"Заболотный" - читать интересную книгу автора (Голубев Глеб Николаевич)

В старости одолевают воспоминания. Чем меньше остается жизни впереди, тем все чаще тянет оглянуться, проверить, взвесить ее — не напрасно ли прожита. Заново переоцениваешь свои дела и проступки, вспоминаешь дороги, по которым ходил, людей, события, встречи. Эта напряженная и волнующая умственная работа не прекращается даже во сне.

Сегодня мне приснилось почему-то самое раннее детство и бабушка. Она у меня была религиозной и почти каждый вечер, закончив дневные заботы, читала мне перед сном жития святых. Такой я и увидел ее нынче во сне: в линялом платочке горошком, с лицом морщинистым и темным, она сидела в углу под образами и протяжно, слегка нараспев, читала пухлую книжищу в засаленном переплете, время от времени строго поглядывая на меня поверх очков:

— «Бе человек в Риме, муж благочестив именем Ефимьян и жена его Аглаида при Онории и Аркадии славныма цесарема римьскима, велик быв в боярех, богат зело…»

А потом, по какой-то странной ассоциации, еще не раскрытой до конца психологами, мне приснился мой учитель, Даниил Кириллович Заболотный. Я увидел его опять молодым, каким встретил впервые осенним днем далекого 1896 года.

Проснувшись, я весь день, чем бы ни занимался, все время думал неотступно о Данииле Кирилловиче, вспоминал встречи с ним, даже словно слышал его глуховатый голос и радостный, заливистый смех. И давнее желание рассказать всем об этом удивительном человеке властно потянуло меня к письменному столу. До сих пор я как-то все откладывал это «на потом». Но теперь воспоминания охватили меня, — так и родилась эта книга.

И еще я подумал: написав ее, я выполню завет Алексея Максимовича Горького, который столько раз говорил, слушая рассказы Заболотного: «Очень надо было бы написать книгу о вашей жизни, об учителях ваших и учениках…»

Я врач, медик, а не литератор и писал ее урывками, вечерами, без строгого плана, как говорится, «по вдохновению». Порой как-то так получалось, что в воспоминания вплетались мои сегодняшние мысли и раздумья, — надеюсь, читатель не посетует на меня слишком строго за это.

Долго я выбирал название, — оно, может быть, удивит некоторых своей старомодностью. Но его подсказал все тот же сон с бабушкой.

Жития святых… Каких только подвигов не совершали праведники в рассказах бабушки, чтобы доказать богу свою святость: и вериги носили, и в пустыню удалялись, и годами на одной ноге на верхушке столба стояли на манер аиста! Преподобный Феодосий, обнажившись до пояса, отдает свое тело на съедение оводам и комарам. Днем и ночью он носит власяницу и никогда не спит «на ребрах», а только «сед на столе», то есть сидя на стуле.

А зачем? Какую, спрашивается, пользу принесли они этими «подвигами» людям?

А вот перед вами жизнь, целиком, — до последнего дыхания, растаявшего на холодном зеркале, которое я держал в своих руках в тот прощальный час, — вся жизнь, без остатка, щедро отданная людям.

Даниил Кириллович Заболотный тоже частенько спал сидя, хотя это ему вовсе не нравилось, кормил своей кровью комаров в астраханских плавнях, замерзал и голодал, ухаживал за несчастными, рискуя каждую минуту смертельно заразиться от них при одном неосторожном, слишком глубоком вдохе. И все это он делал ради совсем не знакомых ему людей: русских, украинцев, индийцев, китайцев, арабов — ради всех людей на земле. Ради того, чтобы «уменьшить массу человеческих страданий и увеличить массу человеческих наслаждений». Эти слова Писарева он очень любил и частенько повторял.

Благородная, поистине героическая жизнь-подвиг, спасшая сотни тысяч людей… Как назвать ее иначе, если не этим старинным и торжественным словом: житие?

ДОРОГОЙ ПАЛОМНИКОВ

В Адене мы расстаемся с Высоковичем. Этот пароход не заходит в Джидду, и нам придется пересесть на какой-нибудь другой.

Но сделать это оказалось не так-то легко. Сначала мы четыре дня томимся в карантине на маленьком, совершенно голом и выжженном солнцем островке посреди залива. На нем только несколько унылых бараков. «Медицинский» надзор выполняют два надсмотрщика сомалиса да подслеповатый, совершенно оборванный уборщик мусора.

Загнанные в карантин предоставлены целиком сами себе: ловят рыбу, с вожделением глядя на море, купаться в котором не дают акулы, и с тоской ждут минуты освобождения. Правда, можно отправлять на берег в стирку белье, заказывать через лодочников любые продукты, даже самому съездить на базар, сунув в ладонь сомалиса традиционный бакшиш, — он в здешних краях открывает любые двери гораздо лучше сказочного «сезама». Нельзя только самовольно совсем покидать остров до срока. А если вы возвращаетесь в барак ночевать, целый день проведя на берегу, то какое же это нарушение карантина…

Наконец эта комедия кончается, и нам разрешают перебраться на берег.

День за днем мы ходим с Заболотным в порт, но никак не удается уехать из постылого, выжженного солнцем, пыльного Адена. Пароходов в зачумленную Джидду нет.

Толстый портовый чиновник в засаленной красной феске каждый раз с любопытством рассматривает нас. Мы явно внушаем ему какие-то подозрения. Себя я не вижу со стороны, но зато могу понять недоумение чиновника, взглянув на Заболотного: заплатанная и выгоревшая почти до белизны военная куртка непривычного для здешних мест российского покроя, левое плечо оттягивает потрепанная кожаная сумка, набитая инструментами, в петлицу куртки с вызывающим щегольством вдета уже увядшая алая роза, — Даниил Кириллович не может пройти равнодушно мимо цветка…

— Что заставляет вас так торопиться в благословенную Джидду, эфенди? — не вытерпев, спрашивает чиновник.

— Чума, сударь, чума.

У чиновника от испуга отвисает челюсть. Он торопливо отодвигается, стараясь держаться подальше от нас, словно боясь немедленно заразиться. Пожалуй, теперь мы долго не получим билетов ни на один пароход. А может, наоборот, поскорее выгонят отсюда с перепугу?

— Хоть на самбуках контрабандой плыви, — ворчит Заболотный.

Мы выходим на набережную и уныло смотрим на море, ослепительно сверкающее под солнцем. И — о радость! — в гавань вползает маленький пароходик. «Мухаммед» — торжественно выведено неровными буквами на его грязном борту.

Пароход грузовой, однако вся палуба занята паломниками. Завтра он отправится в Джидду. Но примут ли нас на борт? Уж больно не похожи мы с Заболотным на паломников.

Однако деньги вполне заменяют благочестивость, и утром нам удается уговорить капитана захватить нас с собой.

Посадка на пароход напоминала военный штурм. Полуголые, изможденные паломники с криками бежали по трапу, лезли прямо через борт, спеша занять места. Каждому полагается клочок палубы площадью не больше двух квадратных метров.

Не успевшие взобраться на борт, цеплялись за якорные цепи. Матросы сталкивали их баграми в воду.

Палуба напоминала какой-то плавучий цыганский табор. В одном углу находчивый паломник — судя по одежде, мелкий купец — уже устроил походную печку из трех кирпичей на железном листе и варит похлебку. Соседи с завистью косятся на него, жадно принюхиваясь к вкусному запаху.

Рядом на потрепанном коврике, обратившись лицом к заветной Мекке, до которой еще надо долго плыть, истово молится старик с морщинистым суровым лицом. Белая чалма у него на голове свидетельствует, что он уже не впервые отправляется на поклонение к священному гробу пророка и заслужил за это почтенный титул хаджи.

Кто спит, растянувшись прямо на грязной палубе, кто играет в кости, кто просто мирно и неторопливо беседует с соседом, пытаясь спрятаться от жгучего солнца в тени раскаленной трубы. И так день за днем, пока наш пароходик медленно плывет по ослепительно синему морю, со скрипом переваливаясь с волны на волну.

Раскаленный воздух, который страшно вдыхать, солнце такое палящее, что небо становится багровым и словно пылает… Даже от воды тянет не прохладой, а зноем. И, довершая эту картину настоящего пекла, на горизонте день за днем все тянутся совершенно мертвые красно-бурые горы…

Все дни напролет Заболотный проводит среди людей, без конца толчется в этой пестрой толпе. Находит добровольных переводчиков и с их помощью заводит длинные, обстоятельные беседы, терпеливо расспрашивает каждого, чем он занимается, откуда плывет. Я поражаюсь его таланту быстро располагать к себе совершенно незнакомых людей, да к тому же еще недоверчиво настроенных к каждому европейцу. Но столько неподдельного уважения, внимания и доброты во всем облике Заболотного, в его манере разговаривать, слушать, так ласковы его детские голубые глаза, что постепенно перед ним раскрываются даже самые одинокие и ожесточенные сердца.

Вечерами, пристроившись возле тусклой лампочки, освещающей неверным светом нактоуз компаса, Даниил Кириллович записывает свои наблюдения и мысли в клеенчатую тетрадь.

— Обратите внимание вот на тех бородатых великанов, — тихо говорит он мне. — Они из Пенджаба, это горный район в Гималаях, всего в десятке дней пути от Бомбея. По упорным слухам, там издавна гнездится какая-то опасная болезнь. Местные жители называют ее «махамари», но по всем признакам она весьма напоминает чуму. А Бомбей снабжается зерном именно из этих горных районов. Правда, недавняя немецкая экспедиция случаев чумных заболеваний там не обнаружила, но, может, и там, как в Бомбее, болезнь просто спряталась до поры до времени? За этими бородачами, во всяком случае, внимательно понаблюдать нелишне…

Над нашими головами сверкают звезды. За кормой тянется сверкающий огненный след. Тихо поет какую-то бесконечную унылую песню, борясь со сном, пожилой рулевой в рваной рубашке. А вокруг нас храпят, тяжело дышат, ворочаются, вскрикивают и стонут во сне измученные, изголодавшиеся люди.

— Черт его знает, — с горечью говорит Заболотный, — до чего все-таки неустроена еще жизнь! Такая красота кругом, прямо сказка, а тут мученики горемычные. Сколько их плывет сейчас вот так же, как и мы, на пароходах, пробирается в самбуках, тайком, в обход карантинов! И ведь в каждом может прятаться болезнь, чтобы в подходящий момент вырваться на простор. Попробуй ее укарауль!

Я смотрю на разметавшихся во сне неподалеку от нас пенджабских горцев, о которых только что говорил Заболотный. В самом деле, не везут ли они уже сейчас «черную смерть» в складках своей пропотевшей, рваной одежды, в пище, которую захватили в дорогу, или, может быть, уже даже в собственном теле?

Кажется, мои подозрения оказались не напрасны: в полдень, когда пекло стало совершенно невыносимым, один из бородатых паломников, лежавший, закутавшись, на циновке, вдруг захрипел, забился. Соседи испуганно шарахнулись от него во все стороны.

Я подбежал к нему, начал суетливо расстегивать ворот рубашки, нащупывать пульс. Как назло, он не прощупывался. Кто-то осторожно потянул меня за плечо. Я оглянулся, увидел Заболотного и поспешно уступил ему место возле больного.

А паломник уже недвижно растянулся на грязной циновке, запрокинув голову с седеющей бородой. Заболотный отпустил его жилистую руку, достал из сумки маленькое зеркальце и поднес к губам пенджабца. Зеркало не потускнело от дыхания. Все кончено…

Встретив мой тревожный взгляд, Даниил Кириллович сказал:

— Сердце не выдержало. Экая духота. Надо готовить домовину…

Труп завернули в простыню, привязали к ногам чугунную полосу и бросили в море. Вслед за серым пятном савана, быстро уходившим в глубину, рванулись акулы. Они все время зловещими тенями крутились за кормой нашего корабля, терпеливо ожидая добычи. Теперь дождались…

Мы прибыли в Джидду на пятый день. Когда в это утро я вышел на палубу, то поразился полной перемене в облике всех паломников. До этого каждый из них был одет кто во что горазд. А теперь все переоделись в заботливо припасенные белые одежды — ихрам, — составленные просто из двух кусков ткани: одним обернуты пояс и бедра, другой наброшен на плечи. И все, громко выкрикивая молитвы, не отрывали глаз от едва заметной цепочки серых гор, чуть поднимавшихся вдали над водой.

Горы постепенно приближались, поднимались над морем, отделялись от воды. И вот уже у их подножия видны белые домики, словно кусочки сахара, рассыпанные по берегу. Там и сям над этими домишками тянутся к пыльному и словно выгоревшему от зноя небу острые копья минаретов.

И эту жалкую дыру называют «Праматерью городов»?! Я не могу скрыть своего разочарования.

А паломники вокруг нас падают ниц на грязную палубу. Они рвут на себе белые праздничные одежды, исступленными выкриками славят аллаха. Закончен их долгий и трудный путь, почти достигнута цель всей жизни. Перед ними благословенная Джидда — морские ворота в Мекку, где покоится священный прах пророка.

Пароход встал на рейде, где его тотчас же окружила целая стая самбук и маленьких долбленых лодок, напомнивших мне индейские пироги из читанных в детстве книжек. Спустили шлюпку, и мы с капитаном и пароходным врачом отправились на берег.

Шлюпка пристала к набережной возле двухэтажного здания с грязными стенами. Это карантинный пункт. Его приемная комната устроена так, что между нами и вышедшим навстречу чиновником деревянные барьеры образовали промежуток приблизительно метра в два. Здесь, на этой, так сказать, «нейтральной территории», стоял большой ящик, невыносимо вонявший жженой серой. В него нам предложили сложить все корабельные документы, письма и наши паспорта,

— Это у них, видимо, должно изображать дезинфекцию, — насмешливо прошептал мне на ухо Даниил Кириллович и покачал головой.

Угрюмый чиновник, от которого явственно попахивало дешевым ромом, встретил нас весьма неприветливо. Узнав, что пароход следует из Бомбея, он категорически отказался впустить нас в город, предложив высидеть сначала двухнедельный карантин. Заболотный заспорил с ним, доказывая, что, во-первых, двухнедельное плавание парохода из Бомбея, за время которого никто на борту не заболел чумой, само по себе является достаточным карантином; во-вторых, мы с Заболотным прошли еще дополнительный карантин в Адене и поэтому также не можем считаться носителями заразы. А в-третьих, насмешливо добавил он, если даже мы и больны, то в этом нет никакой особой опасности для благословенной Джидды, поскольку весь город официально объявлен зараженным чумой.

Но все эти доводы не действовали на чиновника.

Мы были вынуждены вернуться обратно на корабль. Даниил Кириллович, взбешенный таким непонятным упрямством, немедленно послал две гневные телеграммы: одну русскому консулу в Джидде, другую прямо в Константинополь, в санитарный совет, которому подчинялся местный карантин.

Телеграммы подействовали. На следующее утро с помощью русского консула нам все-таки разрешили сойти на берег.

Чем больше мы бродили с Заболотным по городу, тем сильнее поражались и возмущались его полнейшей беззащитностью перед «черной смертью». Грязь тут была еще неимовернее, чем в самых нищих кварталах Бомбея. Там хоть сезонные тропические ливни время от времени смывали с городских улиц пыль и нечистоты. А здесь дожди выпадали чуть ли не раз в столетие.

На весь город только четыре большие цистерны с тухлой водой. Каждая из них прикрыта навесом с окнами, через которые ведрами доставали воду. Потом водоносы разливали ее в мешки из козьих шкур и так развозили по городу. А сколько могло кишеть в этих мешках с водой мириадов бактерий холеры или тифа!

И даже такой воды не хватало. Здесь, в Джидде, мы впервые своими глазами увидели, что, оказывается, милостыню можно подавать нищим в виде кружки вонючей воды! Милостыню — или отраву, гибель?..

На тесных улицах, похожих на щели, с утра до вечера сновала пестрая, многоязычная толпа. Где-то в ней быстро и бесследно уже растворились паломники с нашего корабля.

Воинственно поглядывая по сторонам, проходили пылкие сирийцы, готовые затеять драку при малейшей обиде. Ничего не замечая вокруг, словно в гипнотическом сне, брели неведомо куда полуголые и тощие до страшноты паломники из Индии. Чернокожие маграбианцы, приплывшие из Африки, прятали оружие в складках своих широких бурнусов. Они не расставались с ним, даже отправляясь в Мекку, и, по рассказам, нередко затевали жестокие схватки с бедуинами, которые со всех паломников требовали бакшиш за свободный проезд через пустыню.

Сколько самых различных болезней несла в себе эта бесконечная человеческая река, сливавшаяся здесь, на пыльных улицах «Праматери городов», из великого множества ручейков, струившихся сюда из разных стран! Вот хотя бы эти стройные и красивые негры — ведь они пришли сюда как раз из тех тропических сырых лесов, где совсем недавно доктор Зупиц под личиной таинственной болезни «лобунга» или «хебунга» распознал несомненное страшное лицо «черной смерти»…

Если судить по тому, с какой строгостью встретили карантинные чиновники нас с Заболотным, ни один микроб не смог бы, пожалуй, пробраться в благословенную Джидду. Но очень скоро мы убедились, что в этой карантинной крепости были, в сущности, только ворота на запоре, зато никаких стен не имелось совсем. Дорога для всех болезней оставалась открытой.

Для карантина и изоляции больных были отведены три унылых островка неподалеку от берега. Эти коралловые рифы едва поднимались над водой и были совершенно лишены малейших признаков зелени. Ни деревца, ни травинки, только ослепительно сверкающий белый коралловый песок.

Только на острове Абу-Саад был построен сносный лазарет. На двух же других островках паломники размещались в драных палатках, а то и просто на песке, под навесами. Питьевой воды не хватало, ее привозили из города. Паломники голодали, теряли последние силы. Они всячески стремились вырваться с этих островков, враждебно относились к врачам, считая их главными виновниками своих мучений. Беседуя с ними, нам с Даниилом Кирилловичем даже пришлось выдать себя за агентов пароходной компании, чтобы преодолеть их озлобленность и недоверие.

Местные санитарные чиновники показывали нам проекты, по которым эти жалкие островки должны были превратиться в отличные карантинные лазареты, оборудованные всем необходимым. Но осуществлять эти превосходные планы никто не спешил. Как и в Бомбее, эпидемия затухла сама собой, и постепенно все успокоились.

Мы с Заболотным опоздали. В чумном госпитале, еще совсем недавно переполненном, не осталось ни одного больного. «Черная смерть» снова затаилась, спряталась от нас. И никто не знал, куда и надолго ли…

— Все условия для эпидемии налицо: грязь, скученность населения, непрерывный приток людей из самых подозрительных в отношении чумы мест. Почему же эпидемия затухла? — допытывался я у Заболотного.

Даниил Кириллович пожимал плечами.

— Если бы мы с вами это знали, то стали бы академиками, Володя, да еще, пожалуй, почетными, — отшучивался он. — Возможно, что ее прекратила жара. Вы посмотрите, какой нещадный зной стоит. Вчера термометр показывал сорок семь градусов в тени, а на солнцепеке, говорят, доходило до восьмидесяти.

— Ну, хорошо, допустим, именно жара заставила отступить чуму. Но надолго ли? Жара спадет, и эпидемия начнется снова?

Даниил Кириллович еще красноречивее пожимает плечами.

Мы сидим прямо на каменном полу отведенной нам маленькой комнаты — так прохладнее. Солнце село, и в узкие окошки, затянутые частой решеткой, начинает просачиваться легкий ветерок с моря. Но он так слаб, что даже бессилен осушить капли пота на наших лицах. Их приходится то и дело вытирать полотенцем.

— А что, так, пожалуй, даже удобнее, чем на столе, — весело говорит Заболотный, раскладывая вокруг себя на полу карты, газеты и листочки с записями и усаживаясь по-турецки среди этой груды бумаг.

Он не спеша наносит красным карандашом новые линии на карту, сверяясь с записями.

— Куда спряталась чума, мы пока не узнали. Но кое-что есть, трошки есть, — приговаривает он. — Вот, пожалуйста, красноречивые цифры: из пятидесяти восьми умерших за последнее время, несомненно от чумы, — пять индусов, десять суданцев, пять местных жителей и два паломника из Бухары. Остальные тридцать шесть все приехали сюда с Аравийского побережья, из Йемена и Гадрамаута. И приехали они тайком, обойдя все кордоны на самбуках, которые никем не контролируются. Точно так же многие и возвращаются потом на родину, ускользая от внимания карантинных медиков. Видите, куда ниточки тянутся: в Африку, в Индию, да и к нам, в Бухару, на Кавказ…

Я слежу за красными линиями, расползающимися по всей карте под карандашом в руке Заболотного, и мысленно вижу самбуки, переполненные паломниками, пароходы, которые плывут сейчас к берегам Англии и Франции, седобородых старцев в белых чалмах, бредущих где-нибудь по каменистым тропам Кавказа. Куда занесут они невидимую до поры до времени «черную смерть»? Где она объявится в следующий раз?

А здесь, в Джидде, ее больше нет. Снова беззаботно шумят толпы людей на базарах, где не столько продают и покупают, сколько обмениваются новостями. Снова до глубокой ночи в маленьких кофейнях, на каждом шагу разбитых под навесами, а то и просто под открытым небом, спорят на все голоса завсегдатаи, потягивают кофе, дымят кальянами и громко стучат костяшками домино. Недавняя беда забыта.

Телеграмма из Петербурга предлагает нам возвращаться на родину. Уже взяты билеты на пароходы. Дальше наши дороги должны разделиться: я отправляюсь прямо в Одессу, а потом в Киев, продолжать свои занятия в университете, а Даниилу Кирилловичу поручено сначала заехать в Париж, поделиться добытыми материалами со знаменитым Пастеровским институтом, где работают Илья Ильич Мечников, способнейший ученик Пастера — доктор Ру и другие светила медицины.

Оставшиеся до отъезда несколько дней мы спешим использовать для осмотра окрестностей «Праматери городов». Очень манит пробраться в Мекку и посмотреть своими глазами священный камень Каабы. Но в эту обитель паломников, которые пышно называют ее то «Святым городом», то «Городом без воды» (так, пожалуй, точнее), вход европейцам строжайше запрещен. Даже для мусульман эта дорога не безопасна. Ее охраняют племена бедуинов, получающие с паломников немалый доход: каждый год турецкое правительство, говорят, вынуждено платить шейхам бедуинских кочевых племен десятки тысяч полновесных золотых английских фунтов за разрешение проходить караванам паломников по их пустынным и диким землям. Когда эта плата запаздывает, бедуины попросту грабят прохожих, — правда, потом, по причудливым законам восточного гостеприимства, заботливо провожая ограбленных до границы своих земель.

В Мекке нам побывать не удалось, но, несмотря на отговоры местных чиновников и врачей, мы все-таки совершили вылазку к другому месту поклонения, поближе от Джидды, — к так называемой «могиле Евы».

Дорога шла через каменистую, мертвую равнину. Тучи пыли висели над бесконечной вереницей паломников. «Могила Евы» оказалась просто-напросто невысоким глинистым холмиком, на лысой верхушке которого росло несколько кустиков хлопчатника и тамаринда. С их искривленных веток свешивались пестрые ленточки и лоскутки — жалкие дары правоверных паломников, надеявшихся умилостивить небо.

Я прикинул шагами размер холма. Длина его достигала почти семидесяти метров.

— Ничего себе, рослая была наша праматерь Евушка, — засмеялся Заболотный, но тотчас же поспешил принять серьезный вид под косыми взглядами паломников, выкрикивавших свои бесконечные заунывные молитвы.

Стоявший рядом с нами бухарский купец в тяжелой бараньей папахе торопливо оторвал от своего халата большой лоскут и неловко привязал его к ветке тамаринда.

— Я оставил с ним все грехи и болезни, — похвастал он нам на ломаном русском языке.

Не успели мы с ним разговориться, как бухарец уже исчез в толпе.

— И ведь миллионы людей серьезно верят, будто стоит только помолиться, как все недуги станут побеждены, — с горечью говорил мне Заболотный, когда мы возвращались обратно в город, стараясь держаться в сторонке от ретивых паломников. — Как побеждать болезнь, когда не только природа упирается и не желает раскрывать своих загадок, но и мешают вдобавок людская глупость, темнота, суеверия? Мне местные врачи рассказывали: попробовали они весной построить дезинфекционную камеру, так ее за одну ночь толпа фанатиков разметала по камешку, ничего не осталось. Как говорится: «За мое ж жито, та мене и побито». Вот тут и работай!

Он выглядел очень усталым и удрученным, не шутил по своему обыкновению. Оживился только, найдя в комнате пачку свежих газет. Усевшись друг против друга прямо на пыльном ковре, мы начали их жадно изучать.

— Смотрите-ка! — окликаю я Заболотного. — Илья Ильич выступил на Международном съезде врачей с докладом «Успехи науки в изучении чумы и борьбы с ней». И тут упоминается ваше имя, Даниил Кириллович! Вот, пожалуйста: «Доктор Заболотный провел в Бомбее очень интересные наблюдения над обезьянами и показал, что под влиянием сыворотки происходит быстрое стечение лейкоцитов к очагам заразы, что служит новым подтверждением нашей теории фагоцитоза…»

Я протягиваю газету Заболотному. Он бегло просматривает заметку о докладе Мечникова, приговаривая:

— Ну, какие там особенные успехи, пустяки одни… И тут же откладывает ее в сторону, протягивая мне свою газету.

— Тут сообщение поинтереснее. Кажется, еще один эндемичный очажок чумы. Врач пекинской католической миссии, некий доктор Матиньон, со слов местных миссионеров, сообщает, что всего в нескольких днях пути от столицы Китая, в районе Вейчана, вот уже в течение десяти лет из года в год повторяется эпидемия болезни, которую местные жители называют по-разному: «вэн-и», «вэнь-ци», «хэй-вэнь». Но по всем признакам это чума. Надо пометить.

Он склонился над своей заветной картой, уже забыв обо мне.

— Вейчан… Вейчан. Вот он где. Довольно глухой уголок. Ни больших городов поблизости, ни караванных путей. Почему же она там эндемична? Любопытно… А отсюда рукой подать и до наших границ.

Я уже прочитал все, вплоть до объявлений, напился чаю и решил лечь спать, а он все сидел, скорчившись в неудобной позе на полу, зарывшись в свои бумаги.

— Спите, спите, Володя, — пробормотал он, отмахиваясь от меня. — А я хочу отчетик о нашей командировке вчерне набросать, потом на пароходе кончу.

Я заглянул через его плечо. Перо стремительно брызгая чернилами, бегало по бумаге, выводя неровные строчки:

«Среди чудной тропической природы, в звездную ночь, когда море сверкает тысячью огней светящихся животных, подобные картины неустройства человеческой жизни производят особенно тяжелое впечатление и нарушают общую гармонию…»