и сон был хороший, светлый. Не будите его, не будите!

— Эй, соня, приехали!

Сережка вышел из вагона и остановился в горьком изумлении: перед ним был тихий белый город, весь в снегу.

Всю ночь на город падал снег.


Артур утром наскреб из холодильника горстку белого снега в фарфоровую кружку. И только на улице до него дошло, почему дома было необычно светло. Кружились белые хлопья. На нарядной земле не было ни одной черной кляксы лужи. Деревьям, измученным сыростью, уже снились зимние сны.

Из дома выходила Люся. И медленно к дому приближался Сережка.

Они сошлись втроем и с первого взгляда все узнали друг о друге. Хмурый Артур с кружкой кухонного снега, Люся с еще слабой улыбкой радости, несчастный Сережка с термосом стояли в молчании. Люся-Веселюся не выдержала.

— Смотри, Сережа! — сказала она. — У тебя на куртке орден Снежной Королевы!

На высохшей желтой глине куртки мерцала громадная снежинка. Сережка хотел сохранить ее, но снежинка заскользила, обламывая лучики. Артур незаметно высыпал из кружки бледный снег, рожденный в темноте холодильника.

— Пойдем, Серый, домой, сейчас мы тебе тоже ордена и медали вручим! — пообещал он.

— Сергей, я тебя подожду здесь, — сказала Люся. — Я тебе город покажу, ладно?!

От этих ли слов или от чего-то другого Сережка выпрямился и стал выше, и пошел домой, держа в руках термос со снегом с высоких вершин.


Почему я всегда стыжусь слез?

Мне приснилось… нет, это не кошмар, просто я не могу объяснить… Как будто я находился в громадной яме, а наверху, задирая головы, стояли возбужденные толпы людей и кричали, махали руками. В небе висел странный, спаренный самолет. По нему лупили со всех сторон зенитки. И самолет мигал вспышками, но я видел из ямы, что это не выстрелы, а световые сигналы: «Артем, у нас катастрофа!» Самолет рос, рос, и оказалось, что это гигантский звездолет, пятьдесят два километра в поперечнике (почему столько?). Но он висел еще страшно высоко и походил на самолет, а зенитки палили по нему, и где-то ракеты уже принюхивались острыми носами к его следу. Я один знал, что это не самолет, но я сидел в яме. Я кричал, бился головой о земляные стены: «Люди, остановитесь, не стреляйте!» «Артем, у нас катастрофа!» А хищные тела ракет уже поднимались над землей. Я проснулся, задыхаясь, в горле застрял дикий крик, а тело напряглось в исступленном желании вырваться из ямы, предупредить, остановить.

— Артем, ты болен?

— Нет…

— Как же нет, милый, ты весь красный! Ну-ка, температуру… не так страшно, но давай попьем чай с малиной. И ложись опять, а я тебе почитаю.

Я не слышу, что мама читает, занятый переживаниями сна, потом слушаю ее голос и думаю: «Хорошо, что есть мама!» Потом мысль переключается: «А как живут ребята, у которых нет родителей? Если увижу, что издеваются над такими… У-ух! Побью такого!»


Папа терпеливо приучал меня работать в саду. Я сначала злился, а потом полюбил сад и полюбил работу в саду. По утрам земля дышит, она живая. Бежит сок по стволам, по веточкам. Дерево просыпается, оно живое. В руках секатор — гнилую ветку прочь, не заражай весь организм!

Осенью ходишь по тихому саду, готовишь его к зиме, к долгим белым снам. Хорошо, когда понимаешь, что на живой земле растут живые сады.


Ленка подобрала летом аиста со сломанным крылом. С трудом приволокла огромную птицу домой. Носилась с мазями, бинтами, ни о чем не говорила, кроме как о своей длинноногой больной. Вся округа знала, что Ленка Остролуцкая стала птичьим доктором.

Мне казалось, она его погубит. Но аист поправился.

Поселился аист на верхушке старой закрытой церкви. Для меня аист был таким же недоступным, загадочным, как церковь. Он прилетал в гости к Ленке. Аист поступал умно: садился на крышу сарайчика и распахивал огромные крылья — в комнате становилось темно, и все знали — прилетел к Ленке ее друг аист.

Однажды аист появился у дома возбужденным. Он не стал пить, есть, а только подпрыгивал, щелкая клювом, а раз даже дернул Ленку за косичку. Ленка торопилась в школу и отругала аиста:

— Ты ведешь себя не как большая птица, а будто глупый цыпленок!

На уроке ей вспомнилось беспокойство аиста. Что-то с ним случилось, а она не смогла понять. Церковную макушку она со своей парты не видела.

— Лена, не отвлекайся!

— Ольга Владимировна, можно мне выйти? — попросилась Ленка. — Я на одну минутку только!

Она с такой отчаянной мольбой посмотрела на маму, что мама отпустила ее. Ленка перебежала двор. Уже видна церковь. Белого аиста, часового города, не было в гнезде. Ленка медленно пошла к церкви. Над пустым гнездом носились, каркали вороны.

Аист улетел в далекую Африку. Путь далек — вперед, вперед! — вожак не велит оглядываться; прощай, девочка Лена!

По щеке Ленки скатилась слеза.

Она пошла не в школу, а домой. Достала свой потайной дневник и написала: «Я не поняла. Он со мной прощался. Я глупая. Когда он прилетит обратно? Скорее бы пришла теплая весна».


— Опять не подготовился, Арсентьев! — говорит Нина Михайловна. — Ладно, тройка… Но учти, Арсентьев, три пишем, два в уме!..

— У нее в уме, а у меня в журнале! — хвастает потом Арсентьев. — А журнал — документ!..

Арсентьевская тройка в журнале — доброе зло или злое добро?


Я видел, как папин брат плакал в скверике. Уткнулся головой в мохнатый бок своей собаки и плакал. Один глаз Бальдура, повернутый на хозяина, был страдающим, добрым, а другой, косящий на прохожих, — предупреждающим, суровым.