"Избранное: Христианская философия" - читать интересную книгу автора (Жильсон Этьен)

Глава X Существование и философия

Приверженцы онтологии сущности заблуждаются не только в том, что касается роли существования, но и относительно природы самой сущности. Они просто забывают о том, что сущность — это всегда сущность сущего, которое не может быть полностью выражено в понятии. В каждом субъекте, обозначенном сущностью, есть некий метафизический элемент, трансцендентный по отношению к самой сущности. Это значит, что соответствующая понятию реальность всегда заключает в себе, помимо абстрактного определения, тот акт существования, который превосходит одновременно и сущность, и ее понятийное представление, а потому достигается только в суждении. Собственная функция суждения — высказывать существование. Вот почему суждение есть модус познания, отличный от концептуальной абстракции и превосходящий ее.

Прежде всего нужно понять, что осуществлять акт суждения никогда не означает абстрагировать, как и абстрагировать не означает совершать акт суждения. Отвлеченная сущность есть отдельная часть той конкретной реальности, от которой ее отвлекают. Фундаментальная ошибка метафизиков состоит в том, что часть они принимают за целое и выстраивают умозрение относительно сущности, как если бы она была сущим. Сущности никогда не следовало бы считать последними объектами познания, потому что они по самой своей природе вовлечены в конкретное реальное сущее. Будучи абстрагированы от него, они требуют вновь интегрировать их в сущее. Интеллектуальная абстракция не имеет целью полагать сущности в мышлении в качестве чистых представлений, полных и самодостаточных. Мы абстрагируем сущности не для того, чтобы познавать именно их, но чтобы познавать сами сущие, которым они принадлежат. Как мы смогли бы познать эти сущие без сущностей? Для каждого из них сущность есть именно то, что оно есть. Но как мы смогли бы узнать, что данные сущности суть сущие, если бы не говорили о них, что они суть? Итак, в той мере, в какой философское познание не остается абстрактным умозрением чистых сущностей, оно должно посредством суждения наделить их реальным существованием.

Высказывать суждение — значит утверждать, что выражаемое понятием есть либо сущее, либо определение некоторого сущего. Суждения всегда утверждают, что некоторые сущности соединены с существованием или отделены от него. Ибо суждения соединяют с сущностью в мышлении то, что соединено с нею в реальности; и отъединяют от нее в мышлении то, что отъединено в реальности. И это нечто, которое таким образом присоединяется или отделяется, есть существование — либо способ существования сущности, либо сам факт ее бытия. В этом последнем случае — случае экзистенциального суждения — акт познания в точности повторяет акт существования самой познаваемой вещи. Если я говорю: #967; есть, то сущность #967; выполняет в моем суждении тот самый акт существования, какой выполняется в сущности х. Если я говорю: #967; не есть, я мысленно отделяю сущность х от актуального существования, потому что реально #967; не обладает существованием. Вот почему абстракция может законным образом мыслить отдельно то, что в реальности едино, а суждение не может. Если оно это делает, то изменяет собственной функции. Ибо задача абстракции — временно изъять из некоторого целого принадлежащую ему часть; в то время как задача суждения — интегрировать или реинтегрировать эту часть в целое. Суждение истинно, когда оно нормально, а нормально оно тогда, когда соединяет соединенное в реальности и разъединяет реально разъединенное. Таким образом, абстрактное знание касается одних только сущностей, а суждение касается существования[1105], т. e. реальности. Следовательно, обе процедуры равно необходимы для познания, т. е. постижения реального сущего. Каким бы фундаментальным ни было различие между абстрактным знанием и суждением, никогда не следует мыслить его как разделение. Рассудок может абстрагировать сущность от сущего и временно рассматривать ее, как если бы она была отделена от исходного сущего. Но она не отделена, ибо essentia всегда принадлежит некоторому esse; и даже тогда, когда рассудок мыслит ее отдельно, сущность не отрывается от реального сущего. Если соединяющая ее с сущим жизненная связь рвется, сущность умирает, и никакое реальное знание из нее произойти не может.

Именно это происходит в том, что касается понятия сущего. Фома Аквинский любил повторять, что сущее есть то, что в первую очередь схватывается рассудком. И это действительно так. Однако это не значит, что нашим первым знанием будет абстрактное понятие чистой сущности — сущности сущего как такового. Сомнительно даже, возможно ли вообще такое знание. Первое, что предлагается нашему познанию, — это некоторое чувственное восприятие, объект которого непосредственно схватывается рассудком как некоторая «вещь», или «сущее», и такое прямое постижение со стороны познающего субъекта одновременную заключает в себе двойную операцию: схватывание того, что данное сущее есть, и суждение о том, что оно есть. Такое мгновенное соединение данного объекта с его сущностью просто повторяет метафизическую структуру этого объекта — с той единственной разницей, что теперь она не просто схвачена в чувственном опыте, но интеллектуально познана.

Если это так, сущее не является объектом чисто абстрактного познания и не может им стать. Мы уже говорили, что для абстрактной сущности смертельно опасно, когда с ней обращаются так, как если бы ее жизненная связь с реальным сущим могла быть в самом деле пресечена. Но еще более неестественны и опасны манипуляции с тем метафизическим монстром, каковым является абстрактная сущность бытия. По правде говоря, такой сущности не существует, ибо возможно вообразить сущность некоторого сущего, но не сущность бытия вообще. Если правильная дефиниция гласит, что сущее — это «то, что есть», она с необходимостью заключает в себе «есть», т. е. существование. Как говорил Фома Аквинский, всякое ens есть esse habens, и если его esse не входит в наше знание об этом сущем, мы познаём не ens, а пустую форму, удерживающую от сущего только возможность существовать. Если речь идет о форме не какого-то определенного сущего, а бытия вообще, то ее познание с необходимостью подразумевает познание существования вообще. В таком понимании бытие есть самая пустая из форм, если только оно не означает акт, выполняемый всем тем, о чем так или иначе можно сказать, что оно «есть». Короче говоря, само понятие чисто сущностного познания бытия противоречиво. А поскольку бытие требует, чтобы заключенное в нем esse немедленно было признано посредством суждения, его познание с полным правом является эссенциальным и одновременно экзистенциальным.

Понятый буквально и строго, этот тезис влечет за собой другой, имеющий кардинальное значение для метафизического познания вообще: всякое реальное знание эссенциально и экзистенциально одновременно. Бытие не является первым в том смысле, будто идущее следом уже не относится к бытию. Будучи познаваемо первым, бытие уже никуда не уходит. Оно сопровождает все мои представления. И даже это сказано недостаточно, ибо в действительности всякое познание есть «познание бытия». Познание не выходит за пределы бытия, потому что за его пределами нет ничего. Классический пример, бессчетное число раз приводимый схоластиками, в самой своей банальности скрывает глубокую истину. То, что я вижу издали, сперва является для меня не более чем просто чем-то, неким «сущим»; с приближением предмета я вижу, что это живое существо, но оно еще остается «неким сущим»; и только когда оно подойдет совсем близко, я вижу, что это человек — и, наконец, человек Петр. Но все эти последовательные определения познаваемого объекта суть лишь все более определенные виды знания некоторого сущего. Иначе говоря, где нет реального сущего (взятого вместе с его актом существования), которое отвечало бы моему знанию, там нет знания. Так что бытие является первым объектом интеллектуального познания не только в том смысле, что оно подразумевалось уже в первом познаваемом предмете, но и в том смысле, что оно подразумевается в любом познаваемом предмете, и всякое познание, независимо от его предмета, является в то же время познанием бытия. Но поскольку всякое ens включает в себя свое собственное esse, всякое реальное познание в конце концов разрешается в соединение сущности и существования, когда акт суждения полагает их соединенными в единстве сущего. Вот почему сама истинность знания опирается не столько на понятие сущности, сколько на экзистенциальное суждение: ведь всякое реальное знание относится к бытию и достигает бытия, т. е. достигает знания того, что оно «есть».

Таким образом, нужно одновременно изменить как наше понятие бытия, так и наше понятие познания. Классическая метафизика считает, что бытие содержит в себе больше, чем содержит становление; и можно сказать, что почти все ее апории сводятся к следующей: каким образом становление, которое меньше бытия, может приобщаться к бытию? Если бытие есть, как оно становится? А если становления нет, как объяснить ту видимость, что оно есть? В поисках выхода из затруднения был задан вопрос: что случится, если метафизик перевернет термины и предположит, что в становлении содержится больше, чем в бытии? Подобная революция с неизбежностью должна была одновременно затронуть и ноэтику, и онтологию. С того момента, как становление сделалось самой реальностью, концептуальное познание неподвижного сущего с необходимостью уступило место своего рода интуиции, более напоминающей инстинкт, чем разумение. Отныне считается, что только она способна адекватно совпадать со своим объектом. Такая философия одерживает триумф, пока критикует. Неподвижное и статичное бытие классической онтологии не выдерживает подобных ударов. Каждая из попыток этой философии показать, что невозможно получить движение из неподвижности и реальное знание из понятий, увенчивается неоспоримым успехом. Но можно спросить: был бы ее триумф над противником столь полным, если бы она согласилась сражаться на территории, выбранной самим противником? Не выдерживающее критики неподвижное бытие — это бытие чистой сущности. Абстрактное интеллектуальное познание, справедливо обвиняемое в неспособности мыслить движение, — это концептуальное познание. Торжествуя над ними, философия становления сама хоронит себя в своем триумфе, потому что чистое дление, которое она противопоставляет неподвижности бытия, требует, чтобы познание отказалось от понятия, дабы легче ухватить это дление. Отсюда эта философия невыразимого, чьи самые объективные и научно направленные поиски регулярно приводят к одному и тому же, абсолютно предсказуемому выводу: к интуиции, чьими подсказками живет чудесное искусство философа. Но слово этой интуиции всегда внушает и никогда не сообщает. Подлинная метафизика должна давать место искусству, но сама не является искусством. Смиряясь с невыразимым, метафизика чистого дления осуждает себя на созерцательность, из которой не рождается интеллектуального знания и в которой она не оставляет места понятию, но тщится преодолеть его.

Ничто не вынуждало ее к этому. Но она могла избежать заблуждения, только в самом бытии ища единственный источник тождественного и иного, сущности и индивидуальности, покоя и движения, понятия и суждения. То, чего все время искала эта метафизика под именем дления, того не сознавая, — это существование, т. е. акт бытия. Как не разглядеть его несомненного признака в этой медленной эволюции, изначально предвиденной с неумолимой ясностью еще одним противником, который непрестано сближал ее с метафизикой Исхода? Собственное имя творящей эволюции — Яхве. Только «Я есмь Сущий» — Творец творцов: то бытие, чья сущность, тождественная самому его существованию, есть жизнь, плодородие и движение в той же мере, в какой она есть бытие. В нем все сущие получают движение и жизнь в силу одного того факта, что он наделяет их существованием. Co-возможность конечных сущностей объясняется их соприсутствием в чистом существовании, которое их всех объемлет. Так как причастные существованию сущие сами по себе конечны, их число бесконечно, и любая возможность их определяющего воздействия на источник существования нейтрализуется самой их численной бесконечностью. Каким образом сущности могли бы ограничить независимость верховного «Я есмь», если они бесконечны по числу, а потому все в равной степени возможны, и существование их источника выступает суверенным гарантом их со-возможности?

По отношению к реализму бытия экзистенциализм и эссенциализм выполняют противоположно направленные фигуры абстрагирования, которые можно назвать в равной мере произвольными. Человеческое познание в значительной степени действительно заключается в умозрительных размышлениях над сущностями, и природа этих умозрений не меняется от того, что ей дают имя законов. Однако даже абстрактное познание сущностей, взятых в классическом значении термина, не имеет ничего общего с тем «спекулятивным» познанием, недостаточность которого справедливо обличал Кьеркегор. Только в некоторых учебниках философии рассудок людей представляется зеркалом, отражающим реальность, а понятия — кальками своих объектов. Говоря это, я вынужден повторяться и просить за это извинения; но дело в том, что заблуждение в данном вопросе носит столь закоренелый характер, что часто затрагивает даже само его опровержение.

Именно это происходит обычно в дискуссиях, которые все еще ведутся вокруг adaequatio rei et intellectus. Нет такого кандидата в бакалавры, который бы не опровергал эту адекватность; но много ли найдется магистров, еще понимающих ее смысл? Чтобы показать устаревший и даже абсурдный характер этой адекватности, ее начинают сводить к similitude, correspondentia, convenientia intellectus ad rem (подобию, соответствию, совпадению разумения и вещи). С этого самого момента всё потеряно, потому что становится буквальной истиной тот факт, что люди больше не понимают, о чем они говорят. Первое условие адекватности двух терминов: они должны быть некоторым образом едиными, не переставая быть различными. Именно это подразумевает классическое определение истины. Но — внимание! — не менее классические его опровержения вычитывают в нем совсем другой смысл: вместо того, чтобы мыслить истину как трансцендентное свойство сущего, они усматривают в ней нечто относящееся к познанию. Однако здесь необходимо сделать выбор между реализмом и идеализмом и, каков бы он ни был, придерживаться его. Часто обличалась смехотворность тех опровержений идеализма, где реализм достигает легкой победы лишь потому, что опровергаемые им формулы заранее истолкованы в чисто реалистическом смысле. Многие опровержения реализма со стороны идеализма страдают тем же недостатком. Конечно, философ может отдать предпочтение другому пониманию истины, нежели adaequatio rei et intellectus; но для того, чтобы счесть его абсурдным, он должен сперва сам впасть в абсурд, за который только он сам и несет ответственность. И лишь после этого он может запросто выдвигать свои обвинения в абсурдности.

Вот перед нами учение, в котором истина определяется как адекватность разумения и бытия. По большей части тому, кто его критикует, даже в голову не приходит, что бытие, на которое здесь направлено разумение, — это в конечном счете существование. Возможно ли упрекать критика за это заблуждение, если защитнику данного учения большей частью это тоже не приходит в голову? Но оставим это и предположим, что истина, которой нам предстоит дать определение, есть истина не суждения, а понятия. Попытаемся представить себе, какой могла бы быть эта своего рода ментальная фотография вещи, выполненная в уме: операция, в отношении которой нас уверяют, что сходство гарантируется автоматически! Чтобы она прошла успешно, нужно начать с того, чтобы приписать истину одному лишь разумению. После этого мы переносим полученный тезис из реализма в идеализм — и спрашиваем: как же он может иметь смысл?

В действительности он и не имеет никакого смысла. Коль скоро истина состоит во внутренней и, так сказать, автономной верности познания реальному сущему, эта верность не подлежит контролю, и никакая верификация истины невозможна. Как убедиться в том, что понятие точно воспроизводит вещь, понятием которой оно является, если сама вещь познается нами только посредством понятия? Верификация была бы возможна, если бы рассудок мог образовать представление о том, что есть вещь сама по себе, а не как представленная вещь. Такого рода процедура противоречива в самой формулировке; но допустим, что она возможна. Разве не потребовалось бы тогда образовать второе понятие, чтобы проверить верность первого понятия предмету; затем третье понятие, чтобы проверить верность второго понятия первому, и так до бесконечности? Но все эти возражения предполагают то самое, что отрицает учение, против которого они направлены: что можно обладать познавательной истиной вне соотнесенности с предметом. Все эти возражения игнорируют сам смысл опровергаемого тезиса: всякое знание есть истинное именно как знание. Между тем с точки зрения реализма, сознающего собственные требования, абсурдность заключалась бы скорее в том, чтобы искать в знании условие знания и в истине — оправдание истины. Если есть такое условие и такое оправдание, они заключены не в знании, не в истине, но в бытии.

Итак, то, что называют злоключениями познания в течение двух тысяч лет, в значительной мере есть продукт воображения. Дорога заводит в тупик, потому что от нее требуют вывести нас к точке отправления. Философ-идеалист подобен врачу, который искал бы основание здоровья где угодно, только не в природе тела. Истинное есть частный случай нормального, и не будем рассуждать так, словно нормальное есть частный случай истинного. Познание реального, как оно есть, предполагает нормальное взаимодействие реального познающего субъекта с реальным познаваемым объектом. Скажем больше: познание и есть само это взаимодействие. Событие познания может состояться или не состояться; в норме оно происходит или не происходит. Но не может быть предшествующего истине знания, исходя из которого устанавливалась бы истинность знания; и не существует другой истины, обосновывающей истину, кроме самой адекватности, в которой состоит истина. Наконец, нельзя забывать о том, что такого рода возражение (даже если бы оно было приемлемым) приложимо только к эссенциализму «репрезентативных идей», согласно которому сущее сводится к сущности, и рассудку достаточно мысленно скалькировать сущность, чтобы с гарантией получить соответствующую образцу «чтойность». Совершенно иначе обстоит дело в такой ноэтике, где познание сущности интеллектом есть становление существующей сущности в мыслящем и тоже существующем субъекте. Такое жизненное сопряжение двух существующих вовсе не является калькой, о которой можно спросить: какова та предшествующая истина, которая может гарантировать ее точность? Если такое сопряжение происходит, возникает познание. Именно интеллектуальное становление реальной сущности в мыслящем существе конституирует, одновременно и нераздельно, интеллектуальное знание и его истинность. Строго говоря, в виде копии можно представить понятие — но не суждение. Только ноэтика абстрактных сущих подпадает под удары критики, потому что она забывает о том, что наиболее существенное в сущности есть именно ее связь с существованием актуально существующего.

Реализм вещи (res) подвержен тем же возражениям. Он помещает реальность перед существованием, вместо того чтобы поставить ее за существованием. Проходя мимо существования, он проходит и мимо реальности. Познание есть акт, столь же глубоко укорененный в существовании, что и сам его объект, и бытие объекта. Подобно тому как первым актом познающего существа является существование, его первым действием является познание. Иначе говоря, познавая, оно действует так, как должно действовать в качестве познающего существа. Таким образом, быть (в смысле «существовать») — первое в порядке условий познания, и это утверждение остается истинным даже тогда, когда речь идет о самопознании познающего субъекта. Вот почему мы говорим: если я знаю, что мыслю, я знаю, что существую. Но отсюда не следует, будто я есмь потому, что я мыслю. Напротив, я мыслю потому, что я есмь. Отсюда прежде всего вытекает, что нет никакой несовместимости между мышлением и существованием. Изобличенный Кьеркегором скандал обнаруживается только взгляду критика интеллектуального познания, которое, безоговорочно принимая навязанный ему эссенциализмом «спекулятивный» характер, преобразует в непреодолимое противостояние самое глубокое единство реально различных сущих, какое только возможно помыслить. Для мыслящего существа, каковым является человек, мышление вовсе не есть абстрактная объективация существования, о невозможности которой говорят совершенно справедливо; но и существование не есть и то непрестанное прерывание мышления, о котором говорит отец современного экзистенциализма. Познающее существо познает в силу того же, в силу чего оно существует. Мыслить — значит действовать, как и существовать — значит действовать. Вторичный акт вытекает из первичного согласно его природе, и в мыслящей субстанции мышление есть просто проявление (в модусе действия) того самого акта, в силу которого эта субстанция существует. Чтобы представить этот акт в понятии, его нужно обездвижить; но суждение «я есмь», которое продолжает его как некий акт, рожденный от другого акта, полностью сохраняет его изначальную самобытность.

Вместе с исчезновением оппозиции между мышлением субъекта и его собственным существованием исчезает и невозможность для существующего познать существование другого существующего. Если я мыслю, потому что существую, и если то, что я мыслю, наделено актуальным существованием, то я не «мыслю» — я «познаю». В норме человек есть не мыслящее, а познающее существо. Человек мыслит, потому что познаваемое им есть его собственная мысль; человек познаёт, потому что объект его мысли есть существующее. Таким образом, познать другое сущее — значит не постигнуть его абстрактную сущность и даже не сформулировать относительно нее закон, а схватить его сущность в том существовании, которое актуализирует ее. Всякое реальное знание не исключает, а, напротив, включает существование в суждение — предельное выражение жизненного обмена между двумя актуально существующими сущими.

Коротко говоря, подлинный реализм — это не реализм сущности и не реализм вещи, но реализм «сущих». Вот почему он одновременно непосредствен и естествен. Сущее не воспринимается чувственной интуицией и не мыслится интеллектом, но познаётся человеком, который сам есть сущее. Органическая цепь мыслительных операций соединяет восприятие того, что дано как существующее, с абстракцией и суждением, посредством которых человек познаёт его как сущее. Даже по праву знаменитая формула Каэтана: «Ens concretum quidditati sensibili» («Конкретное сущее [принадлежит] чувственной чтойнос-ти»), — при всем своем великолепии еще не до конца воздает должное истинной природе этого непосредственного реализма, ибо само чувственное конкретное и есть то, что познаётся в качестве сущего. Весь цикл операций, который начинается в чувственной интуиции, в этой самой интуиции и заканчивается, причем ни в один момент (а предполагается, что такой момент не один) не покидает ее. Чувственно данное непосредственно познаётся как сущее, так что интуитивный опыт его акта существования оказывается включенным в то интеллектуальное знание, которое мы о нем имеем.

Нет априорного метода, который позволил бы вывести возможность подобного знания. Всякое обоснование знания само предполагает знание, которое по сути есть вбирание в себя «другого», выполняемое познающим существом. Коль скоро всякое познание есть схватывание бытия, то действие, которое заключалось бы в обосновании возможности такого схватывания бытия в познании, напоминало бы попытку поднять самого себя в воздух за волосы. Реалистические учения всегда знали это. Современный экзистенциализм и есть такая попытка, поскольку он отождествляет существование с «бытием в мире». Ведь эта истина так же стара, как и аристотелевское представление о познании как общем акте познающего и познаваемого. Состояние как существующей вещи, так и познающего субъекта исключает всякую прочность бытия как для познающего, так и для самого познаваемого. Что касается идеализма, он столь радикально ирреален, что не терпит даже опровержения. Это чистый продукт мышления, рожденный в лекционных залах профессорами философии и не имеющий никакого отношения к реальному познанию. Здесь не встает проблема познания другого, исходя из опыта себя, потому что опытное знание себя всегда уже дано в опытном знании другого, как и всякий опыт другого представляет собой непосредственный опыт себя. Кьеркегор, несомненно, понял бы это, если бы не мыслил интеллектуальное познание исключительно в терминах гегелевского «объективизма». Ибо нигде в мире нет такого сущего, чье существование отделяло бы его от всего остального. Ни один человек не одинок: ведь если бы он, познающая субстанция, был одинок, он не познавал бы и, следовательно, не существовал бы. Коль скоро бытие для него неотделимо от познания, то «быть» неотделимо от «становиться другим», а «становиться другим» сливается с «быть самим собой». Я есмь я, потому что непрестанно становлюсь другим, нежели я, — благодаря постоянному уподоблению сущностям, которые во мне причастны к моему собственному существованию. Мое собственное «я есмь» всегда мне дано в некотором «это есть», и каждое «это есть» мне дано в чувственном восприятии либо в связи с чувственным восприятием. Следовательно, чувственное восприятие есть тот жизненный обмен, который постоянно совершается между мыслящими существами и реально существующими вешами. Оно и есть фактическая точка встречи двух разных актов существования.

Вот почему чувственное восприятие является первым принципом человеческого познания. Оно не могло бы играть эту роль в системах, где всякий принцип мыслится как отправной пункт тотальной абстрактной дедукции. Напротив, оно выполняет эту функцию в учении, где «принцип» означает «начало». Такое учение тщательно следит за тем, чтобы начинать с начала, из которого нельзя выйти; в то время как еще до того, как начинается абстрактное умозрение, реальное познание уже покидает его. Если не предпочитать произвольные игры мышления серьезной работе познания, то всякое познание начинается с чувственного восприятия и — в мгновенном акте — заканчивается в нем. Воспринимать — значит обретать опыт существования, а интеллектуально познавать существование — значит посредством суждения утверждать истинность этого опыта. Следовательно, интеллектуальное познание существования возможно для субъекта, чьи познавательные действия предполагают опыт существующих вещей, пережитый им самим как существующим. Так интеллектуальное познание «концепирует» существование, однако плодом этого концепирования оказывается не «объективный концепт» некоторой сущности, но акт, отвечающий другому акту. А именно, он есть акт действия, который отвечает акту существования, и это действие само есть акт, потому что оно непосредственно вытекает, в качестве вторичного акта, из первичного акта существования. Эпистемология, в которой суждение, а не абстракция, является высшим актом познания, есть необходимое требование метафизики, где esse— наивысшее, что имеется в порядке реальности.

Однако такая метафизика остается философией «сущего». Как эссенциализм есть философия сущего за вычетом существования, так экзистенциализм есть философия сущего за вычетом сущности. Отсюда своеобразие опыта, на который она опирается. Этот опыт можно описать как чистое ощущение существования, испытанное чувственностью, на несколько мгновений как бы отрезанной от интеллекта. Оно представляет собой своего рода «экстаз книзу», обнаженный контакт существующего, лишенного разумения и сущности, с другими существующими, равно лишенными сущности и вразумительности. Здесь уже нет ни понятий, ни даже суждений, но только переживаемый одним «есть» голый опыт другого «есть», которое не является сущим. Стоит ли удивляться тому, что для современного экзистенциализма опыт существования сливается с опытом тоски, тошноты и абсурда? Слова не имеют значения. Подобный опыт более чем реален и достаточно пронзителен для того, чтобы послужить материалом для литературного творчества; но единственный философский вывод, который из него следует, заключается в том, что сущее с необходимостью подразумевает интеллигибельную сущность и целесообразность. Если его лишить их, пусть даже на мгновение, все остальное теряет смысл: единственная сущность и единственный смысл этого остального заключаются только в том, чтобы не иметь больше ни сущности, ни смысла. Кто позволяет себе таким образом погрузиться в собственную чувственность, не может не испытывать метафизического головокружения, своего рода «недомогания существования»; и это, как он думает, дает ему право сделать вывод, будто существование само по себе есть просто болезнь бытия. Но вывод должен быть другим. Несомненно, чувственное бытие — это болезнь, когда оно сводится к голому существованию; но нет ничего более здорового, чем сущее, в котором существование есть сам акт умопостигаемости.

Порой говорят, что современный экзистенциализм обязан своим успехом капризу преходящей моды. Мы так не думаем. Впервые за долгое время философия решилась заговорить о серьезных вещах, и было бы поистине удручающим, если бы широкая публика этого не заметила. Независимо от избранного ими способа выражения, мыслители, которых обозначают удобным именем «экзистенциалистов», составляют прямую противоположность любителям играть с истиной. Будучи страстно привязаны к тому, что есть самого глубокого в реальности, они упорно цепляются за него, даже когда оно их ранит; и в их произведениях кровь течет с такой трагической искренностью именно потому, что к ней часто примешивается их собственная кровь. Существование — вещь священная, его прикосновение трудно вынести, и все средства паскалевской веселости не лишни для того, чтобы защитить нас от него. Если в мире есть нечто божественное, оно живет именно здесь. В том опыте всецелого бытия, в котором жизненно заинтересовано само тело, никто не может приблизиться к существованию, не испытывая прямо-таки религиозного трепета. Сколь бы подлинно реальным ни было интеллектуальное познание, оно не составляет такого опыта существования, но просто есть познание существующих вещей. Неподвижная объективность сущих в действительности скрывает тайну, на поверхности которой развертывается игра подвижных суждений. Совершенно иначе обстоит дело, когда мышление, прибегнув к своего рода метафизическому насилию, пытается в пользу существования выполнить то расподобление, которое многие философы пассивно соглашались выполнить в пользу сущности. Здесь возможны только два подхода: либо смириться с этим экстазом книзу и рассматривать существование как продукт распада сущего, отныне лишенного сущности; либо утвердить его в лоне бытия как наивысший акт, в котором укоренена сама сущность и в котором она стремится раствориться. Здесь есть и некая дьявольская мистика, и божественная мистика; и то место в сердце человека, где она зарождается, поистине внушает священный трепет. Можно попытаться уловить чистое и обнаженное существование как таковое, без обладающего им сущего, — уловить est без id quod — «того, что есть». Сама по себе такая попытка не обречена на провал; но философы-экзистенциалисты со знанием дела показали, какие последствия влечет за собой ее успех. Схватить случайное существование само по себе — значит не только отважиться на головокружительный опыт радикальной невразумительности, которая сохраняется и длится, но и взять на себя обязательство непрестанно выводить существование из его собственного небытия. Это поистине творение a nihilo. Как и божественное творение, оно непрерывно, и философ достигает его тайного истока лишь в непосредственном восприятии его собственной случайности. Ибо случайность, связанная с Ничто, сидит внутри бытия, как червь в яблоке. Если верно, что существование случайного как такового само есть чистая случайность, стоит ли удивляться тому, что экзистенциалистский опыт конечного — это не только опыт абсурда, но и опыт тоски, которая душит человека при его соприкосновении с собственным небытием?

Но возможен и другой способ пережить опыт существования. Трансцендировать сущее — не значит калечить его, но собрать из рассеянности в одно целое, чтобы в нем и через него подняться в единому источнику всех сущностей и существований, т. е. к наивысшему Акту бытия. Мистики всех времен следовали этим путем, ведущим не к отчаянию, а к радости. Более скромный путь философа ведет тем не менее к той же цели, ибо сущее не есть ни существование, ни сущность, но их единство. Именно в этом основание его здоровья, если, конечно, верно говорится, что быть «некоторым сущим» — значит «быть», а «быть» — значит с необходимостью быть «некоторым сущим». Всякое эмпирически данное существование есть существование некоторого данного сущего, и потому наше познание существования в норме есть познание существующего сущего. Вот почему нет ни понятий без суждений, ни суждений без понятий. Даже постижение «бытия» не обходится без суждения, ибо если всякое ens есть esse habens, то чистое концепирование ens включает в себя est. Ho и обратное верно, так как «существовать» означает всегда «быть некоторой умопостигаемой сущностью». Коротко говоря, реальность — не абсолютно невыразимая тайна и не набор реализованных понятий, но мыслимое в понятиях существующее; и зависит оно от акта, который хотя и ускользает от представления, однако не ускользает от интеллектуального познания, так как входит во всякое вразумительное высказывание. Мы не просто переживаем опыт существования, но и познаём его в экзистенциальном суждении. По правде говоря, без такого интеллектуального познания мы даже не знали бы, что испытываемое в чувственном опыте есть именно существование. Чтобы это узнать, нужно допустить наличие класса суждений, не сводимых к соединению двух объективных понятий посредством связки. Мы имеем в виду экзистенциальные суждения, утверждающие, что некоторый субъект выполняет сверхсущностный акт существования.

Следовательно, предложение «сущее есть» можно понять в двух разных смыслах. Если развить его в атрибутивное суждение «сущее есть сущее», оно даст нам высший закон всякого абстрактного познания — самого формального, но и самого пустого из видов познания. В этом смысле Парменид и Гегель правы, потому что понятое таким образом бытие действительно представляет собой чистую проекцию понятийного мышления, которое опредмечивает себя вовне в форме некоторой реальности, всецело подчиненной собственному закону мышления. Но предложение «сущее есть» может равным образом означать, что сущее реально в силу собственнного акта существования. И тогда оно становится наиболее общим и в то же время наиболее богатым метафизическим знанием. Отныне оно означает ту фундаментальную истину, что во всяком частном случае самой тяжкой ошибкой по отношению к сущему, какую только можно совершить, будет забвение того акта, в силу которого сущее есть.

Несомненно, возникает вопрос: что выигрывает реальное познание, полагая в каждом частном случае акт, который было бы достаточно положить однажды и на все случаи? Тем не менее такая предосторожность необходима, если мы хотим избежать тяжких заблуждений относительно места, занимаемого сущностью в реальности, и самой ее природы. Пытаться реализовать нечто противоречивое — задача рискованная. Современное мышление кажется одержимым навязчивой идеей чистоты; но чистота, которой оно жаждет, — это чистота сущности. Как если бы первым условием чистоты конечных сущностей было их несуществование! Быть может, и в самом деле есть сущность чистой поэзии, чистой живописи, чистой музыки. Но художник создаёт не поэзию, живопись или музыку вообще, а пишет полотна, стихотворения, музыкальные произведения. Таким образом, единственные сущности, на которые направлены его усилия, — это сущности существующих сущих. Само их существование требует, чтобы сущность согласилась принять необходимую нечистоту. И потому зародышем всякого произведения искусства служит не понятие, а идея. Коль скоро художник — это сам Бог, идея заключает в себе (помимо общих условий, которым должно отвечать всякое сущее, чтобы принадлежать к своему виду) все необходимые условия полной детерминации индивида в рамках вида, во времени и в его отношениях с другими индивидами. Таким образом, идея индивидуального сущего, вовлеченная в те определения, которые предвидит и налагает божественное искусство (включая при необходимости и те условия, которые проистекают из самой его свободы), — эта идея содежит в себе нечто иное и большее, чем просто видовое понятие. То, что она к нему прибавляет, принадлежит к другому порядку. Ведь если верно будет сказать вслед за Аристотелем, что вид совершеннее индивида, это будет верно лишь в одном смысле: вид содержит в одной-единственной сущности видовое совершенство бесконечного числа возможных индивидов. Но если вид выше индивида в порядке сущности, то индивид выше вида в порядке бытия: ведь индивид существует, а вид не существует. В одной-единственной сущности больше возможного бытия, чем во всех существующих индивидах; но в одном существующем индивиде больше реального бытия, чем во всех сущностях. Даже в Боге сущности не имеют другого бытия, кроме бытия Высшего Существующего. Поэтому любые человеческие попытки добиться метафизической чистоты сущности заранее обречены на провал. Это не значит, что такие попытки бесполезны или, более того, достойны осуждения. Да будет свобода художника неприкосновенной! У нее нет иных ограничений, нежели те, которые налагаются метафизической структурой самого сущего, т. е. условиями самого существования сущего. Каждое искусство в попытке сохранить верность своей сущности может заходить настолько далеко, насколько хочет; но перейти границу ему не дано, потому что метафизическая нечистота есть закон конечного бытия. Всё реальное нечисто, ибо вещи обладают сущностями, но сами они суть сущие. А это далеко не одно и то же.

Кроме того, проблема с не меньшей остротой встает на уровне самого вида, так как понятие (notion) каждого вида далеко не соответствует концепту метафизически чистой сущности. Платоновская проблема «смешения родов» все еще стоит, и не нужно глубоких размышлений, чтобы убедиться в этом. Не потому ли мы говорим о художественном «творчестве», что всякое действительно новаторское произведение искусства предстает как сущность, которая была равно непредвиденной и невозможной, пока художник не наделил ее существованием? Но искусство в этом просто подражает природе. Препятствия, которые сущее полагает мысли в ее усилии свести его к тождественному, суть выражение дистанции, разделяющей бытие сущности и познание конкретного понятия. Ведь бытие предполагает высший акт, который можно было бы назвать плодотворным источником «иного», если бы он не был также источником единства «иного» и «тождественного», которое превосходит порядок сущностей и способно обеспечить их сосуществование. Преодолевая с помощью внутренней необходимости тождественного разделяющее действие сущности, esse повсюду оказывается началом разнообразия в единстве. Оно именно потому способно сплавлять сущности, не вызывая слияния, что делает это не в плане самой сущности. Как объяснить, спрашивал Кант вслед за Юмом, что из факта бытия чего-либо следует бытие чего-то другого? Это невозможно объяснить, если иметь в виду сущность; но таким образом не объяснить даже бытия чего-то одного. Всякая реальная сущность представляет собой сплетение сущностей, из которых каждая, взятая в отдельности, замкнулась бы в собственном отличии и смогла бы существовать в качестве таковой, только отказавшись от сосуществования. Что же может быть более «иным», чем тело для мысли? Возможно ли более невероятное a priori сочетание, чем «мыслящее тело»? И тем не менее именно такое сочетание мы с равнодушием, объясняемым привычностью зрелища, называем человеком. Это «мыслящее живое существо», которое в учебниках упоминается как банальнейший пример сущности и ее понятия, есть «мыслящий тростник» Паскаля, т. е. пропасть противоречий, глубина и парадоксальность которой становится явной, как только мы задумаемся о ней. Множество метафизиков напрасно старались добраться до ее дна. Когда метафизика сущности пыталась ретроспективно обрисовать замысел мира, в котором мы живем, она без труда находила в нем место ангелам и животным. Но как вписать в него самого метафизика, который не является ни ангелом, ни животным и тем не менее одновременно причастен к ним обоим? Каким образом Декарт сумел ясно и отчетливо согласовать мышление и протяженность в немыслимом понятии «единства души и тела»? Гораздо естественнее было бы сделать их несообщаемыми, как у Мальбранша; или удерживать их на двух параллельных линиях, пересекающихся в бесконечности, как у Спинозы; или упразднить тело, как у Беркли; или упразднить душу, как у Ламетри. Все эти ответы возможно диалектически обосновать, но лишь один учитывает все исходные данные проблемы. Существование есть катализатор сущностей. Будучи их актом, только оно может сплавить их, сразу и целиком, в единство «того, что есть».

Итак, источник всех этих затруднений — один и тот же: естественная склонность разума не признавать трансцендентности акта существования. Эссенциализм, соблазну которого так охотно уступает интеллектуальное познание, издавна поддерживал любопытную иллюзию, блестяще продемонстрированную доктриной Вольфа: если для того, чтобы имелось бытие, оно сперва должно быть возможным, то само основание бытия коренится в его возможности. Но слово «возможность» имеет разный смысл. Во-первых, оно может означать просто отсутствие противоречия в сущности. В таком случае все комбинации сущностей равно возможны, если только они не противоречивы; но ни одна из них не имеет больше шансов на осуществление, чем любая другая. Во-вторых, «возможность» может означать, что некоторая сущность полностью определена, так что она обладает актуальной возможностью существовать — или, как говорили схоластики, находится в состоянии потенциальности, близком к существованию. Но как бы полно ни была определена сущность, ее возможность остается чисто абстрактной. Даже когда выполнены все условия, необходимые для возможности некоторой вещи, тем самым обеспечивается только сама эта чистая возможность. Если хотя бы одно из условий отсутствует, вещь невозможна; но из одного того факта, что абсолютно все условия выполнены, еще не следует, что вещь непременно должна сущестововать в реальности. Абстрактная возможность сущности вещи даже не заключает в себе реальной возможности ее существования — если только, разумеется, мы не причислим к требуемым условиям само существование ее причины. Но если мы это сделаем, то именно существование причины сделает это возможное сущее реальным возможным сущим. Отпе ens ex ente: всякое сущее присходит из другого сущего, т. е. не из возможного, а из существующего.

Если не учитывать этот факт, то происходит переворачивание истинного отношения сущности к существованию. По крайней мере, в человеческом опыте не обнаруживается ничего подобного сущностям, полностью определенным прежде, чем они будут актуализованы существованием. Их esse составляет необходимое условие полноты их определения. А это значит: чтобы быть тем, что они суть, им нужно сперва пройти через становление. Это верно как в отношении человеческих существ, так и в отношениии продуктов их творчества. Шедевры отнюдь не парят от века в некоем эфире возможных сущностей, где художнику остается лишь, так сказать, поймать их на лету. С того момента, как родился Бах, «Страсти по Иоанну» стали возможным сущим; но только наделив их существованием, Бах сделал их тем, что они суть. Таким образом, существование послужило источником их возможности. Мы знаем, что три хорала для органа Цезаря Франка возможны, потому что написаны им; но четвертый хорал невозможен, так как композитор умер, не написав его. Его существование невозможно, и мы никогда не узнаем даже, какой могла бы быть его сущность: ведь для того, чтобы узнать, чем мог бы стать четвертый хорал, сам Цезарь Франк должен был бы сочинить его. Сущность произведения искусства возникает в тот самый момент, когда оно начинает обретать существование, и ровно в той мере, в какой оно его уже обрело. Существование художника есть первопричина существования произведения искусства, включая его возможность.

Непреодолимый эссенциализм человеческого рассудка делает его слепым к этой очевидности. Вместо того, чтобы объяснять потенцию через акт, мы объясняем акт через потенцию. Точнее говоря, мы забываем, что дело идет не о существовании и не о сущности, а о сущем, которое есть то и другое одновременно. Мы воображаем, будто сущности, обязанные существованию полнотой своей определенности, извечно независимы от существования. Дело выглядит так, словно сущности возможных сущих предвечно были зачаты божественным интеллектом, независимым от какого бы то ни было акта существования. Понятое таким образом существование ни в чем не затрагивало бы конкретного определения сущностей; оно заставало бы их в качестве готовых форм, полностью определенных и без него; и ему оставалось бы только наполнить их.

Не так обстоит дело в метафизике сущего, где любое реальное сущее имплицирует и предполагает esse. Даже в Боге чистый акт бытия служит первоистоком всякой интеллигибельности. Божественная идея есть сущность Бога не поскольку она — сущность, а поскольку сущность Бога есть интеллигибельное основание того или другого частного сущего. Соотнося, если можно так выразиться, свою сущность с возможными вещами, Бог познаёт их идеи. Но что есть сама его сущность, как не чистый акт esse? В рамках учения, где истинным является утверждение, что сущность Бога есть само его существование — sua essentia est suum esse — кажется неизбежным вывод, будто множество возможных сущностей содержится в ipsum esse subsistens (самом субсистентном бытии) как множество мыслимых ограничений, налагаемых на причастные к этому бытию акты существования. Быть может, для нас неизбежна иллюзия, будто идеальные сущности обладают какой-то принудительной силой по отношению к божественному мышлению; но по крайней мере нужно познать ее именно как иллюзию. Свобода верховного Художника не стеснена ничем, в том числе и сущностями: ведь по отошению к нему они действительно бесконечны и все являются для него возможными. Даже противоречивое не играет здесь роли ограничения, потому что противоречивое не есть. Но худшей ошибкой было бы считать, будто противоречивое для нас с необходимостью противоречиво и для Бога. Противоречивое в одной системе сущностей, актуализованной божественной волей, может не быть таковым в другой системе сущностей, актуализованной той же божественной волей. Наконец, даже если ограничиться теми из возможных сущностей, о которых нам известно, что они именно таковы, потому что в самом деле существуют; и даже если не принимать во внимание суверенно свободный акт, которым воля Бога предпочла сотворить именно эти сущности, а не другие, — даже при этом остается истинным, что их идеи в Боге — не абстрактные формулы подлежащих сотворению вещей, а творящие акты. И они таковы потому, что пребывают в Боге как его сущность, которая сама есть не что иное, как божественное esse. Вот почему для тварного сущего одно и то же — быть причастным к существованию и иметь свою идею в Боге: ведь идея этого сущего присутствует в Боге лишь потому, что оно получает свое существование от Бога. Итак, сама сущность проистекает из esse как из своего источника: «Similitudo rei quae est in intellectu divino, estfactiva rei; res autem, sive forte sive debile esse participet, hoc non habet nisi a Deo; et secundum hoc similitudo omnis rei in Deo existit quod res ilia a Deo esse participat» («Подобие вещи, которое содержится в божественном интеллекте, создает вещь; вещь, причастна ли она бытию в сильной или в слабой степени, обладает им только от Бога; и такое подобие всякой вещи существует в Боге в соответствии с тем, что эта вещь причастна к божественному бытию»)[1106]. И в самом Боге — в бесконечно большей степени, чем в конечных сущих — существование есть глубинная основа сущностей, включая саму их возможность.

Отсюда уже ясно, каким образом такое видение бытия может сказаться на интерпретации реальности, данной в опыте. Мир вещей предстаёт по-разному в зависимости от того, мыслим ли мы его как реализацию сущностей, извечно познаваемых обладающей существованием высшей Сущностью, или как реализацию сущих, извечно познаваемых высшим Существующим, сама сущность которого в том, чтобы существовать. Этим решается всё. Вот почему сделанный выбор с необходимостью затронет не только истолкование реальности в целом, но и нашу общую концепцию философского познания. Как справедливо замечает Э. Хокинг, есть философии, которые начинают с допущения, а есть философии, которые начинают с усмотрения. Та философия, к которой естественно ведет наше понимание сущего, несомненно принадлежит к доктринальному семейству тех философий, первым актом которых является не допущение, а усмотрение. Причем само это исходное решение не есть допущение: ведь единственным оправданием допущения, на которое может сослаться философия, служит именно то, что допускаемое не есть видимое. Кто принимает допущение, тот мыслит; но кто видит, тот познаёт. И если приходится признать, что разработка реального знания не ставит никаких пределов мышлению, то не менее верно и то, чему нас учит история науки: эпохи теоретических спекуляций не производят никакого знания, пока случайно или с помощью определенной технологии их результаты не будут подтверждены чувственным восприятием, которое иногда называют моментальным фотоснимком.

Философия, включая метафизику, должна была бы отвечать тем же требованиям, т. е. начинать с видимого и заканчивать видимым. Должна хотя бы в той мере, в какой она претендует на знание. Великолепные системы идеалистов, по праву именуемых «великими мыслителями», принадлежат скорее к царству искусства, чем философии. Чтобы написать свои сочинения, авторы этих систем должны были отказаться от попыток познания и полностью предаться творчеству. Практический успех их воли к созиданию подменяет у них усилие верификации, к которой всегда стремится познание в собственном смысле. Вовсе не случайно Германия одновременнно является страной великих идеалистических систем и великой музыки. Фихте, Шеллинг, Гегель, Шопенгауэр могут взять практически любую метафизическую тему и развернуть ее в целый мир с такой же непринужденностью и красотой, с какой пишет фуги Бах. Но Бах прав, потому что цель искусства — творить; а Гегель неправ, потому что цель философии — познавать. Как и наука, философия не может быть системой: ведь всякое систематическое мышление начинается с допущений, в то время как философия, будучи знанием, должна начинать и заканчивать усмотрением.

Такое понимание сущего и метафизики уже предлагалось начиная с XIII в. Но любопытно проследить, сколь многие философы его приняли. Парижский магистр Бернар Ломбардский говорил около 1327 г.: «Есть два мнения [о сущем]: первое — св. доктора Фомы, который утверждает, что во всех сущих, кроме Бога, существование отлично от сущности; второе — единодушное мнение всех остальных парижских ученых, утверждающих обратное»[1107]. Но даже если не принимать это свидетельство буквально, приходится признать, что такое понимание сущего редко встречается в истории метафизики. Настолько редко, что многие из так называемых «томистов» молчаливо отрекались от него и даже порой открыто опровергали; а некоторые из них доходили до заявлений, будто и сам Фома Аквинский никогда не учил ничему подобному.

Но если мыслить сущее иначе, от него остается лишь пустая шелуха. Так зачем же философам выбирать столь бесплодное понятие в качестве первого начала познания? Более чем естественно, что большинство из них полагали в качестве первопринципа не понятое таким образом сущее, а какой-либо из его частных аспектов. И любой их них действительно был предпочтительнее, так как при всей своей абстрактности его понятие заключало в себе хоть какое-то содержание.

В начале нашего исследования мы задали вопрос: коль скоро сущее, или бытие, является первым объектом человеческого разумения, как случилось, что множество философов отказываются видеть в нем первое начало философии? Объяснение коренится, несомненно, в тенденции человеческого рассудка стерилизовать бытие, сводить его к условию некоторой абстрактной сущности. Везде, где возобладала такая тенденция, бытие еще остается формальным правилом всякого рационального мышления, но перестало быть принципом познания; короче говоря, оно перестало быть для познания «началом». Возникает вопрос: не есть ли непрестанное противодействие реальности движению мысли, которая, как показал Э. Мейерсон, спонтанно идет от тождества к тождеству, — не есть ли оно производная форма от того противодействия, которое существование оказывает бытию чистого понятия? Ведь если верно, что бытие сущности есть область «тождественного», то бытие существования обеспечивает триумф «иного». И коль скоро мы отказываемся объяснять с помощью существования непрестанные вторжения этого «иного» в лоно «тождественного», нужно либо подвергнуть его отрицанию, либо объяснить с помощью какого-то другого принципа. Если мы признаём, что существование представляет собой конститутивный элемент бытия, то пустоту, которая образуется в бытии в результате его изъятия, нужно чем-то заполнить. Но ничто другое нельзя подогнать к этой полости с абсолютной точностью, и потому в искалеченном таким образом бытии всегда остается нечто, в чем оно само не может дать отчета. Хроническая болезнь, от которой страдает метафизическое бытие, — это не существование, а болезненная тенденция к утрате существования. Следовательно, восстановить существование на том месте, которое по праву принадлежит ему в бытии, — значит выполнить первое условие, необходимое для восстановления самого бытия в качестве начала метафизики.

Разумеется, здесь нет никакого философского новшества; но есть выведение фундаментальной истины из забвения, которое длилось слишком долго. Опираясь на нее, философия воздала бы должное всем метафизическим открытиям, уже сделанным в прошлом. Она согласилась бы с Парменидом в том, что бытие, сведенное к чистой сущности, сливается с чистым концептуальным мышлением. Она согласилась бы с Платоном в том, что эссенциальность сущего есть самотождественность сущности, которая его конституирует. Она согласилась бы с Аристотелем в том, что субстанция есть акт и исток действий, в соответствии с видовой определенностью субстанциальной формы. Она согласилась бы с Авиценной в том, что существование есть определение, которое выпадает сущности в силу ее причины. Наконец (и главным образом) она согласилась бы с Фомой Аквинским в том, что существование приходит к сущности совершенно особым образом — не как некоторое акцидентальное определение, но как ее высший акт, т. е. как причина и ее бытия, и ее действий. Что касается метафизических учений, с которыми философия не смогла бы согласиться, она по крайней мере сумела бы понять, чем объясняется их возникновение и почему каждое из них пошло своим путем. Познание сущего предполагает более чем реальные трудности, связанные с самой его природой. Сталкиваясь с элементом реальности, не доступным концептулизации, человеческий рассудок испытывает непреодолимое влечение к тому, чтобы если не уничтожить этот элемент, то по крайней мере заключить его в скобки, дабы мышление могло уверовать, будто не нуждается в нем для своего обоснования, и сделать вид, что его вовсе нет. Карл Ясперс совершенно прав, когда говорит, что «всякая философия является философией в силу своего источника, который, будучи источником, никогда не становится ее адекватным объектом». Ибо источник философии — в тех пластах, которые залегают глубже, чем сама философия. Но об этой истине философы размышлять не любят. Отсюда их непрестанные попытки заставить нас поверить, будто такого последнего источника нет, а если он и есть, то мы вовсе не имеем оснований беспокоиться о нем.

Тем не менее история философии свидетельствует, что принятие акта существования есть начало философской мудрости. И она не просто свидетельствует об этом как об историческом факте, но предлагает философии плодотворную тему для критического размышления. Нет такого момента в прошлом, которому человек не мог бы сообщить актуальность своего собственного настоящего, покуда оно длится. Критическое рассмотрение историко-философских данных приводит к выводу, что акт существования ни в чем не противоречит сущему, потому что он причина сущего; что существование ни в чем не противоречит сущностям, потому что только оно способно сразу и целиком ввести их в трансцендентное единство своего акта; что, наконец, суждение ни в чем не противоречит понятию, потому что все суждения берут начало в экзистенциальном акте того, что в первую очередь подлежит разумению: в акте бытия.

Подобная метафизика сущего сама по себе не связана с какой-либо сущностью, но непосредственно касается нашего подхода ко всем сущностям. Ибо хотя все они познаются путем абстрагирования, их абстрактный характер еще не влечет за собой их отрыва от существования. Такого отрыва не происходит никогда, если только эссенциализм не рассматривает сущности как абстракции абстракций. Только тогда они становятся enfia tertiae abstractionis (сущими третьей степени абстракции), но с этого самого момента они мертвы. Смешение или развод сущности и существования — две ошибки, равно фатальные для философии: и та и другая равно непримиримы с целостностью сущего; а она есть первое условие самого наличия объекта реального метафизического знания.

Ничто не свидетельствует об этом яснее, чем нескончаемый спор между философиями бытия и философиями становления. Нетрудно показать, что как становление наличествует только в виду бытия, так и бытие наличествует только в виду его становления. Нет никаких оснований для того, чтобы философии «ставшего» капитулировали перед философиями «становящегося». Но глубинное основание их непримиримого противостояния объясняется присущей им обеим ошибкой относительно самого сущего. Они не видят в нем ничего, кроме реализованной сущности. Но где найти место становлению в неподвижности сущности? Где найти место сущности в подвижности становления? Дело будет обстоять совершенно иначе, если, напротив, вновь интегрировать в бытие экзистенциальный акт, из которого проистекают (соответственно типу сущности, но со свободой, которая возрастает по мере восхождения по ступеням сущего) те плодотворные действия, благодаря которым каждый субъект постепенно одерживает победу над Ничто. Понятое таким образом бытие полагается в качестве единственного основания и того, что пребывает, и того, что преходит. И то и другое проистекает из одного акта, который превосходит их, потому что заключает в себе их обоих, и который может быть познан мышлением, хотя и не представлен. Только настоящая метафизика целостного бытия способна примирить историю и объективное знание, существование и сущность, время и вечность. Только на почве такой метафизики философия может задать вопрос, ответом на который служит религия. Столь же жадная до понятий, как и философия Гегеля; столь же тесно связанная с философом и человеком, как и философия Кьеркегора, эта метафизика не является ни абстрактно выстроенной системой, ни зашифрованным выражением одинокой экзистенции. Она прежде всего является мудростью, и ее собственная функция, какую она предназначает себе в порядке познания, заключается в том, чтобы обеспечивать все большую адекватность интеллектуального познания актуально существующему сущему. Это поистине бесконечное, однако не бесплодное усилие. Ибо хотя акт существования ускользает от любых абстрактных представлений, он тем не менее входит, благодаря понятию бытия, во все наши абстрактные понятия.