"Взрыв" - читать интересную книгу автора (Дворкин Илья Львович)

Глава первая ЮРИЙ ШУГИН

Палуба вздрогнула, катер медленно двинулся вдоль пирса.

Румяно-упругие, как яблоки, лица пограничников неторопливо проплыли мимо Шугина.

Он подмигнул, пограничники улыбнулись в ответ и зашагали к своей полосатой будке — небольшого роста ребята, крепенькие, подтянутые, в зеленых фуражках, с короткими, лоснящимися карабинами за плечами. Совсем молоденькие парнишки, похожие на братьев-близнецов. Но было в них что-то такое не по возрасту серьезное — строгость какая-то, что ли, вежливо-холодная строгость и цепкость взгляда, когда они тщательно сверяли фотографии в паспортах с физиономиями их владельцев.

Чувствовалось: ты пересекаешь пограничную зону.

Петька Ленинградский не преминул скорчить свирепую рожу и сообщить театральным шепотом:

— Коварный враг подслушивает! Бди, служба!

— Вы правы. Проходите, гражданин, не задерживайтесь, — холодно отозвался пограничник.

Теперь, когда катер отвалил, вся шугинская бригада сидела в маленьком, тесном кубрике, азартно трахала костяшками домино. В данных обстоятельствах сам бог велел забивать «морского».

Ребят было четверо. Удобно, никто не обижен.

А Шугин домино не любил. Его раздражала эта пустопорожняя игра и тот нелепый, смехотворный, на его взгляд, азарт, с которым сражались «козлятники». Бригада относилась к этой его странности весьма неодобрительно, а Петька — тот прямо заявлял, что приличному взрывнику без домино никак невозможно, и вообще — липовый тот строитель, который не уважает великой игры. Поначалу Шугин пробовал ломать себя — не хотел выглядеть белой вороной, неловко ему было: ишь, скажут, умничает технарь, выламывается. С таким же, как все, азартом он грохотал костяшками, потирал руки и вопил при выигрыше, но глаза его были тоскливые, и делал он столь неслыханные ошибки, что в конце концов заядлые игроки возмутились и отлучили его раз и навсегда от «козла».

И вот теперь они наслаждались своими хитроумными комбинациями там, внизу, в каюте, а Шугин остался на палубе. Ноги ощущали живую ее дрожь, и это было приятно.

Медленно проплыла высокая черная корма замызганного лесовоза. На мачте вяло трепыхался белый флаг с голубым крестом — какой-то финн притопал, стоял под погрузкой, набивал свое угрюмое чрево короткими сосновыми чурбаками со странным, бухгалтерским названием «баланс».

Катер отходил все дальше. Берега раздвигались. Врубленный в розовый гранит приморский город показывал Шугину свои чистые, продутые крепкими ветрами улицы.

Шугин подставлял лицо и грудь прохладному ветру — ему казалось, что ветер этот, если долго стоять под ним, продует его насквозь, как гранитные улочки города, унесет все обиды, все скопившееся раздражение и горькие мысли.

Но ветер не помог. Стало зябко, и Шугин спрятался за рубку. С трудом, истратив четыре спички, закурил.

Прошли мимо маяка-мигалки, одинокого, торчащего, как игрушечный домик, вдали от берега на покатой спине зеленого валуна.

Сигарета тоже не помогла, только стало горько во рту и сухо. Воспоминания упрямо лезли в голову, и Шугин корчился от бессилия своего и обиды. Стоило немного отвлечься, задуматься, и тотчас перед глазами всплывало Ольгино лицо и эта последняя, унесенная Шугиным с собой, улыбка на припухших, таких знакомых, еще недавно родных губах — жалостливая, смущенная, но в то же время и чуть снисходительная.

Шугин ожесточенно тряс головой, прогонял видение, но оно не уходило. Становилось еще хуже, потому что видел ее уже всю, Ольгу, Олёныша, с такой нежной, будто тальком присыпанной кожей, загорелую, теплую...

И видел широкую, чужую ладонь, по-хозяйски ее ласкающую... «Как она сказала?.. Постой-ка. Да: «У него такая надежная рука и плечо, на которое можно опереться»

Шугина передернуло. Он был мерзок сам себе. И все вокруг ему было мерзко.

Он вспомнил эту руку. Он пожал ее, когда их знакомили.

Он ощутил тогда сухую, мозолистую ладонь, крепкую, как кость. Хозяин ее занимался штангой. В среднем весе. Здоровенный такой конь, об асфальт не убьешь. Ухоженный, сытый, красивый. И морда такая добродушная, такая участливая — так и написано на ней, что человек хороший, просто тошнит. Был бы он хоть злодей или, еще лучше, подлый злодей, злодейский какой-нибудь подлец.

А так — сияющий, душа нараспашку, свой парень, но в достаточной мере смущенный (впрочем, какой пустяк: всего-навсего увел у человека любимую!); он протянул руку, и Юрка Шугин, завороженный неслыханными добродетелями, пожал эту мужественную, костяную руку. И еще слова какие-то говорил, скотина, — вполне добропорядочные, вежливые.

И теперь так мерзко и тошно...

Шугин внимательно разглядывал свою руку, будто что-то незнакомое, чужое. Его снова передернуло. Он щелчком выкинул сигарету и тщательно вытер ладонь о штаны.

Катер бойко тарахтел мотором, проворно поднимал мелкие, беспорядочные волны. Шугин больше не смотрел по сторонам. Он стоял, привалясь плечом к рубке, уставясь на пенный, вихрящийся след за кормой.

Поутихшая было в последние дни ярость вновь захлестнула его. Дышать стало трудно.

«Прямой левой — и тут же с поворотом правой, в самый кончик этого благополучного подбородка, всем телом, чтоб только в кулаке — молния! Как миленький лег бы, даром что штангист... Руку жал... Слова бормотал... «Рад познакомиться!» Рад! Идиот! А она рядом стоит, в глазах неловкость и страх — как бы чего не вышло, неприличного чего. А потом слышит — рад, и тут же эта улыбка — жалостливая и... и снисходительная!»

Шугин застонал. Он прижимался лбом к холодному металлу рубки и тихонько стонал.

Но несмотря на всю свою ярость, Шугин пребывал уже в той стадии бессильной ревности, когда мужчина ищет оправдания бросившей его женщине. Любящий, разумеется, мужчина.

«С милым рай и в шалаше! — Шугин усмехнулся. — Рай. На берегу речки, в жаркую пору, недельки на две. А может, все дело в том, что с «милым»? Может, ни черта она меня не любила с самого начала? Может, жалела просто: видит, парень ошалевает от любви, да и самой приятно — кому не приятно, когда на тебя молятся! Но тогда... тогда ведь все, что было, все сплошь — подлая грязь. И она, Ольга, подлая, холодная...

Нет, нет... Так нельзя.

Я же помню. Словами можно врать, руками можно, но глазами, всем телом, много-много дней подряд?! Нет. Просто она устала. Устала от жалкой, стыдной жизни, которой мы жили. Она ведь женщина. Ей дом нужен, семья, а у нас...»

Шугин снова мучительно долго пытался закурить на ветру. Закурил, затянулся жадно, глубоко, до головокружения.

В общем, не так уж долго были они знакомы — чуть больше года, а Юрию казалось, что прожил он две жизни. Одну — безмятежную, молодую, короткую — без Ольги. Другую с ней — долгую, всю на обнаженном нерве, тревожную жизнь.

И в этой жизни была одна реальность — Ольга. Все остальное существовало зыбко, расплывчато, как во сне. По инерции работал, ел, ходил по улицам, спал. И только одна мысль владела им четко, одно стремление — добыть крышу над головой. На ночь, на пару часов, на час — добыть!

Он вспомнил лица своих приятелей, оставляющих им на вечерок свои квартиры (билеты в театр брал Шугин), и ему стало нестерпимо стыдно.

Тогда он ничего не замечал, ему важно было одно — остаться вдвоем с Ольгой. А теперь, вспоминая, видел ее, мучительно краснеющую, с загнанными глазами, но мужественно идущую навстречу унижениям, и чувствовал себя последней скотиной.

А бесконечные стояния в пахнущих кошками подъездах! А долгие часы на скамейках парков под ледяным ветром, в снег, в мороз... А-а! Что говорить! Удивительно еще, как она выдержала целый год.

Один-единственный раз он привел ее к себе в общежитие.

Три соседа, милейшие ребята, засуетились, собрались уходить. Они ведь все знали, сочувствовали Юрке. Но явилась мордастая рыжая комендантша Капа, Капитолина, уселась верхом на стул; положила свой булыжник-подбородок на спинку и молча, нахально уставилась на Ольгу круглыми бесстыжими глазами.

Она восседала тяжело и мрачно, как памятник прусскому полководцу, и видно было: не уйдет ни за что. Ольга сидела, закусив губу, уставясь на пол. Потом из глаз ее потекли слезы, она вскочила и бросилась вон из комнаты.

— Ну, стерва, я тебе этого не забуду! — кинул Капитолине Шугин и бросился догонять, а вслед ему смачно заржала комендантша. Давно уж точила она зубы на Юрку и теперь наслаждалась местью.

И Шугин только однажды побывал у Ольги — в огромной, с узкими, извилистыми коридорами коммунальной квартире с велосипедами на стенках и всяческой немыслимой рухлядью, выставленной в прихожую; с десятком персональных электросчетчиков и таким же количеством лампочек в туалете и ванной. Видно, только в Ленинграде да в Москве еще сохранились эти перенаселенные, громадные бывшие барские квартиры. У Ольги была там большая комната, целый зал с лепным потолком и дубовыми панелями на стенах. Но в комнате этой жили еще Ольгина мама, сестра с мужем и маленький их ребенок — писклявая болезненная девочка.

Конечно, все образовалось бы в конце концов. На работе Шугину обещали дать комнату в ближайшее время, надо было ждать. Но ждать Ольга не стала, не смогла она ждать или не захотела. И может быть, дело было уже не в комнате.

Шугин чувствовал, видел, что она уходит от него, отдаляется. Он делал судорожные усилия, неуклюжие попытки вернуть ее, но, очевидно, было уже поздно. Что-то у них сломалось. Юрка не знал, что и когда, он просто чувствовал — сломалось, но не хотел верить. Боялся. Закрывал глаза, прятался от неизбежного.

И вот все кончилось.

По крайней мере Ольга была честна. Не стала юлить, изворачиваться, врать. Только зря она, наверное, знакомила Шугина с тем, другим. Впрочем, кто ему мешал отказаться?

И про мужественные руки — тоже, наверное, зря...

«Ох уж эти мне мальчики с накачанными в спортивных залах плечами, на которые женщинам приятно опираться! — думал Юрий. И тут же одергивал себя: — Не злопыхай, не унижайся — кто мешал тебе ходить в те же спортивные залы? В плечах ли дело?»

Тошно ему было, паршиво. И потому, когда подвернулась эта странная командировка, от которой все приличные люди в управлении с возмущением шарахались, он ухватился за нее, как утопающий за спасательный круг.

Это было как раз то, что надо.

Напротив поселка Верховска, в шхерах, на большом острове под названием Плоский собирались строить легочный санаторий. Там уже был один действующий — маленький, всего о двух деревянных домиках, а теперь хотели выстроить настоящий, панельный, со всеми удобствами, на двести коек. Шугин со своей бригадой взрывников должен был подготовить строительную площадку под нулевой цикл.

Он сам подобрал себе рабочих-добровольцев, чтоб потом не было нытья и дезертирства. Не всякий сумеет сделаться островитянином, жить месяца два-три вдали от дома, неизвестно где и как. Поэтому предприятие это требовало тонкости и сильно озадачивало Шугина.

Но все обошлось как-то само собой.

Первым, прослышав об острове, прибежал Иван Сомов. Парень он был тихий, неразговорчивый, затаенный какой-то. Год назад он женился, и первое время все поражались — до чего изменился человек, ходит веселый, как дрозд насвистывает, острить даже пытается. Но не прошло и нескольких месяцев, как Иван помрачнел. На что уж ребята в бригаде особой чувствительностью не отличались, и то заметили. «Ты, Ванька, часом не заболел? — спрашивают. — Желтый сделался, как тот лимон».

Иван отмалчивался.

И только однажды прорвались у него слова, которые потрясли Шугина необычностью своей и тоской. В тот день ребята, отстояв длиннющую очередь, купили несколько килограммов таранки и по этому поводу решили устроить после работы пивной пир. И все было здорово, весело и шумно. Но в конце концов ребята отяжелели от пива, веселье медленно стало угасать, и все вдруг заторопились по домам.

И вдруг Ванька Сомов, этот тихоня и молчун, засуетился, забегал, стал уговаривать ребят не расходиться, еще посидеть.

— Ну что вы, что вы! — бормотал он. — Ей-богу! В кои-то веки собрались, а вы... Ну давайте, ребята, еще часок, а? Ну хотите, я... спою, что ли?

Все прямо-таки ошалели от такого предложения — Ванька Сомов петь собрался! А он и сам растерялся, стоит и удивляется, будто это кто другой петь вызвался.

— Валяй! — сказали ему.

И красный, с несчастными глазами, Ванька запел. Тонким козлиным голосом затянул полузабытую жуткую песню про ландыши, которые светлого мая привет.

Шугин видел, что всем вокруг стало отчего-то неловко, и веселье совсем уже улетучилось, и сделалось грустно и тревожно. А Ванька все голосил, торопясь, глотая слова, чтоб скорее кончить. И наконец умолк, и вытер потные руки о спецовку, и стал — руки по швам. И был он такой красный, потный и жалкий, что все вдруг на него разозлились — зачем вечер испортил, козья морда.

— Да-а, — протянул Ленинградский, — тебе бы, Ванька, в хор кастратов определиться. Есть такой, кажется, в Милане.

И неожиданно после этих слов в безответного Сомова будто дьявол вселился.

— Сам такой! Сам такой! — закричал он. И губы у него стали белые и затряслись.

Он заметался, схватил первое, что попалось ему под руку — валявшуюся на подоконнике старую пику от отбойного молотка, — и бросился на Петьку Ленинградского. Еле его остановили, надавали тычков в спину и бока, образумили. Ванька обмяк, присел к углу стола на краешек скамейки, голову повесил. Ребятам неловко было глядеть на него. Стали быстро расходиться. Только Шугин все топтался на месте, не решался бросить Сомова одного.

И вот тогда-то Ванька и сказал те свои слова.

Он поднял голову, долго глядел на Шугина.

— Вот вы все уходите, — сказал он, — кто гулять, кто к девчонке, а мне... а мне к жене своей идти. Спать...

И такая глухая, безнадежная тоска слышалась в его голосе, что Шугин даже рукой заслонился. Для него, влюбленного, идущего на всякие хитрости, а порой и унижения, чтобы остаться наедине с Ольгой, слова эти были дикие и страшные. «Жуть какая-то! Как же он жить-то может с ней, с постылой! Какой же ты, Ванька, несчастный человек!» — подумал он. Хотел сказать какие-то слова, но не успел. Иван вскочил и выбежал из прорабки.

Так что, когда Сомов пришел проситься в командировку, Шугин взял его без колебаний.

 

Он и сейчас вспомнил об Иване, потому что ужасная мысль пронизала его: а вдруг и он был так же постыл Ольге в последние их дни?!

Шугин отчаянно замотал головой и выскочил из-за рубки. Он поднял глаза, огляделся и вдруг плюхнулся на выкрашенную шаровой краской лавочку. Он обомлел от того, что увидел. Вокруг была такая красота, что Шугин невольно заулыбался, шаря перед собой руками, тихо, как сомнамбула, пошел на нос катера, навстречу разворачивающейся красоте. Катер скользил между бесчисленных островов. Вода была стылого, алюминиевого цвета — плоская, спокойная вода.

Казалось, катер плывет по извилистой речной протоке. Не верилось, что это морской залив. Низкое небо, пологие, зализанные волнами острова, серая, строгая вода и какой-то странный, мерцающий свет. Север.

Острова были самые разнообразные: одни абсолютно голые, сплошной валун — будто плавает в воде огромная горбушка круглого хлеба; другие полностью, до самой воды, заросли частым сосняком, березами; третьи затейливо изрезаны до розового своего гранитного тела какой-то неслыханной, космической силищей; четвертые — в редкой, сквозной шерсти кустиков.

Острова... Острова...

И тишина.

Казалось, что катер протискивается сквозь нее, как сквозь что-то материальное, упругое, отбрасывает ее назад и тишина тут же вновь смыкается за его кормой. Все вокруг было таким извечным, неколебимым и настоящим, что Шугин с этим тарахтящим катером показался себе вдруг придуманным каким-то, нереальным, мимолетным в этом спокойном, сработанном навсегда мире.

У Юрия было такое чувство, будто кто-то тысячеокий разглядывает его с ленивым удивлением, как назойливую букашку. Казалось, шевельнет этот кто-то бровью — и Шугин, и суетливый катер, пыхтящий отработанной соляркой, тут же исчезнут, будто их никогда и не было.

Но вот из-за очередного поворота показалась утлая лодка с двумя нахохленными над удочками людьми, и все колдовство разом исчезло.

Потом взгляду открылись широкая заводь и большой, в несколько километров длиной, остров с деревянным, вполне приличным пирсом. Неровно вырубленные в граните ступени вели наверх, к деревянной лестнице, оттуда к двум приземистым домам. На пирсе толпились с десяток человек, махали руками, пели.

Катер сбавил ход, описал широкую дугу и подвалил к пристани. Из кормового кубрика показалась голова Петьки Ленинградского, он повертел ею по сторонам, неопределенно хмыкнул.

— Стало быть, приехали, — объявил он.

Катер мягко ткнулся бортом о кранцы — истрепанные, ветхие автопокрышки, и пассажиры сошли на берег.

Неожиданно для Шугина народу с катера высадилось довольно много, а он, занятый своими мыслями, и не заметил, где этот народ хоронился. На пристани стоял радостный гомон, встречающие хлопали приезжих по плечам, говорили им веселые слова. Казалось, все тут знакомые, а может, и закадычные друзья — такой у них был вид.

И только Шугин и его куцая бригада держались в стороне, отчужденно.

Выяснилось, что в туберкулезный санаторий нынче заезд, приехали новые больные лечиться в этих благословенных местах.

Петька Ленинградский изумленно оглядывался, крутил головой, прищелкивал языком. Он никак не мог взять в толк, что эти румяные гогочущие люди больны той самой болезнью, от которой, судя по художественной литературе и рассказам бывалых людей, тают как свечи, от одного названия которой делается тоскливо и тревожно.

— Ничего себе чахоточные! — протянул Петька. — Особенно вон тот лоб, видите, с усами который. Да его осиновым колом не убьешь, ей-богу! Ну дают! Ну симулянты чертовы! Да наш Фома по сравнению с ними прям-таки живой упокойничек.

Тощий, жилистый Фома Костюк, старый взрывник, десятка полтора лет протрубивший в шахте, смущенно ухмыльнулся, переступил огромными своими сапожищами. Он и впрямь был изжелта-бледен от долголетнего близкого общения с аммонитом, а темные крапинки породы, навечно въевшиеся в кожу, еще более подчеркивали эту бледность. Но, несмотря на годы свои, худущесть и бледность, был он крепок, как березовый свиль.

— Сам упокойничек, болтун чертов! — огрызнулся Фома, но тут же суеверно добавил: — Будущий.

Шугин усмехнулся, поставил у ног свой новенький, весь в пряжках, ремнях и карманах туристский рюкзак, непочтительно названный Петькой «сидором», и стал ждать, когда к ним подойдет кто-нибудь из встречающих, из начальства кто-нибудь.

А вокруг все шумели, и Петька зубоскалил, комментировал события, но видно было, что ему завидно. Не любил он быть в стороне, когда веселятся.

К Шугину, безошибочно угадав в нем старшего, стремительно подкатился на коротеньких ножках круглый, маленького роста человечек в развевающемся белом халате. Человечек был розов, гладок. Доброжелательность ко всем так и распирала его.

— Строители? — спросил он.

— Вернее сказать, разрушители, — усмехнулся Шугин. — Взрывники мы.

Человечек расхохотался, рассыпал звонкий стеклянный горох.

— Хорошо сказано! — Он крепенько притопнул. — На этом сплошном граните, для того чтоб построить, надо сперва разрушить. — Он протянул руку: — Я главврач санатория. Ваш заказчик, так сказать. Зовут меня Илья Ефимович Дунской.

Рука у него оказалась неожиданно сухой, длиннопалой и цепкой. Шугин глядел, как главврач уважительно пожимает руки его рабочим, и невольно улыбался. Уж больно комичный вид был у начальства — и говорок россыпью, и смех горошком, и еще он все время пританцовывал, будто вот-вот сорвется и убежит. Непонятно было, как только его слушаются подчиненные и больные.

А Илья Ефимович торопливо, будто боялся, что его перебьют, что не успеет, рассказывал. Перво-наперво он заявил:

— Я здесь, товарищи, царь, бог и воинский начальник. И милиционер я, и губернатор, и судья, и исполнительная власть.

Сказал он это смущенно, но что-то такое странное мелькнуло в его глазах, чего Шугин до конца не понял. Он подумал о другом: доктор не так прост, как кажется, и подчиненные его наверняка слушаются, и больные тоже. А теперь придется им, Шугину с бригадой, тоже считаться с этим человеком.

Илья Ефимович говорил, что он фтизиатр и в строительном деле ничего не понимает, а во взрывном тем более (жест ручкой — мол, чур меня, чур, страсти какие!), но надеется, что такие приличные молодые люди сделают все на совесть. Что действующий санаторий очень маленький — всего на пятьдесят коек, а место божественное, здесь бы всесоюзную здравницу устроить. Что дело строителей — очень важное, благородное дело, только с врачебным и сравнится, пожалуй (сразу поважнел, серьезно покачал головой — снизошел). Что остров — самый большой в заливе, громадный, можно сказать, островище — четыре на два километра, а воздух здесь — ах! И лес, и грибы, а уж рыбалка! (Тут слов у доктора не хватило, он закатил глаза и стал делать руками такие движения, будто гладил огромный шар.) Что... — и так далее.

По деревянной крутой лестнице поднялись на высокий гранитный берег. Направо вела довольно широкая дорога — просека. Слева стояли два каменных дома — магазин и насосная станция. Еще дальше виднелись несколько одинаковых домиков, стоящих меж высоких сосен.

— До санатория отсюда чуть больше километра. Видите, направо дорога? Она — в санаторий, — говорил Илья Ефимович. — А здесь, — он показал на ближайшие дома, — обитают островитяне, аборигены так сказать, местные жители. Круглый год здесь проживают только восемь семейств. Санаторий сезонный. Функционирует семь месяцев в году — с апреля по октябрь включительно. Новый будет открыт круглый год. Он будет там, в лесу. — Главврач махнул рукой влево. — Тут три дома стоят заколоченные, хозяева уехали на материк. Можете поселиться в любом, какой вам приглянется.

По узкой тропинке подошли к крошечному поселку. Во дворах было пустынно, только в одном неподвижно сидел на качелях хмурый мальчишка лет пяти, таращился на незнакомых людей, да в другом бегала на привязи вокруг дерева как угорелая коза.

— Все на работе. В санатории. Я — главный работодатель, — гордо объявил Илья Ефимович и усмехнулся. — Они апреля ждут каждый год, как дети подарка. Живут здесь, словно Робинзоны. Месяца по два совсем от людей отрезаны. Тут течения коварные: как оттепель грянет — во льду промоины, будто ловушки, волчьи ямы. Ходу нет! Вот так и живут. В морозы по льду в Верховск бегают на лыжах, на финских санях. Летом на лодках, катер имеется быстроходный. А в гнилую зиму только радио и связывает с людьми, да теперь вот телевизоры появились, повеселее стало. Но все едино тоска, сами понимаете. Не мудрено, что одни старики остались. Запасаются на всю зиму — рыбу коптят, солят, грибы опять же.

— А тут и коптильни есть? — встрепенулся Фома Костюк.

— В каждом хозяйстве, — ответил доктор. — А что, интересуетесь?

— Он у нас добытчик. Затем и приехал — на дармовщинку поживиться, — привычно брякнул Петька Ленинградский.

Лицо Фомы пошло бурыми пятнами, он уже набрал воздуху в грудь, чтоб отделать как следует языкастого Петьку, но не успел — доктор метнул на него быстрый взгляд, мгновенно оценил обстановку и затараторил дальше:

— Тут и магазин есть. В магазине тоже запасаются. Осенью. Магазин одновременно с санаторием закрывается. Сколько раз этим старикам предлагали в Верховск переехать, квартиры давали — и, представляете, ни в какую! Не хотят, привыкли тут, родина. Карелы они. Добрые люди. Ну а мне удобно: за санаторием догляд, хоть здесь и некому шкодить — пограничная зона.

Пока главврач сыпал своей скороговоркой, гнев Фомы поутих. Он только показал Петьке незаметно кулак, потом сунулся в пузатый свой мешок, порылся там, вынул молоток и клещи. С сухим визгом полезли из бревен гвозди, и доски, символически закрывавшие дверь, упали наземь.

Бригада вошла в дом.

* * *

— Юрк, а Юрк!

— Что, Петя?

— А ты в горах когда-нибудь был?

— Был. В Домбае.

— Давно?

— Студентом еще. Мы туда на зимние каникулы ездили.

— Здорово там?

— Спрашиваешь! Такая красотища — дух захватывает!

— А как там было? Расскажи.

— Чего уж рассказывать!.. Красотища красотищей, только из меня горнолыжник — как из тебя гомеопат. Там все носятся как сумасшедшие — влево, вправо, влево, вправо, только пыль снежная из-под лыж, а я стою дурак дураком на вершине и вдаль смотрю — притворяюсь, будто задумался.

— А почему?

— Ха, почему! Один раз попробовал съехать с самой малой горки, для новичков... Что ты!.. С середины вниз грохотал, кувыркался через голову, три дня шею повернуть не мог.

— А потом?

— Потом решил — дудки! Лыжи-то на мне самые мастерские — австралийские, свитер тоже — приятель одолжил. Так я заберусь на вершину самую страшенную и гордо вдаль гляжу, делаю вид, что вот-вот съеду. Девчонки на меня с уважением поглядывают — те, что без лыж, которые просто так гуляют, — а я стою с суровым лицом.

— А как же потом?

— А потом дождусь — все на обед уйдут, лыжи отцеплю, на плечо — и в столовую.

— Ишь гусь! — Петька коротко хохотнул. Но смех его был настолько неестествен и нервен, что походил на всхлип. И Шугин подумал, что если с Ленинградским приключится сейчас истерика, то всем им, погребенным здесь заживо, совсем уж будет труба. И он торопливо стал рассказывать дальше:

— Там таких, как я, вовсе не умеющих кататься, не было, один только. Такой нахальный тип. То ли местный, то ли приезжий... У него была лошадь — роскошный такой гнедой рысак и легонькие сани. Жутко красивый мужчина — смуглый, с усиками, в санях ковровая полость и две красавицы блондинки — таких только в кино увидишь. Колени у них полостью укрыты, и курят они сигареты «Филип Моррис», томно курят, отставляют мизинчики. Вот остановится этот выезд, нахальный тип выйдет, подстелет ковер, на него красавицы прилягут, а он сам нацепит какие-то умопомрачительные лыжи, подпрыгнет пару раз, вниз поглядит, головой покачает — нет, мол, низковато еще — и снимает лыжи. Садятся в сани — и дальше. И так этот цирк проделывается через каждые пятьдесят — сто метров.

Почему-то никто не засмеялся. Темнота давила, хотелось кончать — бессмысленно, долго, до изнеможения.

— Эй! Вы что, уснули там?! — крикнул Шугин, и вновь голос утек, и он окончательно понял, что здесь лучше всего разговаривать шепотом — не так страшно.

— Нет. Мы слушаем. Очень интересно. Смешно. — Голос Ивана Сомова был вял.

— Слушаем... — как эхо прошептал Женька.

— Не в тех ты горах был, — вдруг зло сказал Петька.

— Как это не в тех? — удивился Шугин.

— А так. Какие-то идиоты на рысаках, красотки, фигли-мигли. Тоже мне горы!

— А ты бы попробовал...

— Не перебивай! — отрезал Петька. — Я всю жизнь, ребята, знаете, о каких горах мечтал? Чтобы снег — чистый-чистый. И черные скалы. И ветер свистит. А мы веревкой одной связаны — другие ребята, и еще... еще девушка. А потом чтоб на вершине — все вместе, обнявшись, — бородатые, обгорелые, в темных очках, хохочем себе, а у девушки ветер волосы треплет. Ну, знаете, как в этой... ну, в кинохронике, все видели.

— И чего ж ты? — спросил Иван.

— Что «чего ж»?

— Чего ж не полез?

— Так я ж и говорю — не так жил, как надо. Эх, да чего там! Сколько?

— Восемь четвертого, — сказал Шугин.

— А, бодай его, тянется как резиновое.

До взрыва оставалось двенадцать минут.