"Крушение богов" - читать интересную книгу автора (Жданов Лев Григорьевич)

Глава 1 НАСЛЕДИЕ ФЕОФИЛА (390–412 гг.)

Быстро несется время: дни, года, столетия. Но различен полет времени для всего, что наполняет безграничность Вселенной. В течение одного летнего дня мотылек-поденка проживает целую жизнь с рождением, радостями любви, творит себе подобных и умирает. Человеку для этого же отмерено времени в 30–40 тысяч раз больше. Но это время ему кажется не длиннее, чем поденке ее жизнь. Для неподвижного дерева нужны столетия, чтобы оно свершило свой круг, вышло из незаметного зерна, на каменистой почве… дало мощную поросль, поднявшись вершиной в небо… упало, истлело и обратилось снова в кучу гнили, в атомы воздуха, из которого получило свою силу и рост. Камни тысячелетиями обжигаются зноем и воздухом, пока большие горы не рассыпаются на скалы и глыбы… и вовсе обращаются в песок.

Звездные туманности обращаются в солнца, потом сгущаются до плотности планет в миллионы и миллионы годов. И эти миллионы — не кажутся длительными для небесных тел. Атом эфира, вечно неподвижный и вечно движущийся в самом себе, совсем не знает времени, потому что не знает изменений. Вечность для него — ничто. Он сам — вечность!

Но для людей — их скорби и радости — мерило времени, мера жизни.

И быстрым, кипучим током мчалась жизнь Александрии, Ромэйской империи, Западного Рима в годы, о которых идет здесь речь.

Торжественно идут службы в новом, великолепном храме св. Аркадия. А в главной синагоге Александрии старейшины, с Хилоном во главе, беседуют об уро понесенном еврейской общиной от последнего возмущения народного.

— Вы подумайте, рабойнэм, — волнуясь, докладывает Хилон, — сколько убытку!! Ай-ай-ай… Говорить уж не стану о том, что во всех синагогах выбиты окна. Стекло, такое дорогое стекло!.. Его теперь и достать трудно. И надо чинить окна. И этого мало. Частные дома, даже мои, — их тоже тронули эти изуверы, черти из Фиваиды. Постят, хотят спасти душу. И губят других людей, портят хорошее добро! Дураки, больше ничего. Что же будем делать, наставники?

— Чинить надо…

— Чинить? Просто сказано: чинить! А откуда взять деньги на починку? С бедных возьмешь столько, сколько от Аписа, от бычка — молочка. Придется нам опять раскошеливаться.

— Ну что же, почтенный Хилон. Соберем-таки понемножку и наберем. Знаешь: с полей павший колос, а нищему хлеб! Или ты думаешь, у нас не хватит?..

— Почему не хватит? Только какой же прибыток нам от этого? Феофил захватил Сирапеум. Такой кусочек, что дай бог каждому израильтянину на субботний обед. Христиане-голыши пограбили богатых и бедных язычников. Половину побили. Вторая половина спешит уехать, кто куда может. Сколько пустых жилищ для бедных христиан. И меньше соперников в работе. А что нам из этого? Пока — ничего. Нашим беднякам тоже кое-где ребра помяли, пограбили эти аскеты… во славу своей веры! Но, я думаю, дело можно поправить малость.

— Как же это, равви Хилон?

— Очень просто. Я у наших евреев-поставщиков скупаю хлеб для войск и народа, для поставки в казенные склады. И буду вам давать немножко дороже, чем прежде. Скажем, накину по «роговичку» {Роговичок — кератий — мелкая денежная единица.} на квинтал, и казна будет продавать хлеб тоже с такою накидкой. Тогда наши убытки вернутся… если не сполна, так, может, и больше немного, если захочет бог Израиля.

— Что ж! Хорошо!.. Неглупо сказано! Недаром тебя избрал аль-абрэхом наш наместник! — со всех сторон послышались одобрительные голоса.

— Но… позвольте, равви Хилон! — раздался нерешительный голос самого молодого из старейшин, выборного от еврейской бедноты. Александрии. — Вы же, почтенный наставник, знаете, что хлеба больше всего едят и покупают бедные люди. И наши евреи-бедняки почти только и питаются хлебом. Выходит, они и заплатят за убытки, ими понесенные. Да еще придется им больше поработать, чтобы получить свой ломоть дорогого хлеба.

— Работать? Не понимаю, равви Арье, как вы не понимаете? А что же им делать, если они не хотят работать? Ну, пускай делают что-нибудь другое, если умеют. Могут себе пускать за море корабли с товаром… или учить торе… или писать комментарии к творениям наших великих мыслителей и отцов веры. Или пускай открывают ювелирные лавки и торгуют золотом и бриллиантами. Если они не хотят работать, пусть делают, что умеют. А если они только и умеют, что работать, как верблюды? Значит, им и следует это делать! Ясно.

— Ну, о чем говорить! Что вы затеваете споры вечно, равви Арье? Вы же не христианин… у нас есть довольно настоящих дел, а не спорить о всякой глупости. Кератий на квинтал. Так и будет.

Ретивый заступник бедноты молчал, поникнув головою.

Немало забот было и у христианских властей после осады и взятия Сирапеума. Груды тел, плохо зарытые, заражали воздух. Мухи, носясь тучами, разносили заразу, особенно в бедных кварталах города. Повальный мор косил бедняков, угрожая перекинуться и в богатые кварталы.

Решительные меры были приняты тогда. Дома, грязные лачуги, где обычно вспыхивала болезнь, оцепляли стражей. И когда все обитатели умирали, жилище сжигали с его обитателями. Если среди трупов были и полумертвые, истощенные страданиями люди, — их не вытаскивали из общей кучи, сжигали заодно с другими. И невнятные стоны сливались с треском огня. Эти решительные меры помогли быстро справиться с моровым поветрием. Снова по-старому засверкала, закипела жизнь торгового мирового центра, богатой Александрии.

Больше всех выиграл, конечно, Феофил. Если раньше его считали «христианским фараоном», то теперь он стал царем и богом Египта, Ливии и Пентаполиса. А в Константинополе власть его упрочилась, как никогда.

Но всему бывает конец. Споткнулись кони счастья, везущие колесницу патриарха. И тучи надвинулись издалека.

Пока император Феодосий на Балканском полуострове отражал натиски готов и алланов, новый акт исторической трагикомедии разыгрался в Италии. Валентиниан, глупый, ничтожный, но заносчивый и неосторожный юноша, кукла в мантии императора Западной Римской империи, — захотел выйти из-под опеки Арбогаста, франка родом, вождя Ромэйского царства. Ему, уезжая из Италии, поручил Феодосий опекать империю и императора, т. е. быть настоящим повелителем при Валентиниане, носящем имя священного августа-кесаря, повелителя полумира.

Мальчик взбунтовался, явился в стан к Арбогасту, во Вьену {Теперь — Вена.}, требуя от грозного вождя, чтобы тот сдал свою власть ему, законному владыке. И на другое же утро странный плод нашли придворные, выйдя в сад. На старом вязе качалось упитанное тело Валентиниана с посинелым лицом и черным, высунутым изо рта языком.

В тот же день Арбогаст заставил скромного ученого, язычника-эллина Евгения, преподающего литературу и грамматику, принять сан римского императора, поднесенный войском жалкому школяру по приказу Арбогаста. Хитрый франк надеялся, что этим ходом объединит вокруг себя всех язычников в обеих империях, а их было почти столько же, как и христиан еще в то время.

Но расчеты не удались. Не давая времени самозванцу собрать силы, Феодосий явился в Италию с отборными легионами, с надежными вождями. Но перед этим ромэйский кесарь объявил себя повелителем обеих империй, Восточной и Западной. Сына, Аркадия, оставил, как и раньше, соправителем Ромэйского царства; а младшего, Гонория, — облек саном августа и соправителя Западной Римской империи.

Призвав на помощь Аллариха с его храбрыми вестготами, Феодосий и блестящий вождь Стилихон настигли Арбогаста близ Аквилеи {Римская крепость на границе между Австрией и Италией, теперь разрушена.}.

Судьба изменила отважному франку и безличному, случайному императору Евгению, даже двух лет не посидевшему на шатком троне цезарей. Арбогаст был наголову разбит и покончил сам свой путь, упав на меч. Игрушечный император-школяр, Евгений, был торжественно казнен в начале 394 года.

Пока Феодосий сводил счеты с Арбогастом, новые заботы ждали его на юге империи, в области Египта и Ливии. Эти заботы коснулись и Феофила.

Нубиец Гильдон, magister militum империи, т. е. главнокомандующий южными войсками, имея, кроме того, звание «графса», писца имперского, что равносильно чину канцлера двора, умный честолюбец, решил воспользоваться удобным случаем и объявил себя независимым правителем Нубии, Ливии и всего Египта. Довольно сильное регулярное войско из легионеров-сирийцев и феллахов-египтян он усилил туземными отрядами повстанцев, партизанов, захватил ряд городов и стал угрожать Александрии. Только недостаток морских сил мешал Гильдону довести до конца отважный свой план.

Покончив с Арбогастом, Феодосий собирался разгромить и Гильдона. Поручив лучшему вождю империи, Стилихону, собрать войско и приготовиться к переезду из Италии в Африку, император ожидал минуты отъезда в Медиолане, как тогда назывался Милан. Но здесь постоянный победитель в открытом бою, Феодосий, был побежден врагами, умеющими наносить удары во тьме. В 395 году, не имея еще 49 лет, он умер, отравленный язычниками и друзьями Арбогаста.

Смерть кесаря-полководца и умного правителя окрылила надежды Гильдона. Сразу выросло почти вдвое число его сторонников. Мелкие владельцы, князьки Нубии и ливийские владыки приводили к нему отряд за отрядом. Гильдон уже величал себя царем Южной империи…

Притих всемогущий Феофил в Александрии. Ладить старается не только с богатой иудейской колонией, но не теснит, по-прежнему, язычников. Не проводит с беспощадной неумолимостью кровавые декреты цезарей ромэйских, как прежде.

К тому же новая забота явилась у Феофила.

В начале 397 года безличный, выживший из ума Нектарий, — призрачный патриарх вселенский, — ушел совсем в царство призраков и теней. Немедленно Феофил выставил своего кандидата, Исидора. И тут постигла неудача властного, пронырливого честолюбца, который надеялся стать действительным главою вселенской церкви при безличном патриархе, сидящем в Константинополе по его милости.

Императрица, сам Аркадий, весь двор — находились под обаянием еще не старого, одаренного и внешней красотою, и блестящим даром оратора, поэта Иоанна Хризостома, т. е. Златые уста, патриарха антиохийского. Бесповоротно решили в столице его посадить на опустевший трон Восточного папы, патриарха Ромэйской империи.

Ни золото, ни угрозы — не помогли Феофилу. А когда он отказался явиться в столицу, чтобы Иоанна возвести на трон патриарха Константинопольского, к нему послали его же клеврета и наперсника, Исидора.

Бледный, растерянный, передал епископ, неудачный кандидат, Феофилу приглашение собора, скрепленное Аркадием: явиться в Константинополь и свершить обряд.

— Не поеду… Врага моего… антиохийца ересиарха не стану чтить, как авву и патриарха вселенского. И ты дурак, что приехал с этой глупой хартией. Вот чего она стоит!

Разорвал неукротимый властолюбец пергамент с печатями высших святителей церкви и самого августа, швырнул на пол и ногою притоптал.

— Боже… Боже!.. — озираясь, зашептал Исидор. — Счастье, что нет никого. Погибли бы мы оба. Сильны враги. Слушай, авва… все ополчилось против тебя. Все доносы собраны. И если не явишься, не покоришься… суд назначен будет… из самых лютых твоих врагов. Там вины показаны тяжкие. Доказчики сильные! Будто грабишь мирян… казну церковную расхищаешь для своих нужд… Живешь не по чину иерейскому… пышно слишком и… блудно чрез меру! И… даже, что чары творишь в палатах патриарших своих… Мину-алхимика возьмут в расправу. А он муки не стерпит… все выдаст! И про золото ненастоящее будут пытать, как ты фальшивые номизмы купцам индийским и китайским вручал. И… будто сам пьешь составы чародейные, от языческих жрецов полученные, куда и кровь людская входит… и… уж и не помню всего! Ох! Поезжай уж лучше… смирись на срок, блаженнейший отец! А там, по времени…

Молчит, думает Феофил. Потемнело полное, холеное лицо. Пухлые, благоухающие руки на мелкие кусочки рвут хартию. И вдруг, бросив клочки на пламя жаровни, стоящей вблизи, — хрипло проговорил:

— Добро. Поеду! Ты прав… а когда время придет! Ты прав! Сбираться вели.

Как второе лицо в восточной вселенской церкви, Феофил со всем собором возвел Иоанна Хризостома в сан патриарха Константинопольского. Сразу почувствовал двор, духовенство и народ, что не прежнее дряхлое чучело сидит на патриаршем престоле, хранит крест голгофский и жезл Моисея. Безукоризненный в жизни, Иоанн хотел видеть и в других хотя бы проблески того, что называется честью, стыдом человеческим и женским состраданием к людям. А двор Византии был совсем неподходящим местом для таких странных понятий и навыков. Полный разгул самых грязных страстей, вечные подкопы друг против друга, вражда и злоба, не брезгающая тайным убийством, ядом, предательством и кровосмешением. Вот что видел вокруг себя Иоанн. Его страстные, негодующие, обличительные проповеди хлестали по плечам, по лицу главнейших сановников империи, не щадя и самой императрицы Евдоксии, в это время увлеченной епископом Кириллом, не считая других, случайных, кратковременных наложников августейшей распутницы.

Кирилл давно известил дядю своего, патриарха Александрии, что можно начать борьбу с ненавистным Иоанном. Но у Феофила была дома забота тяжелая.

Преследуя всякий проблеск церковной критики, свободной мысли в подчиненном ему духовенстве, сам патриарх обладал сильным, склонным к углубленному анализу умом. Пресные, наивные догматы православия, признанные на последних соборах, смешили его. Не вынося своих убеждений на общий суд, глава православия восточного был последователем блестящего богослова Оригена, могучего столько же логикой, сколько и знанием догмы, всех писаний церковных и преданий отеческих.

В этом почитании Оригена только и сходились оба противника-патриарха, Феофил и Иоанн Хризостом. Но против них — стояло церковное большинство, низший, малообразованный, плохо начитанный клир церковный. А их вождем был тот же Епифаний Кипрский, который давно укорял Феофила за неправедный, еретический образ мыслей, за грешное, нечистое житие.

Не успел александрийский патриарх огласить на пасхе, в 398 году, свое послание, где явно высказался за оригенитов, за их толкование о природе Иисуса, сына человеческого, как плохие вести пришли со стороны Кипра. Палестинские монахи и епископы грянули заново анафемой Оригену и всем, кто мыслит с ним заодно. Епифаний первый дал свою подпись на грозном послании.

Не в одного Феофила брошено было смертельное копье. Главу церкви, патриарха Константинопольского, винил Епифаний и палестинские старцы в отпадении от чистого православия.

— Мудрость — Богу. Нам — смирение! Нет хуже греха, чем мудрование пастырей. Тысячи и тысячи тысяч душ влекут они за собой в геенну огненную, — писал неукротимый критянин. — Толкования Оригена — хула на духа святого. А это — грех, не искупимый даже кровью Христа распятого.

Заволновались монахи и отшельники-простецы от Балканских гор до вершин Атласа в Африке. Епископ Исидор, общий угодник, по просьбе Иоанна, поехал к Епифанию, чтобы братским, третейским судом, как подобает иереям, решить спор. И конечно, Исидор решил, что прав тот, кто сейчас в силе, т. е. Иоанн. Обвинения со стороны, Епифания лукавый епископ нашел недоказательными.

Оригениты, сильные и при дворе, ликовали… но недолго. Волнение среди низшего духовенства и монахов Бизанции захватило и мирян. Запахло бунтом, религиозным возмущением, самым вредным и гибельным для власти. И Златоуст рядом проповедей с трудом, но успел успокоить страсти.

Иначе разыгралось дело в Александрии.

Иноки диоцеза, особенно аскеты-отшельники фиваидские, возмутились поголовно, исключая небольшой кучки тех, кто принадлежал к оригенитам. С оружием в руках осадили они палаты Феофила, требуя, чтобы патриарх сугубо повторил анафему Оригену и всем, кто с ним.

— Отцы и братие, чада мои духовные, — выйдя к бушующей толпе, громко заговорил изворотливый иерей. — Да может ли быть, чтобы я, глава церкви вашей, пастырь стада Христова, был волком лютым, уносящим овец из лона Господня? Анафема и трижды анафема еретику Оригену и всем, кто с ним, как то постановлено на соборах в Граде Константина и в Никее! Послание мое пасхальное, плохо уразумели его люди простые. Ложно толкуют его люди злобные, враги мои. Я только хотел в нем напомнить, что миру надо быть в церкви вселенской. Что не надо христианам враждовать из-за слов или мыслей, не так понятых. А Оригена хвалить или оправдывать? Да у меня рука бы усохла раньше, чем напишу что-либо такое.

Радостно приветствовала толпа лицемерную речь патриарха. Но он, напуганный, решил на деле доказать, как ревниво относится к чистоте веры.

В одно утро сам Феофил с несколькими пресвитерами и с целым отрядом воинов явился в обитель, где спасались «Четыре Долгих Брата», высокочтимых всюду за чистоту жизни и подвиги молитвенные. Два-трн дня подряд, не омочив губ каплею воды, проводили в безмолвной молитве Четыре Брата, за что и прозвали их Долгими. Исхудалые, полунагие, с веригами на теле, с верблюжьим передником на бедрах, — они поражали каждого ясными, детски-чистыми глазами, ласковым выражением старческих лиц. Но они верили по-своему. Они не творили уставных молитв, а беседовали со своим воображаемым божеством, как с добрым другом, соседом в этом мире. И, подобно оригенитам, им не нужно было видеть в Иисусе бога. Назареянин был для них носитель заветов божественных, высочайший между людьми. Бог для Братьев не дробился на три лица, оставаясь единым. Индусское понятие о Тримурти, т. е. о тримордом, триедином боге, перенесенное в христианство учеными апостолами, не вязалось с простым, здравым смыслом Четырех Долгих Братьев. Однако их никто не считал еретиками. Они честно, по-своему служили какому-то богу единому. Иначе решил патриарх Александрии.

Глашатаи прочли указ, в котором предписано было: сровнять с землею Нитрийскую обитель, разогнать иноков, а Четырех Братьев доставить в Александрию, где они торжественно отрекутся от ереси своей.

Только наполовину удался поход воинственного патриарха против безоружных, полунагих монахов.

Обитель была разгромлена совершенно. Монахи частью взяты в плен, частью разбежались. Ушли и Четыре Брата. В Константинополь кинулись они, там описали все, что произошло в мирной, бедной обители. Показали свое избитое тело, раны иноков, взятых ими с собою.

Возмутился весь двор, император, императрица. Иоанн обрадовался случаю свести счеты с Феофилом. И патриарха позвали на суд в столицу. Кирилл, наложник императрицы, сперва старался не допустить до унижения своего дядю. Но потом написал и тайком отправил ему послание, советуя немедленно приехать.

«Ошибку с чудаками-Братьями можно будет тут уладить. А по-моему, пришел час и для „друга нашего“, патриарха-Златоуста. Больно жалит он этими золотыми устами самое императрицу… Наскучили всем его ханжество и святость непомерная. Ему в скит надо, вместе с Братьями, а не сидеть на престоле патриаршем. Приезжай, авва и благодетель, скорее. Наше дело возьмет верх».

Феофил больше всего не терпел неизвестности. Лучше все поставить на карту, чем ждать удара сзади. И через десять дней патриарх Александрии был уже в столице. Большой груз золота и всяких драгоценностей привез с собою этот знаток сердец людских, особенно — дворцовых, византийских.

Быстро примирясь с Братьями, закупив кого только надо было, кто имел хотя бы малейшее значение при дворе, вплоть до самой императрицы и сестер Аркадия, — Феофил сделал решительный ход. Он обвинил Иоанна в превышении власти, в нарушении канонов, в оскорблении величия царского.

Это последнее обвинение было слишком доказательно. Кто не слыхал укоров проповедника-Златоуста, брошенных в лицо новой Иезавели-Евдоксии, императрицы?

Суд собрался быстро. Не явился на него Иоанн. Кротко сказал он Исидору, пришедшему с позывною грамотою:

— Иди с миром, брат. Знаю я судей моих. Чту Бога моего. Приговор уже поставлен. Зачем же я стану играть комедию суда, осужденный заранее? Блажен муж, кто не ходит на совет нечестивых. В пустыню иду. Слагаю с себя сан мой. Пусть берет его достойнейший меня!

В иноческом платье ушел Иоанн из своих палат. Заочно суд низложил его. Стали намечать кандидатов на патриарший престол. Закипели страсти… начались сговоры, подкупы… Ликовал Феофил. Теперь его подголосок, Исидор, попадет в патриархи Византии! А Феофил будет править вселенской восточною церковью.

Но на этот раз случай сделал то, чего не могла сделать справедливость людская.

Задрожала земля… Заколебались холмы, море плеснуло стеною воды на испуганный берег. Стены столицы, башни могучие — рухнули в прах. Половины домов не стало… в груду камней обратились хижины и царские дворцы. Застонал город. Напуганный двор и семья императора, с ним во главе, боялась остаться в садах дворцовых, где почва колебалась и трескалась. Боялись и выйти из них. Кругом смерть и разрушение.

И тут кто-то первый крикнул:

— Господь карает царство за поругание невинного слуги своего. Изгнали Златоуста — гибель грозит столице… и всем, кто в ней!

Безумие слов пришлось кстати в этот миг, когда безумствовать стала сама природа. Народ кинулся к императору, требуя немедленного возвращения Златоуста. А другие толпы — кинулись к жилищу Феофила. Все знали, что это он собрал незаконный собор епископов при Дубе, он довел до изгнания Иоанна. Тайком, переодетый, бежал Феофил от мести народной, уехал в Александрию.

В Риме папа Иннокентий I отлучил от церкви клеветника-патриарха…

Так плохо для «христианского фараона» закончился 397 год.

В Александрии между тем обстоятельства изменились.

Стилихон, направленный против Гильдона, начал теснить самозваного нового владыку южной части империи Ромэйской. Но Гильдон, не раз побежденный воинами августа, снова набирал отряды и упорно продолжал кровавую игру, где ставкою была его же голова, с одной стороны, а с другой — корона Нубии и Египта.

Заглянем теперь, что делается весною 400 года в тенистых, густых аллеях, под портиками и у прохладных водоемов Академии в Александрии.

Журча, как и 11 лет назад, льет из зачарованного кувшина мраморная девушка воду в обширный бассейн, обсаженный кустами лавра и жасмина, еще пышнее растущего теперь. На высоком, из цельной глыбы, подножии стоит новая, бронзовая статуя — императора Феодосия. Простая надпись достойна мастерской работы ваятеля:

THEODOSIO MAGNO POPULUS AEGIPTI (ФЕОДОСИЮ ВЕЛИКОМУ — НАРОД ЕГИПТА)

Конечно, если в бронзе, из которой отлит император, есть несколько оболов из народного кармана непосредственно, то собраны они не без участия низших полицейских и базарных властей. И еще более верно, что вся статуя отлита из пота и крови народной. Но эти материалы сперва, в виде налогов и всяких поборов, попали в казну, в кошели торгового и правящего сословия, а уже оттуда взяты наместником и обращены в величественную фигуру, вдвое большего роста, чем был при жизни отважный испанец-кесарь.

Нарушая обычаи и писанные законы, толпы простонародья и более зажиточные горожане с утра до вечера оглашают голосами, тихие раньше, аллеи садов при Академии. Когда в первый раз отряды Гильдона показались недалеко от Александрии, сюда собрались граждане, потерявшие веру в мощь ромэйских легионов. Как в старину, на ареопаге, — выступали различные говоруны. Одни, подосланные властями, успокаивали этот человеческий океан, взмятенный политическою бурею, охваченный стадным неудержимым страхом, который гнал каждого из его угла туда, где больше себе подобных находил растерянный, жалкий обыватель.

Но в этих скопищах народных был широкий простор и для пособников, посланцев Гильдона. Они ловко умели удить рыбу в мутной воде всеобщего смятения.

И как раз у статуи императора остановился один из таких «ловцов», успев собрать вокруг себя довольно густую толпу, среди которой повел хитро составленный, давно заученный рассказ о мнимом пребывании его в плену у Гильдона.

Говорил лазутчик негромко, опасаясь сторожей, бродящих по парку.

— Да ты… эй, слушай… Погромче. Не бойся, не дадим в обиду, парень! Стань на скамью и докладывай, что видел… А то нам здесь и не слышно! — кричали задние из густой толпы.

Лазутчик взлез на скамью и заговорил погромче.

— Вот, граждане, какое дело вышло со мною…

— Не видно нам!.. Плохо слышно! Стань-ка повыше!

— На подножье статуи. А куклу — снять, пусть говорит человек!

— Как? Снять августа? Коснуться его изображения? Не смейте, — здесь и там раздались возмущенные голоса ромэйцев-эллинов и римлян. Им хотелось узнать новые вести. Но тронуть священную особу императора, хотя бы и литую из бронзы! Это уж слишком великое преступление.

Совсем иначе думали туземцы, около 700 лет придавленные пятою чужих насильников. Попытка Гильдона вернула мужество в их бескровные сердца, силой налила их истонченные руки.

— Вздор… Пустое! Кукла медная должна уступить место живому, хорошему парню. Вали ее!

И с долгим, жалобным звоном, словно с протяжным плачем, упала статуя прямо в водоем, обдав окружающих фонтаном брызг.

Женщины, дети — смеялись. Старики ворчали. А эллины и римские граждане схватились за камни, выдернули из-за пояса ножи, угрожая, негодуя.

— Обида. Месть. Головы разобьем вам, грязные нильские черви!

Драка уже назревала. Но старик египтянин стал между своими и чужими задирами. Ласково обратился он к легионеру-римлянину, который готов был пустить уже в ход свой короткий, отточенный меч.

— Успокойся, сынок… Статуя только обмылась в воде. А мы ее сейчас поставим на место. Вот увидишь. Я сам… и ты поможешь! Пусть договорит этот пришелец. Всем хочется слышать получше. И тебе, я полагаю.

Речь помогла. Лазутчик уже взобрался на пьедестал, собираясь начать рассказ.

Толстая египтянка, расталкивая толпу своими мускулистыми руками, напирая необъятною грудью, протискивалась вперед, торопливо кидая вопросы:

— Что? Что случилось? Что говорит этот сухопарый?..

— В плену у Гильдона две недели просидел проныра. Теперь пришел за женщинами в город, за самыми толстыми. В лагерях не хватает девок! — пошутил римлянин, подмигивая своим.

— По языку ты сам годишься в девки… только слишком уродлив для женщины! Битый горшок с трещинами вместо рожи!.. — обрезала шутника толстуха.

Хохот прокатился по толпе.

— Тише, вы… Слушать дайте! — сердито кинул весельчакам старик египтянин.

А лазутчик, продолжая свою басню, говорил:

— Вот… иду я с товарами в Александрию. Откуда ни возьмись — передовой разъезд Гильдона… совсем недалеко от города.

— Близко?.. Зевс и Гера! Чего же смотрит наместник Орест? — вырвалось у римлянина. Но под общее шиканье он умолк.

— Ограбили меня до ниточки проклятые воины и привели в лагерь Гильдона. Там я и наслыхался вестей. Боюсь и говорить. Скажут, что я поджигаю бунт. Схватят еще.

— Говори. Не выдадим… Видишь, нас сколько?

И египтяне, нубийцы, люди из Сирии теснее сплотились вокруг говоруна.

— Ну, значит, я узнал там, что сарацины, номады аравийские, вся Сирия — соединились с нашим… с этим проклятым Гильдоном! И не успокоятся, пока нога чужая останется на египетской земле. Графс Гильдон поклялся Анубисом и Озирисом, что наградит каждого, который придет на помощь правому делу. Рабам — свобода и жилища. Свободным — земли и доступ ко всем высшим должностям в царстве… как раньше было… Вот что обещал правитель Египта.

— Свободу даст нам. Пищу и жилье! — загудели голоса рабов.

— Прогонит чужих… Власть будет у своих в руках! — радовались туземцы.

— Плети и оковы вы получите, ослы! Долой лазутчика! А не то!

Римлянин и его товарищи стали пробиваться к говоруну.

— Ты сам лазутчик! — загораживая дорогу воину, крикнул огромного роста нубиец, кузнец с молотом в руке. — Мы хотим знать правду… Пусть говорит. Надоели нам глашатаи Ореста… которые врут, как зеленые попугаи!

— Ну, держись, собака! Подавишься ты лазутчиком! — взмахивая мечом, накинулся на великана обозленный римлянин. Но его подруга, пробившись вперед, успела удержать драчуна, а окружающие оттолкнули кузнеца, тоже высоко поднявшего тяжелый молот.

— Диоскур, оставь… пойдем отсюда.

— Да как он смел, этот вонючий крокодил… жаба сирийская?.. Я его! — потрясая мечом, но не сходя с места, грозил римлянин, зная, что молот дробит и железные мечи.

— Ах ты, римская собака. Наложник греческий и византийский! — кричал ему кузнец.

— Брось, Хэт! — успокаивал старик кузнеца. — Здесь — священное место, не забывай. Правитель запретил шуметь, чтоб не мешать ученым. Разойдемся лучше.

— Довольно спорить. Да еще за ножи схватились. Мало братской крови пролилось на эти камни? — уговаривали старики.

— А где говорун-лазутчик? Давайте его сюда! — настаивали ромэйцы и римляне. — К наместнику шпиона.

Но парня уже и след простыл. Он соскользнул с подножия и скрылся, как только началась стычка.

— Удрать успел? Он не осел, хотя из египтян!

— Да, он не разбойник и вор, как плуты-эллины… как жадные ромэйцы!

— Сочтемся в другом месте, погодите!

— Волки… скорпионы бездомные!

— Ослы… кабаны нильские!

Обмениваясь оскорблениями уже издали, разошлись толпы.

Со стороны Академии в это время сюда подошел Плотин, совсем поседелый и облыселый за минувшие 10–11 лет. Петр, диакон патриаршей церкви, честолюбивый, но умный, даровитый человек, сопровождал Плотина, учеником которого был в течение последних семи лет. Теперь, облеченный званием грамматика-философа, он надеялся получить место наставника в школе Плотина. Этим укрепилась бы христианская вера и высоко поднялся сам Петр в глазах властей духовных и светских.

Ввиду этого осторожно, но упорно старался окутать хитрый клирик стареющего, дряхлеющего философа-наставника своим угождением и вниманьем.

— Что здесь было? Кто шумел? — обратился Плотин к старику эллину, сидящему у водоема, в тени.

— Народ поволновался. Лазутчика от Гильдона слушали. Одни за графса… Другие не позволяли поджигать людей. Ну и поспорили малость…

— И статую божественного августа сбросили на землю. Кто посмел? — возмутился Петр, ревностный почитатель власти.

— А Плутон разберет, кто толкнул! Статуя не пришита гвоздями… и рухнула.

— Надо узнать… схватить оскорбителя… Мы не должны допускать этого в пределах Академии. Донесут императору. Итак немало клеветы рушится на нашу милую alma mater. Тревожные дни переживаем мы, Плотин.

— Да, грозные, тяжелые минуты. Что видим кругом? — тяжело опускаясь на скамью, грустно начал словоохотливый философ. — Рим, великий Рим — во власти диких готов с кровожадным юношей Аларихом во главе. Вот даже Стилихон, бросив борьбу с Гильдоном, должен был поспешить на защиту Италии. А у нас? Междоусобица, дикая, взаимная резня. Мор и гибель в стенах Александрии от гниющих трупов. И все мало. В Константинополе — не думают о нас. Нет сильной власти. Этот юноша — кесарь, Аркадий? Куда он годится против отца? Хорошо еще, что мать-императрица и сестра Пульхерия умеют держать власть. А то бы! Но и там — дворцовые, свои раздоры, подкопы. Тяжело…

— Мир зол и дик. Но мы его просветим, наставник… научим быть лучше и добрее… Надо только иметь больше влияния. Связаться ближе с верховною властью… Тогда мы заставим толпу плясать и прыгать высоко под наши флейты… а не под рожки солдата-легионера!

— Заставить — трудно, Петр! Непрочно это… Надо научить…

— Да, и учить надо. Мы научим. А кстати, благородный друг Истины… Ты не решил еще, когда я могу начать преподаванье в твоей превосходной школе?

— Ты не взыщи, друг Петр… Я, знаешь… Я решил теперь иначе.

— Да-а?.. — протянул уязвленный Петр. — Прости, что я напомнил тебе о твоем прежнем намерении. А… все же, не могу ли знать: что заставило тебя изменить твое решение?

— Скажу. Я, как ты знаешь, стараюсь собрать в моей гимназии самых прославленных наставников, какие известны сейчас миру. Но в ней не было женского влияния. А оно шлифует умы и души, как алмаз шлифуется в своей же пыли и в масле. И вот я остановился на Гипатии.

— На этой вертлявой болтунье-девчонке?

— Напрасно, Петр. Мы с тобою знаем, какие познания вмещает в себя прекрасная голова этой девушки. И не молода она. Ей уж двадцать пятый год.

Ничего не ответив, отошел Петр. Только стиснутые зубы, посиневшие губы выдавали, какую тяжкую обиду затаил в себе честолюбец клирик.

— Да вот и солнышко мое. Она идет сюда. И толпа учеников, как всегда, за нею… хотя еще и не наставница она в гимназии моей. Садись. Послушаешь, как умно влияет девушка на старых и молодых.

Петр, темный и злой, сел на скамью, рядом с Плотином.

Толстяк Феон, неотлучный спутник дочери, потный, с трудом дыша, потянул прямо на скамью у водоема.

— Почтеннейший Плотин… друг Петр, привет! Отдуваясь, обмахиваясь веткой, сорванной от соседней смоковницы, он грузно опустился на скамью.

Гипатия и ее спутники издали почтительно послали привет наставнику и с веселым, молодым говором расселись вблизи воды, на скамьях, а то и прямо на траве. Гипатия села на скамью немного поодаль и с нею четыре более пожилых спутника: Альбиций, римлянин из Италии; Кельсий, эллин, местный уроженец; другой эллин, из Афин, Пэмантий. Четвертый, Синезий, в наряде христианина-иерея, — резал глаза своей фелонью среди простых, но изящных плащей и хитонов, накинутых на стройные фигуры язычников, умеющих укреплять и холить свое тело. Сутулый, аскет на вид, пресвитер Синезий кидался в глаза неуклюжей фигурою, странными чертами лица. Широкие скулы, большой рот, толстый нос — были смешны. Суровые глаза пугали своим блеском из-под густых, кустистых бровей, как у орангутанга. Но когда он изредка улыбался, полные губы дышали добротою, лицо озарялось особым светом. А высокий, белый лоб говорил о просторе для мысли под яйцеобразным черепом юного пресвитера, приверженца новоплатонического учения, которое он старался связать с христианской туманной догматикой.

— Как хорошо, как здесь прохладно у водоема! — со вздохом облегчения вырвалось у Гипатии.

— Напиться хочешь, я сейчас…

— Быть может, плод граната или гроздь винограда, Гипатия?..

— Если желаешь… я буду обвевать тебя, — срывая густую ветвь, предложил, наперебой с двумя, третий спутник.

Только Синезий, отойдя в тень магнолии, украдкой любовался девушкою.

— Нет, благодарю! Мне ничего не надо. А вот теперь — можете прочесть плоды вашей утренней беседы с Музой, как вы обещали. Я отдохну и послушаю. Начинай, хоть ты, Альбиций… Жаль, что нет кифары или лютни под рукой. Но все равно. Я слушаю.

Побледнев, видимо волнуясь, развернул римлянин небольшой свиток и сильно, порывисто начал читать:

С лентой черной, с непокорной, рыжей гривою волос, облик гордый, нежно-твердый, мне восторг — и боль принес. Весь пылаю и желаю обладать тобой давно. В муках страсти вижу: счастье это мне не суждено. Я без милых глаз не в силах жить, Познанию служить… Смерть зову я… Сам порву я, вместо Парки, — жизни нить!

— Красиво сделано, друг Альбиций, — с улыбкой похвалила девушка, когда чтец, умолкнув, стоял перед нею, не спуская с нее влюбленных глаз. — Даже похоже на старые напевы стремительного Горация. Очень неплохо. Ну, садись. Будем слушать эллинский напев Кельсия. Начинай.

Не вынимая свитка или записной дощечки, наизусть, красивым грудным голосом начал чтение Кельсий:

Чувствую, рано склонился я челом над могилою. Кто ж мое сердце согреет страсти сном, дивной силою? Милая, нежная дева, как цветок, ароматная. Речь ее сладостно льется, как поток, нежно-внятная. С ней чтобы слиться, с улыбкой я пойду на мучения. С ней не страшусь самой смерти и в аду пробуждения.

Сказал и тоже молчит влюбленный поэт. Ждет приговора. Только нервно оправляет плащ и золотой обруч на черных, волнистых волосах.

— Божественная слока, индусский напев! Ты, Кельсий, хорошо овладел трудным и музыкальным размером. Разрывы ритма и зияние — все на месте. Хорошо! Теперь черед за тобою, Пэмантий. Ты, кажется, тоже сказал, что написал что-то?

— Не потаю… Седеет у меня голова… А ты, как Муза, будишь в ней забытые звуки… Слушай, если приказываешь… Строк у меня немного… Не соскучишься, надеюсь.

И с легкой усмешкой, словно осмеивая себя самого, степенный, глубокоученый наставник школы Плотина, Пэмантий протяжно, просто начал:

Глаза — два солнца на твоем лице, А солнце и луна — два глаза у природы. И каждый заключен в законченном кольце скользя по нем бесчисленные годы, не ведая начал, не мысля о конце. Глазам Вселенной и твоим очам, на что им оды?

— Великолепно. Целый философский и космический трактат в звучной, изысканной форме… «Заключен в законченном кольце»! Звучит как музыка. Как скажете, друзья-поэты? Я правильно сужу?

Молча пожал плечами Альбиций и отошел. Кельсий угодливо закивал Пэмантию:

— За тобою победа, признаю. Наши элегии далеко не так хороши и глубоки, как это короткое, вдохновенное шестистишие… Простота, сила мысли, гармония и изысканность выражений… Прекрасно, друг!

И с преувеличенным восторгом грек-хитрец пожал локоть сопернику.

— Теперь твой черед, Синезий? Или вам запрещают каноны писать размеренные, созвучные строки, посвящая их женщине? Только Богу своему поете вы хвалы?

— О нет, божественная и мудрая дева. Мы — слуги Господа, но и мы — люди. Мужи… Кровь у нас так же красна, как и у всех в молодые годы. Но… одно мне мешает писать стихи… хотя бы и в твою честь…

— Твой сан пресвитера?

— О нет, Гипатия. Премудрый, блаженный Соломон. Он стоял ближе к Господу, чем сам святейший патриарх. А кто не знает, какие вдохновенные хвалы слагал он красоте, телу дивной Суламифи… Но ты сама мне помехой.

— Я?.. Забавно. Это еще как?

— Иди сюда, поближе… узнаешь, увидишь!

Повинуясь жесту священника, Гипатия стала на самый край водоема. Конец ее плаща коснулся воды. Вся она четко отражалась в зеркале водоема, с ног до головы.

— Видишь, женщина? — спросил серьезно Синезий, с тем же вдохновенным видом, с каким призывал к очищению от греха свою паству. — Видишь это живое, несравненное создание Божие? Какой Гомер, Вергилий или Гораций может создать что-либо, достойное этого совершенства? Зачем же мне срамиться, суди сама.

— О… Да ты, аскет-христианин, самый опасный и тонкий льстец! Те трое — дети перед твоей мнимой простотою и неуклюжестью! — грозя пальцем, негромко заметила ему Гипатия и даже рассмеялась.

Альбиций сильнее нахмурился. Кельсий, стоя рядом, улыбался, кивая головой.

— Вот, вот. Поговорка и у нас есть. Ворует не резвый, а тихий котенок.

— Это ты себя сравниваешь с котом? — играя созвучием, едко кинул Альбиций. Сливая предлог с существительным, он «скотом» окрестил слишком угодливого соперника.

— Словами играешь, приятель Альбиций? Не забудь, что с… со слов не взыскивают! — скаламбурил в свой черед эллин.

— Но ослов бьют, и очень больно, порою… знаешь, Кельсий.

И с явной угрозой Альбиций шагнул вперед.

— Друзья, минутку! послушайте! Что у вас за нелепые перекоры?.. Хотите, я скажу вам басню небольшую? Пока вы оба так горячо старались доказать свое расположение ко мне, природа мне навеяла несколько образов. Хотите слушать?..

Эллин и римлянин молча кивнули, застыв на своих местах; а те, кто сидел поодаль, вскочили, сгрудились вокруг Гипатии с говором:

— Басню!.. Внимание!.. Гипатия басню нам скажет!..

В тишине внятно зазвучал голос девушки, которая начала медленно импровизировать. Быстро достав дощечку и стиль, Пэмантий стал записывать.

Гипатия, глядя в синеву неба, как бы видя там что-то, заговорила напевно, как обычно читают стихи в Александрии:

В Фессалии, где горы так велики, два мальчика тропинкой шли… Поток ревел внизу. Вдруг оба земляники они в расселине увидели цветок… Он — мой! — Нет, мой! — Заспорили ребята. А детям, знаете, желание их — свято. Спор, разгораясь, переходит в бой… И оба — сорвались… исчезнули в пучине… А падая, цветок измяли под собой. Так зло великое в ничтожнейшей причине скрывается порой. И там же ягод много, неделею поздней — созрело, налилось… И ели все, кому пришлось пройти случайно той дорогой…

— Как вам нравится побасенка, мои задорные и милые друзья? — обратилась, помолчав, к Альбицию и Кельсию Гипатия.

— Да как сказать? Мало утешительного… но я не позабуду басенки…

— И я! Альбиций, дай руку… Не дуйся… Мы же друзья!

— А… вижу, вы поняли меня. Я рада!..

— Гипатия, я не успел всего записать, — подойдя, сказал один из молодежи. — Не повторишь ли конец?

— Да я его сама забыла. Суть — не в словах, а в самой сути. Эта басня не вас касалась… Не стоит повторять того, что унеслось с текущим мгновением быстробегущей жизни… Ловите все прекрасное и доброе, что вам приносит новый миг жизни. И только дурное — пропускайте… гоните от своей души…

Ученик, улыбаясь, отошел.

— Да, умная и добрая у тебя дочь, Феон! — шепнул другу Плотин…

В это время голос Петра прорезал наступившее затишье. Он старался, видимо, убедить в чем-то Пэмантия, а тот слушал внимательно и изредка спокойно, веско возражал. Гипатия тоже прислушалась.

— Слишком буйна здешняя чернь, — с раздражением чеканил Петр. — Своей распущенностью она портит часто все лучшее, что мы затеваем для ее же блага. Бунт раздражает власть. И сам народ губит то, что ему творится на пользу.

— На-род? — насмешливо протянул Пэмантий. — Мы сами виноваты в своих неудачах… Наши ошибки губят дело… Зачем винить толпу? Народа — нет! Это — призрачное, наивное понятие. Есть тираны, демагоги, искатели легкой наживы. А доверчивая чернь им служит… себе во вред, ты прав!.. Откуда возьмется этот великан-народ? Где этот океан, кидающий бурные волны через стены крепостей, подмывающий троны? Жрецам нужен мир для их обрядов. Мы, умудренные наукой и опытом, только и просим мира! Мой брадобрей, сапожник, колбасник и мелочной торговец, — все они читать не умеют даже по складам… Они боятся крови, тишина — их заветная мечта. Откуда же может явиться этот таинственный дух разрушения, который ты назвал народною толпою, чернью, непокорной и буйной через меру? Старое правило: если все части равны миру, я говорю, что и целое — равно миру, а не раздору и войне…

— Народа нет? Странная мысль. И ты, Пэмантий, это говоришь? — прозвучал вопрос Гипатии.

— Да, я. И готов повторить все, что говорил сейчас.

— Не надо. Я слышала… Значит, по-твоему, нет стихии, в которой зарождаются, растут и гибнут государства?.. Нет воздуха, которым дышит мир? Нет того океана простых людей, могучих своим количеством среди которого зарождается отдельный гений и прорезает глубокий след? Значит, по-твоему, люди не живут общей жизнью, более могучей, чем жизнь самого яркого человека? Да разве огромная толпа, так же, как и я или ты, — не дрожит от любви, от сострадания, от гнева, от ужаса, когда на это есть причина? Не думаю, чтобы ты стал отрицать такую простую мысль.

— Я не об этом… я говорю о другом! Если бы существовал тот идеальный, разумный народ, о котором ты говоришь, Гипатия!.. Давно бы тогда мир очистился от всех своих низких, отвратительных пороков, от дикой темноты… Счастливы были бы жалкие люди!.. А что мы видим на самом деле? Мрак тяжелый висит над миром. Обиды, поругания терпит народ. И сам кует свои оковы, служит тиранам, ради их выгоды, по их прихоти режет друг друга… Войны, междоусобья? Кому они нужны? Народу? Нет. Господа натравливают толпу, как псарь посылает борзых на волка… Нет у народа твоего ясной цели, сознания своих собственных сил… Народ не понимает, сколько добра он может сотворить, объединяясь для общего блага! Пожалуй, народ — океан… угрюмый, вечно дикий и бурливый, который губит искры света, какие иногда мыслитель-человек стремится заронить в души собратий. Мрак и смятенье, хаос — вот что такое пучина народная.

— Не узнаю тебя, Пэмантий! Ты, обычно молчаливый, несмелый, скрытный… Ты ли это говоришь? Какой оракул овладел тобой сегодня?

— Скорбь владеет мною. Взгляни: вот гавань пред тобою, одна из лучших в целом мире. Как муравьи, толпятся там люди… Богатства с целого света там громоздятся, словно горы. Едва их уберут, а с кораблей — опять навалят горы дорогого груза. И отсюда — все расходятся по свету… Вон серый мол купается в зеленоватых волнах морских. А вдали это море так нежно обнимается с синевато-фиолетовой далью небес… И все это залито горячими лучами солнца. Все — живет… Все — красота! Это — лицо природы, ее творение… А вот что сделал человек, гляди! Видишь обломки колонн… остатки тяжелых аркад дворца Птоломеев?.. Развалины двух книгохранилищ, лучших на земле? Вот улицы, вдоль которых тянулись дворцы, термы, храмы, полные чудных статуй… Что видим мы теперь? Разрушенье, мусор… Кладбище грустное вместо гордых зданий. И это сделал — твой гигант — народ, Гипатия…

— Отчасти ты прав. Но — не совсем. Есть у народа разум… но — свой, особенный… Он творит и рушит по каким-то, пока нам не понятным, законам… Мы с тобою исчезнем… Мы рождены на мгновенье… А толпа будет жить! Если даже наша земля погибнет, сознанье, в нас живущее, — оно возродится в новом виде, на другом клочке земли… И толпа — так же будет рушить и творить. Ты не забудь, толпа все это сотворила, что после она же разрушила. Но она создавала эту красоту не для себя. Может быть, потому ей и не жалко было рушить… Подумай.

— Что ж… может быть? Но это не говорит о разуме толпы. Она могла вернуть себе свое, добра не разрушая.

— Легко сказать, Пэмантий! Ты сам, ты разве не вышел из народа, ты — не часть его? Но ты раньше узнал просвещение… созрел, учился, ты опытом богат… за счет труда твоих рабов. И кто знает, не выкинут ли эти темные волны народные еще десятки и сотни великих умов, горячих сердец; и они, любя своих собратий, укажут им прямой путь к счастью, которого мы с тобою пока еще не видим!..

— Я допускаю… Но когда это еще будет?! А пока — гибель и смерть кругом.

— Думаю, и ты хотел бы лучше умереть, как Сократ, чем жить, как тиран Пизистрат? Хорошо жить ради честных, высоких убеждений… И счастлив тот, кто умеет за них умереть!

— Для смерти ли мы созданы, Гипатия? Цель жизни — жить.

— А сознанье ты позабыл, Пэмантий?.. Оно порою неодолимо толкает нас на гибель. Я не могла бы ради вымыслов и призрачных велений веры умереть, как делают порой безумные христиане. Но ради счастья людей, чтобы великую идею закрепить своею кровью?.. На это я готова каждую минуту…

— Что ты, Гипатия? Что ты, дочка? Храни Юпитер тебя от этого, — с тревогой вмешался Феон, который ловил каждое слово своей дочери.

Пэмантий, выйдя из раздумья, проговорил медленно:

— Что ж… может быть, есть доля истины в твоих словах. Но… мне пора. Ждут ученики. Я сюда вернусь… И мы с тобою еще поспорим, мудрая девушка… да и мудреная притом!

Все разошлись с говором, приветствуя на ходу друг друга.

Плотин обратился к Гипатии:

— Выслушай, Гипатия, что передаст тебе от меня отец. И если согласишься… я буду рад душевно… Добрый день.

Он ушел за всеми.

— В чем дело, отец? Скажи скорее. Знаешь, женщины не терпят долго. Им надо все узнать немедля… Что говорил тебе наставник? Обо мне?..

— Да. Он…

— Ты не решаешься?.. О, Музы… Не сватовство ли? Что ж, в дочери к нему пойти я согласна, только не в жены. И то, если мой отец родной, любимый ревновать меня не станет к названому отцу…

— Не смейся, дочь. Дело серьезное. Он предлагает тебе быть наставницей в его Гимназии.

— Мне? В его Гимназии? Но там только и есть свободная кафедра по математике и нравственным наукам. И он — мне предлагает?.. Да быть не может!.. Я верно поняла?..

— Да, дитя мое…

— Да что ты? Могу ли я учить, когда сама еще почти что ничему не научилась? Здесь, с молодежью, я беседую порою, как умею… Но с кафедры… учить людей, которые мудрее и старше меня?! Они придут и будут ждать, чтобы я указала им пути жизни… отогнала от них сомненья… Нет, на это у меня не хватит сил!

— Верь не себе, Гипатия! Поверь старому мудрецу наставнику, Плотину… и мне… и всем, кто тебя знает. Ты сумеешь делать то, что предлагает наставник. Если женщина должна быть скромной… то мудрая — должна знать, кому можно верить!.. Молчишь? Не отвечаешь?..

— Что ж… верно, вы правы! Я согласна. Скажи наставнику, что я до глубины души растрогана… и благодарна!

— Вот… это — лучше всего. Иду, сейчас скажу. Оя будет рад.

На поцелуй отца дочь ответила долгим поцелуем…

— А вот Пэмантий идет опять сюда. Смотри, Гипатия! Отчего так скоро окончил ты работу, друг Пэмантий?

— Плотин сам хотел побеседовать с учениками. Я и поспешил докончить спор с Гипатией…

— Все вы спорите! Непримиримые… друзья… Ха-ха!.. Ну, дочка, я иду… скажу Плотину твой ответ. Да хранят вас боги!

— Какой ответ, Гипатия? Скажи, если это не тайна. — невольно задал вопрос Пэмантий, проводив взором Феона.

— Плотин зовет меня преподавать в Гимназии… и я дала согласье…

— Вот радостная новость. Я слышал от Плотина… и только сомневался…

— В чем? Подойду ли я к такому делу трудному? Ты возразил?

— О нет… напротив…

— А мне сказали, ты порицал меня…

— Я? Да есть ли кафедра, которой ты не была бы достойна, Гипатия? Тебе налгали на меня…

— Вот как? Ты то же самое сейчас сказал, что я от Кельсия сегодня слышала. Ты заметил, верно, меня он очень любит…

— Может быть… не знаю… Тебе это виднее, девушка.

— И очень заметно. Он никогда со мною не спорит… старается угодить.

— Знаешь, Гипатия, — помолчав, глухо заговорил Пэмантий, — когда я мальчиком ловил синичек сизо-перых, силки в траве расставлю, бывало, и лежу, затаив дыханье, чтобы не вспугнуть добычу… А потом, в палестре, вступая в единоборство с лучшим другом, который вдвое был сильнее меня, я наносил ему удары без пощады, не уступая ни на пядь, хотя и знал заранее, что победа будет за ним.

— Недурно придуман ответ. Но, поверь, Пэмантий, и самый хитрый птицелов меня не поймает в силки угодливости.

— Я не о тебе и думал, Гипатия. А Кельсий?.. Что ж? Он — честен, недурен собою. Патриций, молод и богат. Его я ни в чем не могу упрекнуть плохом. Он — не хуже остальной молодежи…

— А как по-твоему?.. Другие — плохи?..

— Не спрашивай. Вообще, я презираю людей. Да и себя самого, заодно!

— Всех людей? Целый мир?..

— Почти что так.

— За что же? Помилуй!

— За что? За лживость… за безволие. Я слишком много испытал… и слишком глубоко изведал эту жизнь… Как думаешь, легко мне было уйти от жизни в молодые годы и погрузиться в сухие выкладки математики?.. Жить — для вычислений, мне совершенно не дающих счастья?

— Ты был несчастлив в жизни… в любви?..

— Я и теперь глубоко несчастен… И, что всего тяжелее, — не верю в счастье на земле… Я ищу истины… а кругом — обман и притворство… Семья моя, отец и мать? Нет, лучше и не вспоминать о них. Семья патрициев, которые не знают пределов для страстей… для самых грязных и диких желаний… И, что всего больнее, — они позабывали часто, что я живу на свете, их дитя родное… А я их любил горячо.

— Понимаю. Говори… я слушаю.

— Потом… я стал юношею… явились страсти… Кого я любил, те были недоступны для меня… они были слишком прекрасны, чисты. Они уже любили и были любимы. А те, кого я… покупал… или имел случайно? Прости, я лучше замолчу…

— Нет, говори, прошу тебя. Ведь мне уже двадцать пятый год. Я не девочка. Я медицину изучала с тобою вместе. Говори!

— Не изведав настоящей, сильной любви, я захотел власти, богатства. Я утроил… учетверил наследство, которое получил от отца. Торг — чудесная игра. Квит или вдвое! Мне сразу повезло. Одним из первых богачей считаюсь я в Александрии.

— Вот как? А я и не подозревала. Ты так скромен с виду. Но продолжай.

— Да нечего уж больше и говорить. Безумная жажда чистой любви, бурные желания потрясали меня. А женщины?.. Как они пылко ласкали… как были нежны. Как радовались моим богатым подаркам! И я, одарив каждую, уходил с отвращением… И вот решил погрузиться в науки.

— Тут ты нашел свою цель, надеюсь?

— Цель?.. Нет. Это — было средство, чтобы забыться, отогнать тоску неудовлетворенности жизнью. Я не хочу притворяться. Главная цель моей жизни — любить и быть любимым. Я по природе не искатель высшей правды. Я — человек, такой же, как и все. А без любви — для людей нет полного счастья.

— Неужели же так трудно было найти тебе подходящую подругу?.. Здесь, где с целого света собраны красавицы лучших родов…

— Да, здесь! Случалось, что меня любили горячо, так, не из выгоды. Но я… я долго не умел любить тех, кто мне попадался в жизни. Или в подруге находил что-то… ломавшее мою любовь. Либо я ей становился чужим… после таких чудных снов наяву, какие мы видели с нею вместе. Значит, или я должен измениться… или женщины еще не те, каких я могу любить по-настоящему… на всю жизнь?..

— Как ты страдаешь, Пэмантий. Но… если бы тебе встретилась, наконец, женщина, способная понять, оценить твои стремленья?.. Неужели ты не мог бы полюбить больше никого?.. По-настоящему?..

— Я не сумел бы?! Подумать больно, как бы я ее любил! Себя отдам на муки ради нее! В ней слились бы все радости моей жизни. Воображаю: вот она говорит к толпе. Ей чутко внимают люди… готовы понести ее на плечах в Пантеон. А я — тут же… Ловлю ее речи, движения рук… Потом — мы дома, вдвоем… и здесь — она только моя. Только со мною! Какое счастье!

Пэмантий, задыхаясь, умолк, как будто у него не стало звука.

— Значит… ты нашел такую избранницу?

— Она — не для меня…

— Ты так думаешь?..

— Я не думаю, а знаю. Если бы даже она сама мне шепнула, что любит, — я бы отошел безмолвно.

— Но почему?

— Я… я совсем уже немолод… И девушки-богини не стою.

— Ты любовь переплетаешь с какими-то торговыми расчетами, Пэмантий.

— Недаром я был купцом. Но я честно вел торг! Чего не мог оплатить сполна, того я не касался.

— И даже готов оттолкнуть от себя свое счастье?

— Я боюсь погубить чужое счастье… не смею воровать его. Женщина способна пожалеть… увлечься… и потом, узнав меня хорошо, станет страдать от сделанной ошибки. Этого я не допущу никогда! Если бы жизнь моя зависела от одного слова… я скажу: нет! И отойду. И спокойно умру.

— Ты — любишь? Говори…

— Нет. Что ты?.. Нет…

— Ты сам проговорился! Скажи, меня ты уважаешь?..

— От всей души!

— Так… Друг мой, Пэмантий. Скажи… я хочу знать: чей образ ты рисовал передо мною так восторженно? Я хочу услышать… если бы ты даже мне признался в страсти… Молчишь? Ну так слушай. Ты мне раскрыл себя. И я перед тобою раскрыться бы хотела. Желаешь слушать?

— Я?.. Какой вопрос, Гипатия.

— Я тоже однажды в жизни полюбила… еще почти ребенком. Давно… давно уж это случилось… Мы встретились случайно. Он уплывал из гавани, куда входила наша галера. Он был так чист и хорош… и так печален! И ему я отдалась мгновенно… через морской простор. Впервые в жизни… и, казалось, навсегда! И, если бы мы встретились с ним, на двух концах необъятного мира… одаренные иными чувствами… другою страстью, не похожей на земную… Я отдалась бы ему через всю мировую бесконечность… и — навсегда!

— Молчи, Гипатия…

— Нет, я доскажу. Прошли года… Его люблю я… как светлый сон… как любят мечту! Но — я женщина. Я должна быть матерью… женою. Только тогда у меня будет уравновешена и мысль, и дух мой. Тогда я сумею учить людей, не взволнованная игрою страстей. И… слушай, Пэмантий. Тебя я еще не люблю. Но ты — один, кого я могла бы полюбить. И полюблю, — быть может! Привыкну к твоей любви. И буду тебе платить всей нежностью, на какую только способна… Я хочу быть твоею женою. Ты — не оттолкнешь меня, скажи?..

Глядя в глаза пораженному Пэмантию, она нежно взяла его руку.

— Гипатия… Я грежу… Или? Гипатия… я с ума схожу! Гипатия… я…

— Постой, подожди. Слушай. Что там опять случилось?.. Сюда бегут. За кем-то гонятся. Опять возмущение. О, боги великие!

Она, не досказав, кинулась навстречу бегущим.

Спотыкаясь, здоровый, рослый римлянин нес на руках ребенка лет трех. Оба были покрыты кровью, которая лилась из ран на голове, на шее, на плечах. Кто-то, очевидно, сзади догонял и резал их ножом, но не успел дорезать. Человек пятнадцать женщин, стариков, детей — бежало за первым… Все были избиты, окровавлены.

Упав на скамью, отец с ребенком повалился совсем, шепча:

— Защитите… убивают… язычники… укройте!

Кровь, хлынув из горла, помешала ему договорить.

— Что случилось, граждане? Кто гонится за вами?

— Язычники… египтяне, сирийцы… и даже греки, кто здесь родился… кто — не христианин. И ромэйцы… Толпы по улицам бегут, кричат: «Да здравствует графс Гильдон! Смерть ромэйцам!.. пришельцам из Бизанции… гибель!» Как зверей на травле, избивают нас. А мы ничего не ждали. Нет нам защиты… укрой… спаси! Сюда не смеют ворваться.

— Наши — вас избивают?.. Какой позор!

— Ты — язычница. Но — ты женщина. Мы — твои сестры… спаси детей наших! — молили в ужасе Гипатию эти испуганные матери, окружив девушку.

— Пэмантий, зови скорее учеников… собери прислугу Академии. Пусть возьмут оружие… Никто не должен ворваться сюда. Иди!

— Да вот и наши уже бегут, Гипатия. Там запирают ворота.

Он не успел досказать. Плотин и Феон прибежали к водоему, ведя за собою рабов Академии. Все ученики и наставники Гимназии, ученые, работающие здесь, ухватив мечи, топоры, тяжелые полосы железа, спешили за Плотином. Несколько рабов старались закрыть входные ворота, но там уже темнели первые кучки бунтующей черни и мешали закрыть вход. Раненных, испуганных христиан по знаку Плотина рабы увели в соседнее здание. Гипатия, дрожа от волнения, обратилась к окружающим:

— Друзья… сограждане! неужели мы допустим такое зверство в стенах нашей Академии?.. Если народ стремится сбросить с шеи ненавистное, чужое ярмо, он прав. Пусть борется… пусть убивает поработителей и гибнет сам! Но нельзя проливать невинную кровь… убивать беззащитных детей, женщин… стариков! Они и так уже скоро должны умереть. Это позор! Мы не позволим этого, друзья и братья! Не правда ли?..

— Нет… Конечно, это позорно. Мы готовы идти с тобою, куда хочешь. Веди нас, Гипатия! — со всех сторон раздавались молодые голоса.

— Что тут толковать? — покрыл общий говор голос Альбиция. — Мы — не александрийская чернь. Римляне и греки, внуки и сыновья Леонидов и Сципионов, — мы сумеем дать отпор негодяям. Они не пойдут дальше, чем на длину моего меча… в котором — ровно три четверти!

— Не горячись, Альбиций, — стараясь заглушить голос соперника, вмешался Кельсий. — Сперва попробуем образумить буянов словами. А если это не поможет?.. Что делать?.. Станем биться и умирать! Торопиться нечего. Не правда ли, товарищи и братья?.. Что скажешь ты, Плотин, мудрый наставник наш?

Крики молодежи не дали Плотину ответить. Со всех сторон кричали:

— Что скажет Гипатия? Как она решит?.. Скажи, что надо нам делать?..

— Я выжидаю, хочу узнать, что дальше будет. Отвагой полны вы все. Так посмотрим, в чем придется проявить эту отвагу и силу духа!.. Вот они бегут. Посмотрим.

Крики набегающей толпы покрыли голос Гипатии.

— Сюда убежали христиане. Здесь они спрятались. Надо их найти! Смерть христианам. Бейте врагов!

Передние уже докатились до группы, с Гипатией во главе, и невольно вынуждены были остановиться. Задние — продолжали набегать, как волна на волну. И движение понемногу затормозилось, застыло…

— Вы, там… Тише! Здесь — свои! Не напирайте! — кричали передовые тем, кто набегал сзади.

Толпа остановилась, но голоса рвались из живой стены людей, властные, злобные голоса:

— Христиане сюда убежали. Пусть нам выдадут… проклятых насильников! Мы расправимся с ними… как они нас мучили и избивали десятки раз! Теперь Гильдон — наша защита!

— Молчите… слушайте! — голос Гипатии прорезал общий гул голосов. — За что вы их хотите убивать?..

— Христиане — враги Александрии. Они продают и предают Египет бизантийцам и римлянам! Они отнимают у нас последний кусок хлеба… отбивают работу!

— Это кто же? Нищие старики, больные, слабые женщины, дети-малыши? Они сами живут подаянием. А вы их убиваете! Стыдитесь! Опомнитесь!..

— Что эта девчонка там бормочет?!

— К Сэту, в преисподнюю пошлите болтунью. Христиан идем искать! — со всех сторон неслись злобные отклики.

Но те, кто стоял впереди, стали успокаивать крикунов:

— Дурачье! Ихневмоны слепые! Гипатии не знаете? Она — друг правды и наш друг. Друг народа!

— Да, я ваш друг! — прозвенел широко над толпою голос девушки, которая сейчас вся трепетала, как слишком натянутая струна. — Как друг, я говорю вам, — надо опомниться! Остановитесь! Довольно! Если бы вы напали на тех, кто управлял вами плохо… кто давит и притесняет вас… Вы не нашли бы препятствий между вашею рукою и грудью негодяев.

— К ним пойти? Напасть на них? Попробуй. Там легионы — стенкою стоят! Ощетинились копьями! Каждому своя шкура тоже дорога…

— Так вы убиваете беззащитных и слабых?.. Негодяи!

— Что?.. Девчонка еще лаяться вздумала. Да я ей глотку…

— Молчите. Слушайте, что говорю! — загремел возмущенный голос девушки. — Постыдно обижать беззащитных и слабых! Вы ожесточились… себя не помните. Но я уверена, что завтра никто из вас не убьет ребенка или женщину, хотя бы за это давали десятки талантов. А сейчас, как стая остервенелых псов, — вы набрасываетесь на жалких людей и рвете их на куски. Опомнитесь. Что вы хотите делать?.. Стыдитесь!

Неясный, глухой говор послышался то здесь, то там в толпе.

— Пожалуй, Гипатия права! Девушка дело толкует. Не надо бы так!

— Врете, граждане. Сказки болтает девчонка! Мы ищем свободы. Мы должны отплатить! Закон возмездия! — рокотали другие голоса.

— Вы ищете свободы! Лжете, трусы. Вы — грабите. Льете кровь, как бешеные звери. Вы — враги, противники свободы. Разбойники… грабители бездушные…

— Эй, девчонка. Ты лучше не ругайся. А не то! — вырвался из толпы чей-то возмущенный голос.

Но он сразу угас, подавленный общим негодующим криком:

— Молчи, Клитий. Глупец! Дай говорить Гипатии.

— Да, я скажу! Если вы не шайка гиен и трусов… Не сброд, не жалкая толпа, способная только убивать безоружных… Если готовы умереть, добывая свободу… Идемте вместе. Я укажу вам, что делать, не избивая женщин, не губя детей…

— Веди нас! Пойдем хоть к Плутону в преисподнюю! Все — за тобою!

Разом дрогнула живая стена и, с девушкою впереди, — обернулась, двинулась к выходу. Но навстречу нахлынул новый вал бунтующего народа. Впереди, к удивлению Гипатии и всех академистов, — шел Петр.

— Нашли христиан? Покончили с ними? — кричали из второй толпы. — Истерзали подлых? — вырвался озлобленный женский голос.

— Не стоит бить этих несчастных… Гипатия ведет нас! Идемте за нею! На палаты патриарха. На дворец префекта. Идем скорее!

— Проклятая девчонка. И тут мешает, — вырвалось со злобой у Петра. — Не слушайте глупую женщину. Она вас поведет под удары мечей. За мною! Я вас не втяну в беду.

— Он… вас ведет?.. — с надрывом, с ужасом прозвучал голос Гипатии. — Он… ты, христианин… Ты поднял нож на братий?..

— Какие мне братья — ромэйцы и римляне? Я здесь родился и вырос. И теперь стою за Гильдона… чтобы выгнать из Египта иноземных паразитов.

— Позор… позор! Злой братоубийца, вероотступник ведет народ? И вы за ним идете?.. Опомнитесь!

Толпа сразу всколыхнулась, остановилась.

— Он — отступник?..

— Конечно! Петр… диакон из собора. Христианин!

— Что надо ему от нас?.. Продать нас думает, как продает своих же братий?..

— Не верьте девчонке. Я — друг Гильдона. Я — ваш друг! — старался перекричать толпу обозленный предатель.

Но его не было даже слышно. Под крики, свист и гомон, провожаемый толчками, должен был бежать лукавый диакон от толпы.

И только, стоя уже вдали, багровый от ярости, погрозил в сторону Гипатии.

— Ну, гляди же, подлая тварь. Лукавая девчонка!

Прошипел и убежал…

В это время Плотин и молодежь окружили Гипатию.

Альбиций, волнуясь, убеждал ее:

— Гипатия, подумай. Там — легионы. А здесь — толпа, почти безоружная. Нельзя и надеяться на успех.

— Альбиций, разве ты не знаешь, что иногда успевал совершить восставший народ… даже — и безоружный?.. Легионы? Они ведь из народа. На шее у них такое же ярмо. Попробуем. Может быть, у легионов не совсем угас рассудок. Они пойдут вместе с народом. Рухнет власть насильников. Трон упадет! Мы разобьем ярмо Бизанции. И вновь поставим наших прекрасных богов в их Пантеоне.

— Слушай меня, Гипатия, — заговорил Плотин. — Неужели ты веришь сама в эту мечту? Веришь в старых богов? Я — кончаю свой путь. Мне быть отступником поздно. Но я понял и должен сознаться. Пантеон слишком был расшатан. Нам не поддержать его! Падая, он только похоронит и нас под своими руинами. Этого ли ты желаешь, Гипатия?

— Ты можешь мне сказать, наставник, о чем думал Леонид, когда пришел к Фермопилам с тремястами храбрых? А они — спасли Грецию… спасли свободу!

— Наш Египет… Это — не Лакедемонская, небольшая земля. И спартанцев — нет в Египте…

— Я не отступлю, наставник. Прощай, отец! За мною, люди. Идемте. Я веду!

Толпа, стоявшая в нерешимости, двинулась за Гипатией. Но у самых ворот все снова остановились. Обезумев от ужаса, бежал им навстречу избитый египтянин и кричал:

— Беда… Разбегайтесь. Прискакал гонец. Гильдон разбит и убежал в Нубию. Христиане, схватив оружие, кинулись к нашим домам избивать наших жен и детей. Спасайтесь… спасайте своих!

Задыхаясь, дальше побежал вестник скорби. Как комок ртути, упавшей на мраморную гладь, сразу разлилась толпа в разные стороны с криками ужаса и скорби.

Долго глядела Гипатия вслед убегающим. Вдруг бурные рыдания вырвались у нее… и с рыданиями вырвалась горькая жалоба:

— Пэмантий, Пэмантий! Мне кажется, ты был прав…

Изнемогая после многих волнений, затихла чернь в Александрии. Спокойнее идут дни за днями. По-старому шумит и растет мировой торг счастливого города, который умеет удержать за собой мировые рынки.

Не успокоился только честолюбец — Феофил.

Молодым умер император Аркадий. Всего 35 лет свершилось владыке полумира, когда он обратился в кучу гнили. Но разлагаться стал он еще заживо. Грязное распутство, вино, возбуждающие средства — сделали свое дело. А ненависть жены и старания сестры Пульхерии, — как шептали при дворе, — ускорили развязку. Яд помог делу. Но — все осталось в стенах дворца. Пульхерия-императрица сумела лучше брата взять в свои маленькие выхоленные руки половину вселенского царства, забавляясь им, как она хотела. Сын Аркадия, император Феодосий II, — ребенок восьмилетний. Кто думает о нем?

Кирилл написал своему дяде, патриарху Александрии, что час Иоанна, «златые уста», пробил. Императрица, весь двор — негодовали, корчились от злобы, бичуемые суровым проповедником.

Явился в Константинополь Феофил, был созван собор епископов, как этого хотелось александрийцу. И за оскорбление царского величия, за нарушение канонов Антиохийского собора, заседавшего в 341 году, — Иоанн Хризостом был развенчан, лишен сана, изгнан, из Византии.

Жалкий подголосок Феофила, епископ Арзакий, стал вселенским восточным патриархом, а настоящим господином явился тот же Феофил.

Но всего четыре года наслаждался честолюбец своею удачей.

Получив тревожную весть из Александрии, осенью 412 года явился Кирилл к дяде-патриарху и застал его умирающим.

— Ничего, — хрипел Феофил, — я пожил довольно. 77 годков… и взял свое, что мне причиталось от жизни. Теперь — твой черед, приятель. Тебя изберут на мое место. Не спускай вожжей. Теперь настала для христиан пора полегче, чем раньше было. Готы уходят, когда Алариха не стало. Напоили его в Италии водицею византийской! Гильдон разбит и мертв. Теперь язычников можно в порошок истереть! Так их дави, чтобы они жалели, зачем я умер! Обещаешь, сынок?

— Клянусь, блаженнейший авва…

— Ну, то-то! Так мне легче и умирать, когда я знаю, что в хорошие, верные руки передал мое наследье. А… золото, какое найдешь?.. Оно тебе пригодится… как и мне помогало. Ты знаешь!.. И еще…

Долго давал злые советы Феофил своему питомцу и преемнику. И затих навсегда со словами ненависти и злобы на губах.

Пышнее кесаря схоронили честолюба-патриарха. И чтится свято день его блаженной кончины вселенской церковью…