"Заболотный" - читать интересную книгу автора (Голубев Глеб Николаевич)В старости одолевают воспоминания. Чем меньше остается жизни впереди, тем все чаще тянет оглянуться, проверить, взвесить ее — не напрасно ли прожита. Заново переоцениваешь свои дела и проступки, вспоминаешь дороги, по которым ходил, людей, события, встречи. Эта напряженная и волнующая умственная работа не прекращается даже во сне. Сегодня мне приснилось почему-то самое раннее детство и бабушка. Она у меня была религиозной и почти каждый вечер, закончив дневные заботы, читала мне перед сном жития святых. Такой я и увидел ее нынче во сне: в линялом платочке горошком, с лицом морщинистым и темным, она сидела в углу под образами и протяжно, слегка нараспев, читала пухлую книжищу в засаленном переплете, время от времени строго поглядывая на меня поверх очков: — «Бе человек в Риме, муж благочестив именем Ефимьян и жена его Аглаида при Онории и Аркадии славныма цесарема римьскима, велик быв в боярех, богат зело…» А потом, по какой-то странной ассоциации, еще не раскрытой до конца психологами, мне приснился мой учитель, Даниил Кириллович Заболотный. Я увидел его опять молодым, каким встретил впервые осенним днем далекого 1896 года. Проснувшись, я весь день, чем бы ни занимался, все время думал неотступно о Данииле Кирилловиче, вспоминал встречи с ним, даже словно слышал его глуховатый голос и радостный, заливистый смех. И давнее желание рассказать всем об этом удивительном человеке властно потянуло меня к письменному столу. До сих пор я как-то все откладывал это «на потом». Но теперь воспоминания охватили меня, — так и родилась эта книга. И еще я подумал: написав ее, я выполню завет Алексея Максимовича Горького, который столько раз говорил, слушая рассказы Заболотного: «Очень надо было бы написать книгу о вашей жизни, об учителях ваших и учениках…» Я врач, медик, а не литератор и писал ее урывками, вечерами, без строгого плана, как говорится, «по вдохновению». Порой как-то так получалось, что в воспоминания вплетались мои сегодняшние мысли и раздумья, — надеюсь, читатель не посетует на меня слишком строго за это. Долго я выбирал название, — оно, может быть, удивит некоторых своей старомодностью. Но его подсказал все тот же сон с бабушкой. Жития святых… Каких только подвигов не совершали праведники в рассказах бабушки, чтобы доказать богу свою святость: и вериги носили, и в пустыню удалялись, и годами на одной ноге на верхушке столба стояли на манер аиста! Преподобный Феодосий, обнажившись до пояса, отдает свое тело на съедение оводам и комарам. Днем и ночью он носит власяницу и никогда не спит «на ребрах», а только «сед на столе», то есть сидя на стуле. А зачем? Какую, спрашивается, пользу принесли они этими «подвигами» людям? А вот перед вами жизнь, целиком, — до последнего дыхания, растаявшего на холодном зеркале, которое я держал в своих руках в тот прощальный час, — вся жизнь, без остатка, щедро отданная людям. Даниил Кириллович Заболотный тоже частенько спал сидя, хотя это ему вовсе не нравилось, кормил своей кровью комаров в астраханских плавнях, замерзал и голодал, ухаживал за несчастными, рискуя каждую минуту смертельно заразиться от них при одном неосторожном, слишком глубоком вдохе. И все это он делал ради совсем не знакомых ему людей: русских, украинцев, индийцев, китайцев, арабов — ради всех людей на земле. Ради того, чтобы «уменьшить массу человеческих страданий и увеличить массу человеческих наслаждений». Эти слова Писарева он очень любил и частенько повторял. Благородная, поистине героическая жизнь-подвиг, спасшая сотни тысяч людей… Как назвать ее иначе, если не этим старинным и торжественным словом: житие? СМЕРТЕЛЬНЫЙ КЛАДЧерез несколько дней я сел на пароход Русского добровольного общества. Даниил Кириллович должен был выехать в Марсель на следующее утро. Он стоял на набережной и махал мне фуражкой. Просвет между бортом парохода и причалом становился все шире. И вот я уже не могу различить среди провожающих Заболотного, а потом и сам берег сливается с водой, навсегда исчезает из глаз. Прощай, «Праматерь городов», благословенная Джидда! Вот и закончилось Большое Приключение моей жизни. Впереди родной дом, снежная зима, будничные университетские занятия. Мне почему-то грустно в этот миг покидать унылый, опостылевший берег аравийской земли. Я еще не знаю, что очень скоро наши дороги сольются снова и опять уведут нас надолго за тридевять земель… Киев встретил меня золотом осенней листвы на бульварах, веселым гамом университетских коридоров. Сокурсники смотрели на меня восторженно и почтительно, как на героя. И, помнится, я старался вести себя соответственно: важничал, в глубокой задумчивости одиноко расхаживал по коридорам, успевая, однако, краешком глаза подсматривать, какое это производит впечатление. Шел месяц за месяцем. Постепенно меня затянули лекции, семинары, занятия в лабораториях и в анатомичке, и даже мне самому недавнее путешествие начинало казаться выдуманным, нереальным. Неужели это я, сидящий сейчас на скамейке на откосе Владимирской горки, откуда открывается такой чудесный вид на Подол и леса за Днепром, неужели в самом деле это я всего несколько месяцев назад стоял на набережной Бомбея, вслушиваясь в шум Индийского океана?!. Даниил Кириллович пробыл в Париже всю зиму и начало весны. Появился он в университете только в марте 1898 года. Встретились мы с ним очень тепло, расцеловались прямо в коридоре. Заболотный очень интересно рассказывал, как работал в Париже вместе с Мечниковым, делился планами своих научных исследований, которые наметил провести в Институте экспериментальной медицины, где ему дают лабораторию. — Как? Разве вы покидаете Киев? Такое сожаление, видимо, звучит в моем голосе, что он, оглянувшись, тянет меня в уголок и вдруг предлагает: — А если нам снова куда-нибудь поехать? — Куда? — Ну, скажем, в Китай. Загадка этого явно эндемичного очажка в долине Вейчана — помните заметку в газете? — не дает мне, признаться, покоя. И в Монголии и у нас в Забайкалье, по некоторым источникам, кое-где годами гнездится чума, хотя нет там ни крупных городов, ни массовых скоплений паломников. И в Бомбей снова хочется по пути заглянуть. Эпидемия там опять нарастает, читали? На лето утихла, затаилась, а как мы уехали, снова показала зубы. Насчет экспедиции в Китай, кажется, дело решенное. Но я пытаюсь уговорить начальство, чтобы ехать нам разрешили через Бомбей. Грешный человек, запасся для этого даже письмом из Пастеровского института. Он достал из неразлучной своей сумки письмо в плотном конверте и показал мне, смущенно предупредив: — Тут обо мне много лишнего написали, так вы не обращайте внимания. Я уж им говорил — и Мечникову и доктору Ру. Но они считают, что так для дела нужно. Может, и правы. Не сведущ я в той дипломатии. Письмо было на французском языке, но к нему оказался приложен и перевод: «Институт Пастера, ул. Дюто, 25. Париж, 14 марта 1898 года. г-н Мечников и я выражаем Вам свою признательность за ту поспешность, с которой Вы разрешили г-ну д-ру Заболотному продолжать работу в Институте Пастера. Наши опыты с противочумной сывороткой, изготовленной при помощи растворимого токсина, весьма удовлетворительны. Они вселяют в нас надежду на возможность излечения чумы в большинстве случаев заболевания и на предупреждение этой болезни путем предохранительных инъекций. В связи с этим было бы крайне важно использовать вспышку чумы в Бомбее для проведения решающего опыта, могущего определить ценность наших средств защиты от чумы. Мы обращаемся к Вам также с просьбой поручить эти опыты г-ну Заболотному, который хорошо сведущ в этом вопросе и лучше других сможет довести его до благоприятного конца. В случае Вашего согласия г-н Заболотный отправится в конце этого месяца в Индию и подвергнет там новую сыворотку, решающему испытанию, а затем поедет в Маньчжурию для выполнения данного ему Вами поручения. Для этого он может заехать в Пекин или направиться к северной границе Индии и там на месте определить пути распространения болезни. Таким образом, не будет задержки в выполнении миссии г-на Заболотного в Маньчжурии — более того, остановка г-на Заболотного в Бомбее будет способствовать ее выполнению. Мы выражаем уверенность, что Вы, Ваше высочество, оцените преимущество этого плана действия и соблаговолите разрешить его осуществление…» — Поможет? — с надеждой спросил Заболотный, когда я кончил читать. — Наверное. — Ну, а вы как? Согласны? Колебания не долго мучают меня. Я вспоминаю, как волнующе веял в лицо свежий ветерок дальних странствий, как сияло, солнце над Бомбеем, а по ночам за кормой корабля перекатывались светящиеся водяные валы… — Я с вами, Даниил Кириллович! — опять, как когда-то в Бомбее, твердо говорю я и крепко жму его руку. Дней через десять я действительно получаю от него телеграмму и выезжаю в Петербург. Извозчик долго везет меня через весь город к Святотроицкой общине сестер милосердия, в мрачноватых корпусах которой разместился Институт экспериментальной медицины. Опасливо пробираюсь я сторонкой мимо проволочных клеток, где неистово завывают, мечутся, далеко разбрызгивая смертоносную пену, заразившиеся бешенством собаки. Не обращая на их вой никакого внимания, на верхушках старых тополей гомонят грачи. Лаборатория Виноградского, где работает Даниил Кириллович, занимает всего три небольшие комнатенки покосившегося деревянного дома в самой глубине двора. Собственно, под лабораторное оборудование отведена лишь одна из этих комнат. Во второй помещался кабинет Виноградского, а в третьей, из окон которой открывался вид на Неву, работали Заболотный и тогда еще совсем молодой Василий Леонидович Омелянский, нежную дружбу с которым Даниил Кириллович пронес потом через всю свою жизнь. Помнится, несколько лет пришлось Заболотному работать в такой тесноте, пока не было построено для лаборатории новое, более просторное помещение. На строительство его, кстати сказать, все эти годы и Виноградский, и Заболотный, и Омелянский отдавали львиную долю своего жалованья… Работалось трудно, но увлекательно. Сергей Николаевич Виноградский особенно увлекался микробами почвы. Но он был большим ученым с широким кругозором и не стеснял своих сотрудников, не мешал им самим выбирать себе темы для исследований. «Теснота помещения искупалась широтой заданий и научных перспектив», — скажет потом, через много лет, об этом времени Даниил Кириллович в одной из статей. У нас все готово, но отъезд откладывается. Высшие власти долго решают, как же нам все-таки ехать. В конце концов посещение Бомбея отпадает. Да и вообще морской путь в Китай обошелся бы слишком обременительно для весьма скромных бюджетов Чумной комиссии. Нам предложено ехать до Иркутска, а оттуда через всю Монголию в Пекин. Когда я прикидываю с Заболотным предстоящий путь по карте, прямо дух захватывает. Вот это путешествие!.. А снаряжение нашей экспедиции весьма скромное: походная лаборатория, небольшая аптечка да кое-какие геодезические приборы, с которыми ни я, ни Заболотный пока не умеем обращаться. Говорят, что они понадобятся для составления карты нашего маршрута и точного определения всех точек, где мы обнаружим чуму. Отправились мы в путь 4 июня 1898 года. Всего шестьдесят с небольшим лет минуло с той поры, все это уложилось в рамки одного поколения, одной моей жизни, а какая древняя, незапамятная старина, если разобраться! Поезда тогда еще ходили только до Томска. Дальше мы двенадцать дней тащились на перекладных до Иркутска, любуясь весенним ковром цветущих анемонов, ирисов и диких орхидей. Впервые я узнаю их названия о. т Даниила Кирилловича. Он был поразительный знаток и любитель цветов, я таких больше не встречал за всю свою долгую жизнь. И по приезде в Иркутск он прежде всего потащил меня на почту («Непременно должно быть письмо от Милочки!»), а потом в цветочный магазин, отыскать который удалось только после долгих блужданий. Но зато вышел Заболотный из него с таким громадным букетом, что совсем скрылся за этой грудой цветов. На следующий день мы отправились в местный музей, где почти до самого обеда Даниил Кириллович дотошно расспрашивал старенького и говорливого, но весьма знающего смотрителя о природе монгольских степей. — Хорошая подготовка — половина успеха, — назидательно говорит мне он, заполняя добытыми сведениями одну страницу тетради за другой. В Иркутске наша экспедиция сразу выросла ровно вдвое и приняла окончательный вид: к нам присоединились переводчик Бимбаев, веселый круглолицый пожилой бурят, свободно говоривший и по-монгольски и по-китайски, и мрачноватый на вид, а в душе весьма добродушный и непосредственный казак Троицкосавской сотни Никандр Жилин — наша «военная охрана». Все дорожные вещи и лабораторное оборудование погрузили на телеги, запряженные быками. Чтобы нас не задерживать, они отправлялись в путь пораньше. Ко времени привала мы их обычно догоняли. Все остальные вещи, которые могли понадобиться в любую минуту, сложили в китайскую телегу, она двигалась всегда рядом с нами. Никакой запряжки у этой телеги не было, ее просто привязывали ремнями к седлу одной из лошадей. Сами ехали верхом. До Кяхты мы двигались по старому купеческому тракту, проложенному в степи караванами с чаем. За Кяхтой уже начинались малоизвестные места, где легко было нашему маленькому отряду заплутать в неоглядных степных просторах. Перед выходом в неведомый путь Даниил Кириллович сам придирчиво проверил все снаряжение, осмотрел повозки, лошадей и быков. И вот остались позади, скрылись за горизонтом последние домики и монгольские юрты на окраине Кяхты. Теперь вокруг нас на сотни верст расстилается степь. Разгуливает по ней ветер, гнет и треплет ковыль, шуршит сухим бурьяном. Уже конец лета, все цветы посохли. Степь стала серой. Впереди на мохнатой приземистой лошаденке покачивается Бимбаев и лениво тянет бесконечную, как сама степь, бурятскую песню. Я как-то пытался узнать, о чем же он поет. Из его сбивчивых объяснений получалось, будто поет он, собственно, обо всем, что встретится на пути. Увидит коршуна в небе — поет про коршуна. Увидит облачко на горизонте — запоет про облачко. И так без конца… Вторым едет Заболотный. Военный сюртучок его совершенно выгорел и побелел на лопатках, всклокоченные волосы стали уже не рыжеватыми, а какими-то пегими от пыли. Фуражку он все время снимает, подставляя голову ветру. Тихонько поет: Никандр Жилин отправлен вперед с волами, а я еду замыкающим, бочком пристроившись в неудобном деревянном седле. Так мы едем час, два, день, другой, третий… Из сухой травы выглядывают любопытные степные сурки — тарбаганы. К осени они отъедаются и становятся жирными, как свиньи. Бимбаев рассказывает нам, что осенью буряты и монголы добывают тысячами этих степных свиней, сбивая метким выстрелом или устраивая ночью проволочные петли у входов в их подземные норы. Охота, по его словам, всегда бывает удачна, потому что тарбаганы страшно любопытны и очень глупы. Мы едем, а они стоят, как столбики, и, пересвистываясь, разглядывают нас. Заболотный неожиданно озорно свистит, и тарбаганов как ветром сдувает — все моментально ныряют в свои норы. Но через минуту они уже снова вылезают один за другим и с интересом провожают нас любопытными взглядами. Так едем до полудня, когда зной становится нестерпимым. Тогда привал у костра, уже заботливо разожженного нашим передовым, Никандром Жилиным. Он выбрал местечко поудобнее, распряг волов, и поджидает нас, помешивая в большом закопченном котле нечто, по запаху весьма аппетитное. На ночлег мы обычно останавливались где-нибудь поблизости от монгольского кочевого аила, где можно достать свежего мяса. Они попадались довольно часто, через каждые сорок-пятьдесят километров. В каждом селении, едва мы успеем разбить палатку и поужинать, к нам, заслышав еще заранее по «степному телеграфу» о прибытии врача, приходят больные. Особенно много больных трахомой. Мы с Заболотным облачались в белые халаты и начинали прием прямо под открытым небом. Даниил Кириллович подробно расспрашивал каждого не только о его болезни, но и о всяких семейных делах. Его доброжелательность, отзывчивость, постоянная добродушная шутливость, по-моему, действовали на больных гораздо лучше лекарств. Особенно любил Даниил Кириллович беседовать с ламами, которые в монгольских степях в те времена не только занимались религиозным «врачеванием душ», но и были, собственно, единственными лекарями на сотни верст вокруг. Сначала я недоумевал и говорил Заболотному: — Послушайте, Даниил Кириллович, ведь они же знахари, шаманы, чему у них можно научиться? — Многому, хлопче, многому, — отвечал он мне. — Конечно, они знахари, не без этого. Но, кроме того, каждый из них хранит секреты древней тибетской медицины. А у народа всегда есть чему поучиться. Прислушиваясь к этим беседам, я очень скоро переменил свое пренебрежительное мнение о врачебном искусстве полуграмотных буддийских монахов. Оказалось, что они умеют даже делать прививки от оспы, хотя и по-своему, довольно оригинально: не в руку, как мы привыкли, а почему-то в кончик носа пациента! В Урге, как тогда называли Улан-Батор, — единственном городе на всем нашем пути через пустынные степи Монголии, если только можно назвать было городом эти несколько десятков неизменных юрт, — Даниил Кириллович даже ухитрился добиться приема у самого главного ламы, Богдо-гегена, и долго расспрашивал его о таинственных лекарствах тибетской медицины. В Урге мы провели несколько дней, чтобы дать, отдохнуть волам и верховым лошадям, а потом отправились дальше через пустыню Гоби. Здесь аилы попадались реже, но Даниил Кириллович все равно умел находить объекты для своих исследований: то он останавливает караван, чтобы зарисовать придорожный каменный столб — кишачило, — украшенный примитивным изображением уродливого человеческого лица, то приносит к костру целую охапку незнакомых растений и разбирает ее с помощью Бимбаева, который командует: — Этот трава ядовитый, выбрось ее. Нохай-дери-су называется. А этот есть можно, оставь ее. Засушенные цветы Даниил Кириллович рассовывает по всем дневникам, между страницами записных книжек. А на одном из привалов приносит из степи даже какой-то высохший корешок и заботливо упрятывает его в переметную сумку. — Монгольский вяз, — поясняет он. — Поразительно живучий. Может, приживется дома, в Чеботарке. Меня поражала ненасытная любознательность Заболотного. Его интересует все: и птицы, пролетающие в бледно-голубом небе, и развалины одинокого глиняного мавзолея на придорожном холме, и след дикого верблюда, отпечатавшийся в вязкой глине у соленого озера. — Да к чему вам это, Даниил Кириллович? — бывало, удивляюсь я. А он только смеется: — Я же по образованию натуралист, лягушатник. Каждый медик должен быть естествоиспытателем, юноша. Помните слова незабвенного Козьмы Пруткова: «Специалист подобен флюсу»? Вот я и хочу избавиться от угрозы односторонней полноты. А потом ведь мы едем с вами по местам, очень мало пока известным науке. Кто тут прошел? Три-четыре экспедиции Пржевальского да Потанина, вот и все. Так что мы с вами нынче не просто медики, а, можно сказать, Колумбы — первооткрыватели. И вот он, устав от тяжелого дневного перехода под жарким солнцем, от которого в открытой степи нет защиты, не спит всю ночь напролет, с неподдельным интересом наблюдая за народной монгольской игрой «цаган-модо». Такую игру затевают обязательно в лунные ночи. Участвуют в ней только мальчики-подростки. Возле одной из юрт положили деревянную колоду. Худенький паренек лет тринадцати встает возле нее, Держа в руках палку, обтесанную до белизны. Широко размахнувшись, он с громким криком «ку-кук!» швыряет ее далеко в степь. Вся орава мальчишек с гиканьем и свистом ринулась искать палку. Это не так-то, оказывается, просто при обманчивом свете луны. — Бислау! — пронзительно завопил один из мальчишек. (Это значит: нашел!) Прижав палку крепко к груди, удачник мчится к колоде. А все остальные спешат ему наперерез, стараясь отнять добычу. Долго они гоняются по степи. Палка переходит из рук в руки. А когда самому ловкому бегуну удается, наконец, увернуться от всех преследователей и уже почти добежать до заветной колоды, начинается общая азартная свалка, в которую ввязались не только все взрослые монголы, наблюдавшие за игрой, но даже и мы с Заболотным. А на следующий вечер в другом аиле Даниил Кириллович неторопливо и обстоятельно беседует со стариками, попивая монгольский чай, заправленный, по местным обычаям, маслом и пшеном. Седобородые степенные старцы показывают ему, как надо гадать по трещинам на бараньей лопатке, предварительно прокопченной на дымном огне костра. Потом он подробно записывает в путевой дневник названия лет степного календаря. Монголы тогда измеряли время периодами по двенадцать лет. Каждый год носил имя какого-нибудь животного: был год мыши, годы лошади, змеи, овцы. Двенадцатилетний цикл, повторенный пять раз, составлял уже более крупную меру времени, нечто вроде нашего века. Но особенно, конечно, Даниила Кирилловича в каждом селении интересовали местные болезни. И не только те, что мучали людей. Он всех расспрашивал о тарбаганьей болезни. В этой странной болезни было много загадочного и непонятного. Мы часто беседовали о ней вечерами у походного костра. Время от времени, обычно осенью, среди тарбаганов, изрывших своими глубокими норами всю степь, вдруг стремительно распространяется болезнь, весьма похожая по своим признакам на чуму. Русские врачи Белявский и Решетников, побывавшие в этих краях за несколько лет до нас и первыми описавшие подробно эту болезнь, так и назвали ее «тарбаганьей чумой». И вот во многих аилах нам рассказывают, будто от тарбаганов болезнь нередко передается людям — достаточно съесть мясо заболевшего зверька или просто дотронутся до него. Зять казака Даниила Гурулева из русского пограничного селения Ачит ездил как-то в степь к монголам покупать овец. Удачную сделку, как водится, отметили пирушкой, на которой подавали жирное и действительно очень вкусное мясо тарбагана. Вернувшись домой, казак на четвертый день умер. А за ним смерть унесла еще шесть человек из семьи Гурулева и двоих в соседнем доме. Заболели также ухаживавшие за больными врач Уткин и фельдшер Савватеев, но, к счастью, остались живы. — Судя по тому, как быстро скосила их всех болезнь, — это, похоже, чума, — рассуждал Заболотный, рассказав об этом случае. — И другие признаки сходятся: припухание желез, лихорадка, почти повальная смертность. Но пойди теперь проверь, действительно ли это чума и заразился ли ею Гурулев в самом деле от тарбагана. Он задумчиво смотрит в степь, озаренную полной луной. Свет её так ярок, что даже сейчас, глубокой ночью, далеко отчетливо видна караванная тропа, выбитая в траве копытами прошедших по ней лошадей и верблюдов. Тропа тянется через всю степь в Китай, откуда с незапамятных времен возят по ней караваны узорчатый шелк и душистый чай. А может, оттуда, из Китая, где науке давно известны опасные очаги чумы, и привозят сюда караваны невидимую «черную смерть», а смешные, забавные тарбаганы вовсе неповинны в ее распространении? Я говорю об этом Даниилу Кирилловичу. Он вздыхает и пожимает плечами. — Ворог його батька знае! Никаких прямых улик нет… А через день, когда мы останавливаемся на ночлег в очередном аиле, неотличимом от многих других, мысли наши снова будоражит непонятная загадка. Три юрты да две землянки — вот и весь аил. Как уже вошло в привычку, Заболотный осмотрел всех жителей, дал капель старухе, у которой глаза еле открывались от застарелой трахомы. Потом, сидя у костра с чашкой горячего чая, начал Даниил Кириллович расспрашивать стариков, что помнят они о болезнях, которые поражали бы не отдельных жителей, а охватывали большие районы. Не было ли в здешних краях в последние годы чумных эпидемий? Понаторевший за время путешествия Бимбаев бойко переводил, втолковывая, о какой болезни идет речь. По-моему, он скоро научился бы переводить на монгольский язык даже латинские медицинские термины, хотя и не понимая их смысла. Ему отвечал старик с реденькой рыжеватой бородкой. Остальные монголы только кивали, не вынимая изо рта неизменных трубок с длинными чубуками и маленькими, не больше наперстка, чашечками, куда насыпали они растертый в пыль табак — дунзу. — Нет, нет, они говорят, у них болезни такой давно не было, года три, — перевел Бимбаев. Вдруг второй старик, с большим медным кольцом, оттягивавшим ему левое ухо, начал что-то рассказывать, указывая трубкой куда-то через плечо. — Что он говорит? — насторожился Заболотный. — Только переводи, пожалуйста, поточнее. Бимбаев смущенно пожал плечами. — Вроде сказку рассказывает, — сказал он. — Не знаю, верить ли? Говорит, нынче весной пришла смерть в урочище Михан-Гуна. Это верст четыреста отсюда, но «длинное ухо» донесло вести. Там, дескать, выкопали люди в степи клад. Золото, серебро, всякие старые вещи. Только не принес тот клад никому счастья. Двадцать человек копало, и все умерли. Семь китайцев и тринадцать монголов. Начала, говорит, у них голова болеть, жарко им стало. Потом кровь горлом пошла, и все умерли. Только их похоронили, как болезнь на другие аилы перекинулась. Умерло в округе до трехсот человек, говорит. Тогда местный геген приказал сжечь все юрты и кочевать в другое место. Так и сделали. Старик помолчал, посасывая пожелтевший агатовый мундштук. Потом заговорил снова. — Он говорит: проходил мимо лама и позавидовал на это богатство, — торопливо переводил Бимбаев. — Ему подарили три слитка серебра. Он тоже умер. Вот как всевидящий карает людей за жадность! Так он говорит. — А может, как раз этот лама и занес туда болезнь, а клад тут вовсе ни при чем? — спросил я. — Откуда он шел-то, этот лама, не из Китая? Бимбаев перевел мой вопрос и покачал головой. — Нет, все они говорят: смерть выкопали из земли вместе с кладом. Они вскоре разошлись, и мы остались у костра одни. Бимбаев завернулся в одеяло и пристроился рядом с давно уже громко храпевшим Никандром Жилиным. Теперь мы могли поговорить без помех. — Сказки! — сказал я. — Каких только легенд не насочиняют люди вокруг явлений, которых они не могут объяснить! Заболотный задумчиво смотрел в затухающий огонь. — «Сказка — ложь, да в ней намек, добрым молодцам урок», — откликнулся он. — Во всяком случае, должно быть в ней какое-то рациональное зерно. Хорошо бы, конечно, туда заглянуть, в это урочище Михан-Гуна. Но четыреста километров — порядочный крюк, а нам надо спешить. Да и что мы сейчас там найдем: пепелище, старые головешки от юрт. Ведь все сожгли, убегая от болезни. Монголы, между прочим, всегда так поступают, и, пожалуй, не зря. Во всяком случае, удается как-то пресечь эпидемию, остановить ее дальнейшее распространение. Да и степные пространства, конечно, в этом помогают. Он достал из сумки тетрадь. — Сказка сказкой, а записать ее не мешает. Помешивая палкой уголья и любуясь, как в черное небо взлетает целый рой огненных искр, я упрямо сказал: — А все-таки явная сказка. Если это чума, то не могли же чумные бактерии сохраняться в земле годами, ожидая, пока их раскопают. Как показали опыты Шурупова, в почве они могут сохранять свою вирулентность два, от силы три месяца. А клад ведь лежал там не один год, наверное. Заболотный вдруг бросил писать и поднял голову. Отложив тетрадь, он встал и начал расталкивать заснувшего Бимбаева. — Надо спросить у старика с кольцом, не находили ли там, где выкопали клад, мертвых или больных тарбаганов. — Сейчас спросить? — удивился Бимбаев, протирая глаза. — Сейчас, сейчас. Немедленно! С трудом, перебудив предварительно чуть ли не половину аила, мы разыскали юрту, где спал старик с медным кольцом. Начали его будить. Старик кряхтел, пугался, ничего не соображая со сна. Даниил Кириллович был очень смущен и проклинал свою нетерпеливость. Наконец старик понял, о чем его спрашивают, и закивал головой. — Была, была! — обрадовался Бимбаев, хотя нам и так все стало понятно без перевода. — Он говорит: была как раз в то время тарбаганья болезнь. Но она часто бывает, говорит… Когда мы вернулись к костру, угли в нем уже едва тлели. Пришлось подбросить аргала, как называют монголы сухой помет — основное топливо в степи. — Понимаешь, если человек может заразиться от тарбагана чумой, то понятной становится и темная история с кладом, — сказал Даниил Кириллович. — Просто так, прямо в земле, чумные бактерии действительно долго храниться не могут. А в живом организме — скажем, тарбагана? А что, если они могут культивироваться там годами, як в живом термостате? — А почему же эпидемия в конце концов все-таки возникает? Нужен же какой-то толчок. — Ты так меня спрашиваешь, будто я господь бог, который заранее знает все, а не отставной лекарь Бендерского полка. Это, брат, нам еще надо выяснить. Но как рабочую гипотезу эти мысли, мне кажется, можно принять. Ведь совершенно точно, по-моему, отмечено уже немало случаев заражения людей в этих степях от тарбаганов. — Но ведь, по-моему, вы сами говорили, что пока не зарегистрировано ни одного бесспорного случая, чтобы тарбаган был действительно болен чумой. Может, симптомы схожие, а болезни-то совсем разные. — Ты прав, хлопче. К сожалению, прав, — вздохнул Заболотный. — Да, ни Решетников, ни Белявский не поймали ни одного чумного тарбагана. А «не пойманный — не вор». Он озорно посмотрел на меня, подмигнул и добавил: — Ну что же? Попробуем мы поймать. Верно? Рано утром Даниил Кириллович объявил Бимбаеву, что мы задержимся на один день в этом аиле и просим местных охотников помочь нам поймать нескольких тарбаганов. Бимбаев удивился. — Надо подождать, они еще не отъелись как следует. Вот через месяц, тогда шибко жирные будут, вкусные! Но, узнав, что тарбаганы нужны нам не для еды, а для науки, немедленно отправился по аулу скликать охотников. Странное это было зрелище, когда охотничий отряд вышел через полчаса в степь. Тут были и старики и совсем мальчишки. Кто с винтовкой, кто со стареньким кремневым ружьем, а кто и с луком или даже просто с волосяной петлей, привязанной к длинной палке. Два монгола пришли вообще без всякого оружия, но зато тащили зачем-то с собой черную лохматую шкуру сарлыка — монгольского яка. — Это еще зачем? — удивился Даниил Кириллович. — Тарбагана ловить, — пожав плечами, загадочно ответил один из охотников. Заинтригованные, мы с Заболотным отправились вслед за этой парой. Завидев нашу процессию, тарбаганы прятались в норы. Тогда охотники встали на четвереньки, набросили на себя громадную шкуру и медленно двинулись вперед. Мы легли в траву на вершине небольшого холмика, наблюдая за охотниками в бинокль. Вот из одной норы высунулась любопытная усатая мордочка, потом из другой, из третьей… Забыв всякий страх, любопытные сурки вылезали из нор, чтобы получше рассмотреть непонятного черного зверя, так смешно ползущего по степи. Загремели выстрелы. Только одному тарбагану удалось юркнуть в подземное убежище. Увидев это, охотник зацокал языком: — Ай, ушел, жалко! — Да он же ранен, далеко не уйдет, — утешал его Заболотный. — Вытащим из норы, — предложил я, засучивая рукава. Охотник остановил меня. — Шайтан его вытащит. Знаешь, как у нас говорят? Если тарбагана убить наповал — хорошо. Если улезет со стрелой в нору — худо. Он там под землей в читкура, злого духа, оборачивается. Знаешь? Десять человек его не вытащат. А вытащат — смерть найдут. Я махнул рукой и засмеялся. — Вот вам и еще легенда, Даниил Кириллович. Теперь о тарбагане-оборотне. — Но обратите внимание, что все они в общем-то клонят к одному: что болезнь могут хранить под землей. Кто? Тарбаганы? — серьезно ответил мне Заболотный. — Вряд ли это случайно. К обеду возле нашей походной лаборатории лежала целая груда убитых тарбаганов. Мы вскрывали их одного за другим под любопытными взглядами охотников. Но ни один тарбаган не прятал в себе чумных микробов. Все они были совершенно здоровы. Наутро, отблагодарив охотников подарками, мы двинулись дальше. И уже в первом же попутном аиле снова услышали рассказы о повальной болезни, которая свирепствовала в позапрошлом году в этих местах. Она началась массовым падежом тарбаганов, а потом перекинулась на людей и унесла тридцать жителей. Тогда местный духовный глава — геген — наложил запрет на охоту за тарбаганами. Кто нарушит его, у того отбирали седло и лошадь — самое дорогое и необходимое для каждого кочевника. — Не могут же заблуждаться столько людей, — сказал мне Заболотный. — Давайте попробуем здесь поохотиться. Несмотря на долгие уговоры, местные жители отказались помогать нам ловить тарбаганов. Видимо, запрет гегена еще оставался в силе или слишком памятно было пережитое несчастье. Мы покинули аил и, отъехав от него на порядочное расстояние, чтобы не слышно было выстрелов, начали охотиться за сурками сами. Стрелки мы были, конечно, неважные. Но все-таки пяток тарбаганов удалось добыть. Все они оказались совершенно здоровы. — Да-с, «не пойманный — не вор», — вздохнул Заболотный. Надо было спешить. Ведь где-то в долине Вейчана нас ждали люди, которые вот сейчас, пока мы гоняемся за тарбаганами по степи, гибнут в муках. |
||
|