"Кто ищет, тот всегда найдёт" - читать интересную книгу автора (Троичанин Макар)- 11 -Оборзевший от щенячьей наглости молокососа мудрый воспитатель снял меня с камеральных работ, чтоб не лез поперёк батька, и через дохлого цербера Борьку приказал идти на магнитную съёмку ближайшего к посёлку детального участка. Зимой! Вот простужусь, тогда будет знать! Шпацерман зазвал к себе, говорит: — Сергей Иванович звонил, хвалит тебя, — помолчал и ещё: — Коган-то чем недоволен? Четвёртый раз, что ли, рассказывать про модель? Дудки! — Мыслим, — отвечаю, — о путях развития геофизики по-разному. Он не обиделся, только усмехнулся понимающе, без звука, взглянул остро на невежу и успокоил: — Ну-ну, теперь никто не помешает мыслить и развивать на морозце. — Сказал, кто будет записатором и выписал накладную на шикарные меховые сапоги с подвязками и редкий меховой лётчицкий комбинезон. Я ради такой одёжки согласен начисто забыть обо всех, даже ещё неизвестных, путях развития геофизики. Счастливый, потопал к Хитрову, чтобы показал участок на карте, а на местности я и сам найду, выбрал магнитометр, проверил и настроил и скорей к Анфисе Ивановне на склад. Уж если не везёт, так не везёт, и бесполезно бороться. Комбинезончик-то-картинка оказался маломеркой: руки по локоть высовываются, ноги — до колен почти. Даже скупая слеза досады прошибла. Думал, на сапогах успокоюсь. Где там! Только 41-го размера, а мне надо 43-й с гаком. Пришлось лётчицкую одёжку на зэковскую ватную променять с кирзачами впридачу. Зато, думаю, никто не помешает мыслить о путях развития геофизики. Зимой световые дни короткие, поэтому мы с рабочим Сашкой уходили из дому затемно, встречались на участке и пёрли по набитой нами в снегу тропе до магистрали, а дальше — по ней, чтобы часа через полтора встретить рассветное тусклое солнце на нужном профиле. Снега было не очень: на сопках и южных склонах — по щиколотку, так, что прошлогодняя мёртвая трава торчала, на северняках — иногда чуть не до колена, а в двух распадках приходилось прорываться местами по пояс. Поэтому штаны мы носили в напуск на голенища сапог, и они к концу дня превращались в шуршащие ледяные патрубки. Слежавшийся снег не был помехой, наоборот, он не давал юзить, правда, ноги быстро намокали сквозь швы кирзачей, но мы, приспособившись, после каждого профиля наблюдений меняли носки, выжимая их и пряча на теле до обсыхания и следующей смены. Хуже всего было наверху и на южных подтаявших склонах сопок, заваленных крупноглыбовым остроугольным курумником. На обледеневшую, шевелящуюся и чуть присыпанную предательским снежком неровную поверхность камней и ногу поставить толком нельзя — того и гляди, соскользнёт, и навернёшься почём зря. Ползи тогда к Константину Иванычу, а он, наверное, уже смылся с молодой женой. Но мне было не до ног, пуще всех скрипящих на морозе членов я берёг магнитометр и готов был падать на что угодно и как угодно, лишь бы он оказался сверху. К счастью, не пришлось. От напряжения и опасения грохнуться на камни мокли от пота и спина, и подмышки, и грудь и другие кое-какие места. А ещё ветер. Если внизу, в распадках, и на северных травянистых склонах от пронизывающих порывов ветра кое-как спасали низкорослые корявые дубки с оставшейся редкой неряшливой листвой, тонкие липки и берёзки и, особенно, кустарники с изобилием чёртова дерева, за которое так и хотелось схватиться на подъёме, то наверху, кроме взъерошенного приземистого багульника, никакой защиты не было, и приходилось давать собственного дуба. Карабкаясь здесь хоть вверх, хоть вниз, быстро согревались и ещё быстрее остывали. Но, как ни странно, никакая простудная зараза не прихватила, и даже насморка путёвого не было. Так, сочилось что-то, да и то, наверное, не от холода, а от оттайки в мозгах. Каждое утро боялся, что Сашка сдастся — пацан ведь! — и не придёт, но он всегда был как штык, даже успевал костерок раздуть. — Дурень ты, Сашка, — говорю, — совел бы сейчас в тепле на задней парте, а ты в холоде снег месишь, ветром продуваешься. За каким лешим тебе надо? — Надо, — отвечает. — В школе скукота смертная, командуют все, кому не лень: делай то, не делай этого, сиди смирно, не лови ворон. Надоело. Вон оно что: свободы малец захотел. — А здесь, — объясняет, — красотища, видно вкругаля до самого краешка земли, сам себе хозяин, никто не виснет над душой, каждый день что-нибудь новенькое. Что тут новенького, какая свобода? Свобода — это когда захочу — налево, захочу — направо, захочу — и вообще не тронусь с места. А нам поневоле надо переть, не поднимая глаз, да всё по одной линии профиля, ни шагу влево, ни шагу вправо и не останавливаясь ни на минуту. Какая свобода? Я белого света-то не вижу, если не считать того, что отражается в трубке окуляра — маленький светлый кружочек с бегающей шкалой. Какой тут краешек земли? — Получку получу, — продолжает свободолюбивый, — мотну в город, поступлю в моряки, вот где лафа! Что-то не верилось. От себя не освободишься, если кто-то или что-то тянет душу. Так не бывает. По профилям чесали бегом, не останавливаясь на отдых, чтобы не замёрзнуть. К концу дня выдыхались насмерть. Пальцы мои немели так, что не мог застегнуть пуговицу, не мог крутить винты уровней, и приходилось засовывать ледышки подмышку. Думалось, что завтра ни за что не поднимусь на проклятые каменистые сопки, и шага не сделаю по неустойчивой каменной осыпи. Но проходил час, другой, организм сам втягивался в привычный ритм, и мы, забываясь, шли и шли с одной только подстёгивающей мыслью — скорее! А тут ещё магнитное поле прыгало от точки к точке, и приходилось делать детализацию, сдерживая движение. И всё же останавливались, когда нарывались на крупный сморщенный шиповник и виноградные лианы с гроздьями присыпанных снегом сине-фиолетовых ягод. Перед самым концом нашего полярного мытарства, вечером, втиснулся в пенальчик Шпацерман. Поздоровавшись в никуда и намеренно не обращая внимания на незаконного жильца, лежащего с книгой на кровати, он приказал мне: — Передашь съёмку Воронцову, а сам опять — к Траперу. Я даже с кровати соскочил от негодования и завопил обиженно: — Ни за что! Сам кончу! Нам на три-четыре дня осталось. — Весь участок? — не поверил начальник: он-то думал, наверное, что мы там в снежки да в снежные бабы играем. — Ну, если так, то кончай сам, — и повернулся к выходу, но затормозил у дверей: — Опять Сергей Иванович звонил, интересовался, — подождал, надеясь, что я объясню необъяснимую привязанность начальника экспедиции к малохольному инженеришке, но мне нечем было его успокоить — я и сам не знал, чем снискал внимание Ефимова. Неужели тем, что не испугался на конференции ринуться против течения? Вряд ли. Через 3 дня мы, обветренные и загорелые, вернулись стахановцами, выдав не на-гора, а с гор, целых три месячных нормы. Никогда ещё я не был так горд собой. Но почему-то никаких приветственных транспарантов не виднелось, корреспонденты не суетились, цветов не дарили, и даже митинга не состоялось, поскольку никому до нас и дела не было. Оставалась скудненькая надежденька на какую-нибудь захудаленькую премийку. Правда, и в этом случае нашему брату-полевику уделяют по остаточному принципу: сначала всем начальникам в соответствии с их приличными окладами, а потом уж и нам в соответствии с неприличными зарплатами. Выходит, что мы, упираясь, старались для начальничков. Нам даже грамот не дали. Но Сашка всё равно был рад, не зная по молодости, что почёт дороже любых денег. А я привык быть изгоем, и как бы ни старался, всё равно в очереди последний. Когда я пришёл к Траперу за заданием, там сидел и хозяин кабинета. Улыбаясь одними тонкими губами и внимательно вглядываясь в меня, стараясь, наверное, понять, пошёл ли урок впрок, говорит: — Мы тут посмотрели твои графики сопротивлений и корреляционную схему и ни черта не поняли. Рассказывай, что нахимичил. Я рассказал, мне не жалко, меня всегда учили делиться передовым опытом. Даже про огибающую протрепался и про карту изоом, которые сам ещё не освоил. — Занятно, — неопределённо цедит мыслитель, но я вижу по выражению напряжённого лица, что шарики в его кумполе перешли на мою орбиту. — Ладно, продолжай в том же духе своим способом, — разрешает, как будто это он выпустил джинна, — а Розенбаум сделает своим. Потом сравним. — Лукавит дядя, предусмотрительно отрекаясь от своего способа: я-то знаю, что Альберт всё делает по подсказке шефа. На то, чтобы что-нибудь выдумать оригинальное, у него не хватает бездремотного времени. — Для разнообразия займись подготовкой отряда к сезону — через месяц выезд, — и без подготовки: — Да, кстати: как твоя модель, не забросил ещё? — Надо же, вспомнил! — Советую, — говорит, — продолжать, тема, вероятно, перспективная, — и добавляет, как ни в чём не бывало: — Нужна будет помощь или консультация, приходи, вместе додумаем. — Во! Рыба-прилипала! Дудки! Додумывать будем врозь. — Хорошо, — учтиво соглашаюсь и сматываю удочки. Подготовка к полевому сезону — дело хитрое, канительное и занимательное. Сначала надо внимательно изучить проект, в котором Трапер, ни разу не бывший в тайге на полевых работах, определил всю нашу деятельность и затраты на неё. Я проектный документ изучил и могу на память вспомнить, что в нашем отряде предполагаются четыре бригады магниторазведчиков и одна бригада электроразведчиков методом естественного поля. Магнитное поле мы собираемся наблюдать в содружестве с металлометристами по маршрутам на всей площади нового участка, сопредельного со счастливым прошлогодним, а естественное электрическое поле — по детальным профилям на небольшой площади прошлогоднего участка, где бессменный передовик производства экспедиционного масштаба нашёл хилые ореолы, которые вдруг могут оказаться месторождением, чего не должно быть, пока не обнаружатся аномалии ЕП. На все мои бригады всего-то надо четырёх записаторов на магниторазведку, одного — в резерв и двух работяг, таскать тяжеленные катушки с проводами на ЕП, всего 7 рабочих и 6 ИТРов, так что отряд у меня самый интеллектуальный в партии. В записаторы Шпацерман вербовал местных или заезжих девчат, бывших школьниц, щедро расписывал им прелести таёжной романтики с гитарой и песнопениями у костра, и те доверчиво клевали, не чая, как сбежать из опостылевшего дома и нарваться на таёжного героя. Были и старшеклассники на каникулах и невесть откуда взявшиеся студентики, выгнанные за неуспеваемость с 1–2 курсов и заработавшие право писать в анкетах: образование — неполное высшее. Постоянных рабочих у нас не было. Заевшиеся поселковые бичи не хотели вкалывать в трудоёмкой и скудно оплачиваемой геофизике, и Шпацерману приходилось ежегодно совершать вербовочные вояжи в Приморск и собирать на пунктах организованного набора рабочей силы самых неорганизованных, не нашедших места в городе. В основном это были алкаши, надеявшиеся в зелёной тайге избавиться от зелёного змия, и только что освободившиеся уголовники, которых не брали на приличные предприятия. Отобрав у них паспорта и справки, ушлый вербовщик не отдавал документы до конца сезона, чтобы не сбежали, а если кто пытался вспомнить о конституции, того мог вразумить и внеконституционным актом. Самым-пресамым уважаемым человеком в это время была многоуважаемая завхозиха Анфиса Ивановна. Как известно, женщины жалеют увечных и убогих. Я был и тем, и другим, и мне удавалось поживиться из её оберегаемого загашника, где всё было на строжайшем учёте у самого Шпаца. Бичам же доставались такие затёртые, слежавшиеся и драные ватные спальники, что влезать в них впору только в одёжке и сапогах. Заношенная до предела спецовка выпадала редким счастливчикам. Проблемой были буржуйки, без которых никакая новая палатка не могла стать настоящим таёжным домом. Сделал их все, наверное, местный сапожник или пирожник, и потому имели они непрезентабельный помятый вид, перекошенные формы и дырявые трубы. У некоторых отсутствовали одна-две гнутые-перегнутые ноги, и приходилось заменять их камнями. Но даже без такой в новой палатке было холодно, промозгло и противно, а в старой, с печкой — тепло, порой жарко, сухо и по-домашнему уютно. Ещё одна вечная проблема — провода и полевые катушки. Родное Министерство, словно в насмешку, отпускало нам провода в резиново-матерчатой изоляции, очевидно, из армейских запасов времён Великой Отечественной. А может и — Позорной Японской. Они обдирались на каждом камне и сучке, промокали в самой малой росе и были неимоверно тяжелы. Катушки и того лучше: изобретение прошлого века, деревянные, на железном станке, заедавшие постоянно и совершенно не приспособленные к переноске. Шпац — молоток, наладил деловые контакты через дефицит и просто за левую плату в лапу с морячками-связистами из прибрежной базы, и те сплавили нам под видом списания новенькие медно-стальные провода в полихлорвиниловой оболочке и лёгкие, крепкие, малогабаритные металлические катушки, не боящиеся даже удара кувалды. И приборы у нас, бедных и зачуханных, заторкнутых на самый краешек земли, были старенькие, М-2 да ЭП-1, которые приходилось самостоятельно доводить до ума каждую весну без всякой надежды, что они дотянут до осени. Одно хорошо: можно на практике изучать простейшую, но капризную конструкцию и безошибочно определять болячки. Лечить приходилось апробированным всюду способом: добывать запчасти из тех приборов, что категорически отказывались работать. Самым наиважнецким мероприятием в подготовке является поголовное инструктирование по правилам техники безопасности под личную подпись, чтобы потом, когда с тобой что-нибудь случится на скале, не мог отвертеться, что не предупреждали, что так делать нельзя. Тебе разрешается работать и обязательно перевыполнять план, но не простужаться, когда переходишь вброд ледяные реки и ручьи, не ушибаться и не ломать ног, когда перепрыгиваешь через древесные завалы и скачешь по каменным, не сгорать в палатке от искр прохудившейся печи, не теряться в тайге, когда вынужденно идёшь в маршрут один, не подыхать от энцефалита, не… и ещё уйма всяких «не», и только одно «да» — неукоснительно соблюдать правила «катехизиса», придуманные начальниками, чтобы в любом случае отмылиться от ответственности. Правила эти захочешь, не запомнишь, будешь стараться, не выполнишь, и все работяги ориентируются на одно, золотое: авось пронесёт. Для меня они замешаны на одной закваске с марксизмом-ленинизмом — масса пустых слов и определений, говорится много, а запоминается мало. Неожиданно быстро пришла посылка с грампластинками. Вечером, благоговея, разбирали с Радомиром Викентьевичем широкие долгоиграющие диски, с почтением прошёптывая имена и произведения музыкальных классиков. А потом слушали всё подряд до отупения, но когда чего-то много, эффект не тот, и первые — «Лунная» и «Времена года» — всё равно остались самыми любимыми. Наверное, прав тот, кто утверждает, что первая любовь — на всю жизнь. На следующий день профессор принёс две небольшие книженции. — Смотрите, — говорит, — что удалось добыть в книжном магазине, — и протягивает мне: одна — «П.И.Чайковский», а вторая — «Л.Бетховен». Вот здорово! Буду теперь знать, что слушаю. — Между прочим, — продолжает Радомир Викентьевич, — там есть каталоги пересылки книг почтой, в том числе и Геолтехиздата. — Опять, соображаю, незапланированные траты. Так никогда ни на машину, ни на дом не накопишь. Придётся всю зиму в валенках да в раззявленных старых ботинках прошкандыбать. Э-эх, жизнь наша копейка! До рубля никак не дотянуть. — Вы давно были в книжном магазине? — пристаёт, как всегда, с неудобными вопросами Горюн. Нашёл, о чём спрашивать. Да я вообще там ни разу не был. — Заглядывал, — вру, — как-то. Чего туда заходить-то? Полки сплошь уставлены полит-литературой да всяким барахлом издания «Знание». Всем известно, что у нас самый-перенасамый читающий народ. По газете выписывает каждый, иначе так прокапают мозги, что две выпишешь. Художественные книги сметают все, что ни попадя, лишь бы в твёрдых обложках. Особенно у нас любят собрания сочинений классиков — наставят на полки, долго подбирая колер, и любуются, не раскрывая. «Детям», — объясняют, и те вздрагивают, в ужасе глядя на беспросветное будущее. Ну, ладно, сходил, увидел, выписал, что понравилось на взгляд, и, возвращаясь домой, разволновался. Куда буду ставить? Позарез нужен стеллаж, как у Алексея, во всю стену. Лучше полированный, тёмный. Для чудо-проигрывателя с музыкальными шедеврами нужна красивая резная этажерка. Опять же новый костюм некуда вешать — нужен шкаф, обязательно с зеркалом во всю дверцу. И куда это всё ставить? А ещё мягкое кресло, в котором удобно и помыслить, и всхрапнуть. Придётся курительную трубку покупать. Нет, лучше большой фарфоровый бокал китайской работы, чтобы всегда был под рукой с чаем со сгущёнкой. У каждого таланта свои выкрутасы. Короче — надо идти к Шпацерману и поставить вопрос ребром. Как вихрь врываюсь в его кабинет, осторожно приоткрыв дверь. — Давид Айзикович! — обращаюсь решительно дрожащим голосом. — Мне жить негде. — Он смотрит на меня недоумённо из-под густого козырька чёрных как смоль бровей, перевитых серебряной нитью. Пришлось объяснить: — Тесно, мебель негде поставить, — и жмусь к стенке, чтобы стать незаметней. — Ладно, — обещает, — скажу, чтобы Горюнов перебрался на конюшню. — Нет, нет! — завопил я заполошённо, отлепляясь от стенки, — пускай останется, — и, окончательно обнаглев, прошу: — Мне бы какую-никакую комнатёнку с малюсенькой кухонькой, — чувствую себя последним мерзавецем, требующим то, чего не достоин. Аж щёки запылали, а глаза в сторону уводит. Шпац, он — дядя с крепкими обтупленными жизнью нервами, со всякими прохиндеями встречался, со многими наглецами сталкивался, ничему не удивляется. Пошевелился за столом, передвинул бумаги на левую сторону, взял в руки увесистое мраморное пресс-папье, ну, думаю, сейчас как запустит, и всем проблемам конец. — Ты ведь знаешь, — винится, — что квартиры мы выделяем пока только семейным, а ты — один. Я молчал как уличённый в самой гнусной подлости. — Вот женись, тогда другой разговор — первым будешь, как нужный специалист и полевик. Морда моя бессовестная вмиг из красной бесстыжей превратилась в бледную испуганную, а я стал лихорадочно соображать: стеллаж, этажерка, шкаф, жена — ничего себе, сколько мебели, самому негде будет жить. — Да я так, — сдаю назад, — не надо мне ничего, мне и в пенале хорошо, — и неуклюже разворачиваюсь, чтобы смыться не солоно хлебавши. — Подожди, — тормозит начальник, — мы с осени начали ещё один дом — ты видел — к концу года сдадим. Крайние двухкомнатные квартиры распределены Розенбауму и Рябовскому, а средняя, однокомнатная, пока бесхозная. Пиши заявление, проси в связи с предстоящей осенью женитьбой. Надеюсь продавить Хитрова с Сухотиной. Иначе — извини! Он подал мне руку в безнадёжной ситуации, и я не вправе был её оттолкнуть. Чёрт с ним, думаю, до осени ещё далеко, всякое может случиться, а застолбить подвернувшуюся недвижимость стоит. Может, Маринка объявится. — Хорошо, — соглашаюсь, как будто уговаривали, и тем сам себе выношу приговор с отсрочкой, надеясь на авось или на осеннюю амнистию. Подхожу к столу, присаживаюсь боком и бестрепетной рукой, чётким еле разборчивым от волнения почерком карябаю заяву на жену с жилплощадью. Внизу — дата и подпись: Лопух, с закорючкой на конце. Шпацерман взял каторжное обязательство и предупреждает: — В свободное время приходи помогать на стройку — быстрее въедешь. Да не забудь на свадьбу пригласить, — улыбается, рад, что объегорил по всем швам: всучил никому не нужную мини-халупу да ещё заставил достраивать. А к ней — абсолютно лишний привесок. Куда теперь от них денешься? Как вериги обвесят чахлое тщедушное тело, и захочешь, не пикнешь на конференции против Когана. Слаб человек — не может и не хочет жить свободно, подавай ему клетку. Вышел из кабинета, переживаю, а всё равно доволен: надо же, какое знатное дельце провернул, не всякому по уму. Одним махом и приличная квартира, и неизвестно какая жена. За неё я не переживаю, будет у меня кататься как сыр в масле, в большой квартире свободных углов хватит, найдётся и для неё. На инженерский оклад и новенькую квартиру, только свистни, лучшие сбегутся. Может, и Маринка прибежит в очередь. Ноу проблем! Вот с мебелью хуже. Надо будет вечерком прошвырнуться по местным лавкам, присмотреть заранее, может, что и надыбаю стоящее. Когда тылы обеспечены, и на фронте дела идут успешно. А я ещё и подстраховался, сбагрив всякую мелочёвку по подготовке к сезону, как всякий авторитетный руководитель, на помощника, Илюшу Воронцова, а сам сосредоточился на стратегических мероприятиях — подписывании требований и выклянчивании дефицита у Анфисы Ивановны. Всегда так: одно заладилось — и другое за собой тянет. И я, используя подваливший пик удачи, весь сосредоточился на завершении обработки графиков и результативной схемы корреляции, не поднимая головы от стола, чтобы бабьё не заметило глупой радости на моей размякшей морде и не выпытало причины. Они это умеют, против их настырности не устоишь, особенно, когда дело касается самого любопытного — женитьбы. Не отстанут, пока не узнают, кто она. И не поверят, что сам не знаю. Но, слава богу, пронесло. Двух дней мне, реактивному, хватило, чтобы прийти в равновесие, а главное — сделать-таки придуманную карту изолиний. Сделал и чуть не упал со стула. Хорошо, что падать некуда — всё заставлено столами-стульями и засижено трудягами-камеральщиками. А было с чего! На карте отчётливо округлился изолиниями куполок всяких пород с аномально высокими сопротивлениями, а внутри уютно разместилась небольшая вмятина с относительно низкими сопротивлениями, в которую я и сам бы залёг с большим удовольствием, но уступил вскрытым здесь рудным телам небольшого рудопроявления. Пускай оно не промышленное, это дело тридесятое, главное, что есть и там где надо — в воронке гидротермально изменённых пород, надёжно фиксируемых низкими сопротивлениями. Плотный куполок и рыхлая воронка в пересечении зон повышенной трещиноватости — вот и главные аномалеобразующие упрощённо-обобщённые геологические элементы модели и, следовательно, основные поисковые электроразведочные критерии месторождений. Ради этого, а не ради картирования пород стоит делать электропрофилирование. Осталось разобраться по мелочам, дотумкаться, когда можно встретить настоящее месторождение, а когда — обманное непромышленное. Разберёмся, я готов горы свернуть, чтобы заглянуть, как оно там всё располагается. А пока я как ужаленный забегал по камералке, спотыкаясь о ноги и стулья, выскочил в коридор, пробежал по нему и, наконец, вырвался расхлябанный на улицу. Было, отчего забегать! Что там квартира, что там неведомая жена, когда они будут и будут ли, а действующая модель уже есть, моя, я придумал, сам допёр, и она сработала, миленькая! Эврика! Солнца-то сколько! Приходится щуриться, растягивая рот в счастливой улыбке, радуясь всему: наступающей весне, снегу, спрятавшемуся под защитной ледяной корочкой, сонным деревьям, чуть вздрагивающим под пробуждающими порывами южного ветра, возбуждённому щебету воробьёв, выясняющих брачные отношения не в пример мне, самому себе, в конце концов. Неба-то сколько, синего-пресинего! И воздуха! Сдуру вдохнул всей мощной грудью и закашлялся как туберкулёзник. «Успокойся», — приказываю сам себе, — «и не делай ничего во вред. Твоё ценное здоровье отныне принадлежит не тебе, а народу. А потому дуй назад, в камералку, и замри там в целительной атмосфере спёртого воздуха и полусумрачного света». Так и сделал. А не сидится. Вспомнилось, что Радомир Викентьевич как-то посоветовал воспользоваться библиотекой геологической экспедиции. Можно, решаю, и сходить, раз неймётся. Завернул драгоценную карту в рулон с графиками, заклеил от посторонних глаз и рук и, уложив на настенные рогульки, почапал добывать допзнания. Чапать пришлось на другой край посёлка, и пока допёр, окончательно уравновесился, даже заходить расхотелось. Но — надо. Вредный характер так и караулит послабления. Контора геологов размещалась в длинном бараке с центральным крыльцом-верандой. Внутри сквозил полутёмный коридор, по обе стороны которого виднелись двери кабинетов. В коридоре кучковались куряки и ящики с камнями. Остро пахло смесью никотина с сырой землёй. Только я настроил перископы, соображая, в какой конец податься, как подвалил парень, пошире меня в плечах, но пониже на полкумпола. Белобрысая широкая физиономия без явных отличительных примет дружелюбно глянула бледноголубыми глазами из-под едва видимых белёсых бровей. — Привет, — произнёс он дребезжащим тенорком. — Кого ищешь? — По виду парень был старше меня. — Здравствуйте, — отвечаю вежливо, — хочу в библиотеку попасть. — Там, — подсказывает, — в самом конце, — и коротко машет рукой в нужном направлении. — Ты — откуда? — Из геофизической партии. — А-а, — протянул, улыбнувшись чему-то, любопытный. — Шпацермановский? В волейбол играешь? Я опешил от неожиданного вопроса. В институтском общежитии мы, конечно, вечерами сражались у сетки, образуя договорные команды, и у меня кое-что получалось — рост помогал, во всяком случае, портачил не больше других. Можно ли это считать настоящей игрой? — Если заставят, — отвечаю неопределённо, чтобы не выглядеть самонадеянным, не понимая, куда он клонит. Парень протянул руку. — Дмитрий. Кузнецов. Мне ничего не оставалось, как назваться самому: — Лопухов. Василий. — Приходи, — говорит, — сегодня к семи в спортзал. Знаешь, где? — Знаю, — отвечаю. Совсем недавно я от нечего делать забрёл в высокий деревянный ангар около Дворца культуры и танцплощадки, где неуклюжие ребята-мужики, обливаясь потом, тщетно пытались попасть в баскетбольное кольцо. — Приду, — обещаю, не очень надеясь на себя. — Пошли, — взял за локоть и тянет в сторону библиотеки, — я тебя отведу. — И не ограничился этим, а поручился за меня перед хозяйкой, спросил, что мне надо, и сам выбрал подходящую литературу по типичным месторождениям региона. — Обязательно приходи, — пожал на прощанье руку и ушёл. Мне он очень понравился. Так, наряду с геофизической, началась вторая страница моей героической биографии — спортивная, которую я переворачивал с неохотой и только благодаря фанату Дмитрию, вцепившемуся в меня клещом. В тот день вернулся к себе и сразу принял рабочее положение, поместив уставшее тело на ложе. Обложился добытой литературой и погрузился в застывший много миллионов лет назад каменный мир, надеясь выудить детали, за которые рудные тела можно зацепить геофизическими методами за ушко и вытащить на солнышко. Млею себе, забывшись в геолого-геофизической нирване, чувствую, что погружаюсь всё глубже и глубже, и чуть не пропустил первую же тренировку. Подскочил, вспомнив, аж в семь. Ходули в валенки, скелет в полушубок, череп в малахай, старые кеды в руки, трико и майка на мне всегда, и — давай бог ноги. Когда, запалившись, прибежал, человек 6–8 на площадке перекидывались между собой тремя-четырьмя мячами, отрабатывая приём. Подошёл Дмитрий в майке и трусах, хотя в зале было прохладно — я не сразу и узнал его в неглиже, корит сердито: — Чего опаздываешь? Ого! — думаю, кажется, я не туда попал — терпеть не могу общества с ограниченной свободой и потому огрызаюсь: — Я, — объясняю, — привык начинать с пробежки. — Мне сейчас можно верить, я весь в мыле. — Давай, — опять приказывает, — раздевайся. Это я вмиг. Футболочка на мне стираная-застиранная и почему-то с каждой стиркой всё уменьшающаяся в размерах так, что рукава сейчас были по локоть, а подол и пупа не закрывал. Первоначального цвета не помню. Зато трико классное, тонкое-претонкое и в обтяжечку. Штанины со временем укоротились выше лодыжек, кое-что отчётливо выпирало, как у гусар, колени и зад стали серого цвета, а всё остальное — серо-голубого. Я его не стираю, берегу. Вышел на площадку. Все и мячи побросали, уставились, думают — мастер спорта: высокий, стройный, широкоплечий, спортивного вида, в настоящей спортивной форме. Только почему-то радуются не так. Дмитрий подошёл, советует: «Кальсоны сними, в трусах удобнее». Вздохнув, я послушался, привыкая к спортивной дисциплине. Поставил меня перед собой, мяч кидает, я отпихнулся, а он опять, настырный такой. Так и перекидываемся, выясняя, кто что может, и вдруг он как вдарит! Кожаный пузырь ядром пролетел между моими расщеперенными ладонями и влепил в носопырку, да так, что искры из глаз посыпались и слёзы выступили. — Не зевай, — успокаивает. «Ах, — думаю, — ты так! И я — так-растак!» Как вмазал своим длинным рычагом, он и глазом не успел моргнуть и рук не успел подставить. Жалко, что мяч пролетел мимо морды и с таким гулом врезался в стену, что ангар зашатался. — А ну, — подначивает, — давай ещё, — и подкидывает мяч повыше, чтобы мне было удобнее размахнуться. «На, — думаю, разозлясь, — ещё: мне не жалко», — и пуляю в него кожаным снарядом раз за разом, а он, хотя и успевает подставить руки, но не справляется с приёмом пушечных ударов, и мячи отлетают чёрт-те куда. Выяснив, что ему со мной не тягаться, перешли на спокойную перепасовку и лёгкие удары. — Мягче принимай, не крючь пальцы, растопырь, держи свободнее, присядь, — то и дело поучает напарник, но кого? У меня мастерский приём: мячи отскакивают от рук чисто как от стенки, правда, не всегда туда, куда надо, но зато надёжно. Скоро перешли на отработку пасов и ударов на сетке. Здесь мне вообще равных нет. Раз за разом я вколачиваю мячи на ту сторону и даже иногда попадаю на площадку. Дмитрий злится, подсказывает, как надо. Подсказывать всегда легко, а у меня ноги пьяно дрожат, и больное колено заныло. А он всё орёт: «Выше, выше прыгай, да разогнись как следует!», а сам стоит рядом с сеткой, прохлаждаясь, и только навешивает. Тоже мне тренер нашёлся! Никогда не думал, что в моём сухом аскетическом теле столько лишней влаги. Когда разобрались по командам, я окончательно выдохся, проклиная нечаянную встречу перед библиотекой. А Дмитрий, отдохнув на мне, только-только завёлся, подставил меня под себя, опять покрикивает: «Давай!» Сначала я старался через не могу, давал, но скоро надоело. «Всё, — сознаюсь, — сдох!» Хотел на лавочку у стенки приспособиться, а он, садист, не отстаёт ни в какую. «Кидай мне», — приказывает, и мы поменялись местами. Пас на удар у меня тоже отменный и, главное, неожиданный и для меня, и для ударника, и для противника. Любо-дорого было наблюдать, как Дмитрий, взвившись в воздух, искал мяч перед собой, а тот почему-то оказывался в сторонке, то выше, то ниже, чем надо. Уже не орёт, а хрипит, морда красная, вот заводной! Тоже взмылился, а ещё хочет. Нельзя так изгаляться над самим собой. В защите у меня получалось не хуже: мячи, которые летели дальше вытянутой руки, я вовсе игнорировал — летят и летят, когда-нибудь упадут, а те, которые хотели попасть в меня, отбивал с таким ожесточением, что они в панике улетали через сетку или далеко в сторону. Некоторые игроки красиво падали, подхватывая трудные мячи, и я один раз попробовал сдуру. Грохот был слышен на всю округу. Всё равно, что кто-то с размаху бросил охапку берёзовых дров на пол. Я, конечно, сделал вид, что это новый мастерский приём, но было адски больно и обидно, потому что и свои, и чужие радостно заржали. Нет, решаю окончательно и бесповоротно, моему слабому организму, перегруженному нервноёмким интеллектуальным трудом, спорт противопоказан. Выжить бы после сегодняшней тренировки, и больше сюда — ни ногой! Так ухайдакиваться не для ради чего, преступно. Молодые талантливые кадры должны приносить пользу Родине, а не гробить здоровье, принадлежащее народу. Слава богу, здоровые козлы кончили бессмысленное перепихивание мяча, и слабосильным можно одеваться и бежать отсюда без оглядки. Но и одеваться невмоготу, так бы раздетым и драпанул по морозцу до умятого спортстанка. И этого не дают. — Пойдём в душ, — зовёт мучитель. Мне всё равно, куда идти, лишь бы не идти, но встал. Горлом кряхчу, костями трещу, плетусь за ним, не в силах противоречить. В большой душевой комнате с цементными полом и стенами сверху торчали 4 трубы с широкими жестяными дырявыми раструбами. Включили сразу все, и вся потная голая ватага влезла разом без очереди, сталкиваясь в водном тумане. Шум, подначки, смех, тесно, а хорошо. Не то, что в нашей поселковой бане. Она у нас одна, мест на 40, а желающих влазит всегда раза в три больше. Да и то надо отстоять часовую очередь. Проблемы начинаются сразу, с раздевалки: все кабинки заполнены вдвойне, одёжа на лавках лежит, недолго и перепутать, одеваясь после помывки и выбрав, что получше. В малой комнатёнке разместилась местная знаменитость — парикмахер Вась-Василич. Знаменит он исключительным мастерством, непреодолимым пристрастием к вину — водки не пил совершенно — и феноменальной памятью на клиентов. Меня запомнил сразу и запретил появляться во второй раз, поскольку волосы мои были жёстче проволоки и тупили ценный инструмент. Приходилось каждый раз подмазываться красненьким. Вот и очередь подошла, теперь не зевай, упрись голым плечом в косяк у двери в мойку и жди, когда откроется. Как только очередной счастливец, запаренный и мокрый, отдуваясь, появится в ней, не мешкая, юркай ему за спину, иначе могут опередить. Ура! Ты — там. Полдела сделано. Не вымоешься, так вспотеешь. Тазов нет, на всех не хватает. Зырь, где кто кончает, и встань рядом часовым. Не забывай, что в почётном карауле ты не один. Как только подопечный навострится вылить на себя последний тазик омовительной прохладной влаги, подскакивай и настойчиво навязывайся помочь. Тот не возражает, размякнув. Заботливо выливаешь на порозовевшую макушку воду, и ты — с тазиком, а те, кто не допёр, что к чему — с носом. Пока радовался, голыши на скамейке сдвинулись на освободившееся место, обрадовавшись возможности вздохнуть полной грудью, и теперь я остался с носом, но с тазиком. Опять надо подкарауливать, невозмутимо прохаживаясь с пустым тазиком по тесной мойке в часы пик. Некоторые бестазиковые и нетерпеливые подваливают и предлагают за моечную посудину пузырёк. Другие моются, сидя на лавке с тазиком на коленях, а то и — сидя на корточках перед тазом на лавке. Я согласен на любой способ, поскольку вымыться стоя с тазиком в руках ещё никому не удавалось. Есть! На самом краешке скамьи. Сосед так замылил глаза, что проворонил освободившуюся территорию. Сесть могу, а для таза места нет. Главное — не дать себя сдвинуть и самому поднапирать, завоёвывая сантиметр за сантиметром. Слёзно попросил жирную спину покараулить местечко, застолбив мочалкой и мылом, а сам побежал за водой. У кранов — толкучка. Стою в очередной очереди, оглядываюсь, не выпуская из вида с трудом добытого места. Набираю горячущей — ничего, остынет, пока устроюсь. Поставил поближе к соседу, он невзначай задел и непроизвольно сдвинулся к середине. Я — тут как тут, почти сижу, уместившись одной тощей ягодицей. Ничего, можно по очереди сидеть. Хорошо бы для начала попасть под душ. Но он один и окружён плотной стеной намыленных с макушки до пят тел. И даже они не в силах проскользнуть под зонтик сильно бьющей воды. Ладно, оставим это дохлое дело. Смочился слегка из тазика, намылился, заодно намылил и тесно сидящего соседа. Не успел как следует растереться, как тот смыл мыло с себя и с меня. Пришлось начинать всё по новой. Тру, торопясь, а, оказывается, не себя. Сосед ругается, отжимается от меня, я к нему, и уже сижу на скамейке всем задом. Кое-как отмылился и оттёрся, осталась башка. Вода в тазике, правда, всё та же, подостыла, ну да ничего, на первый главный раз хватит. Макнулся головой в тазик, намылил от души лохмы, торчащие во все стороны и кое-как укороченные Вась-Василичем, хорошенько продрал шевелюру пальцами, пройдясь граблями несколько раз туда-назад, и сую ладони в тазик, чтобы смыть, а никак не попадаю. Чуточку отщурил глаза — тазика нет, увели из-под носа. И жирная спина помалкивает, скотина! Что делать? Отжал воду с мочалки, кое-как протёр один глаз и иду Нельсоном на трафальгарский прорыв в душ. Приткнулся к крайним, нажимаю, ничего не видя, и тут мне, наконец, крупно повезло. В спёртом влажном воздухе вдруг объявился, нарастая, знакомый удушливый запашок. «Свинья!» — накинулись мужики на пузача. «Дак, давят!» — оправдывается тот, но не помогло: грубо вытолкали наружу, а я, под сурдинку, ужом скользнул внутрь и, вот, уже под ливнем. Смыл засохшее мыло, стою под струями, наслаждаюсь, как вдруг кто-то грубо выдернул за руку, испортив удовольствие. Сходить в парилку, что ли? Как раз из парящих по щелям дверей вытолкнули красный полутруп, облепленный листьями, а взамен впустили свеженького. Кто-то из зала предупредил: «Эй, глиста, полезешь без очереди, яйца ошпарю!» Не надо мне, думаю, такого удовольствия и вообще не надо вашего крематория, обойдусь, и пошёл, неудовлетворённый, одеваться. В одевалке прохладно, тороплюсь к одёжке, а её нет. Стибрили! Валенки стоят, а остального нет. Кроме полушубка, старья не жалко, но как добраться до дома? Приладить впереди мочалку, ноги — в валенки и дунуть спринтом, изображая моржа? Бегаю глазами по кучам, ищу, что бы такое слямзить подходящее. Потом, думаю, одевшись дома, принесу обратно. Во! Похож на мой армяк. Подхожу осторожно, ощупываю — мой! А под ним и всё! Переложили, шутники! Да за такое можно и ошпарить… Стою, вспоминая баню, в душевой спортзала, радуюсь: тогда не домылся, теперь домоюсь. Придётся раз в неделю или в две ходить на тренировки. Подгадывать к концу перепихивания и — в душ. Даже взбодрился от удачной мыслишки. Возвращались вдвоём с Дмитрием. Он, оказалось, живёт недалеко от нашего стойбища в собственном вигваме, который ему купила экспедиция после женитьбы. Теперь у него полный семейный комплект: сам, жена и дочь. Работает старшим геологом поисково-разведочной партии, занимается подготовкой небольшого месторождения для передачи горно-обогатительному комбинату. Обидно стало до слёз! Вот где по-настоящему ценят классных специалистов. Не то, что у нас: всучивают женатому человеку однокомнатную халупу, да ещё заставляют её доделывать. Как мы там втроём поместимся? Жена с дочкой и со всеми причиндалами займут, конечно, комнату. А я где? С библиотекой, фонотекой, шкафом для костюма и вольтеровским креслом? Куда мне деваться? Всё! Завтра же отказываюсь. Меня не обмишулишь! И двухкомнатную не возьму. Пусть покупают особняк. Иначе… — В воскресенье к 12-ти, — перебивает мрачные мысли Дмитрий, прощаясь. — Хорошо, — соглашаюсь, поскольку до воскресенья ещё целых три дня и можно хорошенько обдумать причины, по которым я не смогу прийти. Но пришёл. Пока я, отключившись от всего на свете, врубался в добытую геологическую литературу, устраняя ленинским способом пробелы образования, полученные в альма-матери от недобросовестных профессоров, в мире назревали наиважнецкие события — грядел международный женский день. — Гони монету, — подошёл Хитров. — С какой стати? — возмутился я, привыкший бережно относиться к эквиваленту. — Женщинам на подарок, — радует профорг, — в женский день. И правда: скоро 8-е марта. Денег у меня перед зарплатой осталось с гулькин хвост обрубленный, и грешок есть: чем их меньше, тем отдавать труднее, тем более что на почём зря. — Клара с Розой, — пробую отвертеться, — придумали этот день для консолидации трудящихся женщин против эксплуатации и неравенства, а не для подарков. Паша не сдаётся, ухмыляется, радуясь, что наступил на хвост. — Ты скажи об этом не мне, а нашим Розам и Кларам. Это мне не светит: наши революционерки так отрозят и откларят, что навек забудешь и то немногое из основ, что удалось запомнить из институтских лекций. Пробую зайти с фланга: — Дед Маркс, помню, учил, что дармовые деньги и товары развращают пролетариат. Да разве Хитров отлипнет? Ржёт в голос, сально осклабясь: — Бабы, они никогда не против развращения. — Противно стало, я и отдал потом и кровью заработанные тугрики. — Тебе, — добавляет вымогатель, — за трельяжем вместе с Воронцовым ехать — Шпацерман распорядился. — За каким таким трельяжем? — опять возмутился я. — Женщины решили, что мы им подарим трельяж в камералку, — объясняет Павел Фомич, — а то им не перед чем марафет с утра наводить. Половину денег выделил профком, а половину собирают мужики. Ясно? — Ничего себе! — никак не могу остыть от потери кровных. — Сами себе подарки выбирают. Да ещё какие! — С Коганшей поедете, — успокаивает Паша, — она выберет. Зря волновался. Трельяж оказался удобной штукой: можно было в обеденный перерыв обозреть себя с фасада и в профиль и хорошенько выбриться. И вот он, наконец, настал, этот с нетерпением ожидаемый всем прогрессивным человечеством день. Затарабанили африканские тамтамы, загудели многометровые азиатские трубы, задребезжали латиноамериканские гитары, загрохотали северо-американские джазбанды, монотонно затукали эскимосские бубны, заныли шотландские волынки, торжественно зазвучали европейские оркестры и у нас затенькали балалайки под гармошку. Земля замедлила вращение от человеческой суеты. Великий праздник, когда каждая женщина считает, что он, несмотря на международный характер, только для неё, она в этот день — единственная и самая-самая. А мужики имеют полное право беспрепятственно надраться до бровей, пожертвовав здоровьем ради здоровья самой-самой, но, возможно, не единственной. У нас в такой день без попойки и без обжорки не обойтись, тем более что и зимняя погода благоприятствует. По заведённому обычаю усадили меня, конечно, рядом с Сарнячкой. — Как баран да ярочка, — радуется, всплёскивая ладошками, Коганша. Ярочка тут же выставила клыки, а баран не смог от страха даже проблеять. — Ты, — допытывается по-свойски, — почему удрал с конференции? — Сколько дней уже прошло, а она только вспомнила. — Да так, — отвечаю уклончиво, — что-то живот ни с того, ни с сего прихватило. — Испугался? — догадывается. — А тебя с утра все вспоминать начали. Не икалось? — Да нет, — вяло тяну неинтересную тему. — Кто ни выступит, всех о моделях спрашивают, а никто ничего толком не знает: ни тот, кто спрашивает, ни тот, кто отвечает. К Когану обращались, но и он запутался. — Я, не меняя выражения умного лица, тихо произнёс: «Хо-хо!» — Что ты сказал? — Да ничё, — опять отлыниваю от серьёзного разговора. А ей так хочется встать вровень! — Лыков более-менее разъяснил, что все ищут руду не там, где надо, и не так, как надо. После этого вообще никто не захотел выступать. Влетело бы тебе, если бы остался, — и клычки плотоядно выставила. — Тогда поднялся Ефимов и понёс всех по кочкам. Вы, спрашивает, зачем собрались? Побазарить да попьянствовать? Мохом обросли да плесенью покрылись! В общем, начал всех подряд крыть. Свежая струя, говорит, дохнула, так вы скопом поспешили её затоптать, загадить! — Я опять тихо произнёс: «Хо-хо!» — А больше всех досталось производственному отделу, который, по его мнению, превратился в бюрократический тормоз! — И опять я, удовлетворённо: «Хо-хо!» — Чего ты всё бормочешь? — злится Сарнячка, не сумев вызвать на доверительный разговор, на который, очевидно, надеялась. — В общем, порешили, что осенью будет производственно-техническое совещание по повышению эффективности поисковых геофизических работ, а основным докладчиком отгадай, кто будет? — Чего тут отгадывать? Кто, как не «свежая струя»? — Коган. — Кто? — У меня чуть винегрет непрожёванный не полез из ноздрей. — А содокладчиком — Гниденко. — Ещё лучше. Ну, Сарнячка! Умеет аппетит испортить людям. — Молодёжь, — улыбаясь, кричит нам тамадиха. — Хватит любезничать! У вас ещё будет время, — и загадочно смотрит на Сарнячку, а та — боже мой! — порозовела и глаза опустила долу. — А сейчас, — объявляет Коганша, — разыграем главный приз. — И все, кто борется против неравенства, и кто его поддерживает, выравнявшись от принятого внутрь, дружно захлопали и заорали: «Приз! Приз!» — Тот из мужчин, — объясняет условия председательша жюри, — кто скажет в нашу честь наилучший тост, — она, интригуя, помедлила, — тот будет резать торт! — Некоторые из участников заорали обрадованно «Ура!», а нашлись и такие, кто не замедлил для храбрости тяпнуть внеочередную. И тут в красную залу торжественно входит Траперша с огромным тортом, на шоколадном верху которого намазано цветным кремом «8 Марта». — Нас, — подсказывает Коганша будущему победителю, — 23 человека. Так, быстро соображаю, резать надо на 24, двойной — себе. В том, что выиграю, не сомневаюсь. Я уже однажды доказал, что являюсь непревзойдённым мастером комплиментов женщинам. Тосты — то же самое. Тогда по несчастливой случайности я торта не попробовал, теперь он будет мой. Коганше тоже, видно, тогда понравилось, вот она и придумала повторение — какая женщина устоит против красивой лести? Тем более от такого дон Жуана как я. Ещё захотела услышать, смотрит на меня внимательно — мы сейчас заговорщики — и, откладывая удовольствие напоследок, переводит взгляд на мужа: — Начинай, Леонид Захарович. Тот, знаю, тортов не любит, тем более — резать-пачкаться, и потому, не задумываясь, обзывает наших макак самыми красивыми женщинами на свете, но ему, конечно, никто не верит, и особенно жена. Один претендент выбыл не сладко хлебавши. Трапер забормотал заплетающимся языком что-то о мире в семье. У кого что болит, тот о том и говорит. И этот явно — в аут. Шпацерман похвалил в наших клушах матерей и пожелал большого приплода. Сам страдает и другим зла желает. Хитров, так тот вообще додумался назвать баб ударницами семейного и производственного труда. До такой грубой лести даже я не додумался бы. Коганша не выдержала и, засунув два пальца в рот, громко и негодующе свистнула, разбудив Розенбаума. Но он, ничего не поняв, предпочёл заснуть снова. Рябовский, поднапрягшись, назвал наших красоток самыми ценными образцами из геологической коллекции партии. Ему похлопали, выдвинув в претенденты тортокромсателей. — А ты что, Василий, скажешь? — обратилась, наконец, первая леди к реальному соискателю приза и замерла в предвкушении лестной характеристики подержанных прелестей. Но я на этот раз настроен по-серьёзному и выдал всем того, чего они желают ежедневно и всю жизнь: — Здоровья вам, красоты, любви и много, много денег! Они так обрадовались, особенно последнему пожеланию, так захлопали и завизжали, что можно было подумать, что последнее уже добавилось, а я понял, что победил. Даже Коганша, ожидавшая чего-нибудь более сентиментального и более конкретного для себя лично, не посмела противоречить и подала мне длиннющий резак. Я взял его, отодвинул стул и направился, глотая слюнки, к торту. — Василий Иванович! Я не сразу и сообразил, что окликают меня. По инерции сделал ещё пару шагов и обернулся. В дверях стоял профессор и манил меня пальцем: — К вам пришли! — крикнул мне, перекрывая пьяный гул. «Маринка!» — мгновенно резануло в мозгу, и я, забыв о призе, развернулся и заспешил на выход. — Серая? — с надеждой спросил Радомира Викентьевича. — Нет, — огорчил тот, — синяя… — наверное, переоделась, утешил я себя, — … с белым. «Она!» — ничуточки не сомневаясь, я выскочил раздетым на улицу и помчался, стараясь не навернуться на скользкой тропинке, к дому с забытым ножом в руке. Сзади спешил вестник и тщетно пытался остановить. — Стойте! Да остановитесь же! Где там! Ему удалось нагнать меня только у дверей и отобрать нож. — Напугаете. Рывком отворил дверь и в удивленьи вылупил зенки: — Ма-а-рья! Она и… не она. Из-за стола медленно поднялась высокая элегантная дама. В тёмно-синем пальто, из-под которого высовывался подол длинного платья того же цвета, шею хомутом охватывал белоснежно-пушистый меховой воротник, а на голове чуть набекрень уместилась низкая шапочка-кубанка из того же меха и с тёмно-синей макушкой, на затылке в тугой узел скручена тяжёлая коса, — словно незнакомка сошла с известного портрета Крамского. — Здравствуйте, — на меня внимательно и спокойно, с лёгким прищуром смотрели тёмно-синие, почти чёрные, абсолютно незнакомые глаза, слегка затуманенные и с почти неразличимыми тёмными зрачками, из-за чего невозможно было понять выражение взгляда, и только лёгкий румянец выдавал волнение гостьи. — У вас праздник? Извините, что оторвала. Хотела уйти, но Радомир Викентьевич не отпустил. — Приказано задерживать, — оправдывается профессор. — Как ваше здоровье? — спрашивает, не спуская с меня глаз, Марья. — Чего-о? — тяну и плюхаюсь на стул. И она осторожно, чтобы не помять пальто и платье, присела на краешек. Профессор — за ней. — Ништяк! — отвечаю и подтверждаю: — Оки-доки! — Я никак не могу настроиться на то, что передо мной Марья, а не Маринка. — Да, да, — вторит Горюн, — он у нас парень — ништяк. На короткое мгновенье лицо Марьи расплылось в мягкой девчачьей улыбке, а тайные глаза прояснились, и она стала похожа на ту, что беспардонно дрейфила на скале, вцепившись в ёлку и сомневаясь, что я выползу. Мгновенье прошло, и передо мной снова сидела дама. Как быстро девчонки превращаются в женщин. — Я хотела узнать, как ваша нога? — поясняет заботу о здоровье. — В норме, — отвечаю, — а что? — какая-то она неживая, и спрашивает невесть о чём. — Дело в том, — добавляет в пояснение, — что Ангелина Владимировна, уезжая, просила поинтересоваться и посмотреть, — и покраснела, как будто прёт лажу. — Заверните, пожалуйста, штанину. Я презрительно фыркнул, но штанину новейшего костюма завернул, обнажив чистейшее колено после вчерашней тренировки. Старое трико я, слава богу, не пододел, а носки сверху ещё целые. Правда, слегка обвяли потому, что резинок я принципиально не ношу, считая, что они старят. — Смотри, — разрешаю и обидно добавляю, — если что понимаешь. Она не обиделась или сделала вид, что не обиделась, профессионально прощая грубость нервничающему пациенту. — Можно, я сниму пальто? — вежливо просит у Горюна, а мне — ноль внимания. Профессор поспешил помочь, а у неё под пальто оказался чистейший белый халат — у меня век таких простыней не бывало. И чего вырядилась, дура, как будто без халата нельзя пощупать коленку? Пододвигает ко мне поближе стул и — хвать за неё. — Ой! — вскрикнул я. — Больно? — всполошилась недоделанная врачиха. — Щёкотно, — опровергаю я. Она легонько улыбнулась, продолжая мять колено. А я никак не хотел успокоиться, хоть убей. Хочу Маринку и — всё! Вспомнил, как она, не стесняясь, разделась и юркнула под одеяло. Эта не разденется — я даже хмыкнул, предположив обратное, не юркнёт. — Боль когда-нибудь чувствуете, — допытывается, прекратив обминание. — Когда дерябнусь обо что-нибудь, чувствую, — отвечаю честно. Подумал, подумал и сознался: — А ещё, когда прыгаю. Она пошла к умывальнику и вымыла чистые руки. А мне что? Пойти и вымыть после её рук колено? — Вам ни в коем случае нельзя дерябаться и прыгать, — даёт устный рецепт. — И вообще нельзя чрезмерно нагружать ногу. — Надо, думаю, справку потребовать и Дмитрию показать. — Хотите походить на оздоровительные, общеукрепляющие процедуры? Я в диком раздражении вскочил со стула. — Очнись, — грублю, — Марья! Какие процедуры? На дворе — март. Через месяц у меня и без тебя будут о-ё-ёй какие общеукрепляющие процедуры. Ты забыла? Она молча берёт со спинки стула пальто и хочет надеть, чтобы отвалить, не встретив любезного приёма. Профессор пытается помешать, но Марья отводит его руки и одевается. — Мне надо идти. У меня ночью дежурство. — Подождите, — просит профессор, — Василий Иванович вас проводит. Я и не собирался, но после его слов куда денешься? — Вправду, подожди, Марья, — прошу, — пойду в контору, оденусь, — и, не ожидая её возражений, убегаю. В коридоре конторы, как будто караулила, встретила Сарнячка, заступила дверь в камералку, где лежала одёжка, спрашивает требовательно, обнажив клычки: — Ты где был? — и радует: — Я тебе твой кусок торта оставила. Не дай бог, думаю, если надкусила, не удержавшись, ядовитыми зубами. Опять мне не удалось опробовать завоёванный приз. — Съешь сама, — разрешаю благодетельно, отстраняю преграду, одним отработанным приёмом напяливаю кожушок и малахай и рву на выход под истошные вопли суженой: — Ты куда-а?! Марья, молодец, ждала у пенала. — Пошли, — говорю, — как прежде? Она смеётся — ей тоже нравится движение. — У нас теперь разные маршруты. — А как насчёт общей магистрали? Ответила тихо, почти невнятно. — Её ещё проложить надо. Меня прямо бесит её тусклота, и я, повернувшись к ней на ходу, спрашиваю с досадой: — Почему ты сегодня какая-то заторможенная? — А вы злой! — парирует мгновенно. Вот и договорились! — Кончай, — злюсь, — выкать. Когда мы врагами стали? Забыла, как ночевали под одним брезентом? — Спиной друг к другу, — уточняет целомудренная. — Хочешь так и остаться? Она долго молчит, а потом глухо отвечает, наверное, себе самой: — Не знаю. Сунул замёрзшие руки в карманы, а там — по яблоку. Крупные, жёлто-красные, Коганша всучила, подаришь, наказывала, Саррочке! Хватит и торта! И сам попытался выставить клыки. — Марья! — останавливаюсь. — С праздником тебя! — и протягиваю летних красавцев. Как же ярко брызнули звёздчатыми искрами её обычно затуманенные глаза! Опять превратившись в девчонку, она осторожно приняла в ладошки праздничные шары, поднесла к лицу и глубоко нюхнула. — Спасибо. А я, глядя на неё, пожалел, что Крамской не дотумкал пририсовать к незнакомке яблоки. — Расскажи, как ты работаешь? — прошу, чтобы самому можно было молчать. Она и рада, язык вмиг развязался, понятно стало, что любит своё клизменное дело, ещё не пресытилась болью и кровью. Слушаю в пол-уха и думаю о своём. Обоим хорошо. — Вот мы и пришли, — объявляет, останавливаясь у небольшого оштукатуренного дома с голубыми рамами. — Ну, тогда — бывай, — тороплюсь проститься, — забегай, если что, — и слышу уже в спину: — И вы — тоже. Среди многих достойных черт есть в моём характере одна не очень, чтобы очень — настырность. Если мне что приспичит, я, забыв обо всём, буду добиваться этого, убиваясь, до тех пор, пока не заимею. Бывает, что быстро остыну и уже ничего не хочется, а всё равно лезу напропалую, как будто вожжа под хвост попала и зудит в неудобном месте. Вынь да положь! Так и сейчас. Хочу Маринку и всё! Даже не задумываюсь, что потом, и захочет ли она снова юркнуть. Сразу, с места, врубил последнюю скорость и широкой иноходью пру в ДК — там сегодня праздничные танцы, там я её ущучу. Примчался взмыленный в местный храм культуры и прямиком на внутренний балкон, куда выходят двери кинозала на втором этаже, оперся о перила и высматриваю среди танцующих внизу, в холле, серую. Всю толпу обшарил, напрасно глаза порчу — нет её, не хочет танцевать, другим, наверное, занимается. Только хотел бросить высматривать, как вижу — вот она! — на входе нарисовалась. Не медля, сломя голову, лечу вниз, подбегаю, кричу радостно: — Маринка! — и пытаюсь схватить за руку, но она почему-то отворачивается и разглядывает, как ни в чём не бывало, танцующих, будто меня совсем не знает. А из-за спины её выходит амбал и хрипит, сощурив пустые зенки: — Тебе чего, фраерок? Мгновенно переключаюсь на него и примериваюсь, с какой руки врезать: с левой или с правой? Они у меня обе молотобойные. Пока примеривался, остыл: а вдруг садану и насмерть? Шуму будет… Милиция, наручники, а толку? Маринка так и стоит боком, ни разу не взглянув на меня. А я-то, лопух, ничего для неё не пожалел: ни тёплой квартиры, ни чистой постели, ни дефицитной жратвы, половину денег отдал… Предательница. — Дай закурить, — расстреливаю гориллу очередью бегающих глаз. — Дать тебе в зубы, чтобы дым пошёл? — уточняет он, ухмыляясь. Я быстро и презрительно оглядел его с головы до ног — на Маринку времени не хватило — и затерялся в шатающейся толпе. Потом, когда они поднялись наверх, нашёлся и в бешенстве выбежал на улицу. Ну, погоди, грожу в уме, слабая женщина! Месть моя будет неотвратимой и страшной. И обратной иноходью мчусь к дому Марьи. Посмотрим, злорадствую, как тебя перекосит, когда мы заявимся на танцы: я — в элегантном новом костюме, а она — в элегантном тёмно-синем платье. Все расступятся, когда наша элегантная пара слаженно заскользит по зеркальному паркету в томительно-страстном танго. Танцевать я, правда, не умею, но ничего, я способный, по ходу научусь. Маринка, конечно, зальётся виноватыми слезами, призывно закричит, протягивая руки: «Васенька, прости!», и я, конечно, её прощу, как прощал до сих пор всех женщин, которые по ошибке бросали меня. Мы втроём пройдём мимо опешившего амбала, скрежещущего золотыми зубами, и скроемся в темноте ночи. Тут пришлось притормозить: зачем мне две? Что с ними делать? Вдвоём они, тем более, не юркнут. А-а, разозлился опять, чёрт с вами! Вы ещё меня попомните! Сбавил темп и по широкой дуге завернул к конторе. И чего, дурень, лезу в запертые двери, когда есть Сарра? От добра добра не ищут. Меня аж передёрнуло. По крайней мере, торта попробую. Если не слямала. И опять притормозил и по малой дуге завернул к дому. Горюн, как всегда, лежал, читал книгу. До людей ему и дела нет. Книги да лошади — вот и весь интерес. Мне бы его заботы. Залёг на думку, руки под голову, чтобы дурное не притекало, вздыхаю тяжело, переживая неудачу. Один раз вздохнул, второй, третий… никакой реакции. Равнодушный он какой-то, эгоист старый! — Радомир Викентьевич! — он отложил книжку, повернулся лицом ко мне. — Отчего все женщины такие подлые? Он задумался над моим как всегда трудным вопросом, и я даже услышал, как в профессорском мозгу заскрипели изношенные философские шарики. — Женщины, — объясняет, — более эмоциональны и, следовательно, более восприимчивы к внешним условиям, и потому такие, каково общество, созданное нами, мужчинами. Выходит, в том, что Маринка подлая, виноват я? Ну, профессор! Категорически не согласен быть альтруистом. Я вообще редко бываю виноватым. Утверждают, правда, что всегда невинны только дураки и придурки, но у всякого правила есть исключения. Я — оно. — Мне, — продолжает Викентьич, — синяя не показалась подлой. — Причём здесь она? — ворчу я недовольно. — А притом, — разъясняет, — что приходила, думается, не на коленку вашу посмотреть, а на вас. — Вот ещё! — вырывается у меня. В душе потеплело, а в голове не укладывается: неужели Марья?.. Девчонка, товарищ… быть не может! — Чего ж не сказала? — Потому и не сказала, что настоящая женщина. — Она-то? — возражаю. — Двадцати нет, — а в глазах вдруг возникла дама в синем с белым. — По виду настоящая зрелая русская красавица, — хвалит старый ценитель подлого пола. — Я бы на вашем месте не медлил с выяснением отношений. Может оказаться, что не все женщины подлые. А что, может, и вправду выяснить, чего она хочет? Я-то — одного. Вряд ли у нас одинаковые желания. Придётся красиво ухаживать, водить в кино, в рестораны, дарить синие платья, белые меха, бриллианты, осенью въедем в однокомнатный апартамент, купим стильную мебель… — Радомир Викентьевич! — закричал я, вскакивая в ужасе с кровати. — Ну их всех, подлых и не подлых, к дьяволу. Давайте лучше врубим Рахманинова. — Согласен, — поднялся и профессор. — Кстати, вы успели что-нибудь проглотить в застолье? Сразу представил, как Сарнячка вонзает клыки в мой торт. — Кроме собственных слюней, — жалуюсь, — ничего. — И прекрасно, — радуется добрый Викентьич, — я, как знал, умудрился испечь в нашей духовке симпатичный пирог с симой. Отведаем ради праздника? — Непременно, — обещаю, и в животе аж засосало, требуя. Злость моя куда-то улетучилась, и я не стал бы возражать, если бы вдруг заявилась на пирог синяя с белым. Только не серая — страница этого цвета закрыта и наглухо прихлопнута. Не прошло и пяти минут, как мы привычно сидели друг перед другом, а перед нами кулинарный шедевр с розовой рыбой. У одного — чашка с чифиром, у другого — со сгущёнкой, разведённой чаем, и мы улыбаемся друг другу. Как хорошо, что нет ни синей, ни серой, только мы да Рахманинов. — За женщин, — поднимает кружку профессор, и мы согласно чокаемся. |
|
|