"Rrzepraszam Варшавская история" - читать интересную книгу автора (Друзенко Анатолий)

БЫТЬ ИЛИ НЕ БЫТЬ?

Высоцкому оставалось чуть больше месяца.

Хотя – с какой стороны смотреть…

Тягостные сцены в мясном магазине, который называют

“дипломатическим”. Там отовариваются работающие в Варшаве иностранцы.

В обычных магазинах с мясом, колбасой – перебои. Выбросят – тут же очереди.

В “дипломатическом” – глаза разбегаются: шинка, вырезка, карбонад, ветчина, корейка, охотничьи колбаски.

Впускают строго по пропускам.

Бывает, кто-нибудь из “аборигенов” пытается проникнуть. Давка у двери, крики.

Выходишь с набитой сумкой – на тебя смотрят так, как будто ты не купил, а украл.

Вчера у входа меня остановила старушка.

– Пан сюда? – спрашивает.

Так и не стал я похожим на иностранца.

– Проше пана, у меня внук заболел. Не купите полкило телятины?

– Может, еще что-нибудь?

Испугалась:

– Нет-нет, только телятины. Полкило…

С 1 июля повысили цены на мясные продукты.

В воздухе пахнет грозой.

Газеты молчат. Ходят слухи, что пошла волна забастовок.

В конце июля я, как и все варшавские “совки”, навострился в отпуск.

– Уезжаешь? В такое время! – удивляется прилипчивый Бернар. – Ведь забастовки!

Молчу с видом перегруженного информацией знатока.

– Ты, Толья, – француз не унимается, – как Герек!

– Это почему?

– Тот тоже в Москву уехал. На Олимпиаду. Болельщик…

Очищенная перед Играми от всего, что плохо лежит, и от всех, кто плохо выглядит, Москва напоминает коммунальную квартиру, ставшую после ремонта отдельной: простор, чистота, достаток.

Не хочется верить, что схлынут завещанные бароном Кубертеном страсти, улетит ласковый Мишка и все вернется на круги своя: очереди, темнота, грязь, злость…

Семейство разделилось по интересам.

Лариса (подвижница!) занялась ремонтом квартиры.

Мне в месткоме дали три путевки на Рижское взморье.

Дом отдыха в Юрмале ненавязчивым сервисом напоминает туристскую базу. Одна отрада для ребят – море.

Утром Оксана, глядя, как я бреюсь, неожиданно попросила:

– Пап, оставь усы. Интересно, какие они у тебя.

К концу отпуска над губой выросла хохлацкая, загибающаяся книзу, полоска.

Дочь в восторге:

– И ходи в них!

– Последнее слово за мамой.

Вечера я просиживал в холле, уткнувшись в телевизионные новости.

Утром – по дороге на пляж – покупал органы печати.

Ни экран, ни газетные полосы сведений о временно покинутой стране пребывания не сообщали.

Была братская Польша – и пропала.

Греясь на милосердном солнышке, я НЕ ЗНАЛ…

…что Анна Валентинович уже уподобилась Аннушке из “Мастера и

Маргариты”. Правда, та пролила масло на рельсы, а пани Анна добавила его в огонь, украв… воск.

Серьезные революции начинаются с пустяков.

Администрация Гданьской верфи давно конфликтовала с Анной

Валентинович, крановщицей, бывшей ударницей, а теперь – активисткой подпольного профсоюза.

Нынешним летом – очередной скандал.

Валентинович увольняют, обвинив в том, что она пыталась украсть воск, чтобы приготовить из него поминальные свечи. Поминали демонстрантов, погибших на гданьских улицах десять лет назад.

Цех, где трудилась Валентинович, прекращает работу.

Требование одно: восстановите!

Дирекция – ни в какую.

Звонят из горкома партии: делайте что хотите, но чтоб забастовки не было.

За бывшей стахановкой посылают машину пана директора. Привозят на верфь. Подписывают приказ. Восстанавливают.

Но… поздно.

Забастовали другие цеха…

Окунаясь в море по колено, я НЕ ЗНАЛ…

…что Лех Валенса уже перелез через забор и попал в историю.

Слесаря с буденновскими усами работяги уважают – за настырность. Его увольняют, сажают, а он все про независимые профсоюзы…

Через забор перелез вовремя: на верфи уже выбирали забастовочный комитет.

А кого в главные? Леха, кого же еще!

Требований – уже больше. Не только насчет Анны, но и про зарплату, цены, выходную субботу.

Прогуливаясь с детьми по улицам Юрмалы, я НЕ ЗНАЛ…

…что в Гданьск уже подтянулись идеологи протеста – Куронь,

Мазовецкий, Михник, Мондзолевский, Геремек, Онышкевич…

В ранней молодости они были левыми радикалами. После “пражской весны” стали диссидентами.

Понимали: в революции без рабочего класса – ни-ни. Так появились комитеты защиты рабочих.

На митингах особо недоверчивые спрашивали Валенсу, указывая на Куроня:

– Почему он все время с тобой?

– Панове, – кричал Лех, – кто помогал моей Дануте и моим детям, когда я сидел в тюрьме? Он!

Экономические требования забастовщиков интеллектуалы изрядно разбавили политическими.

Я НЕ ЗНАЛ, что неизвестный забастовщик – вечером, в каптерке, лежа на матрасе – уже написал заветное слово.

Счастливо найденное, оно будет повторено на транспарантах, знаменах и плакатах, в надписях на стенах, резолюциях, приказах, протоколах, публикациях, проповедях, приговорах…

И станет символом: “СОЛИДАРНОСТЬ”!

Я НЕ ЗНАЛ, что уже не только верфь в Гданьске – вся страна рванула на груди рубаху и схватила власть за грудки.

Заброшенный отпуском и трусливым бессилием на Рижское взморье, я завтракал сосисками с макаронами, валялся на пляже, а после обеда дремал…

Не обратив внимания на проклюнувшуюся под моим носом растительность,

Лариса сообщила:

– Звонил Новиков. Просил, как только появишься, зайти. Билеты в хозотделе я получила. Поезд завтра. А мне еще надо с паркетчиком расплатиться. Между прочим, последними.

– Ничего! – подбадриваю я скорее себя, нежели жену. – Доберемся до

Варшавы и сразу – ва-банк!

Новиков суров:

– Едешь завтра? Это хорошо. Там все сложно. На месте сориентируешься. Только не суетись. И теснее контакт с посольством, ясно?

В коридоре сталкиваюсь с Олежкой.

– Старик, как дела?

– У поляков два варианта ответа.

– Ну?

– Могло быть хуже и могло быть лучше.

– Может, вечером подробнее обсудим?

– Извини, утром поезд…

В Варшаву вернулись в первых числах сентября.

Телевизор раз за разом прокручивает исторический эпизод.

Надутый, не похожий на себя, с иконкой Божьей Матери на лацкане,

Валенса подписывает соглашение неправдоподобно большой авторучкой.

Говорят: личный подарок Папы.

Правительство согласилось с требованиями забастовочного комитета…

Варшава неузнаваема.

Начало осени, а вокруг – белым-бело: листовочная метель. Стены домов, деревья, фонари – все обклеено!

Похоже на дадзыбао.

Тоже революция?

Культурная?

Или – не очень?

Засел за газеты. Пытаюсь разобраться.

От безнадежного дела оторвал звонок.

– Уже вернулись? Прекрасно! – щебечет секретарша из парткома. – Не забыли? Завтра четверг. Заседание.

У посольского секьюрити отваливается челюсть:

– Вы с усами?!

Атташе по культуре – туда же:

– Старик, ты же уехал без усов?!

Напоминаю:

– Я слышал, язык дипломату дан, чтоб скрывать…

Секретарь бубнил о задачах парткома в свете решений очередного исторического пленума.

О том, что происходит за забором, – ни слова.

Аристов, посол, опоздал, сел и уставился на меня.

Через час закруглились.

Я решил переждать, пока все разойдутся. Не вышло.

В коридоре стоит лично посол с группой преданных товарищей.

– Анатолий Иванович, – чрезвычайный излучает добродушие, – а ведь усы вам не идут.

Все радостно кивают.

На нервной почве я решаю взбрыкнуть:

– Борис Иванович, вы знаете историю, как два молодых еврея пришли к раввину?

Произносить слово “еврей” в здании посольства считается малоуместным. А уж после “раввина” своды должны бы рухнуть.

– Что-что?

– Они спросили у раввина, можно ли им завести усы.

Я играю в кошки-мышки: недоговариваю, тяну.

Аристов злится:

– И что в итоге?

– Раввин не разрешил.

– А дальше?

– Вышли они, один и говорит: слушай, у самого-то ребе усы есть!

– И они вернулись, – догадливо подсказывает посол.

– Ага, – киваю я и снова замолкаю.

– Ну, ладно, чем кончилось?

– Раввин сказал, что ни у кого не спрашивал.

Аристов машет рукой:

– Вечно у вас, у журналистов…

И с выражением детской обиды на лице, окруженный возмущенной свитой, удаляется в свои апартаменты.

Из посольства еду в Интерпресс.

Десантник в компании Бобиньского и Бернара.

Увидев меня, вскакивает:

– Панове! Россияне заимели своего Валенсу!

Рванулся к стойке и мигом обернулся с бутылкой, еще одной рюмкой и сиротливыми ломтиками печенья.

Так и не привыкший к их небрежению закуской, я накрываю рюмку ладонью:

– За рулем.

– Побойся бога, Анатоль! – Десантник тянет через стол бутылку. -

Тебя же больше месяца не было! Мы тут паримся, а ты – в самоволке.

Вспоминаю строку из фельетона молодого Катаева “Дневник горького пьяницы”. Там герой завязал, героически держится и вдруг – короткая, в четыре слова, запись: “Среда. Опять. Как свинья”.

Бернар спрашивает:

– Как самочувствие пана Брежнева?

Хватаюсь за спасительную роль Незнайки:

– Скажите лучше, что здесь происходит?

Бобиньский охотно начинает:

– Когда в вашем, пан Друзенко, лагере происходят ЧП, вы говорите: события. События в Венгрии, Чехословакии. Теперь – польские.

– У нас уже события? – ухмыляется Десантник.

– Чрезвычайные.

– Это почему же?

Бобиньский дожевывает печенье и продолжает тоном докладчика:

– Движущей силой восстания в Венгрии…

– Там не было восстания.

– В Венгрии, – английский поляк невозмутим, – против социализма выступили националисты. Они были в меньшинстве и проиграли. В

Чехословакии протестовала интеллигенция.

– Она была за социализм, но с человеческим лицом, – уточнил Бернар.

– Не важно, – морщится Бобиньский. – А кто в Польше?

Поднимает кверху палец:

– Ра-бо-чи-е!

– Весь народ! – кивает француз.

Десантник вяло возражает:

– Этого еще никто не посчитал.

– Минуточку, – беру наконец слово я. – Валенса что сказал? Мы не против социализма, а против искажений социализма.

– Ради бога, пан Друзенко…

– Он действительно так сказал!

– Ну и что? Тактика, – пожимает плечами Бернар.

– Не в этом дело! – перебивает француза Бобиньский. – Против рабочих танки не пошлешь.

Десантник дипломатично подводит черту:

– Анатоль, как у вас говорят? По-жи-вьем…

– …увидим.

Расстались мирно.

Об этом эпизоде я потом прочту в мемуарах Герека.

В кабинет к нему заглянул помощник и доложил:

– На связи!

Герек поднял трубку и услышал шамканье:

– У тебя-а-а контра-а-а. Надо взять за морду. Мы поможем.

В мемуарах фраза Брежнева напечатана латиницей:

– U tebia contra. Nada wziat za mordu. My pomorzem.

Первый секретарь (польский) не знал, что ответить генеральному (нашему).

Легко сказать – “взять”! Кого? Легко сказать – “контра”. Это рабочие-то?

Постарел Герек…

Люди бросают работу, бастуют, а он беспомощно лопочет с трибуны:

– Праца нас взбогаца (работа обогащает).

Народ так и не понял. И пан-товарищ Эдвард, подав в отставку, укатил домой, в Катовице.

К бывшему вождю пришла делегация шахтеров.

Испуганный, трясущийся, он отдал мундир почетного горняка и прилагавшуюся к нему саблю.

…Герек проживет до 88 лет. Его оставят в покое, и он проведет остатки дней в кругу семьи…

Главным секретарем стал безликий, как и положено куратору безопасности, Каня.

Народ веселится:

– Лучше Каня, чем Ваня.

Много шума вокруг интервью Куроня “Штерну”.

Все цитируют то место, где говорится о начале событий.

Куронь хвастлив: все организовали мы.

Они же, оказывается, сделали из Валенсы вождя-марионетку, который

“был поручиком в окопах, а никак не генералом в штабе”.

Спросить у Куроня, с чего вдруг он так “раскрылся”, я не могу.

Поговорить с другим Яцеком – Гмохом, тренером польской сборной по футболу, – пожалуйста. С его тезкой Куронем – боже упаси!

Это будет мое последнее интервью.

Возможно, не только в Варшаве…

Валенса на Куроня не обиделся.

Что ж до “поручика в окопах”…

Даже если его “вычислили”, то сделали это с потрясающей точностью.

Если бы в начале событий ЭВМ попросили бы выдать данные, каким должен быть лидер масс, она бы ответила: лет 35, из простой семьи, католик, семьянин, много детей, работяга, желательно массовой профессии, например электрик, желательно – из Гданьска. И обязательно с верфи имени Ленина.

Звонит Десантник. Кричит – как будто я глухой:

– Вы едете или нет?

Иногда Эмиль обращается ко мне как к парторгу журналистов – на вы.

Как раз тот случай. В Гданьске открывают памятник рабочим, расстрелянным в декабре 1970-го.

Мифы складываются на бегу. Оказывается, в той демонстрации участвовал и молодой Лех. Он поклялся, что погибшим поставят памятник. Его арестовывали, волокли от проходной, а он стучал ботинком об асфальт и кричал: “Здесь будет памятник!”

И вот – свершилось! Три гигантских, до небес, креста возвели в рекордно короткие сроки. У проходной верфи. В отмеченном каблуками

Валенсы месте.

Интерпресс пригласил заграничных журналистов в Гданьск на торжества.

Едут все. Даже болгары.

Нас притормозило посольство.

Вместе с Лосото отправляемся к Птичкину.

Тот стучит кулаком:

– Культпоход на их спектакль устраивать не будем! И учтите: если кто…

– Не надо пугать! После того, как я… на лодке… из Москвы до

Архангельска…

Птичкин смотрит на меня ошалело: какая лодка? при чем здесь

Архангельск?

Из посольства едем к тассовцам.

Федя виновато улыбается: вечером он уезжает в Гданьск. Мы остаемся…

Столпотворение у проходной верфи пришлось смотреть по телевизору.

В Союзе его не показывали.

Олег ездил в Москву. Вернувшись, рассказывает:

– Прихожу в редакцию. Останавливают, спрашивают: как там?

Рассказываю, а кадровик подходит и стучит по плечу. Вы, говорит, польских митингов не устраивайте.

А Польша захлебывается пьянящим восторгом протеста.

– Мы насчитали двадцать типов забастовок, – делится Петрович. И загибает пальцы: – Предупредительные – раз, оккупационные – два, суточные – три, студенческие, итальянские, сидячие, читательские…

В Интерпрессе нас донимают:

– Где же ваши репортажи, панове?

Время коротаем на Литовской.

Под дробь телетайпов строим из себя джеймсов бондов.

Петровичу надоедает наш треп, и он отрывается от донесений:

– Между прочим, в Ченстохове сейчас…

– Что? – кидаемся к нему.

– Стакан красного.

В родных пенатах наконец стали публиковать мои обглоданные, как косточки, заметки.

На проводе объявилась Вера, старшая стенографистка:

– Толя, с тобой Новиков хочет переговорить.

– Пора начинать! – трубил Николай Григорьевич. – Выбери завод.

И чтоб был передовой. Ты понял?

Не без труда отыскал фабрику, которая не бастовала.

Спрашиваю у пана директора:

– Что было для вас самым важным в последние дни?

Пан отвечает:

– Чтобы фабрика выпускала продукцию.

Вставляю в репортаж.

Интересно, думаю, поймут? Догадаются, что здесь творится, если главное для фабрики – работать?

У Ларька свои заботы.

Отплясав на выпускном балу, Оксана уехала в Москву и поступила в медицинский.

Освоилась быстро, а главное – выдержала испытание анатомичкой. Даже сфотографировалась на фоне кучи костей и сухожилий, бывших когда-то человеческим телом.

Живет – одна.

Ларисе приходят в голову ужасные сюжеты, и она каждый вечер звонит в

Москву.

– Ну что ты себя напрягаешь? – говорю я. – Она же разумный человек.

Егор тоже добавляет хлопот.

Мать не находит места, пока он – господи, уже в третьем классе! – гоняет мяч возле синагоги.

Как-то, вернувшись затемно, сообщил:

– Дядя Ян в “Солидарность” вступил. Мне Рысек сказал.

– И что? – Я сделал вид, что не удивился. – Они все в “Солидарности”.

– Дядя Ян там начальник, – продолжал интриговать сын.

Я ушел в гостиную и включил телевизор.

Мечислав Марциняк – сама непроницаемость – сообщал об очередном ЧП.

Побоище в автобусном парке. Водители, вступившие в “Солидарность”, подрались с теми, кто не вступил. Милицию вызывали.

Может, им маршруты делить? Одни – для членов “Солидарности”, другие

– для остальных.

Хотя “остальных” все меньше и меньше.

Еду в Карлино.

Там на буровой выстрелил и загорелся фонтан нефти.

Пожар тушили месяц. Наши приехали – из Полтавы.

Спрашиваю у них, не было ли напряженности. Как-никак, а большинство коллег – в “Солидарности”.

Нет, отвечают, делом занимались.

На пожаре не до политики…

Пожар их заинтриговал: может, там много нефти?

Она им ох как нужна! Та, которой пользуются, почти на сто процентов

– наша. А тут – вдруг да своя!

Посольские зауважали журналистов.

Раньше терпеть не могли: бездельники, на службу не ходят, в машинах разъезжают…

Теперь зазывают. Наливают. Расспрашивают.

По заводам, где все течет и все решается, дипломатам ездить не с руки. Вот и пытают нас. Даже Птичкин не брезгует.

– Пригласили в комитет “Солидарности”, – рассказываю о поездке в

Познань. – Во всю стену лозунг: “Правду, только правду, ничего, кроме правды!”

– Сколько там в “Солидарность” записалось? – интересуется Птичкин.

– Девяносто процентов.

– Многовато.

– Потом в цех повели.

– На митинг?

– Ага. Секретарь парткома пытался что-то сказать – не дали. Выступил активист “Солидарности”.

– Фамилию не записали?

Я качаю головой, а сам думаю, как мальчишка: “Фиг тебе”.

– Жаль. – Советник расстроен.

– Там такая толчея! Целое представление устроили.

– Какое представление?

– Активист в толпу бумажку передал. Потом – другую. Спрашивает:

“Прочитали?” – “Да!” – кричат. “Нужна вам такая партия?” – “Нет!”

– Что за бумажки?

С затаенным злорадством приступаю к подробностям:

– В Познани жил знаменитый ученый. Одинокий. У него был особняк на улице Коперника. Умирая, он завещал его детскому саду. Копию завещания и показали на митинге.

– А вторая бумажка?

– Из ЖЭКа.

– Зачем?

– Из нее следует, – смотрю советнику в глаза, пытаясь ухватить реакцию, – что в особняке проживает дочка первого секретаря воеводского комитета партии.

Птичкин невозмутим…

Спрашиваю потом у Сани:

– Как думаешь, передаст он в Москву про особняк?

Саня загадочно улыбается.

А меня занимает: откуда у “Солидарности” документы – копия завещания, лицевой счет?

Петрович удивляется моей наивности:

– У них же везде агенты!

Снова пертурбация в верхах: Каню сменил генерал Ярузельский – сухопарый, лысеющий, с красными, как у грудного ребенка, щеками, в несменяемо черных очках.

Тут же назвали Пиночетом.

“Пиночет” обращается к народу:

– Дайте нам девяносто спокойных дней.

Страна не слышит: бьется в горячке забастовок.

Мораторий нереален. Чуть что – “Солидарность” объявляет: забастовочная готовность!

Угроза всеобщей забастовки – как пистолет у виска.

Министр финансов закатывает истерики: каждый пятый злотый не имеет товарного покрытия.

Пустили в оборот новую купюру – пять тысяч.

Я ёрничаю:

– Скоро вам некого будет рисовать на ассигнациях. Иссякнет список великих поляков.

– Это ты, брат, загнул, – не соглашается Десантник.

– Да и те, что есть, подозрительные.

– Как?

– Мицкевич на самом деле кто? Мицкявичюс. Как там у него? “Литва – родина моя”. Коперник – из Пруссии, Шопен – наполовину француз.

Десантник мрачнеет:

– Хочу тебя предупредить, Анатоль. По старой дружбе. Не говори этого поляку, у которого нет чувства юмора.

– А тебе можно?

– Мне можно. – Он подмигивает и становится похожим на папашу Мюллера в исполнении артиста Броневого.

В Москве родили формулировку:

В РУКОВОДСТВО “СОЛИДАРНОСТИ” ПРОБРАЛИСЬ АНТИСОЦИАЛИСТИЧЕСКИЕ ЭЛЕМЕНТЫ.

Представляю, как – ночью… элементы… крадучись… пробираются…

Употребляются также слова “ЯСТРЕБЫ” и “ЭКСТРЕМИСТЫ”: тоже пробравшиеся.

Сначала я избегал формулировок. Их вписывали в редакции.

Собирался позвонить, поскандалить, но – передумал.

Теперь заветные слова сами залезают в строку – по инерции.

При передаче возникают сложности.

Барышни телефонного узла, как и большинство трудоспособного населения, состоят в “Солидарности”.

Стоит мне вспомнить о “ястребах” и “экстремистах”, барышни принимаются за дело, и в трубке раздается невообразимый треск.

– Что? – надрывается Вера в Москве. – Ничего не слышу!

Кричу варшавской телефонистке:

– Пани, я этого так не оставлю!

Иногда помогает, чаще – нет…

Умер кардинал Вышинский, примас Польши.

80 лет. Рак.

Личность выдающаяся.

32 года у руля польской Римско-католической церкви.

Не знаю, существовал ли “культ Вышинского” (вся религия – культ), но его слово для миллионов поляков было непререкаемым.

Сложная жизнь.

При Беруте находился под домашним арестом.

В декабре 1970-го призывал верующих “к сдержанности”.

По достижении 75 лет подал в отставку, но Папа ее не принял.

Умер на посту.

Когда Войтыла восходил на папский престол, все кардиналы подходили по одному, преклоняли колено и целовали новому понтифику руку.

Вышинский тоже попытался, но Святейший сделал для него исключение.

Сам поднялся с кресла и подхватил. Так они и стояли обнявшись: учитель и ученик.

Из афоризмов Вышинского:

“Маленькие революции рождаются в больших очередях”.

Хоронили в Варшаве. Людское море…

Фестиваль советской песни в Зелена-Гуре прошел под знаком поставленного “Солидарностью” вопроса: откуда у организаторов деньги?

Преимущество нового профсоюза: им достаточно ставить вопросы. Пока…

Все больше задумываюсь над тем, а профсоюз ли это?

Больше похоже на партию.

В редакциях газет, на радио, телевидении много членов

“Солидарности”. Особенно среди технических работников. Корректоры, секретарши, операторы, осветители, шоферы…

Богдан вздыхает: может положиться всего на несколько человек. Его пугает возможное применение силы. Говорит, будет страшнее, чем в

Венгрии.

С 14 по 20 июля – заседание чрезвычайного съезда партии. У нас был съезд победителей. А у них? Побежденных?

Главный вопрос – сколько можно отсиживаться в окопах? Ответа не нашли. Резолюций много, а что делать – не ясно.

Замечательно выступал на заводе глава нашей делегации Гришин.

Обстановка для него – непривычная. Ни зала, ни президиума, ни транспарантов о “нерушимой дружбе”, ни оваций. И вообще – никакого порядка.

Собрали в парткабинете узкий актив. Человек двадцать.

В речи Гришина – ни слова о “Солидарности”. Нет ее, и точка.

Я пристроился на подоконнике.

Внизу, во дворе, толпятся рабочие с бело-крсными повязками на рукавах. У них, как и везде, забастовочная готовность.

Предложить бы Гришину к ним спуститься. Поговорить. По душам. А?

Мясо, колбасы, другие продукты продаются по карточкам.

Нормы – в очередной раз – снижены.

Народ – на грани паники. Призрак голода.

В Лодзи – марш голодных. В основном женщины. Стучат металлическими тарелками:

– Накормите наших детей!

Зрелище – не для слабонервных.

Власти обвиняют “Солидарность” в нагнетании страстей.

Масса листовок возле штаб-квартиры “Солидарности” на Шпитальной.

Никакой цензуры! “Новости дня” – те, которых нет в газетах.

Обращения, воззвания, карикатуры, ультиматумы…

Стоят. Читают. “Заряжаются”.

Прокуратура запрещает издание одного из бюллетеней “Солидарности”: за “оскорбление чести и достоинства партийного руководства и антисоветскую пропаганду”.

В ответ – призыв бойкотировать официальную прессу. Проще говоря – не покупать.

Спускаюсь в киоск.

– Из газет, – отвечает Болеслав, – только “Трибуна люду” и “Жолнеж вольнощи”.

– Очереди были с утра?

– Какие очереди, пан редактор! Штук по десять продал – и все.

Вроде убыток, но Болеслав, чувствуется, доволен.

Возвращаюсь из Интерпресса. Навстречу Ларёк бросается:

– Егор пропал!

– Где?

– Пошел гулять и пропал.

– Гражине звонила?

– Рысека тоже нет.

Пулей вылетаю во двор.

Забрызганный веснушками Яцек дает показания:

– Они убежали.

– Куда?

– На Маршалковскую. Манифестацию смотреть.

Возвращаюсь звонить в милицию.

Лариса встречает у лифта:

– Слава богу, нашелся.

– Где он?

– В кабинете. Пишет.

– Что?!

Сын сидит за столом и, облизывая губы, водит карандашом.

Беру листок. Читаю:


В половине 5-го, играя во дворе, я увидел группу, выходящую из костела со знаменами “Солидарности”. На Маршалковской началась запрещенная демонстрация контрреволюционистов.

Потом прибыл спецотряд милиции. Он был в щитах, шлемах и комбинезонах, с оружием для метания газа. Увидев их, демонстранты раскололись на мелкие группки и стали отступать. Часть из них прорвалась на балкон магазина “Сезам”…


– Мы с Рысеком все видели, – шмыгает носом. – Может, тебе пригодится?

Ну что поделаешь с этим неистовым репортером?!

Вечером звонит Кирилл:

– Товарищ Нормально! Сообщаю для сведения: мы решили отправить детей домой.

– Кто это вы?

– Все! Чехи, немцы, венгры, мы. А вы что – не в курсе? Нам в посольстве сказали: в “Солидарности” недовольны, как мы о ней пишем.

И вы – в том числе. Грозят брать в заложники детей. Такие пироги, пан Нормально.

Еду в партком.

– Был слух, – подтверждают, – но невнятный.

– Почему не сказали?

– А если провокация?

– Что же нам делать?

Секретарь морщится:

– Соберитесь, обсудите. Наше мнение: похоже на провокацию. Лучше бы не поддаваться.

Первым берет слово Саня:

– Нас хотят запугать. Предлагаю: все остаются в Варшаве.

Детей с ним в Варшаве нет.

Партийцы молчат.

Прокофьев – отец двух дочерей, они-то как раз здесь – бормочет:

– Надо подумать.

Лосото предлагает голосовать.

– Только не втемную, – спохватывается Саня. – Открыто.

Решаем оставить потомство при себе. Единогласно.

К приему по случаю Октября готовились тщательно.

Вышло скомканно.

На прием пригласили весь варшавский бомонд. Обе стороны

Бельведерской заполонили номенклатурные самоходы.

“Ястребы” и “экстремисты” отсутствовали: посольство их в упор не видело. Лишь Анджей Вайда – “человек из протеста” – со значком

“Солидарности” ходил меж столов, как одинокий волк.

В залах не смолкал гул.

Щупающе делятся мнениями. Хозяева пытаются определить, в состоянии ли гости удержать ситуацию. Гости стремятся понять, придут ли

“хозяева” на помощь.

Более существенная проблема дала о себе знать быстро.

До посольства уже долетели веяния из отечества: там объявили беспощадную войну зеленому змию.

На ломившихся от закусок столах с нелепым чучелом фазана посередине сиротливо стояли несколько бутылок вина. И – все!

Обычно на таких приемах не столько ели, сколько пили. Причем – водку. В неограниченных количествах.

Под занавес – песни, объятия, поцелуи, пьяные слезы, страдания в туалетах, возлежания на диванах…

И вдруг – ни грамма!

Прием начинался в шесть.

– До девяти продержимся, – прикидывал посол, – и будет нормально.

К семи залы стали катастрофически пустеть.

К половине восьмого все было кончено.

Редкие фигуры “совков” подпирали нетронутые столы.

Мы с Костей цедили каберне.

Подошел Птичкин.

Болтали о пустяках, футболе, вспоминали анекдоты и неизбежно подобрались к событиям.

Советник неожиданно спросил:

– Если дойдет до обострения и здесь появятся чехословацкие войска, как поляки к этому отнесутся?

Я оторопел:

– Почему чехословацкие?

– В шестьдесят восьмом поляки чехам помогали отстоять социализм.

– Наши тоже помогали.

– Давайте про чехов. Вы считаете, поляки будут сопротивляться?

– Безусловно, – отрезал Костя.

– Да? Ну-ну. – Птичкин приподнял бокал с боржоми и раскланялся.

Обычно из Москвы специально на прием приезжал большой начальник. На этот раз им был Тяжельников, бывший комсомольский вожак, ныне заведовавший партийной пропагандой.

Он попугайчиком впорхнул в зал и дружески подмигнул:

– Ну что?

Народ ожидающе подался вперед:

– Споем!

И тренированно затянул:

Не расстанусь с комсомолом,

Буду вечно молодым!

Никто не подпевал.

“Мало того, что не наливают”, – думал я…

Проснулся рано.

Голова не болела.

Москва объявилась с точностью английской королевы.

– Будем работать или…

– Или.

– Да-а? – разочарованно протянула Вера.

Я представил, как складываются сердечком ее губки.

– Ты же у нас передовик. Раньше мы сначала Нью-Йорк вызывали,

Лондон, Париж. А теперь приказано начинать с Варшавы. С Ермоловичем соединить?

– Не надо. Спросит – скажи, все нормально. Сегодня среда? Вызывай завтра. Что-нибудь придумаю, лады?

Город нахмурился. Посыпал первый снежок.

Я вышел на улицу – без идеи.

Снег падал с покорной обреченностью. Касаясь земли, он переставал быть собой и превращался в серую, податливую кашицу.

Из пивной вывалилась компания.

Я сразу заметил Яна и удивился, вспомнив, как тот клеймил позором забегаловку.

Рукопожатие было преувеличенно крепким.

После секундного замешательства Ян спросил:

– Пара минут есть? Тогда подожди.

Отошел, что-то сказал приятелям. Те с любопытством посмотрели на меня и двинулись к трамвайной остановке.

– Пройдемся.

Мы вышли к скверу у Дворца культуры.

Ян изменился, возмужал, ожил.

Продуваемая с четырех сторон площадь обнимала Дворец.

– Я понимаю, почему ты не звонишь. Я и сам…

– Из академии ушел? – спросил я.

– Ушли, – засмеялся Ян.

– Чем занимаешься – в своем профсоюзе?

– Какой он мой! – Ян с досадой поморщился. – Всех поляков! Ты еще этого не понял? А занимаюсь связями с общественностью. Из ваших звоню только пану Федору. Остальным – бесполезно.

Ян закурил. Спросил – с укором:

– Все про “ястребов” пишете?

– Дело не в “ястребах”. Вы хотите взять ответственность за страну, а куда ее подталкиваете?

– К нормальной жизни.

– Грозите всеобщей забастовкой, но это же гражданская война!

– Войны не будет.

– Не уверен.

– Поляки договорятся. Лишь бы вы не помешали.

Ян посмотрел на часы:

– Извини, мне пора.

– Гражине привет.

Он зашагал в сторону Шпитальной.

…В 1998-м я окажусь в Варшаве. Позвоню.

Трубку поднимет Рышард:

– Отца нет.

– А где он?

– Умер.

– Когда?

– В прошлом году.

– Он болел?

– Рак легких.

– Мама дома?

– В Опаленице, у бабушки…

Контактировать с вождями “Солидарности” нам по-прежнему запрещено.

За исключением Калюжного. Вожди “Солидарности” к Федору привыкли.

Говорят: “Рудый с ТАССа”.

Главные свои посиделки они проводят в Гданьске. Там их альма-матер.

Соберутся и пугают власть.

Решают, объявлять всеобщую забастовку или не объявлять.

Естественно, за закрытыми дверями.

Журналисты – в ожидании – толпятся в холле.

Федя коротает время, беседуя с Джорджем.

Вдруг появляется Валенса. Подходит, спрашивает: ну как, панове, объявлять или повременить?

Джордж мнется. Федор говорит: “Я бы не стал”.

Валенса разворачивается, возвращается на заседание и объявляет:

– Коллеги! Я только что двух журналистов спрашивал насчет забастовки

– американца и Рудого с ТАССа. Оба не советуют.

Заканчивается ноябрь.

В командировки в одиночку не ездим. Обычно – вчетвером. Олег,

Петрович, Глеб и я.

Десантник шутит:

– Банда четырех.

В Катовицах – встреча с тамошним первым секретарем.

Много опереточной конспирации: долго куда-то едем, идем по коридорам, попадаем в комнату, не похожую на кабинет.

Член Политбюро, а выглядит…

Мрачен. Подавлен. Кажется, после вчерашнего.

– Куда вы, – спрашивает, – смотрите?

– А что делать? – интересуется Олег.

– Кран перекройте!

Я не понял.

Петрович объяснил, когда возвращались:

– Он имеет в виду нефтепровод “Дружба”.

Час от часу не легче.

Оккупационная забастовка слушателей Высшей школы пожарных. Хотят выйти из подчинения МВД. А пока – забаррикадировались.

Спецназ атакует здание с воздуха. Над крышей – вертолет.

Внизу – толпа. Кто-то кричит: “Убийцы!”

“Солидарность” намечает 17 декабря провести всеобщую забастовку.

А заодно – референдум о смене власти.

Не пойму, как это совместить – забастовку и референдум.

4 декабря. Сенсация!

Радио передает запись… секретного заседания лидеров “Солидарности” в

Радоме.

Многие удивляются не тому, что там было сказано, а тому, как

“безпека” записала разговор. Значит, среди вождей кто-то стучит?

Валенса взволнован, речь сбивчива:

– Конфронтации не избежать… Я думал, мы еще продержимся, и тогда нашими станут и сейм, и рады. Но эта тактика уже неприемлема… Когда меняется строй, без ударов не обойтись.

В Варшаву слетелись очень специальные корреспонденты.

Такие же журналисты, как Папа Римский – атеист.

В Интерпрессе, где яблоку негде упасть, сменилась аура.

Десантник перестал шутить.

Западные журналисты кучкуются в одной стороне, мы – в другой.

По вечерам бурлят пресс-конференции.

Ведет их похожий на телепузика представитель правительства Урбан, в недавнем прошлом – знаменитый фельетонист: короткое туловище, шар головы, растопыренные уши.

Вытянув ноги-ходули, спецкор из Лос-Анджелеса спрашивает тоном следователя:

– На вашей восточной границе замечено передвижение войск. Не получится ли так, что завтра в Польше появятся советские солдаты?

Пока переводчик переводит, подает реплику Глеб.

И будто бомба разорвалась:

– Они уже здесь.

Все поворачиваются в его сторону.

Долгушин – переварив паузу:

– Шестьсот тысяч! Лежат в этой земле!

Поздно вечером я заехал в посольство.

Устроенный Глебом шурум-бурум взволновал Птичкина: он жаждал подробностей.

Возле приемной посла я увидел дремавшего на диване подполковника.

Это был не наш, а польский подполковник.

Домой вернулся поздно.

В телевизионных новостях передали: “Солидарность” решилась. На 17 декабря назначена всеобщая забастовка.

Комментарий из Гданьска – в сторону властей: это действительно будет ваш последний бой!

Заглянул в комнату сына: тот смаковал седьмой сон.

Лариса вздыхала:

– Ксанка не отвечает.

Шел первый час ночи.

Начинался новый день – воскресенье, 13 декабря 1981 года.

Я не мог уснуть. Не выходил из головы подполковник. Наконец вспомнил:

“Это же адъютант Ярузельского! В такое время? Зачем?”

И провалился…

Злополучная простата выдавила из сна.

Часы на стене рапортовали:

– Полшестого!

Тусклый свет фонарей проявлял пустое заснеженное рондо.

Подошел к столу и поднял трубку.

Телефон молчал.

Включил телевизор.

По экрану пробежала рябь, затем выплыл Ярузельский с поджатыми губами. На фоне флага, при полном параде и в обычных очках. Спину держал – словно циркуль проглотил.

“Что за трансляция? Почему в такое время?”

Генерал ответил:

С НУЛЯ ЧАСОВ В СТРАНЕ ОБЪЯВЛЯЕТСЯ ВОЕННОЕ ПОЛОЖЕНИЕ.

Я поймал себя на мысли:

“Путчи, перевороты, чрезвычайные положения устраиваются в ночь с субботы на воскресенье. А тут еще тринадцатое число!”

Генерал перечислял меры:

…вводится комендантский час, запрещается передвижение по стране, прерывается работа почты, телеграфа, телефона,

ИНТЕРНИРОВАНЫ…

“Это интересно”.

…Герек, Ярошевич, Бабюх, Лукашевич…

…Гвязда, Геремек, Куронь, Михник, Мазовецкий…

Взяли и тех, и других! А где же Валенса? И потом – что значит интернированы? Побоялись слова “арестовать”?

На экране появился Марциняк.

Военная форма была ему к лицу. Представил, как выглядел бы в мундире диктор Кириллов.

Не смешно…

Стараясь не шуметь, вышел на улицу. Ни души.

На углу темнела будка телефона-автомата.

Подняв трубку, спохватился.

Дома спешно засобирался.

Жена, кутаясь в халат, запричитала:

– Куда же ты поедешь?

– На Литевскую, там должны работать.

– Телетайпы наверняка отключили.

В гараже за окошком мелькнула испуганная физиономия Тадеуша.

Первый пост обнаружился на Лазенковской трассе.

Солдат в каске двинулся от бронетранспортера с “калашниковым” наготове. Подошел вплотную, пригнувшись, уставился в номер, затем махнул жезлом.

На площади Люблинской Унии офицер козырнул, попросил документы.

– Проше, откройте багажник.

Закончив осмотр, бросил:

– В порядке.

На Литевской тарахтели телетайпы.

– Не отключили?

– Не-а. – Петрович расплывался до ушей. – Рейтер отключили в пять минут первого. Дали сообщить – и все. А нам – зеленый свет.

– Какие новости?

– На Шпитальной заваруха.

Это рядом. Пошел.

На Шпитальной толпа жалась к штаб-квартире “Солидарности”. Здание оцеплено. У ворот – десяток “воронков”.

Кто-то запел:

– “Еще Польска не згинела…”

Истеричный крик:

– Лех жие!

– Со-ли-дар-ность! Со-ли-дар-ность!

Отчаянные перелезают через ограду. Парень без шапки бросает кому-то в толпе:

– Чему улыбаешься, паскуда!

Полушепотом – обмен информацией.

– Зелинский выбросился с третьего этажа.

– Кто такой Зелинский?

– Буяка не взяли. Его вывез в багажнике французский журналист.

– Неужели Бернар?!

– Про Куроня слышали? За ним пришли, а он спрашивает у офицера: “Ты поляк?” Тот кивает. А Яцек руки за спину и смеется: “Все в порядке.

Поляки еще ни одного дела до ума не доводили”.

– Где же Валенса? Почему они, курвы, молчат?

– Лех жие!

Спецназовцы выдвигаются вперед: каски, шлемы, бронежилеты, пики.

В милиционеров летят камни.

Толпу оттесняют к площади Спасителя.

Истошный вопль:

– Спасите!

– В костел!

Храм рядом, на пятачке – стройный, высокий. Массивные двери распахнуты.

Несколько минут – и улица обезлюдела.

Вечером в Интерпрессе обступили Десантника.

– Пан капитан!

Эмиль – в военной форме – пытается шутить:

– Положение обязывает.

Кто-то дергал Бернара за лацкан:

– Ты загрузил Буяка в багажник?

Нервно хохочет.

Петрович объясняет:

– Буяку специально дали уйти. Чтоб держать под контролем подполье.

Не было в Польше человека, который бы не думал, что должно что-то случиться. И вот случилось – и все потрясены.

На пресс-конференцию пришел помощник Ярузельского.

– С паном Валенсой все в порядке.

– Где его содержат?

– Об этом сообщат. В свое время. И вообще, панове, вас должно интересовать не то, что случилось в Польше, а то, чего в Польше не случилось.

В понедельник народ потянулся на работу.

Танки на улицах обходят не замечая.

За ночь соскребли настенную агитацию. Листовки заменили одним-единственным плакатом. Куда ни глянь – “ПОЛЬСКОЕ РЕВЮ НА ЛЬДУ”.

Все, как по команде, сняли значки “Солидарности”.

Ни взрыва, ни восстания…

Совет национального спасения постановил: каждому поляку – рождественского карпа!

На рынках вовсю торгуют елками.

По радио передают военные марши.

По телевизору крутят старые фильмы.

Днем я заехал в школу, дождался сына и, живого и невредимого, доставил домой.

Прогнозы о баррикадах и восстании – не подтвердились.

Протесты – в первые два дня – были.

Шахту “Витек” штурмовал спецназ. Девять убитых.

Как ни кощунственно звучит, это – на всю страну – немного.

Еще на двух шахтах горняки три дня протестовали: оставались в забое.

Их уговаривали – сверху:

– Поднимайтесь. Польша уже не бастует.

Шахтеры не верили.

Когда поднялись, поняли: их никто не поддержал.

Может, и в этом – народная мудрость: не подставлять голову?

Новость – как снег на голову. Сообщил Петрович – кто еще!

– Глеба отзывают.

– Почему? За что?

Конечно, он был неосторожен, наивный шестидесятник. Ладно бы при поляках, а то при своих нахваливает “Солидарность”.

Найти повод, чтобы отозвать, – раз плюнуть.

На заседании парткома секретарь предложил утвердить характеристики тем, кто покидал польские пенаты.

Рутинное дело. Утверждали списком: характеристики были стандартными.

Глеб сам начертал оду себе, любимому, и доставил мне. Я подписал и отвез на Бельведерскую.

Секретарь парткома скучно перечислял фамилии. Когда добрался до

Глебовой, вскинул голову генерал в штатском.

Шеф инспекции – в молодости его посылали “нелегалом” в Штаты, он был на связи с супругами Розенберг, казненными за шпионаж, – обычно молчал, а тут вдруг заговорил:

– Хотелось бы послушать.

Секретарь растерялся.

– У вас что, – спросил генерал, – ее нет?

– Почему же, – почти обиделся секретарь и полез в папку.

Одна фраза повторялась – из характеристики в характеристику – как индульгенция.

“ИДЕОЛОГИЧЕСКИ ВЫДЕРЖАН, МОРАЛЬНО УСТОЙЧИВ”.

Услышав ее, генерал сказал:

– Я возражаю.

– Как? – испугался секретарь.

– Потому что это – неправда.

Члены переглянулись.

– Товарищ и не выдержан, и не устойчив.

Я напрягся.

– Что же делать? – Секретарь был растерян.

– Написать правду.

Дальше молчать было невозможно.

– Разрешите? – Я с трудом подбирал слова. – Возможно, Глеб

Алексеевич иногда… Но, поймите, это опытнейший журналист, автор нескольких книг. Если мы это запишем…

– Товарищ Друзенко. – Генерал смотрел не мигая. – Вы хотите, чтобы я отложил в сторону дела и занялся сбором доказательств, что Долгушин изрядно выпивает? А неразборчивые связи? Напомнить про библиотекаршу из Торуни?

– Итак, – встрепенулся секретарь, – характеристику подправляем. Нет возражений?

Возражений не было.

В Торунь мы ездили вчетвером. И с Эльжбетой, библиотекаршей Общества дружбы, был не Глеб.

Отвлекающее застолье, бородатые анекдоты, танцы до упаду…

Неимущие активисты Общества выставили домашнее вино, мы – водку.

Я танцевал с Эльжбетой, изображая роковое танго.

Она смеялась.

Не умолкала, пока бродили по городу Коперника.

В номере пожалел, что не осталось спиртного.

Вспоминал Окуджаву.

Как гладят, глядя в потолок,

Стыдясь себя…

Почему-то заговорил о Ровно.

Она оторопела:

– Ты украинец? О господи!

Рыдания, торопливые сборы…

Я ловил машину, а она, словно боясь не успеть, рассказывала.

В 1944-м их деревню под Жешувом вырезали бендеровцы.

Чудом спасшуюся, ее увезли в детский дом под Торунем…

Глеба проводили так, как будто ничего не случилось. Шумно, пафосно, слезливо.

Так и не поговорили…

Сижу без связи.

Но, как говорили беспартийные большевики, безвыходных положений не бывает.

Репортажи вожу тассовцам. Они перегоняют их по телетайпам в свою штаб-квартиру у Никитских ворот. Туда приезжает наш курьер и отвозит на Пушкинскую.

Собираем материал не поодиночке – гуртом. Западные коллеги с нами не ездят. У них свои источники. А мы грузимся в автобус и – в школу.

Там теперь – казарма и штаб.

В классных комнатах, коридорах, спортзале – солдатские койки в два ряда. В одном из классов разместился командир. На доске – карта Варшавы.

Как мог, описал эту картину. В редакции добавили. Через абзац -

“контрреволюция не прошла”, “армия с народом”…

Говорят, интернированных тоже разместили в школах. Но те классы не показывают.

Звонила Гражина. В истерике. Куда отвезли Яна, она не знает. Просит помочь. А что я могу?

Слухи – ужасные. Что держат на морозе. Не кормят. Пытают…

Судя по тому, что вышедшие потом на свободу об этих ужасах не вспоминали, слухи были преувеличены.

Позвонил Петрович, сообщил, что напечатали мой репортаж.

Странно. Я вроде не передавал.

Поехал в “Межкнигу”. Купил газету.

Точно. На пятой полосе. “Верность идеалам”. Подпись – “А. Друзенко, соб. корр. „Известий””. Сплошная трескотня.

Но я же этого не писал!

Наконец-то Москва на проводе. Звонкий голос Веры:

– Как ты?

– Соскучился.

Соединила с Ермоловичем. Хотел поскандалить, но уже перегорел.

Позвонил в Ровно.

Отец дудит в свою дуду:

– Когда ты оттуда уедешь?

О судьбе Валенсы молчат.

Но слухи гуляют. Якобы содержат под Варшавой, в пансионате. Условия

– комфортные. Регулярно предлагают коньяк, водку, виски – отказывается. Просят подписать бумажку, самую нейтральную, – не подписывает, дурачком прикидывается.

“Мне, – объясняет, – моя Данута всегда говорила, что я не такой умный, чтоб бумажки подписывать. Привезите моих советников. Я с ними посоветуюсь. А потом, может, и подпишу…”

Умер Гомулка.

Из похорон решили сделать демонстрацию. Показать мощь партийных рядов.

Не получилось.

Подполье, как и предсказывал Петрович, возглавил Буяк.

Все говорят о возможной забастовке.

Подпольное радио сообщило дату – 10 ноября.

На рассвете я объехал несколько заводов. С забастовкой у подпольщиков не вышло.

Вернулся в корпункт и сочинил репортаж. Через абзац – категорический рефрен.

…Наконец Москва.

Тороплю Веру, та – артачится:

– Может, не стоит?

– Как? Это же ждут!

– Да не нужно это, Толя, никому.

– Почему?

– Брежнев умер.

Я понимаю, что репортаж пойдет в корзину. И все-таки решаю диктовать.

Вера хихикает, когда я в очередной раз выдаю рефрен:

“ЭТО БЫЛ ОБЫЧНЫЙ ДЕНЬ”.

Главный чекист, сменивший героя Малой земли, показывал, что мести страну будет по-новому.

– В бане теперь не попаришься, – делился по телефону Олежка.

– Воды нет? – дурачился я.

Работавших за рубежами пропагандистов собрали в Москве.

Новиков звонил, кричал, загадочно советовал:

– Ты готовься! Чтоб как пионер, понимаешь?

Появившись в редакции, я отправился к Алексееву.

Осунувшийся, бледный, тот не видел меня и не слышал.

Перед самой кончиной Брежнев успел одарить Звездой шефа телевидения

– в связи с его семидесятилетием.

На вахту заступил Андропов, и 70 стукнуло Алексееву. Ему дали орден

Ленина.

Что-то это значило!

Алексеев встал, лунатиком прошелся взад-вперед и произнес:

– Пора уходить.

“Глупая ситуация, – маялся я. – Не говорить же: ни в коем случае!

Сказать: давно пора? Тоже вроде…”

– Успехов, – протянул салообразную ладонь Алексеев.

На совещании первому дали слово собкору “Правды” в Америке.

Я вздрогнул, услышав: “Приготовиться товарищу Друзенко”.

Вышел на трибуну.

Зал смотрел оценивающе. Ну, что скажет этот “поляк”? Какова – при новом Хозяине – граница допустимой откровенности?

Я взял быка за рога:

– Мы терпим в Польше поражение и пытаемся замолчать события, хотя это – наивно. Народ не зря частушку сочинил: “Есть забава на Руси – ночью слушать Би-би-си”.

Зал загудел.

В президиуме улыбавшийся секретарь ЦК наклонился к председателю КГБ.

Тот кивал.

Шутка прошла. Ее сочли согласованной, и как я ни божился…

А Петр Федорович Алексеев вздыхал не зря: его отправили на пенсию.

В газету вернулся Лев Николаевич Толкунов.

Через месяц он позвонил в Варшаву и весело прокричал:

– Анатолий Иванович, вы по Москве не соскучились?

Время собирать кадры…