"Герцен" - читать интересную книгу автора (Прокофьев Вадим Александрович)
2
22 июня в пять часов вечера Герцен уже был в Женеве. Здесь он вспомнил о президенте Женевского кантона Джемсе Фази. Хотя они и спорили в Париже, но расстались тогда вполне довольные друг другом. Появление Герцена ничуть не удивило Фази: Швейцария, и особенно Женева, являли собой в этот год, по словам того же Герцена, "Вавилонское столпотворение" эмигрантов. Кого только здесь не было! Эмигранты 1849 года еще не верили в продолжительность победы своих врагов, считали, что они еще вернутся, и "не перекладывали платья из чемоданов в комод".
Джемс Фази, по словам Герцена, "человек большой энергии и больших государственных талантов". "Он всю жизнь провел в политической борьбе. Молодым человеком мы его встречаем на парижских баррикадах 1830 года, а потом в Отель-де-Виль, в числе той молодежи, которая, вопреки Лафайету и банкирам, требовала провозглашения республики". Когда во Франции были разрушены баррикады, Фази возвращается на родину, в Женевский кантон. "Он задумал радикальный переворот в нем и исполнил его. Женева восстала на свое старое правительство…
Во время этого переворота Фази показал, что он вполне обладает не только тактом и верностью взгляда, но и той дерзостью, которую Сен-Жюст считал необходимой для революционера. Разбивши почти без кровопролития консерваторов, он явился в Большой совет и объявил ему, что он распущен… С тех пор, т. е. с 1846 года, он управляет Женевой".
С помощью Фази Герцен получил "вид на жительство".
Герцен внимательно присматривается к разношерстной и разноплеменной эмиграции. Женева собрала ее сливки. Здесь Густав Струве, отступивший вместе с баденскими ополченцами. Окруженный свитой адъютантов и "министров", он — глава несостоявшегося правительства. Герцен отметил, что лицо Струве выражало "нравственный столбняк". Был здесь и Карл Гейнцен — "Собакевич немецкой революции", тоже участник баденского восстания. Это он впоследствии публично заявил, что "достаточно избить два миллиона человек на земном шаре — и дело революции пойдет как по маслу". Жил в Женеве и Джузеппе Маццини:, предводитель итальянской мелкобуржуазной республиканской демократии. С Маццини Герцену еще придется встречаться, и не раз. Первое впечатление от первого знакомства осталось приятным,
"Маццини очень прост, очень любезен в обращения, но привычка властвовать видна, особенно в споре; он едва может скрыть досаду при противуречии, а иногда и не скрывает ее. Силу свою он знает и откровенно пренебрегает всеми наружными знаками диктаториальной обстановки. Популярность его была тогда огромна. В своей маленькой комнатке, с вечной сигарой во рту, Маццини в Женеве, как некогда папа в Авиньоне, сосредоточивал в своей руке нити психического телеграфа, приводившие его в живое сообщение со всем полуостровом. Он знал каждое биение сердца своей партии, чувствовал малейшее сотрясение, немедленно отвечал на каждое и давал общее направление всему и всем с поразительной неутомимостью".
Маццини в 1849 году был еще властью, и итальянские феодальные правительства боялись его. Около Маццини вился целый рой итальянских эмигрантов рангом и весом поменьше.
Интернациональная эмиграция в Женеве была тогда заражена одним недугом — издавать журналы. Но средств на это у них не было. Приезд богатого русского и тоже изгнанника сразу же привлек взоры "будущих редакторов" к Герцену. Но Герцен скептически относился к этой журнальной лихорадке. Скепсис Герцена опирался на уже божившееся убеждение: с революцией в Европе покончено. И, во всяком случае, ее в каком-то будущем возглавят не те, кто ныне рвется к печатному станку. Так же скептически Герцен относился и ко всем прочим, за редким исключением, эмигрантским начинаниям. Немецких эмигрантов, несмотря на их развитие, Герцен всегда подозревал в потенциальном филистерстве. Английские и французские исполнены предрассудков. "Француз не свободен нравственно: богатый инициативой в деятельности, он беден в мышлении". Более снисходительно Герцен относился к итальянцам, а потому и теснее сблизился именно с ними. В Швейцарии этот круговорот лиц, оттенков политических теорий, партий вызвал у Герцена буквально головокружение. "Я с радостью покидал Париж, но в Женеве мы очутились в том же обществе, только лица были другие и размеры теснее. В Швейцарии все тогда было ринуто в политику, все делилось на партии: tables d'hote'ы и кофейные, часовщики и женщины. Исключительно политическое направление, особенно в том тяжелом затишье, которое всегда следует за неудачными переворотами, чрезвычайно утомляет бесплодной сухостью и однообразным попреканием прошедшему". Немного оглядевшись в Женеве, Герцен пишет Наталье Александровне, чтобы она с детьми также перебралась сюда. Но Наталья Александровна не спешит. Она регулярно пересылает Герцену корреспонденцию из России, письма Николая Сазонова из Парижа. Сазонов вместе с Хоецким уговаривают Герцена внести 24 тысячи франков залога за газету, которую намерен издавать Прудон. Эта переписка длится несколько месяцев. Герцен по-прежнему не верит в пользу подобных изданий. Но Сазонов настойчив: "деньги твои никакой опасности подвержены не будут, а, кроме того и кроме великой демократической пользы, есть даже, по расчетам Прудонца, надежда на хороший барыш". И Джемс Фази покушается на кошелек Герцена. Он тоже задумал издавать ящурная, не даром же он будет терпеть этого русского эмигранта, когда федеральное правительство Швейцарии начало понемногу избавляться от них. Правда, для президента Женевского кантона федеральное правительство не указ, но об этом можно и умолчать.
В июле месяце Наталья Александровна приехала с детьми в Женеву, а Луиза Ивановна с Колей устроились в Цюрихе, где была школа для глухонемых. Гервег также был вынужден покинуть Париж и перебраться в Женеву. Гервег взялся за устройство в различных немецких издательствах статей, написанвых к этому времени Герценом. Отношения между ними как будто бы самые близкие, самые задушевные. Герцен пишет статью "La Russie" в форме письма к Гервегу. Но Герцен уже не может отделаться от мысли, а может быть, и от интуитивных предчувствий, что с Наташей происходит что-то непривычное. Нет, они не стали друг другу чужими, но как-то отдалились один от другого. Зато Гервег приблизился к Наташе на расстояние, которое уже превышает границу дружбы. "Мне казалось, что его дружба к Natalie принимает больше страстный характер… Мне было нечего делать, я молчал и с грустью начинал предвидеть, что этим путем мы быстро дойдем до больших бед и что в нашей жизни что-нибудь да разобьется…" Так позже осмыслил Герцен, уже в "Былом и думах", этот роковой момент своей семейной жизни. Он ждал, что Гервег откроет ему, как другу, свою тайну раньше, чем объяснится с Натали. Такова была, по его мнению, этика отношений друзей — единственно возможная для Герцена. Могло ли это что-либо изменить? Герцен был в том уверен — "все бы пошло человечественно". Но то было лишь очередное его заблуждение — человека, отвергавшего ту "мещанскую" мораль, которую исповедовал Гервег. Напрасны были ожидания Герцена, как и его надежды на то, что все могло бы пойти "человечественно".
Из Парижа пришло известие: Прудон за оскорбление главы правительства угодил в тюрьму Консьержери. Казалось, что вся идея издания газеты под его началом должна была теперь провалиться. Но Прудон не сдавался, действуя через Сазонова и Хоецкого, он не отставал от Герцена — будут деньги, будет и газета, а то, что он в тюрьме, не имеет значения.
Герцен долго колебался. И не потому, что ему было жалко денег, нет. Он плохо верил в будущее этой газеты, имеющей уже название "Voix du Peuple". Он боялся, что ее первый номер будет и последним, а залог попадет в Руки французских властей. Но Герцен оставался Герценом — он не мог не поддержать "демократическое начинание". Деньги были внесены. По договору с Прудоном за Герценом оставалось руководство всем иностранным отделом газеты, кроме того, он получал право печатать свои статьи по любым вопросам и приглашать в авторы людей, которых сам выберет. Герцен не обратил в то время внимания на то, что Прудон ставил перед газетой задачу, вряд ли совместимую со званием социалиста. "Задача не в том, — писал Прудон, — чтобы возбудить народ пафосом, а в том, чтобы разъяснить самой буржуазии ее настоящие интересы".
3 августа Герцены и Гервег отправились на прогулку в Монтре, поднялись на Dent de Jaman. Герцен назвал эту прогулку "14 часовым маршем", но остался доволен, так как "нигде нет газет, никто ничего не знает, горы, горы, дикая природа и чудные озера". Впоследствии эта прогулка стала для Натальи Александровны символичной, и. в письмах к Гервегу она часто рисовала упрощенный контур горы () — эмблему ее любви к Георгу, их духовного единения. Ей всегда помнилась идиллическая хижина в Карлетто. Она была настолько полна Гервегом, что, забывая обо всем, описывала буквально каждый его шаг, каждую смену настроений, и кому — Эмме Гервег, оставшейся в Париже, чем и пробудила в ней глухую ревность.
В конце августа Герцен и Гервег, теперь уже вдвоем, совершают многодневное путешествие в горы. По возвращении Наталья Александровна сообщает Эмме: "Они возвратились со своей экскурсии — обожженные солнцем, веселые и довольные, как дети, оба — милы до крайности". И добавляет при этом: "Право же, я иногда думаю, что общество и любовь этих двух людей могут превратить меня в совершенное существо". Развивая ту же мысль, она пишет Т.А. Астраковой: "Александр — что это за юная, свежая натура, светлый взгляд, светлое слово, живая жизнь… с ним держишься на такой вышине… в такой ширине, что все кажутся какими-то тяжелыми жуками, роющими землю". И о Гервеге: "изящнее, поэтичнее я не знаю натуры". А главное: "все мы так сжились — я не могу себе представить существование гармоничнее".
Радужная мечта, которую она принимала за действительность.
8 августа Герцен, надо полагать, прочел в "Revue de Geneve et Journal Suisse" сообщение о раскрытии в Петербурге "заговора" петрашевцев. Новость была тем более неожиданной, что из последних писем, в основном, Грановского и Астраковой, у Герцена сложилось впечатление: в России сейчас совершенно невозможны никакие заговоры, никакое сколько-нибудь видимое общественное движение. Герцен еще не знал того, что на следствии петрашевцы не раз упоминали его имя, не раз называли его статьи, "Письма" и, хотя и открещивались от них, говорили, что читали так, между прочим, но это была уловка подследственных. Герценовская пропаганда внушала социалистические идеалы, она будила новое поколение революционеров.
Статьи, которые писал Герцен на протяжении лета, осени 1848 года и зимы 1849-го, писались по-русски. Но летом 1849 года в Женеве у Герцена родилась мысль издать эти статьи на немецком языке целой книгой. Перевод на немецкий Герцен диктовал литератору Ф. Каппу, диктовал по-немецки. Текст редактировал Гервег. Договорились о публикации с цюрихским издателем Кампе, и уже осенью 1849 года книга "Vom anderen Ufer" была отпечатана. Издание вышло анонимно, без имени автора.
Это немецкое издание значительно отличается от более поздних изданий книги "С того берега", 1855 года — на русском языке — и 1858 года, осуществленного уже Герценом в Лондоне.
Русское издание 1855 года посвящалось Герценом сыну Александру. Это посвящение Герцен перепечатал и в издании 1858 года. Оно подписано: 1 января 1855 года. Но, как вспоминает Мальвида Мейзенбуг, Герцен прочел вслух это посвящение на новогоднем вечере у себя дома в Твикнеме 31 декабря 1854 года.
Для издания 1855 года специально было написано и "Введение", в состав которого вошло "Прощайте!". А вот статья "Перед грозой (Разговор на палубе)" уже публиковалась ранее, в немецком издании 1850 года и в парижской газете. Эту статью Герцен датировал 31 декабря 1847 года и посвятил ее Грановскому. Но отправлена она была в Москву в августе 1848 года. Впоследствии Герцен ее переработал. И вторая глава — статья "После грозы" — была включена в немецкое издание 1850 года, а датировал ее Герцен 24 июля 1848 года, то есть писалась она всего через месяц после трагических Июньских дней.
В русском издании эта глава появилась в переделанном виде.
"LVII год республики, единой и нераздельной" датируется 1 октября 1848 года. Эта глава в иной редакции также присутствует в немецком издании, как и последующие: "Vixerunt", "Consoiatio", "Эпилог 1849". Эпилог был написан Герценом в Цюрихе осенью 1850 года, хотя при его первом издании в органе немецкой демократической эмиграции "New York Abend — Zeitung" стоит дата: "Лондон, 21 декабря 1849 г.".
И "Omnia mea mecum porto" ("Все мое ношу с собою") также печаталась анонимно на немецком языке в 1850 году. Герцен датировал эту статью 3 апреля 1850 года.
"Донозо Кортес, маркиз Вальдегамас, и Юлиан, император римский" — статья, завершающая русское издание "С того берега", была написана в феврале — марте 1850 года и впервые публиковалась на французском языке как передовица парижской газеты "Voix du Peuple". Статьи, составившие книгу, писались по свежим следам событий. Это книга "лирическая" в том смысле, что Герцен с предельной искренностью поведал в пей о всех потрясениях и сомнениях после краха иллюзий. В ней нет рецептов и пророчеств на будущее. Недаром Герцен назвал 1848 год "педагогическим". Он делал из него выводы без иллюзий. Основную мысль книги он объясняет в письме к Маццини: "…Я проповедую полный разрыв с неполными революционерами: от них на двести шагов несет реакцией. Нагромоздив ошибку на ошибку, они все еще стараются оправдать их, — лучшее доказательство, что они их повторят".
А что такое Луи Блан, Пьер Леру? Абстрактные романтики, не знающие практической жизни, фразеры. Их. мир будущего только на словах, а слова их не могут быть реализованы делом. Как и "аристократы демократической республики", вроде Ледрю-Роллена, они только цветом (алым) в будущем, а на самом деле принадлежат миру ушедшему. С беспощадным сарказмом Герцен делает зарисовки парижского быта, царствующих там нравов в годы после 1848-го. Террор, слежка, инквизиция светская и духовная, а во главе этого Тьер — "малорослый старичишка с кругленьким брюшком, на тоненьких ножках", который, "остря и помирая со смеху, ссылает на поселение, сажает на цепь", для которого один бог — капитал, и нет бога, кроме него. В эти годы Герцен увидел и пролетариат. И хотя он и не понимал всех тех экономических пружин, которые приводят в действие часы политической борьбы, хотя он еще верил в некую абстрактную "силу идей", но это уже не его вина. Как сказал Ленин, он остановился на пороге исторического материализма.
Герцен заговорил о значении материальных условий существования человеческого общества, о том, как это материальное влияет на классовую борьбу. Но из правильной посылки исторического материализма Герцен не сделал правильных выводов, которые могли бы вооружить его подлинно научной революционной теорией. Поражение работников он объяснял только их слабостью, ему не было доступно понимание того, что в 1848 году рабочий класс еще не созрел как революционная сила. А Герцен спешит, Герцен принимает первую битву за последнее поражение и делает вывод, что' социализм в Западной Европе вообще не может победить.
В.И. Ленин очень точно определил суть духовной драмы Герцена. "Духовный крах Герцена, его глубокий скептицизм и пессимизм после 1848 года был крахом буржуазных иллюзий в социализме. Духовная драма Герцена была порождением и отражением той всемирно-исторической эпохи, когда революционность буржуазной демократии уже умирала (в Европе), а революционность социалистического пролетариата еще не созрела".
Герцен в этой книге "казнил" себя за те иллюзии, которые он питал относительно просветительских идей "обновления мира", и он не скрывал своих заблуждений. У Герцена как бы спала с глаз пелена, словно ее сорвали залпы карателей, расстреливающих парижских работников. Буржуазная Франция — это "террор, сальный, скрывающийся за углом, подслушивающий за дверью".
"С того берега" — книга трагическая. И Герцен это понимал. В "Былом и думах" он писал: "Я в себе преследовал ими (статьями. — В.П.) последние идолы, я иронией мстил им за боль и обман; я не над ближним издевался, а над самим собой и, снова увлеченный, мечтал уже быть свободным, но тут и запнулся". Но есть в этой книге и оптимистические ноты. Они целиком относятся к России. В письме к Мозесу Гессу, ставшему корреспондентом Герцена и критически отнесшемуся к книге, Александр Иванович писал: "Мы в России страдаем только от нашей детской неразвитости и материальной нужды, но нам принадлежит будущее. Славянский мир еще не жил во всей полноте своих сил; теперь он инстинктивно приготовил себе огромную арену действия — Россию".
А через десять лет Герцен подведет итог тем трагическим годам в предисловии к книге писем из Италии и Франции. "Начавши с крика радости при переезде через границу, я окончил моим духовным возвращением на родину. Вера в Россию — спасла меня на краю нравственной гибели".
Духовная драма, пережитая Герценом, крах его надежд на буржуазную республику, буржуазную демократию, уверенность в том, что теперь Европа идет к своему концу и, быть может, его нужно ускорить ("Я решительно отвергаю всякую возможность выйти из современного импасса без истребления существующего", — писал он в Москву друзьям 5 ноября 1848 года), породили у Герцена не только глубокий скептицизм. Он не отказался от борьбы. Он призывает читателей к более пристальному изучению действительности, к поиску новых решений, "к возмужалой логике", понаучному, а не с помощью фантазии погрузиться в историю народной жизни — "эту самобытную физиологию рода человеческого, сродниться, понять ее пути, ее законы". Герцен, оставаясь верным идее социализма, воочию убедился, что легко и просто его торжество не наступит. А ведь он был в этом уверен еще совсем недавно, когда писал "Письма об изучении природы". "Европа умирая завещевает миру грядущему, как плод своих усилий, как вершину развития, социализм", — пишет он в Москву 5 ноября 1848 года. Эта вера не угасла, но Герцен уже поколеблен в том, что революционное насилие целесообразно. Он воочию видел кровь, горы трупов. И он и впредь будет стремиться к тому, чтобы катаклизмы обходились человечеству без крови. Террор, по его словам, "по справедливости возмутил все сердца".
Убежденный в том, что умирающая Европа завещала грядущему миру социализм, Герцен отвернулся от полутрупа, он ищет, откуда придет этот грядущий мир. Именно духовная драма, пережитая Герценом на Западе, заставила его повернуться к нему спиной, обратить все свои взоры, возложить все надежды на мир славянский, на Россию. Славяне еще "в ребячестве". Но они из него выйдут, а "натура славян в развитых экземплярах богата силами, как неистощенная почва. Эти развитые экземпляры — ручательство прекрасных возможностей…" Герцен убежден теперь в этом сам и старается убедить в том же и своих московских корреспондентов. Обращаясь к сыну, Герцен призывает его не оставаться на "этом берегу" — берегу реакции, берегу, на кромке которого Герцен пишет свои статьи. Он призывает его перейти на "тот берег" — берег революции. И сам он видит себя на "том берегу".
На первый взгляд в книге "С того берега" Герцен приходит к каким-то окончательным выводам. Это неверно. Это книга раздумий, книга гипотез, книга страданий, так ярко запечетленных в главе "Omnia mea mecum porto" ("Все мое ношу с собою"). Главнейший же вывод таков — Герцен верит в будущее, реакция может притормозить бег истории, но на минуту, торжество справедливости неизбежно.
Очень трудно определить жанр "С того берега". Это и публицистика и художественные зарисовки с натуры, лирические размышления и точные научные выкладки. Прямая речь персонажей, спаянная строжайшей логикой со всем повествованием, его идейным стержнем. Здесь и юмор вперемешку с сарказмом, и горечь поражения, сплетенная с надеждами на победу. И все же скептицизм — вот главная окраска книги.
Она была хорошо принята зарубежным читателем. В России эта книга, продолжая пропаганду Белинского, проповедь Петрашевского, во многом способствовала формированию идейных взглядов будущего поколения революционеров-разночинцев, будущих "шестидесятников".
Бесспорно, что намерение печатать за границей русскую бесцензурную литературу крепло в сознании Герцена. Но он превосходно понимал, что одного желания мало. Для начала нужны, как минимум, деньги. Это-то и заставило его позаботиться относительно движимого и недвижимого имущества, которое оставалось на Родине у него самого и у матери. Александр Иванович словно предчувствует, что николаевские чиновники поспешат наложить секвестр на все имущество Герценов, Между тем потеря имущества и 106 тысяч рублей, принадлежавших лично Луизе Ивановне, конечно, очень бы подрезали финансовые возможности Герцена, возможности издания своих книг и того, что придет из России. На это нужны деньги и деньги. Весной 1849 года деньги его волновали, и даже очень.
В середине декабря Герцены переезжают в Цюрих, где в училище глухонемых занимается Коля. Цюрих решительно не понравился Александру Ивановичу, А тут еще из Парижа известия о денежных неурядицах. На деньги Луизы Ивановны сам Николай I наложил арест. Нужно ехать в Париж и насесть на банкирский дом Ротшильда. Теперь только этот "король финансового мира" может "на равных" разговаривать с императором России. Пока идут сборы, Герцен в мрачном настроении пишет статью "Эпилог 1849". "…День был холодный, снежный… все были заняты укладкой; я сидел один-одинехонек… впереди все казалось темно, я чего-то боялся, и мне было так невыносимо, что, если б я мог, я бросился бы на колени и плакал бы, и молился бы, по я не мог и, вместо молитвы, написал проклятие — мой "Эпилог к 1849". Герцен назвал 1849 год годом "крови и безумия", годом "торжествующей пошлости, зверства, тупоумья", отмечая, что он был несчастием "от первого до последнего дня". "Ни одной светлой минуты, ни одного покойного часа, нигде, не было в тебе".
22 декабря Герцен и Луиза Ивановна выезжают в Париж. По дороге Герцен виделся с Гервегом, который к тому времени перебрался в Берн. "Он бросился ко мне, как будто мы месяцы не видались. Я ехал вечером в тот же день — он не отходил от меня ни на одну минуту, снова и снова повторяя слова самой восторженной и страстной дружбы. Зачем он тогда не нашел силы прямо и открыто рассказать мне свою исповедь?.." Гервег проводил Герцена на почтовый двор, карета тронулась. Гервег остался стоять, прислонясь к воротам… "Это чуть ли не была последняя минута, в которую я еще в самом деле любил этого человека… Думая всю ночь, я тогда только дошел до одного слова, не выходившего из головы: "Несчастие, несчастие!.. Что-то выйдет из этого?" Да, Герцен не знал, что Наталья Александровна, как только Герцен уехал, 24 декабря написала Гервегу: "Приезжайте, если это возможно, — хоть день, хоть час пробыть с вами!.."
Посредничество Ротшильда помогло. "Через месяц или полтора, тугой на уплату петербургский 1-й гильдии купец Николай Романов, устрашенный конкурсом и опубликованием в "Ведомостях", уплатил, по высочайшему повелению Ротшильда, незаконно задержанные деньги с процентами и процентами на проценты, оправдываясь неведением законов, которых он действительно не мог знать по своему общественному положению".
В "Былом и думах", письмах Герцена нечасто, но встречаются упоминания о представителях династии банкиров Ротшильдов. По большей части это чисто деловые записи. А между тем напрашивается вопрос: ужели Герцен не знал, с кем он имеет дело? Конечно, знал. И понимал, что Ротшильд, оказывая услугу революционеру Герцену, делает это не бескорыстно, что этот банкир преследует какие-то свои и в данном случае отнюдь не коммерческие цели.
Ротшильды английские и французские, Ротшильды в Вене и в Италии всегда готовы были своим "золотым мешком" поддержать борьбу буржуазных правительств против национально-освободительных движений. Они финансировали и колонизаторские захваты. И как ни старались эти "князья тьмы" действовать в тени, за кулисами, их роль в захвате Францией Алжира в 1830 — 1840 годах стала известна. Надо полагать, знал об этом и Герцен. Но Герцен был реальным политиком. Он трезво отдавал себе отчет, в каком обществе он живет. Власть денег, а значит, и фактическая власть банкиров, была им уяснена достаточно быстро, как только он очутился в буржуазной Европе. Деньги ему нужны не для праздной жизни, а на революционное дело. И если эти деньги может выручить из цепких лап царизма Ротшильд, что ж, приходится идти на сделку и с ним. Это было нелегко, это была трагедия революционера-эмигранта. Он становился своего рода рантье. Но не нажива его занимала. "Деньги — независимость, сила, оружие. А оружие никто не бросает во время войны, хотя бы оно и было неприятельское, даже ржавое".
Хотя Герцен и бежал из Парижа, но у французской полиции не было на него компрометирующего материала, и Александр Иванович спокойно остановился у Эммы Гервег, предупрежденной Натальей Александровной, что не следует афишировать присутствие Герцена в столице Франции, чтобы "друзья" не накинулись на него. Пребывая в одиночестве, разделяя его только с Эммой, Герцен очень остро почувствовал, что ясно обозначившиеся нелады в семействе Гервегов отражение, а может быть, и следствие запутавшихся его семейных и сердечных дел. Он возмущен тем, что Гервег не пишет Эмме, что ему нет дела до детей. И снова правдивая, прямая натура Герцена взяла верх. Он не хотел никакой фальши, никаких недомолвок. Между тем письма Натальи Александровны из Цюриха полны Георгом. Сочувствие к бедному, одинокому, страдающему от неразделенной до конца дружбы Гервегу. И Герцен шлет Наталье Александровне честное, откровенное послание (впоследствии уничтоженное им). Он очень спокоен, этот, казалось, никогда не знающий покоя человек, он очень чуток, у него единственная просьба к жене — разобраться самой в своих чувствах и обо всем откровенно написать ему в Париж.
Письмо это привело Наталью Александровну в смятение. "От тебя письмо от 9… и я тоже сижу и думаю только: "Зачем это?" И плачу, и плачу. Может, я виновата во всем; может, недостойна жить — но я чувствую себя так, как писала как-то тебе вечером, оставшись одна. Чиста перед тобой и перед всем светом, я не слыхала ни одного упрека в душе моей. В любви моей к тебе мне жилось, как в божьем мире, не в ней — так и нигде, казалось мне. Выбросить меня из этого мира — куда же? — надобно переродиться. Я с ней, как с природой, нераздельна, из нее и опять в нее. Я ни на одну минуту не чувствовала иначе. Мир широкий, богатый, я не знаю богаче внутреннего мира, может, слишком широкий, слишком расширивший мое существо, его потребности, — в этой полноте бывали минуты, и они бывали с самого начала нашей жизни вместе, в которые незаметно, там где-то на дне, в самой глубине души, что-то, как волосок тончайший, мутило душу, а потом опять все становилось светло". "Эта неудовлетворенность, что-то оставшееся незанятым, заброшенным, искало иной симпатии и нашло ее в дружбе к Гервегу".
Могло ли такое взбудораженное и так непохожее на прежнюю Натали письмо успокоить Герцена? Конечно же, нет. Он то верил, то не верил, что любовь ее к Гервегу перешла все границы. Он не знал об их "неофициальной переписке", а там есть и такие строки: "О, никогда и никому я так не принадлежала, как тебе, тебе, жизнь моя, моя вторая жизнь… Мне необходим был ты! Я искала тебя на небе, искала среди людей — и повсюду, повсюду, всегда, всегда… Милый, как обнимаю я тебя, когда о тебе думаю… О, только бы коснуться тебя…"
И Герцен вновь просит жену: "Не отворачивайся от простого углубления в себя, не ищи объяснений; диалектикой не уйдешь от водоворота — он все же утянет тебя. В твоих письмах есть струна новая, незнакомая мне — не струна грусти, а другая… Теперь все еще в наших руках… будем иметь мужество идти до конца. Подумай, что после того как мы привели смущавшую нашу душу тайну к слову, Гервег взойдет фальшивой нотой в наш аккорд — или я. Я готов ехать с Сашей в Америку, потом увидим, что и как… Мне будет тяжело, но я постараюсь вынести; здесь мне будет еще тяжелее — и я не вынесу".
Герцен не угрожает, Герцен просто еще и еще раз просит Наталью Александровну разобраться в своих чувствах. А она уже не в силах порвать с Гервегом. Но не может расстаться и с Герценом. "Что ты!.. Что ты!.. Я — и разлучиться с тобой, — как будто это возможно!" После письма, в котором Александр Иванович говорит о своем намерении уехать с Сашей в Америку, Наталья Александровна мчится в Париж.
Герцен просил Наталью Александровну приехать в Париж без детей, но она привезла Сашу и Тату. Тогда Герцен предложил встретиться втроем, с Гервегом, в Мюльгаузене, чтобы обсудить все совместно. И Гервег и Наталья Александровна уклонились от этого предложения. И снова как будто все наладилось. "Встреча наша в Париже была не радостна, но проникнута чувством искреннего и глубокого сознанья, что буря не вырвала далеко пустившего свои корни дерева, что нас разъединить нелегко". Герцен убедился, что при сохранившейся горячей симпатии к Гервегу Натали "словно свободнее вздохнула, вышедши из круга какого-то черного волшебства; она боялась его, она чувствовала, что в его душе есть темные силы, ее пугал его бесконечный эгоизм, и она искала во мне оплота и защиту". Натали успокоилась. Но, кажется, что и Герцен тоже успокоился. Вновь завязывается переписка с Гервегом. На его истерические вопли, упреки Герцен отвечает, что хватит, пора прекратить это "самоистребление в письмах"
Герцен не собирался, да и не мог долго оставаться в Париже. Его удерживали только денежные дела Луизы Ивановны. Но почему он вновь строит планы совместной жизни с Гервегом? Логичнее, просто человечнее было бы прекратить с ним всякие отношения. Герцен уже понял, что собой представляет Гервег, чего стоит и Эмма, ставшая в Париже посредницей в любви мужа. Она передавала Наталье Александровне письма, которые не предназначались для прочтения Герценом.
Герцен в Париже прятался от знакомых, но не мог никуда уйти от бурного потока "любовных" писем Гервега. И слезы, и восторги, и планы на будущее, и злобные выпады против Эммы, упреки Герцену в том, что тот сознательно задерживает свой отъезд из Парижа, и извинения за то, что не написал предисловия к немецкому изданию герценовских "Писем". Александр Иванович вынужден был отвечать. Гервег расспрашивал о положении дел во Франции, Герцена же интересовали дела с изданием его книги и брошюр. И переписка не иссякала.
Мозес Гесс откликнулся на только что отпечатанную в прудоновской газете статью Герцена "Donoso Gortes…". Этот отклик примечателен: "Если вы хотите узнать разницу между вашим идеологическим и нашим… материалистическим пониманием истории, то сравните только вашу оценку французской истории с Июльской революцией 1830 г. до июньского боя 1848 г. и после, изображенную в ваших последних письмах, с Марксовой оценкой того же исторического периода…" Он советует прочитать "Нищету философии. Ответ на "Философию нищеты" Прудона" К. Маркса. "Я знаю, что, только отчаявшись в европейской революции, стали вы утешаться вашей славянской иллюзией…" В книге "С того берега", а ранее в статье "La Russie" Герцен уже действительно наметил основные вехи своей теории "русского социализма". Не веря в новый подъем социалистического движения на Западе, он пытается обосновать историческую роль России, которая в лице земельной общины укажет новый, отличный от Запада путь — социализм.
Нашли Герцена и письма из России. Одно с приятнейшим известием о том, что Огарев, так и не дождавшись согласия на развод от Марии Львовны, решился наконец сочетаться гражданским браком с Натальей Алексеевной Тучковой. Второе известие, и тоже об Огареве, пришло в образе маленькой записки со странными словами "Прощай на долгие годы". Потом только выяснилось, что в феврале 1850 года Огарев, Сатин и А.А. Тучков арестованы. Можно понять отчаяние Герцена. Он-то знал, что такое арест, ссылка в России. К счастью, их всех скоро выпустили. Пришло и еще одно радостное известие — Мария Каспаровна Эрн и Адольф Рейхель обвенчались. Два друга, близких, верных, навсегда соединились.
Встретился Герцен и с Маццини, прибывшим тайно во Францию. За Герценом "прислали". Маццини уговаривал Александра Ивановича вступить в международную |"юнту", которая должна создаться в Лондоне и представлять в ней русских. Герцен отказался. Революционность западных эмигрантов вызывала у него недоверие, хотя лично Маццини Герцен уважал и высоко ставил его человеческие качества. Дважды Герцену пришлось просить в Парижской префектуре отсрочку с выездом из Парижа. Его, "как нежелательного иностранца", попросту высылали из Франции. Но ведь все еще не были закончены денежные дела.
Между тем в России участь Герцена была решена. Узнал он об этом несколько позже. Петербургский надворный уголовный суд "согласно высочайшего его императорского величества повеления" вынес приговор: "Сего подсудимого Герцена, лишив всех прав состояния, признать за вечного изгнанника из пределов Российского государства". Законным наследником Герцена признавался его брат Егор Иванович и его дети. К чести Егора Ивановича, он этой бумаги не подписал, а составил иную, по которой передавал права на наследство Герцена Наталье Александровне и ее детям.
17 июня 1850 года, покончив со всеми делами, Герцены отбывают железной дорогой в Ниццу, прочь от полицейского надзора в Париже. "Когда я переехал Барский мост и пиэмонтский карабинер принялся записывать мой пасс, мне стало легче на душе. Я стыжусь, краснею за Францию и за себя, но признаюсь — я свободнее вздохнул, так, как во время оно вздохнул, переезжая русскую границу. Наконец я вышел из этой среды нравственной пытки, постоянного раздражения, бешенства, негодования". Так писал Герцен в эпистолярном отрывке, который позже войдет в книгу писем из Италии и Франции.
Еще раньше Герценов в Ниццу уехала Эмма с детьми. Герцен одолжил ей 10 тысяч франков. Георг колебался, ехать или не ехать ему на "соединение" с Эммой и Герценами: Наталья Александровна была беременна, и Гервег обвинял ее в измене. Эмма же объясняла нежелание Гервега покидать Цюрих его новым увлечением, о чем не без злорадства сообщила Наталье Александровне. Но та была настолько счастлива, что Париж позади, что она на берегу Лазурного моря, что может бегать с детьми у кромки прибоя, а рядом, словно ребенок, дурачится и Александр, что не приняла всерьез сообщение Эммы. Ее беспокоило, доводило чуть ли не до обморока одно — как бы Эмма или Гервег, когда он приедет в Ниццу, "не проговорились" Герцену. Ведь Гервег успел "покаяться" перед Эммой. В ужасе перед подобной возможностью Наталья Александровна писала Гервегу, видимо, перед отъездом в Ниццу: "Я любила, любила всю мою жизнь, а тебя — больше всего на свете… Все остальные мои привязанности — это корни, листья, стебель, ты же — цвет растения, называющегося Натали, единственный цвет; если отрезать тебя — она не будет цвести вновь, вся ее сила, вся жизнь ее, все, что в ней было самого прекрасного, отдано цветку, даже листья опадут, корень отомрет — но цветок пострадает и в том случае, если станут обрывать листья, касаться корня. Не знаю, почему хочешь ты сделать это, но я чувствую, что ты скоро убьешь меня — да свершится воля твоя!!!.."
В Ницце Герцены сняли двухэтажный дом с обширным тенистым садом и небольшим домиком в глубине его. Второй этаж предназначался Гервегам, а домик в саду берегли для Огарева и Натальи Тучковой. Герцены надеялись, что они приедут в Ниццу. А Гервег не спешил, Гервег отговаривался болезнью, забывая, что в Цюрихе живут Луиза Ивановна и Мария Каспаровна — они видят Гервега здоровым. Наталья Александровна извелась в ожидании. В потаенном письме она снова и снова предупреждает Гервега: "У него (Герцена. — В.П.) не должно никогда возникать и малейшего подозрения — или же я погибну: это не фраза — на фразы я никогда не была способна…"
Савойская династия не притесняла политических изгнанников. Правителям ее было сообщено, что нежелательный для Франции иностранец Герцен выслан за участие в нежелательных изданиях. Но к тому времени газета Прудона, как и предсказывал Герцен, была после девяти конфискаций тиража и крупных денежных штрафов закрыта, а деньги, внесенные Александром Ивановичем, остались во французской казне. Герцена это уже не очень беспокоило. За эти годы он успел многое потерять, начал привыкать к потерям и мечтал о том, чтобы получить некоторую передышку.
Здесь, в Ницце, изгнанники по большей части были представлены итальянцами. А к итальянцам Герцен всегда относился с неизменной симпатией. Герцен близко сошелся с Феличе Орсини, республиканцем, демократом, борцом за освобождение Италии и ее объединение. Наталья Тучкова дает его портрет: "Высокого роста, с черными волосами, с черными глазами, с черной небольшой бородой, с правильными, но немного крупными чертами лица… Когда он говорил, он поражал необыкновенным одушевлением, живостью, горячностью и вместе с тем уменьем остановиться…"
Герцен возобновил свое знакомство и с Карлом Фогтом, с которым встречался еще у Бакунина в 1847 году. "Это не только светлый ум, но и самый светлый нрав из всех виденных мною… Страстный поклонник красот природы, неутомимый работник в науке, он все делал необыкновенно легко и удачно… радикал — по темпераменту, реалист — по организации и гуманный человек…" 1848 год "бросил" его во франкфуртский парламент. Но после поражения революции он "викарий Германской империи в бегах". В 1850 году Карл Фогт в Ницце — служащий на станции морских зоофитов.
Наконец явился Гервег. Приехала и Луиза Ивановна. Умная, много пережившая женщина, она сразу поняла, что семейная жизнь сына дала трещину. Гервег "принял вид Вертера в последней степени отчаяния". Эмма часами ревела в спальне Натальи Александровны. Гервег грозился, что утопится или застрелится. "Все быстро неслось к развязке. Ее задержало рождение Ольги", — вспоминал впоследствии Герцен. Ольга родилась 20 ноября 1850 года. Гервег, несмотря на весь свой эгоизм, себялюбие, понял ложность своего положения в доме Герценов. Он требует от Натальи Александровны, чтобы она немедля разорвала с мужем и ушла из семьи. Был ли в этом тайный расчет? Наверное, был. Гервег не любил Наталью Александровну, никого не любил, кроме себя. Но он знал, что Герцен, даже если Наташа бросит его, не оставит ее в бедности. А раз так, то и будущее Гервега в отношении финансов обеспечено.
Наталья Александровна, надо отдать ей справедливость, только один раз в порыве готова была бросить все и идти за Гервегом. Но… не ушла.
Новый, 1851 год встречали на половине Луизы Ивановны. Герцен много пил, сыпал злыми остротами. Фогт "катался со смеху", но в воздухе чувствовалось напряжение. Герцен не ответил на тост Гервега. В один из первых дней нового года между Александром Ивановичем и Натальей Александровной состоялось мучительное объяснение. Наталья Александровна говорила, что ей лучше уехать в Россию. Герцен же твердо заявил, что будет еще лучше, если он сам уедет куда-либо. Когда через некоторое время Луиза Ивановна увезла невестку и внуков вместе с Эммой и детьми на прогулку в Ментону, между Герценом и Гервегом произошел окончательный разрыв. Их беседа была обычной, но у Герцена чесались руки: "Зачем я не начал прямо разговора или не столкнул его со скалы в море? Какая-то нервная невозможность остановила меня". Это была их последняя встреча. В этот день Гервег не вышел к обеду. Эмма заявила Наталье Александровне, что он уезжает, и прибавила, что Георг замышляет самоубийство.
Герцен спросил жену:
— Ты веришь?
— Я уверена.
— И он сам это говорил?
— Сам и Эмма; он вычистил пистолет.
Герцен рассмеялся.
— Не баденский ли? Его надобно почистить: он, верно, валялся в грязи. Впрочем, скажи Эмме — я отвечаю за его жизнь, я ее страхую в какую угодно сумму.
Наталья Александровна почему-то уверилась в том, что между мужем и Георгом неизбежна дуэль. А решать вопрос жизни или смерти Александр Иванович оставил за ней. Но у нее нет выбора. Кто бы ни был убит, она знала, что и ей не быть в живых. После полуобморока, после того, как Наталья Александровна выплакала свое "несчастное увлечение" и осталась с мужем, Герцену пришлось выдержать мелодраматические объяснения с Эммой. Но Герцен проявил характер. Он настоял на отъезде Гервегов в Геную, заплатил их долги, дал деньги на дорогу.
Но на этом драма, семейная драма Герцена, не закончилась. Луиза Ивановна, пережившая ее вместе с сыном, потом в письмах к Марии Каспаровне с возмущением рассказывала о бесстыдстве Эммы. Луиза Ивановна жила под постоянным страхом: вдруг эта чета вновь появится в Ницце.
Гервег из Генуи продолжает донимать Наталью Александровну письмами. Он опять грозит, что зарежется в присутствии Герцена. Это, конечно, зловеще, романтично, но именно неизжитая романтика детских лет всегда трогала Натали. Гервег не застрелился. Он заявил, что уезжает в Египет, и… оставался в Генуе.
Феличе Орсини однажды зашел в Генуе к Эмме. Та сказала ему, что они с мужем решили покончить с собой, умереть с голода и уже тридцать часов ничего не ели. Эмма умоляла не оставить без призора ее детей, Гораса и Аду. Орсини вышел на террасу и увидел, как за углом в открытом кафе Георг преспокойно уплетает салями. А Эмма? Заметив улыбку Орсини, она тут же съела тарелку супа. Потом Гервег заявил Орсини, что голодная смерть мучительна, поэтому он решил отравиться.
Вся эта пошлая мелодрама в глазах Натальи Александровны сбросила Гервега с "небесного пьедестала". Но… втайне, от Герцена она продолжала писать Гервегу.
Еще в конце 1850 года в Ниццу приехали Энгельсоны. Владимир Аристович был "странным существом". Друг петрашевца Николая Спешнева, он собирался вместе с ним уехать за границу по окончании Александровского лицея, но был напуган царской резолюцией, похожей на нотацию: "Можит и здесь в Университете учиться, а в их летах шататься по белому свету, вместо службы, и стыдно, и недостойно благородного звания; за сим ехать могут ежели хотят". Энгельсон остался, а Спешнев "за сим" уехал. Более того, Энгельсон попросился на службу в III отделение. Но в результате оказался в департаменте внешних сношений без чина и жалованья. Причастный к делу Петрашевского, он успел, не в пример иным, уехать в Ниццу.
"Энгельсон бездну читал и бездну учился, был лингвист, филолог и вносил во все знакомый нам скептицизм, который так много берет за боль, оставляемую им. Встарь об нем сказали бы, что он зачитался. Через край возбужденная умственная деятельность была не но силам хилого организма". Но Энгельсон имел счастливое свойство смешить собеседников. Он умел рассеять хандру Герцена. Его первого Герцен посвятил в подробности семейной драмы. Когда Герцен летом 1851 года отправился в Париж, чтобы раздобыть необходимые документы для получения швейцарского гражданства, Энгельсон поехал с ним.
Какая безысходная тоска, сколько желчи в парижских письмах Герцена: "…Я устал, я сломан, я состарелся, — писал он в Москву. — Будущности у меня нет, это я знаю, да я ничего и не жду, я не обрадуюсь ничему особенно, да и не умру, кажется, ни от какого удара…" Ему вновь хочется уехать в Америку или Испанию. Когда Герцен по пути из Парижа заехал в Женеву, то, к ужасу своему, узнал от старого друга Николая Сазонова, что его семейная драма — секрет полишинеля. Более того, Сазонов сказал, что слышал "всю историю от самого Гервега". Но и этого мало, Сазонов заявил:
— Я, впрочем, очень рад, что нахожу тебя гораздо покойнее, чем ожидал, и не хочу быть с тобой вполовину откровенным. Гервег уехал из вашего дома, во-первых, потому, что он — трус и боится тебя как огня, а во-вторых, потому, что твоя жена дала ему слово, когда ты успокоишься, приехать в Швейцарию.
— Это гнуснейшая клевета!
— Это его слова, и в этом я даю тебе честнейшее слово.
Герцен был близок к помешательству. 28 июня 1851 года он взывает к Наталье Александровне: "Что со мною и как, суди сама. Он все рассказал Сазонову… Такие подробности, что я без дыханья только слушал. Он сказал, что "ему жаль меня, но что дело сделано, что ты упросила молчать, что ты через несколько месяцев, когда я буду покойнее, оставишь меня…" Друг мой! Я не прибавлю ни слова. Сазонов меня спросил, что это, будто ты больна. Я был мертвый, пока он говорил. Я требую от тебя ответа на последнее. Это все превзошло самые смелые мечты. Сазонов решительно все знает… Я требую правды… Сейчас отвечай; каждое слово я взвешу. Грудь ломится… И ты называешь это связным развитием. Еду я завтра в Фрибург… Так глубоко я еще не падал. Письмо ко мне в ответ на это адресуй в Турин… Неужели это о тебе говорят?.. О боже, боже, как много мне страданий за мою любовь… Что же еще… Ответ, ответ в Турин!"
В Турине Герцена ждали не письма, а встреча. Ночь в отеле при зажженных свечах. Это было их "второе венчание" — "его смысл, может быть, глубже и знаменательнее первого, он совершился с полным сознанием всей ответственности, которую мы вновь брали в отношении друг к другу, он совершился в виду страшных событий…". "Второе венчание". Последний всплеск, последние минуты счастливой жизни Герцена. Затем, как бы подтверждая поговорку, что беда не приходит одна, беды посыпались одна за другой.
16 ноября 1851 года уже под вечер дом Герценов в Ницце полыхал огнями, на балконе уютно теплились китайские фонарики, в столовой накрыт стол, перед одним прибором букет роз, около другого — разложены игрушки, в серебряных ведерках на льду дожидаются своего часа бутылки шампанского. Саша и Тата все время выбегают на балкон, за китайскими фонариками нужно присматривать, особенно во время ветра. Наталья Александровна отдает последние распоряжения. Герцен не уходит с балкона, отсюда открывается вид на море. Сегодня оно неспокойно, но волнение не более двух-трех баллов. Вот на горизонте показался дымок, значит, пора на пристань. В Ниццу из Парижа приезжает Луиза Ивановна с Колей, его гувернером Шпильманом, племянницей Луизы Ивановны Луизой Суццер и горничной Адельгейде.
Герцен в сопровождении Энгельсона спешит на пристань. Но что это? Вместо парохода "Город Грасс", на котором Луиза Ивановна и ее спутники отплыли из Марселя, к пристани швартуется корабль, на борту которого написано: "Нант и Бордо".
Толпа встречающих взволнованно гудит, но ничего нельзя понять в этом шуме. Едва пароход причалил, Герцен взбежал на палубу и… буквально наткнулся на Луизу Суццер и горничную. Они рыдали и не могли произнести ни слова. На палубе крики, какие-то дамы бьются в истерике.
Пока известно одно — у Гиэрского архипелага, в проливе, куда всегда направляются пароходы, чтобы не беспокоить пассажиров качкой, не прекращающейся в открытом море, "Город Грасс" столкнулся с другим кораблем — "Город Марсель". "Грасс" был разрезан носом "Марселя" почти пополам. Это случилось в три часа пополуночи, пассажиры спокойно спали в своих каютах.
Всего десять минут после столкновения "Город Грасс" держался на плаву. Но за эти минуты в панике самая большая шлюпка плюхнулась на воду и затонула, увлекая на дно спасающихся. "Город Марсель" подобрал несколько человек, но, имея в борту пробоину, поспешил к берегу. Еще человек 15 подобрали шлюпки с "Нант и Бордо". Луизы Ивановны, Коли, Шпильмана не было. Не оказалось их и в Гиэре, куда доставили трупы, выловленные в море.
Минула неделя. Герцен нашел в себе силы написать Марии Каспаровне: "Искренний, ближайший друг Мария Каспаровна, мне принадлежит великий и тяжелый долг сказать вам, что я воротился в Ниццу один. Несмотря на все старания, я не нашел нигде следа наших. Один сак Шпильмана достали из воды. Что у нас и как провели эту неделю — страшно вздумать. Десять раз я брал перо писать к вам — и не мог, решительно не мог. Что это сон, безумие… дайте мне вас прижать к моей груди, плакать с вами, останьтесь вы наша сестра во имя этого Ангела. Буду писать все подробно, не теперь только. Я даже боюсь вашего ответа. Наташа очень плоха, она исхудала, состарилась в эту проклятую неделю. Она надеется… Я не знаю, что может быть, но не верю… Я пишу один, Наташа лежит, она хотела писать — но не могла". У Натальи Александровны начались нервные припадки, галлюцинации, открылся плеврит в очень тяжелой форме.
В эти дни Герцен никого не принимал, никого не видел, только письма к Марии Каспаровне — одной из "пяти голов", которые остались от старого московского кружка. Его письма походят на бюллетени, и по ним можно проследить, как угасала Наталья Александровна. "Хуже, хуже, хуже". Потом отчаяние сменяется надеждой. Болезнь Натальи Александровны осложнялась еще и тем, что в это время она вновь ожидала ребенка. И все же к концу января 1852 года состояние больной заметно улучшилось. Александр Иванович, почти не спавший все эти ночи у постели жены, позволил дать себе краткую передышку.
Но беда не приходит одна… 28 января почта доставила письмо Гервега с вызовом на дуэль. Письмо это не сохранилось, по словам Герцена, оно было "отвратительно, гнусно". Гервег писал об измене Натальи Александровны и что сама судьба вступилась за него и отомстила Герцену гибелью матери и "исчадья".
Гервег действовал наверняка. Его обвинили в том, что он предал дружбу, нарушил моральные нормы поведения человека честного, тем более демократа, революционера. Он с этим обвинением не согласен. Его честь запятнана. Он должен смыть это пятно. И вот пожалуйста — он готов к барьеру. Какой еще иной способ, иное средство здесь годятся? Только дуэль — он не боится с чистой совестью стать под дуло пистолета. А вот встанет ля Герцен? Гервег был и умен, и прожил рядом с Герценом достаточно, чтобы не сомневаться в его личной храбрости. Но он также хорошо знал, что жизнь Натальи Александровны держится на волоске, узнай она только о дуэли — и тогда смерть. Если и не от разрыва сердца, то от преждевременных родов. Подвергнет ли Герцен такой опасности горячо любимую жену? Конечно, нет. В этом Гервег не сомневался. Но если Герцен отклонит вызов, то в глазах европейского общества прослывет трусом.
Гервег лучше Герцена знал нравы Западной Европы, не говоря уж о Германии, где дуэль среди буршей считалась обязательной и общество косо смотрело на тех "докторов", которые закончили университеты без шрамов на лице. А итальянцы? Даже в среде революционных эмигрантов не знали иного способа разрешения личных столкновений, и дуэли были явлением заурядным. Когда Шопенгауэр выступил против этого бессмысленного, ничего не доказывающего кровопролития, то многие приняли такое выступление за очередной парадокс философа.
Гервег не ограничился только письмом с вызовом. Ведь Герцен вполне мог, не читая, сжечь его. Поэтому письмо было предварительно показано многим, и многие из него узнали, что идеальная жена русского изгнанника ушла бы к Гервегу, но Герцен держит ее силой и моральным давлением. О письме ранее Герцена узнали и Фогт, и Энгельсон, а уж Эмма на всех перекрестках раззвонила, что Георг покроет позором Герцена, даже если бы при этом "надобно было пройти через трупы детей и посадить нас всех и самого себя на скамью подсудимых в уголовном суде".
Первым движением, первой реакцией Герцена было "ехать и убить его, как собаку", он так и заявил Энгельсону. Но как уедешь? Наташа сразу же догадается обо всем. Дуэль — это тоже убийство, только узаконенное незаконным кодексом чести.
Ну ладно, пусть он убьет Гервега. А Наташа? Она или умрет, или останется жить обесчещенной. А дети? Что будут делать они, даже и с матерью, в чужой и чуждой им стране, без друзей, без родных? И Герцен отложил решение вопроса о дуэли, хотя и не отказался от нее вовсе. Это была его ошибка, он должен был сразу отвергнуть дуэль, заявить о своем непризнании такого способа решения интимных вопросов.
Вторая его ошибка состояла в том, что он рассказал и даже местами показал Наталье Александровне письмо Гервега. Это, может быть, даже и не ошибка, а дань собственному эгоизму, еще не утихнувшей ревности, вообще тому не поддающемуся определению состоянию, в котором тогда находился Герцен. Это письмо фактически убило Наталью Александровну. Она возненавидела Гервега столь же страстно, как ранее была увлечена им. Но у нее достало сил написать ему последнее послание: "Ваши преследования и ваше гнусное поведение заставляют меня еще раз повторить, и притом при свидетеле, то, что я уже несколько раз писала вам. Да, мое увлечение было велико, слепо, но ваш характер, вероломный, низко еврейский, ваш необузданный эгоизм открылись во всей безобразной наготе своей во время вашего отъезда и после, в то самое время, как достоинство и преданность Александра росли с каждым днем. Несчастное увлечение мое послужило только новым пьедесталом, чтоб возвысить мою любовь к нему. Этот пьедестал вы хотели забросать грязью. Но вам ничего не удастся сделать против нашего союза, неразрывного, непотрясаемого теперь больше, чем когда-нибудь. Ваши доносы, ваши клеветы против женщины вселяют Александру одно презрение к вам. Вы обесчестили себя этой низостью. Куда делись вечные протестации в вашем религиозном, уважении моей воли, вашей любви к детям? Давно ли вы клялись скорее исчезнуть с лица земли, чем нанести минуту горести Александру? Разве я не всегда говорила нам, что я дня не переживу разлуки с ним, что, если б он меня оставил, даже умер бы, — я останусь одна до конца жизни?.. Повторяю вам то, что я писала в последнем письме моем: "Я остаюсь в моей семье, моя семья — Александр и мои дети", и, если я не могу в ней остаться как мать, как жена, я останусь как нянька, как служанка. "Между мной и вами нет моста". Вы мне сделали отвратительным самое прошедшее".
В соответствии с желанием Натальи Александровны письмо это было прочитано Гервегу друзьями Герцена.
После этого письма Герцен окончательно решил отказаться от дуэли и расправиться с Гервегом другим способом. Каким? Мысль подал Орсини. Он предложил передать всю эту распрю на рассмотрение суда чести. Европа тогда их не знала. Суд по законам любого государства был неприемлем для революционеров, изгнанников. Значит, судьями должны были стать лица, чей авторитет в среде демократов, эмигрантов неоспорим.
Герцен ухватился за эту мысль. И что важно, он так до конца своей жизни и был уверен, что суд чести эмигрантов-демократов должен был состояться. Наверное, "Былое и думы" все равно были бы написаны. Но Герцен начал писать свой шедевр с рассказа о семейной драме.
Этот раздел писался долго. Но по-прежнему мысль о суде демократии над Гервегом ни на минуту не покидала Александра Ивановича. Своей "распре" с Гервегом Герцен хотел придать значение политическое, гражданственное.
А между тем 30 апреля у Натальи Александровны родился сын, нареченный Владимиром в память о владимирской лучезарной поре их жизни. Роды прошли благополучно, но сын прожил всего сутки. Силы Натальи Александровны иссякли вконец. Силы и физические и душевные. Их не было для того, чтобы бороться с подступившей к ее изголовью смертью. 2 мая она умерла.
Ее похоронили 3 мая на городском кладбище в Ницце без привычного церковного обряда, но при скоплении всех эмигрантов, находившихся тогда в этом городе.
"Фемический" суд, суд чести, так и не состоялся, хотя участвовать в нем изъявил согласие Орсини. Маццини готов был принять судей. Бывший австрийский офицер Эрнс Гауг — "римский генерал", прозванный так за то, что в 1849 году храбро дрался с французами за недолговечную "римскую республику", дал пощечину Гервегу. Но, конечно, организовать сколько-нибудь представительный форум судей в измельчавшей среде швейцарских и итальянских эмигрантов Герцен не мог. Он апеллировал к Рихарду Вагнеру, но получил от него вежливый отказ.
Герцен метался по Европе. Девочек он отправил в Париж с Марией Каспаровной, приехавшей на похороны Натальи Александровны. Вместе с сыном Сашей он побывал в Генуе, Лугано, Люцерне, в Париже — этот 1852 год был годом скитаний и поисков судей. Но тщетно… Общественное мнение Европы, знавшее Герцена больше понаслышке, склонялось не в его пользу.
А он все еще не успокоился, все еще не мог расстаться со своей идеей демократического суда. "…Досадно одно, что я все же не раздавил цюрихского мерзавца, дело не кончено, дела кончаются только тогда, когда сверху посыпано землею…"
"В начале, удерживаемый клятвой, я воображал, что действую наилучшим образом, требуя торжественного суда над чудовищем безнравственности. Мне удалось тронуть несколько человек… вот и все. А затем оказалось, что я скомпрометировал себя своей просьбой. Для меня позор в том, что человек этот существует. Какова фатальность — жизнь чистая, незапятнанная, все время в рядах борцов, 40 лет жизни, богатой силою, счастьем. И вдруг — вокруг небытие, гроба, дети — и несвершенная месть, следственно — бесчестие. Это тяжело — но приходится нести свое бремя".
В Париже 25 сентября 1849 года выходит пробный номер газеты Прудона и Герцена. Позднее Александр Иванович писал, что пробный номер "Voix du Peuple" "зарезал" газету.
Появление статей Герцена, написанных по-герценовски страстно, остроумно, привлекло к нему многих издателей, И Маццини просит Герцена сотрудничать. Ходят слухи, что Герцен анонимно пишет для различных женевских изданий, хотя Герцен все отрицает.
С осени 1849 по 1851 год Герцен написал не только основные части книги "С того берега", но и такую блестящую статью, как "Русский народ и социализм", а также классическое произведение и русской и мировой социалистической литературы "О развитии революционных идей в России". Именно в эти годы Герцен уже вступает в бой с русским царизмом без эзоповских приемов, с открытым забралом.
В 1850 году он пытается основать в Штутгарте вольную русскую типографию. Попытка эта окончилась ничем. Но Герцен не был обескуражен. Он знал, что рано или поздно такая типография будет создана, а пока работал над статьями и книгами, которые сначала появятся в свет на европейских языках. И обязательно будут отпечатаны на русском.
Герцен давно задумал познакомить Европу с подлинной Россией, с русским народом, стащить с его головы "казацкую папаху" и рассказать о русском человеке по имени Пушкин, о том, что Россия — это не только "европейское пугало" — Николай I, но и декабристы. О России, низвергшей Наполеона, о людях 12-го года.
"Множество народов сошло с исторической сцены, не изведав всей полноты жизни, но у них не было таких колоссальных притязаний на будущее, как у России… В истории нельзя сказать: tarde venientifius ossa; (опоздавшим — одни лишь кости. — В.П.), наоборот, им-то предназначены лучшие плоды, если только они способны ими питаться". Так писал Герцен в "La Russia".
"Русский народ и социализм" — статья, в которой Герцен развивает теорию общинного социализма, намеченную еще в работе "Россия". Это учение претерпит много трансформаций, но останется герценовским "кредо" почти до последних дней его жизни. Пока еще представление о сельской общине у Герцена основывается на описаниях прусского чиновника, много путешествовавшего по России, — Гакстгаузена, с которым Герцен встречался в 40-е годы. Но даже на основании этого приблизительного знания Герцен торопится сделать выводы о характере общинного, то есть коллективного пользования и владения землей. Это ли не эмбрион социализма? В Европе нет ничего подобного (пролетариат, растущий вместе с капитализмом, Герцен считал революционной силой, но не социалистической).
Герцен верен себе — опять-таки идея, фундамент для нее подобран, но он не стоит на твердой почве изучения конкретных социально-экономических процессов, развивающихся на его Родине. Герцен готов уже утверждать, а впоследствии он будет это со всем ему присущим блеском доказывать, что Россия в своем развитии минует капитализм. И залогом того опять-таки все та же сельская община. И потенциальная мощь русского народа.
Ленин писал о народнических взглядах Герцена: "…В этом учении Герцена, как и во всем русском народничестве — вплоть до полинявшего народничества теперешних "социалистов-революционеров" — нет ни грана социализма. Это — такая же прекраснодушная фраза, такое же доброе мечтание, облекающее революционность буржуазной крестьянской демократии в России, как и разные формы "социализма 48-го года" на Западе".
Однажды, заговорив о будущем России, Герцен не мог миновать и славянского вопроса вообще. Он не был панславистом, но он не соглашался и с Бакуниным, который в эти же годы ратовал за распад русского государства и образование славянских федераций. Герцен считал, что "вне России нет будущности для славянского мира; без России он не разовьется…" "Он сделается австрийским и потеряет свою самостоятельность. Но не такова, по нашему мнению, его судьба, его назначение".
В 1851 году сочинение Герцена "О развитии революционных идей в России" вышло на немецком и французском языках. Может быть, впервые европейский читатель познакомился с подлинной историей — не русских царей, а с историей народа, развитием в среде его лучших сынов революционных и прогрессивных идей. И опять-таки, как и в других работах, Герцен и в этой весь в раздумьях. Он ведь первооткрыватель темы. Но он не отклоняется от главного стержня своего сочинения — все факты истории народа рассматривает с точки зрения формирования революционного, патриотического пробуждения масс России.
Герцен целиком обращен к России, к ее главному вопросу, вокруг которого вращалась не только передовая, но и вообще общественная мысль на его родине (если "общественной" позволительно будет назвать мнения дворцовых, чиновничьих и помещичьих кругов). Главное — вопрос о крепостном праве. Не случайно все 30 лет царствования Николая I заседали всевозможные "секретные комитеты", пытавшиеся решить этот проклятый вопрос так, чтобы и волки были сыты (это всенепременно) и овцы целы (по возможности). "Пороховой бочкой" назвал дворцовый историограф барон Корф крепостное право.
Герцену же ясно — освобождение крестьян с землей. Герцен вобщее считал, что в России не было феодальных отношений. Он полагал, что земля исконно принадлежала крестьянской общине. Это была его ошибка.
История русской общественно-политической мысли Герценом прочерчена так четко, так ярко, что и по сей день эти главы представляют большой научный и познавательный интерес.
Пушкин и Чаадаев, Кольцов и Белинский, Гоголь получили на страницах книги яркие, сочные характеристики и точное обозначение их места в литературном процессе, в развитии эстетических взглядов, общественной мысли. Это тем более важно, что Герцен хорошо осознавал роль передовой русской литературы как трибуны передовых общественно-политических идей.
"Незадолго до мрачного царствования… (Николая I. — В.П.) появился великий русский поэт Пушкин, а появившись, сразу стал необходим, словно русская литература не могла без него обойтись… Пушкин как нельзя более национален… Подобно всем великим поэтам он всегда на уровне своего читателя; он становится величавым, мрачным, грозным, трагичным… и в то же время он ясен, прозрачен…"
Отдавая должное Полевому, Герцен очень тепло отзывается о русских журналах, которые "вбирают в себя все умственное движение страны".
И "наконец пришел человек, с душой, переполненной скорбью: он нашел страшные слова". Он потребовал от России "отчета во всех страданиях, причиняемых ею человеку, который осмеливается выйти из скотского состояния". Это о Чаадаеве. Герцен говорит о своем несогласии с ним, но какой любовью проникнуты строки, посвященные мыслителю. А Гоголь! "Никто и никогда до него не написал такого полного курса патологической анатомии русского чиновника".
Герцен еще верит в прогрессивную миссию просвещенного дворянства. Между тем, быть может, он был ее самым ярким и чуть ли не последним представителем. Себя Герцен называет учеником декабристов и их последователем, а петрашевцев — своими учениками и последователями.
К просвещенному дворянству Герцен всегда относил и славянофилов. После краха европейских революций 1848–1849 годов, когда Герцен начинает формировать свое учение о русском социализме, он вновь вспоминает славянофилов. И даже готов в них видеть критиков типа фурьеристов (другими словами, социалистов). "А социализм, который так решительно, так глубоко разделяет Европу на два враждебных лагеря, — разве не признан он славянофилами так же, как нами? Это мост, на котором мы можем подать друг другу руку". Обратив свои взоры к русской общине, страстно желая, чтобы Россия миновала капиталистический путь развития, всю "бесплодностъ" которого, как казалось Герцену, он увидел в 1848 году, он, естественно, готов при известных условиях заключить теперь союз со славянами. "Умер Николай, — пишет Герцен в "Былом и думах", — новая жизнь увлекла славян и нас за пределы нашей усобицы, мы протянули им руки, но где они? — Ушли!" Противников, "которые были ближе нам многих своих", действительно уже скоро не стало. Братья Киреевские умерли в 1856 году. Хомяков и К. Аксаков в 1860-м.
Книга "О развитии революционных идей в России" произвела огромное впечатление в Европе. Известный французский историк Мишле, с которым Герцен до конца жизни поддерживал переписку и дружеские отношения, сказал об этой работе: "Героическая книга великого русского патриота".
А вот из России донеслись лишь упреки. И среди упрекающих оказался один из самых близких друзей — Грановский. Сам он книги не читал, судил о ней по слухам и пересказам, но позволил себе обидеть Герцена чужой оценкой: "Он (Герцен. — В.П.) ушел в теплый уголок и для удовлетворения маленького авторского самолюбия доносит на все, что в России есть образованного и благородного". Трудно объяснить такую оценку Грановского, невозможно понять его обвинение в "доносе". Потом, когда Грановский прочел книгу сам, он извинился перед Герценом, хотя и не был согласен с его многими утверждениями.