"Мастер Джорджи" - читать интересную книгу автора (Бейнбридж Берил)Пластинка пятая. Октябрь 1854 г. Похоронная процессия под сенью БеатрисЯ теперь без конца вижу сны, и не только ночью. В прошлом — сколько лет обратилось в прах за эти восемь недель — лишь наплыв темноты навевал на меня грезы. Тогда образ Беатрис стоял за моими сомкнутыми веками. Теперь она вольно облетает мою голову; я бы принял ее за ангела-хранителя, если б только она не хмурилась так. На днях Джордж меня разбудил, тузя кулаком по плечу. «Поттер, перестаньте. Перестаньте оправдываться». Я возразил, что ничего не говорю, но едва эти слова слетели с моих уст, лицо жены, искаженное злобой, встало передо мною. Ветер рвал на мне одежду, дымом дул в глаза, но меня держал в плену ее взгляд. Чтобы одолеть наваждение — ведь не спятил же я покуда, — я напомнил себе, что утоленье жажды водой, в которую мочились умирающие, и голодное брюхо непременно порождают галлюцинации. Мы оставили Варну на второй неделе сентября, вместе с шестидесятитысячным английским, французским и турецким воинством. Женщин многих не пустили на борт, и они выли, отринутые, на берегу. Миртл, в крестьянском платье, темно загорелую и ведущую в поводу навьюченного багажом пони, впустили беспрекословно. Миссис Ярдли не было среди нас; она рассорилась со своим остроглазым полковником и отбыла на родину. Я радовался, что она больше не станет докучать Миртл. Они были несовместны, не в последнюю очередь из-за отношения к добродетели, притом что миссис Ярдли считала податливость первейшим грехом. Джордж бушевал, его вынудили бросить большую часть лазаретного оборудования, в том числе каталки, носилки, операционные столы. Дня них попросту не нашлось места. Он хотел уж сойти на берег и потребовать их погрузки, но был удостоверен, что все это отправят нам вслед. Два дня дожидались мы отправки, а болезнь меж тем не унималась. Ночью покойников бросали за борт, и они шли ко дну, пуская пузыри в фонарном свете. Утром, освободясь от грузил, они, вздутые, восставали из мертвых и всплывали навстречу солнцу. По выходе в море кое-кто счел, что мы являем собой великолепное зрелище, построенные в пять линий, в каждой по дивизии, французы на правом фланге, слева наш флот, турки сзади, лорд Раглан во главе. Я не разделял этого энтузиазма, люди вокруг не радовали взор, некогда щегольские мундиры обтрепались, и прохудились сапоги. В довершение зол первой же ночью загорелся трюм. Перегрелось смешанное с углем брикетное топливо. Итог — самопроизвольное возгорание. Дым был адский, всем пришлось выносить на палубу припасы. Только когда шлангами удалось загасить пламя, узнал я, что девяносто тонн патронов, не защищенных магазинами, погрузили рядом с углем. Вышвырнуть все это за борт никому и в голову не приходило, тогда как был весьма значителен шанс отправиться в Царствие небесное или в тартарары. Мы высадились в Керкинитской бухте на западном берегу Крыма 14 сентября. Никто не знал, имеют ли русские понятие о нашем приближении, и меня томили недобрые предчувствия о том, что нас ожидает. На поверку нас не ожидало ровно ничего, по крайней мере — никаких людей. Берег был пуст, и на дальней гряде холмов ни войск не было, ни пушек. Мы разбили бивак дальше на берегу и там ждали, когда высадятся конники и артиллерия. Ночью хлынул дождь, и не реденький вам английский дождик, а страшный обломный ливень, он гасил огни и взбивал землю так, что она превращалась в трясину. Кое у кого были палатки, кто прикрылся одеялами, но ничто не выдерживало напора воды, и все промокли до костей. Письмо от Беатрис, содержащее уютные домашние известия: погода прекрасная, дети здоровы, воздух Англии подстрекает аппетит, — пошло безнадежными пятнами. Я его бросил в грязь; ни разу в нем не упоминалось, что она соскучилась. Зорю пробили наутро в три часа, и мало кого из ходячих пришлось расталкивать после сна. Дров не было, и костер не развели, выступили без чая. Шляпа, которая прежде была мне так велика, вся скукожилась, и пришлось ее привязать бечевками. Ушло еще два дня, к счастью ясных, пока разгрузили провизию, вернули больных на суда и похоронили мертвых. Джордж был в отчаянии, обнаружа, что не выгружено ни единой повозки и до ужасного мало носилок. Еды тоже не хватало, хотя некие татары пришли попозже в лагерь, выражая намерение продать нам овец и несколько бурдюков вина. Едва сделка была заключена — повара уже резали глотки, — вдруг откуда ни возьмись налетела свора собак, окружила живых овец и ловко отогнала прочь. Вслед ретировавшимся татарам прогремели выстрелы, но их преследовать охотников не нашлось. Утром капеллан отслужил молебен. Я человек неверующий, однако надтреснутым хором выпеваемые знакомые псалмы вызвали мне на глаза слезы. Под вечер Джордж получил приказ доложиться на одном из судов. Вернулся он с известием, что освобожден от теперешних своих обязанностей и отныне числится в Королевских северных британских стрелках — шотландском полку, — ибо предшественника его отправили за борт между Мальтой и Галлиполи. Ему достались в наследство съёженный офицерский мундир, миска для кровопускания, кожаный фартук, почти новый, и жестянка с пиявками, обитатели которой, однако, приказали долго жить. Стрелков не обязывали ходить в килтах, и Джордж считал, что должен благодарить небеса хоть за такую поблажку. Наконец, числа восемнадцатого, был получен приказ выступать. Двинулись мы бодро, с большой помпой, с оркестром. Все, что ожидало нас впереди, было лучше того ада бездействия, который мы покидали. Не отягчал нас и лишний багаж, у каждого на спине или в седле было не больше того, что умещалось в скатке. Разве не нес он с собой единственно драгоценное — оружие и мужественное сердце! Покуда у кавалериста есть пика и меч, у пехотинца — ружье Минье, у артиллерии — гаубицы, — что же еще, о Господи, нужно на этом свете! Такие мелочи, как палатки, котелки, лекарства и перемена белья, приложатся непременно! Весь день мы шли. Оркестр через час умолк. Едва мы свернули от моря, опять налетели мухи. Мы вышли без воды и нигде по пути ее не находили. Кое-кто из больных приложился к вину и так нашел свою погибель. Они лежали вдоль дороги, уснув смертным сном. Сперва мы пытались их растормошить, говорили о родине, о матери, о невесте. Потом шагали дальше не оглядываясь. Я не стал обзаводиться лошадью, сочтя это лишней морокой, и теперь жалел. Миртл шлепала со мной рядом. Как ни была измучена, она не решалась влезть на своего любимого пони, считая, что и без того он слишком тяжело нагружен. Его назвали Крутой — в честь той улицы, где ее нашли. Она взяла с собой два апельсина и один все выжимала на губы мальчику-трубачу. Последние слова его были забавны. Он сказал: «Боженька! Погоди немного!» Оставшийся апельсин Миртл хотела сберечь для Джорджа, но, благодарение богу, он ушел далеко вперед. Клянусь, это спасло жизнь нам с нею обоим. Когда не спирало дух, я рассказывал Миртл о поселениях по соседству, которые некогда я посетил; какими гроздьями там рос виноград, и такой черный хлеб, что на нем одном можно продержаться месяц целый. Она жевала апельсинную корку и смахивала мух с лица. Снова мне пригрезилось, будто я брожу по сливовому саду в Ежевичном проулке, Беатрис качается на качелях, задирает свои белые туфельки. «Осторожно, Беатрис, не так высоко!» — кричу я. А она в ответ: «Это ты боишься высоты!» — и еще пуще отталкивается. Я ушел в надежде, что она пойдет следом, но она не пошла. — Она никогда не боялась его потерять, — сказал я, и сказал, верно, вслух, потому что услышал, как Миртл отвечает: — Если вы это про Энни, так с чего бы ей? У ней никогда не было охоты. Мы одолели лесом двадцать пять миль, взбираясь все выше, и в сумерках стали биваком у какой-то речки. Ничто, думал я, осел, даже переход Мардония через долину Платей[18] нельзя сравнить по жестокости с нашим маршем. Считалось, когда мы высадились, что армия прямиком двинется на Севастополь. Из-за трений между лордом Рагланом и французами — его сиятельство высказывался за атаку с севера под прикрытием флота, тогда как французы предпочитали бросок с юга, — планам этим не суждено было сбыться. Итог — несколько дней мы потеряли в бездействии, и русские меж тем успели собрать подкрепление. Наконец пришел приказ об окружении Севастополя. Мне всегда нравилось слово «круг», всем нам напоминающее детские игры-считалки: уна-дуна-рекс; раз-два-три — это-верно-ты! et cetera. Доктор Джонсон[19] отводит кругу в своем словаре большое место: линия, продолжаемая, покуда конец ее не сойдется с началом; общество, обступившее важную персону; порочность доказательства, когда предшествующее положение доказывается посредством последующего, а последнее выведено из предыдущего. Вот эта дефиниция, на мой вкус, как нельзя более подходит к теперешней неразберихе, хотя «вышел зайчик погулять» куда больше нежит мой слух. Вчера Крутой пострадал от несчастного случая. Мы отправились раздобыть фруктов для Джорджа. Провизии нам не завозят, без того скромный рацион свелся к сухарям и солонине, и Миртл решилась попытать счастья в деревнях по соседству. Бедняга Нотон, я вот все думаю, нажил бы состояние, останься он здесь и займись бакалейной торговлей. Раньше еще, во время мучительного окружения Севастополя и нашего передвижения к Херсонской долине, я сторговал норовистую кобылу за пятьдесят фунтов, ибо, по понятным причинам, слишком много вокруг было лошадей без седоков. Еще удалось мне разжиться шинелью и фуражкой. Несмотря на столь благополучное снаряжение, мне вовсе не хотелось сопровождать Миртл, но я это почел своим долгом. Долина, где мы расположились, очертаниями слегка напоминает остров Уайт, на востоке стоит Балаклава, на юге Севастополь. С обрывистой Сапун-горы открывается вид на реку Черную и на Балаклаву. Мы пустились на восток, и я сразу предупредил Миртл, чтобы не спешила, ибо тропа усеяна галькой, скользкой после дождя. Миртл напевала, хотя как можно сохранять веселость в столь мерзких обстоятельствах, непостижно моему уму. Мы и получаса не прошли, как вдруг с высокого кряжа нам открылась Балаклава и холодной стеной, исполосованной корабельными мачтами, встало небо. Тут кобыла моя споткнулась, в сердцах всадила зубы в бок Крутому, тот от боли взвился и сронил Миртл. Тотчас она крикнула, что нисколько не ушиблась, и вскочила на ноги. Мне показалось странно, что она не бросилась сразу к своему пони; нет, вся дрожа, она указывала на землю. Там, в нескольких дюймах от того места, где она свалилась, лежала человеческая нога — нога, оторванная чуть выше колена, и пальцы торчали из разодранного кавалерийского сапога. — Я купил в Балаклаве медовую дыню, — сказал я. — У старой женщины на муле. Это была правда. Неясно, в какое время года я впервые посетил тот греческий рыбачий поселок, кое-что я стал уже забывать, но едва ли это была зима, зимой откуда взяться дыне. — По-татарски место называлось Кадикой, — продолжал я. — Что означает — деревня судьи. Миртл слушала меня вполуха, не выказывала ни малейшего интереса, а жаль, у меня в запасе было еще много относящихся к делу фактов. Город Балаклава расположен на берегу залива, далеко врезающегося в сушу. Дальше лежит бассейн темной воды, со всех сторон окруженный крутыми утесами, достигающими стофутовой высоты, и лишь в одном месте это кольцо разорвано узким ущельем. В мои времена греки имели собственный суд и независимую управу, которой глава был подотчетен русским властям. Бродя вдоль берега, я отметил наличие медуз — прямой знак, что это не озеро, но залив, узкой протокой связанный с морем. Склоны вокруг состояли не из нуммулитового известняка, как я полагал, но из юрского камня и, бледно-розовые, светились причудливо в размывах заката. На вершине стояли многочисленные развалины, включая остатки замка, от которого открывался путь к заливу. Я бы взобрался повыше для более пристального расследования, но запыхался и потому повернул обратно к поселку, где встретил ту женщину с дыней. Прогуливаясь, утирая сок с безбородого лица, я пришел к заключению, что другую гавань, столь надежно укрытую от бурь и внезапного нападения, найти невозможно. У меня тогда был при себе переписанный пассаж из десятой песни Гомеровой «Одиссеи», где он рисует приближение к стране лестригонов: Упоминая этот пассаж, я не хотел бы, чтобы меня обвинили в попытке доказательства с негодными средствами: нет же, я, напротив, вполне согласен с профессором Страйхером из Керчи, считающим, что нет решительно никаких доказательств в подкрепление сомнительной теории, будто бы Одиссей входил в Черное море. Но, бог ты мой, как странно вдруг обнаружить место, так чудесно совпадающее своим ландшафтом с описаниями певца. Речь идет, разумеется, о прошлом Балаклавы. Судя по тому, что порассказал мне Джордж, ей теперь, увы, не до медовых дынь. Там сейчас штаб-квартира британских военных сил, и за последние две недели Джордж туда наведывался дважды, пытаясь раздобыться лекарствами и одеялами. Грязь на улицах несусветная, гавань забита взбухшими останками лошадей, верблюдов, а то и людей — все это ужасает. Наши суда ломятся от припасов, но из-за бюрократии, бестолковщины и трудностей перевозки они гниют в трюмах. На берегу, под носом у голодных псов, сотнями валяются раненые, ожидая, когда их подберет кишащий крысами госпиталь Скутари. Чем такая жизнь, по мне — уж лучше смерть. Странно, как подумаешь, что смертник, ничего не ведающий ни об истории, ни об искусстве, упирает мутный взор в эти карликовые кипарисы, скупо раскиданные по склонам, совсем как на полотнах божественного Тициана. — Лучше нам вернуться, — сказала Миртл, отводя совершенно белое лицо от предмета под ногами. — Гомер, — сказал я ей, — изображает лестригонов людоедами. Она была, верно, слишком огорчена, потому что, не ответив, поскакала дальше. Утром меня навестил Джордж Я мало его вижу в последние дни, он так занят, на фартуке так много пятен. Он весьма участливо спросил, здоров ли я. Я ответил — вполне здоров, благодарствую. — Миртл говорит, вы на себя не похожи. Конечно, вчерашнее злоключение... — Это пони был укушен, — я сказал. — Не я. К тому же Беатрис всегда под рукой и утешит. Он странно на меня глянул. Я улыбнулся и его уверил, что галлюцинациями не страдаю, просто мысли о Беатрис меня спасают от умопомрачения. Я понял, что его встревожило: я не помянул тот человеческий фрагмент, о который споткнулась Миртл. Я мог бы ему порассказать, как слышал дождь, грохочущий по тропе, и он отзывался в моих ушах смертным хрипом. Я точно мог описать самый угол, под каким торчали те пальцы... но будь в моей власти холодно и бесстрастно рассуждать о таких вещах, как, без сомнения, дано ему, если по целым дням он может смотреть на подобные ужасы, моя жизнь была бы легче и речь свободней. А так мне приходится держать себя в строжайшей узде, чтобы не поддаться впечатлению минуты. Это и разумеет Гораций, когда советует внимательно останавливаться мыслью на том, что наилучшим образом в нас поддерживает спокойное состояние духа. Я должен сносить и терпеть все, как оно есть, не мечтая ничего изменить. Вот почему я пристально вглядываюсь в прошлое с целью проследить, что привело меня в это Богом забытое место именно в этот исторический миг — судьба или случай. Так, услыхав грубый говор шотландского кавалериста, я задумываюсь о детских своих связях с его корнями. Хотя родом из Манчестера, отец мой одно время был представителем Лейтонского стекольного завода, в каковом качестве колесил по Гебридам в поисках келпа. Воротясь домой из такой поездки, он привез мне однажды четырехколесную жестяную кибиточку, запряженную деревянной лошадкой. Перед тем как меня уложили спать, я успел разобрать тележку. Мною двигала вовсе не страсть к разрушению, но любознательность: хотелось понять, как слажены все ее части. Не помню, пришлось ли мне отведать за это розог, впрочем, едва ли, отец был добрый человек. Там, в Шотландии, впервые пристрастился я к геологии; берега Кромарти были усеяны обкатанными обломками горных пород, происходящих от западных глинистых сланцев. В последующие наезды, все свое детство я с прилежным наслаждением бродил по грядам расколышенной частыми штормами гальки. Года через два после того, как мы поженились, я повез туда Беатрис в надежде привлечь ее интерес к общим свойствам порфиров, гранитов, гнейсов, кварцев и слюдяных сланцев, засыпавших берег. Увы, тут вмешалось злополучное ракообразное, которое, она уверяла, цапнуло ее за лодыжку, хоть я не обнаружил ни малейшей отметины. Итог — мы тотчас повернули домой и всю дорогу молчали. Не успел Джордж снова отбыть к своим ужасным обязанностям, явилась Миртл и попросила, чтобы я помог ей лечить пони. Уверен, это Джордж ее на меня напустил. Рана у животного несерьезная; многие лошади в куда худшем положении, да и люди, если на то пошло. Миртл — интереснейший субъект в рассуждении того, что важней, судьба или случай. Слишком тут много разных «если бы». Если бы к ней не привязалась Беатрис, разве не исчезла бы она в сиротском приюте? И если бы злополучная проделка Помпи Джонса не положила конец надеждам Энни на материнство? И не встань старая миссис Харди в то утро с левой ноги, разве послали бы Миртл в город с Джорджем? И потом: ведь он вернулся в Ежевичный проулок не обычной своей дорогой. Вдруг бы вопли той бабы отдались в другой улице, неуслышанные, что тогда? Или бы мистер Харди залег в своей синей комнате с насморком... А быть может, случай с судьбою взаимосвязаны и последняя не могла бы исполниться, не вмешайся первый. Шероховатой скале, стоящей далеко от прибоя, вовеки не сделаться гладкой. — Миртл, — приступился я, — ты полюбила Джорджа с самого детства, не так ли? — Так, — сказала она. — Но почему? — А вы почему полюбили Беатрис? — возразила она и, бросив мне чуть насмешливый взгляд, прибавила: — Она часто с вами строга. Я видела раз, она вам пощечину влепила. — Я достиг возраста, когда мужчине пора жениться. И к тому же, быть может, в моей природе — извлекать удовольствие от того, что со мной обращаются дурно. — Но не в моей, — сказала она и велела мне плотней держать за шею Крутого, пока она протирала ему бок мокрой тряпкой. — Он хорош собой, — рассуждал я. — Но ведь ребенок редко замечает такие вещи. — Почему же? — вскинулась она. — Да нет, дети даже скорей замечают красоту, чем взрослые. Их не ослепляет предубежденье. — Замечают, да, — согласился я. — Но не воспринимают. — Чушь, — сказала она, и уголки губ у нее опустились. — К тому же, — продолжал я, — я не замечал, чтобы Джордж выказывал к тебе особенный интерес. Не больше, чем все мы, во всяком случае... когда ты уже вышла из лепечущего возраста. — Он и не выказывал, — она сказала. — Никогда, лишь однажды, но мне и того довольно. Я потребовал объяснений, но она на меня смотрела с вызовом. У нее сильное лицо, глаза глубоко посаженные, твердые. Несколько недель тому назад она остригла волосы, спасаясь от вшей, и, если бы не платье, теперь могла сойти за мальчика. И тут-то я вышел из себя, я обозвал ее грубиянкой. Я был несправедлив. Сердиться следовало не на нее, на Джорджа. Она стояла — тряпка в руке, — от вызова не осталось и помину, и какие-то особенно грустные стали у нее глаза. О Господи, подумал я, как же мы виноваты перед бедной девочкой. Когда б не случай, быть бы ей горничной или добродетельной супругой честного рабочего. В тот вечер я с превеликим удовольствием сопровождал Джорджа в гости к некоему капитану Джерому. Тетушка его прислала корзину гостинцев, и, благодарный Джорджу за исцеление от кишечных мук, он пожелал щедро поделиться своим богатством. Миртл не пригласили. Она осталась в обществе почтенной особы, муж и сын которой оба были в Легкой бригаде. Сочли, что пригласить одну даму, не приглашая вторую, неучтиво, да вдобавок на каждого пришлось бы меньше еды. Итак, к нам присоединились двое господ: капитан Фрамптон из 57-го и юный лейтенантик по фамилии Гормсби, участвовавший в стычке при Альме[21]. Последний мне показался чрезвычайно нервным субъектом, совершенно пришибленным; он едва удерживал вилку в трясущейся руке и дважды расплескал вино. Капитану посчастливилось, он жил в четырех стенах разрушенного трехэтажного дома, примерно в четверти мили от лагеря. Правда, окна были выбиты и повсюду стояли ведра, ибо дождь натекал сквозь дырчатую крышу, зато ужинали мы за настоящим, пусть шатким, столом и стул подо мною сохранил существенную часть своей обивки. Говорили только о войне, о том, в частности, как Первая дивизия под командой герцога Кембриджского сперва не поддержала Легкую бригаду. Очевидно, из-за неопытности герцога. Зато — после опасной проволочки — гренадеры и гвардейская пехота наконец соединились и дружно погнали русских. Я сидел и молчал. С чего бы мне ввязываться в разговор? От всех этих бригад, дивизий и полков у меня решительно заходит ум за разум. Главным образом, не мог я внести свою лепту и в обсуждение того, как секли на днях упившегося на посту стрелка. Ему было положено семьдесят плетей, но он рухнул после пятидесяти, и потом обнаружилось, что в спине у него засел осколок ядра после встречи с неприятелем накануне. Джордж его осмотрел и сказал, что, скорей всего, он выживет, но сильно поврежденный в уме и немощный телом. Я пытался отвлечься, я воображал в свечном пламени Беатрис, она поджимала губы, осуждая мою манеру разгребать еду на тарелке. Сиди она рядышком, уж непременно бы цапнула себе кусочек, в особенности если бы подавали Эннин пудинг с коринкой. Мне полегчало, правда ненадолго, когда капитан Джером завел речь о вероятиях нашего возвращения домой к Рождеству. Оставя в Ирландии дом и обширные конюшни, он тосковал по своим коням. Проклятый осел — его собственная оценка, — он доволок одного из самых любимых скакунов, Дьяболо, до самой до Керкинитской бухты, а там тот заболел и погиб. Неизвестно отчего; да и как столь тонкое, холеное и совершенное создание может выжить в подобных условиях? Он живо ощутил утрату и час целый, если не больше, стоял на берегу, глядя, как любимый коник уплывает в море. Он рассчитывал, что непременно встретится с этой дивной животиной в лучшем мире, хотя от души надеялся, что встреча отсрочится на несколько годков. Я пробовал слушать эту белиберду с приличествующей растроганностью, но не выдержал. Не выношу подобного сюсюканья. — Платон, — вмешался я, — считает мир четвероногих как бы ухудшенным вариантом человечества, и чрезвычайно грубым притом. Едва эти слова слетели с моих уст, я в них раскаялся: лицо Джерома не предвещало добра. Спас меня юный Гормсби; до той поры молчавший, он выпалил: — Нет более грубого скота, чем человек. Джером вертел стакан с совершенно невозможным видом. Капитан Фрамптон, давно свалившийся под стол, издал протяжный, томный вздох. Снаружи густой пушечный гул падал с высоты и перекатывался в ночи. Внутри плюх-плюх-плюхались в ведра дождевые капли. Наконец я сказал: — Вы знаете, разумеется, миф о том, как Афины пошли войной на город, основанный Нептуном на острове Атлантида... — Мы не знаем, — сказал Джордж — но вы, я уверен, нас просветите. — Боги попустили великую победу, но и победителей и побежденных поглотило землетрясением, и остров погрузился на дно морское. — И что нам следует из этого заключить? — спросил капитан Джером, не отрывая глаз от какого-то насекомого, прявшего воздух вокруг свечи. — Ну как же, — ответил я. — Что совершенно прав мистер Гормсби. Мы самые презренные существа и заслуживаем наказания, назначенного богами. Мы с Джорджем ушли в полночь, пешком. Луны не было, и мы в темноте натыкались друг на друга, меся сапогами грязь. — Поттер, — сказал Джордж — Это простое недомыслие или в вашем намерении было оскорбить? — Оскорбить... — Неужели вам недостает душевной тонкости понять, что эти люди смотрят в глаза смерти? — Именно моя душевная тонкость, — крикнул я в сердцах, — не позволяет мне спокойно созерцать совершающееся. Я не то, что вы. У вас годами руки были в крови по локоть... — Незачем кричать. Я не глухой... — Для вас тело всего лишь комбинация мяса и костей. Мозг нисколько вас не занимает... — Мозг, — сказал он, — точно также разрушается от удара. Он не прочнее остального. — Я человек, привыкший часами сидеть за книгой! — крикнул я. — Тут я споткнулся и непременно бы упал, если бы не его рука. — Я человек, привыкший спать, уткнувшись в спину своей жены... — Женщины, — пробормотал Джордж — Вечно эти женщины. Вот она — стена, разделяющая нас. Я решительно не постигаю этого его отвращения к женскому полу, если забыть о грузе той любви, которой навьючила его мать. Мы не вправе забывать об упадке, предшествовавшем падению Рима. Как современный человек, я убежден, что союз с противоположным полом желателен не только в целях продолжения рода, но из-за благотворного своего влияния на душу. Впрочем, мои рассуждения, быть может, уязвимы, поскольку в существовании сей эфемерной субстанции я далеко не убежден. Я заставил было себя поверить, будто бы Миртл, соблазнив Джорджа (как иначе тут выразиться, если она сама к нему вторглась в ту ночь, окропленную луной), переделала его. Случайное появление в Варне изрыгающего пламя Помпи Джонса и мой набег без доклада в лазаретную палатку в поисках противопоносного средства положили конец этому заблуждению. Откуда-то справа донесся топот, лязг лопат; мимо шел пикет. Крошечной искрой проплыл по черноте окурок, голос кликнул: «Черт бы побрал этот дождь. Скоро мы все рыбой станем, ей-богу». Джорджа ожидало дурное известие. Сообщили, что Уильям Риммер погиб от ранения в голову. Как обыкновенно это бывает, предполагалось, что он не мучился. Пуля угодила прямиком между глаз, и он угас, как свечка. Опять заявился этот Помпи Джонс, на сей раз единолично правя фотографическим фургоном. Его начальник в отсутствии, и он похваляется, будто бы у него важное задание от Королевского медицинского колледжа, а именно производить снимки, запечатлевающие ранения, будь то у живых, будь то у мертвых. Соответственно, он, разумеется, проводит время в обществе Джорджа, но иной раз я его замечаю за беседой с Миртл. У фургона чудовищный вид: поблизости разорвался снаряд, и его окатило градом осколков. Я застукал Миртл за странным занятием: она похлопывала его по бокам, будто это животное, которое надо утешить. Два окна вылетели, краска почти вся слезла и открывала бордовые разводы и невнятно золотую букву со смещенной перекладиной — не то П, не то Н. Скоро нам выступать, дальше по долине реки Черной, к месту под названием Инкерман. По-моему, я уже бывал там в более светлые свои дни, да, я вспоминаю развалины того же названия на горных высотах. Не желая оставаться в неведении как о целях, так и о маршруте нашего похода, я вынужден был спросить капитана Джерома, куда в точности мы направляемся. Он объявил только, что мы составили часть британских осадных сил справа от Севастополя, и более объяснений я от него не добился, зато он нехотя мне одолжил русскую карту местности. Насколько я мог разобраться, кряж под названием Инкерман на западе разделен Сарандинакиной балкой и, будучи с востока покрыт густыми лесами, с запада весь гол и открыт. Так что снова мы окажемся во власти стихий. Право, даже сам не знаю, стоит ли труда складывать палатку, она в плачевном состоянии, вся залубенела и в дырьях. Для моего здоровья лучше было бы спать в лазарете — хотя и тот ненамного сохранней. Зато по части транспорта я теперь куда лучше обеспечен: третьего дня больше двухсот лошадей из Легкой кавалерийской бригады бросились в лагерь, лишась седоков, полегших в долине недалеко от нас к северу[22]. Устроили аукцион, и я купил себе другую кобылку, настолько потрясенную пережитым недавно обстрелом, что предельная нервность перешла у нее чуть ли не в тупость, так что она смирная. У нее лопнули барабанные перепонки, но она прекрасно слушается тычков моего сапога. Несчастную клячу, которой прежде владел, я отпустил на все четыре стороны и с тех пор не видел. По утрам я отправляюсь обычно добывать топливо для костра. Почва здесь хоть и каменистая, вдруг да и выкинет низкорослый дубок. Правда, эти бедненькие деревца все давно повырублены, но кое-где корни крепко вцепились в землю. Казалось бы — благодаренье дождю, — ничего не стоит их выкопать, ан нет, крутизна тут такая, что приходится таскать с собой кирку. На днях, занятый этой нудной работой, взбираясь вверх по склону, я, можно сказать, стал свидетелем необычайной хитрости, хотя многие, допускаю, на это взглянут иначе. Солдат — возраст не определю, у всех, кроме совсем желторотых, сейчас одинаково впали глаза и осунулись лица — стоял прислонясь к валуну и глядя себе под ноги. Я заметил, что он вверх тормашками держит ружье, и решил, что подстерегает, видно, когда вылезет из-под земли какая съедобная тварь. Я совсем недалеко отъехал, как вдруг слышу выстрел и вслед за тем — стон. Возвращаюсь и вижу, что он стоит на одной ноге, поджав другую. В сапоге рваная дыра, и оттуда хлещет кровь Несколько мгновений оба мы молчали, потом он жалостно поглядел на меня и спросил: — Вы ничего не видали, сэр? — Нет, — отвечаю, — я был далеко. — У меня, видно, рука соскользнула, сэр... — От усталости чего не бывает, — сказал я. — Внимание рассеивается. — Истинная правда, сэр, — подхватил он с живостью. — Задумался я. Я ему помог залезть в седло и повел под гору мою кобылу. Он мне рассказывал о своем житье-бытье, как он пирожками торговал для трактиров по всему Хокстону. Лепил их отец, а он сбывал по пенни штука, и были они повкусней иных-прочих, правда, наперчены сильно, чтоб не распознать, из какого мяса начинка. Он в банке с собой носил соус и как сторгуется с кем, пальцем корочку проткнет и туда его вливает. На деньрожденье ему вот восемнадцать будет, и у него были сестренки, только он ни одной не помнит лица, поумирали все, когда еще он маленький был. Нет, ему не больно; ну, не хуже, чем когда зуб болел и щеку разнесло. Было бы это, рассуждал я, меньшей трусостью, пальни он себе не в ногу, а в висок? Хватило бы у меня духу себя изувечить в подобных обстоятельствах? Пожалуй что нет. Я сдал его Джорджу, сказав, что он лежал во рву и я его подобрал. Утром, перед тем как нам выступать из лагеря, отслужили общую панихиду. Из-за недостатка дерева плотники сколотили всего несколько ящиков, только для офицеров; остальных покойников завернули в старые палатки или в клеенку и сложили рядами на арбы, захваченные в соседних деревнях. Кладбище, бывший сад, располагалось в лощине неподалеку. Из уважения к случаю боги укротили дождь и дымный луч пробил тучи. Когда телеги вихляя потянулись по каменистой дороге, доморощенные саваны растрясло, и обнаружилось, сколь многие сходят в могилу босыми. Иные из провожающих яростно воротили носы от такого вида, именно те, быть может, чья обувка теперь стала справней, чем прежде. Сам я ничего зазорного тут не нахожу; как выпевал капеллан, «... наг я вышел из чрева матери моей, наг и возвращусь. Господь дал, Господь и взял»[23]. Помпи Джонс установил свою треногу, подлез под ширму. Что-то есть от черной магии в мастерстве фотографа — он останавливает время. Капеллан перестал читать, стоял недвижно с требником в руке, все обнажили головы; шевелились одни покойники: их пелены хлопали на ветру. Я, пожалуй, не в восторге от этой фотографии. Она берет реальность в заложники, но мысль в голове она поймать не может. Стоит, скажем, человек с печалью на лице, а у самого на уме блуд, или ему весело. Линзы бессильны ухватить вихрь, клубящийся под черепной коробкой, не могут выставить напоказ греховные мечты, что, впрочем, к лучшему. Я, например, оторопело глядел на закутанные трупы, а самому мерещилась Беатрис в воскресной ночной рубашечке. Ночью, возбужденная, конечно, утренней праздничной отсрочкой, она обычно первой приступала к делу, взбиралась на меня, дыша шоколадным пудингом, и ляжки остро, будоражаще пахли у нее креветкой и рекой. Снова припустил дождь. «Человек, рожденный женою, краткодневен и пресыщен печалями. Как цветок, он выходит, и опадает; убегает, как тень...»[24]. И тут-то, стоя перед аппаратом, устремив глаза на этот ряд мумий, которых вот-вот предадут слякоти, я увидел Беатрис. Она меня звала. Я зажмурился, чтобы ее стереть, но нет, она осталась на месте и манила меня к себе согнутым пальцем. Я подчинился, хотя и без охоты. Она поплыла вперед, остановилась у скалы подле обнаженной породы и жестом мне велела опуститься на колени. Там, в расщелине, качался тоненький стебель с голубым цветком не больше корсетной пуговицы. Я поднял глаза, и Беатрис улыбалась, и улыбка была полна любви. Я протянул руку, сорвал цветок, а она качнула головою печально. Нет-нет, услышал я, но голос был ласковый, как вот у матери, утешающей ребенка. За мной капеллан читал: «...блаженны мертвые, умирающие в Господе; ей, говорит Дух, они успокоятся от трудов своих...»[25] Тут Беатрис оставила меня, и мертвецы были брошены в землю, чтоб начать разлагаться. Я разжал кулак, и ветер у меня отнял замятый в ладони голубой лоскуток. Я подумал про мистера Лайелла, про его гипотезу, что не только человеческой расе суждена погибель, но уничтожатся все следы ее пребывания на земле. Потом, на обратном пути, Джордж осведомился, почему я вел себя так неучтиво. Сказал, что я неудачно выбрал момент для демонстрации своих познаний в геологии. Я не оборонялся. Я скакал к Инкерману, уткнув подбородок в рубаху, и нюхал сам себя, чтобы согреться. Положим, человека мутит от вони, исходящей от других, но он может испытать истинное удовольствие от собственных испарений. Сквозь грязь, сквозь немытость мне чуялся смутный васильковый запах. |
||
|