"Взрыв" - читать интересную книгу автора (Дворкин Илья Львович)ГЛАВА IIIРаботы в то лето на строительстве станции было невпроворот, но особенно замучил Балашова трубопровод, проложенный еще зимой по старому кладбищу. Получилась с ним нелепая, совсем дурацкая история. Получились головотяпство и позор. Вот как было дело. Трехсотметровую плеть, сваренную из шестиметровых, диаметром в тысячу пятьсот миллиметров стальных труб, уложили в траншею, но не засыпали полностью. Так, в четырех-пяти местах присыпали только чуток. Завалить ее грунтом полностью мешали деревья — никак не подобраться ни бульдозеру, ни экскаватору, — об этом уже было говорено, там Божий Одуванчик боевое крещение принимал. Озеленители обещали деревья вырыть и увезти. А пока работать запретили, чтобы, не дай бог, не изуродовать липки и тополя. Так и осталась труба неукрытая, с одним свободным концом, намертво задраенным заглушкой. Потом пришла зима, выпал снег, и просочившиеся в траншею грунтовые воды прихватило морозом — получился толстый лед. В этом льду скрылась труба, и вид был вполне благополучный, никакого несчастья не обещающий. Все было прекрасно и спокойно до весны. Другие заботы, неотложные горячие дела отвлекли Филимонова, и он как-то и внимания не обратил, что озеленители никаких деревьев не увезли и, значит, обещания их были обманные и легкие, как шелуха. И выходило, что трубопровод опять же засыпать нельзя. До первых теплых дней горя не было. А потом лед под горячими весенними лучами растаял, и вся эта махина, вся эта пустая, невероятно тяжелая трубища вдруг всплыла в траншее, как поплавок. Всплывала она не равномерно, а как бы волнообразно, и потому от огромного напряжения в стальных ее стенках сварные швы полопались, в некоторых местах труба смялась в мелкую гармошку, и вышло страшное дело — вся долгая и тяжелая работа пошла насмарку. Вместо того чтобы исправлять этот искореженный трубопровод, гораздо легче было порезать его автогеном и уложить в новую траншею. Но сделать это было никак невозможно, потому что трасса проходила по единственно свободному от других коммуникаций пространству. Там вокруг черт ногу сломить мог, что там делалось, — и газовые трубы рядом шли, и канализационные, и несколько силовых и телефонных кабелей. И начались мучения. Сквозь трещины в трубу попала вода, и она вновь затонула, но уже сплошь дырявая и никуда не годная. Несколько насосов качали беспрерывно, круглые сутки. Вода со всхлипом заливала тихую благость кладбищенских аллей, и если бессловесным упокойничкам было все безразлично, то Филимонов болел душой, переживал. Как-то неловко было устраивать из такого места пруд. А после началось самое неприятное. В трубопроводе через каждые пятьдесят метров газорезчики вырезали круглые лазы, и теперь надо было забираться внутрь, искать дырки и щели. Это уже само по себе не больно-то приятное занятие — ползать в гидрокостюме, скрючившись в три погибели, с тяжелой шахтерской лампой на шее. А тут еще оттого, что трубопровод лежал волнами, не удалось выкачать всю воду, и в некоторых низких местах получились «мешки» — вода там плескалась по колено. И в этой темени, грязи и мокрети надо было отыскать узкие, иные и вовсе с волос толщиной щели. Правда, были и с ладонь, те-то находились просто, а вот мелкие... Труба под тяжестью своей вдавливалась в жидкий грунт, щели закрывались, и найти их все не было никакой человеческой возможности. Громоздкий Филимонов грохотал жуткими словами, вылезая задыхающийся, мокрый, рыжий от ржавчины, и был зол на весь белый свет как собака. Одной Зинке повезло — она просто-напросто не пролезала в лаз и была этим обстоятельством чрезвычайно довольна. — Давай, давай, дистрофики, шуруйте! А я женщина бедная, слабосильная, меня беречь надо. — Правильно, Зина, вы отдохните, потому что там тяжело лазать и очень неприятно, там грязно и темно, и болит поясница, — говорил Травкин. После той тяжкой истории они на удивление всей бригаде стали большими приятелями. Зинка готова была любому перегрызть глотку за Божьего Одуванчика, любому его обидчику. Но таких не находилось. Иной раз Травкина даже тяготили Зинкины заботы, несмотря на то что заботами и вниманием к своей особе он никогда избалован не был. Зинка от всей души старалась обласкать его, но получалось у нее это несколько тяжеловато — опыта не было. Однажды она, не спрашивая разрешения, покуда Травкин работал, взяла и выстирала все его вещички и ужасно расстроилась, когда они не успели просохнуть и Травкину пришлось, кряхтя и тихонечко чертыхаясь, надевать свой костюмчик полусырым. Прыгая на одной ноге и с трудом натягивая задубеневшую мокрую штанину, Травкин говорил яростно-приглушенным голосом: — Зиночка, я вас очень, очень прошу: не делайте больше этого! Я все прекрасно умею сам! Я сам, сам могу! — Да уж ясное дело, можешь, бедолага, — ответила Зинка и пригорюнилась, и слезы у нее выступили. И было так странно и неожиданно видеть слезы на Зинкиных щеках, что Травкин только рукой махнул и запрыгал дальше на своих тощих, жилистых ногах, сражаясь с непокорными штанами. Зинка попыталась устроить складчину для покупки Божьему Одуванчику приличных «полботинок». Но тут уж Травкин совсем освирепел, терпение его ангельское лопнуло. На лице выступили красные пятна, нос заострился, побелел, и Травкин закричал тонким, сверлящим голосом: — Я вам, милостивая государыня, не нищий! Я вам рабочий человек. И никаких мне ваших дурацких «полботинок» не надобно! А понадобятся, я их себе куплю сам! Сам! На свои! На честно заработанные! Вот! Балашов смеялся, а Филимонов довольно потирал руки и бормотал: — Так! Так! Правильно, вот это по-нашему, по-мущински. А то, понимаешь, исусика из человека сделали. Потом Травкин немного поостыл, успокоился и объяснил вконец расстроенной Зинке: — Вы не думайте, Зина, что я скряга, скупердяй какой — туфли приличные купить жалею. Просто не могу я носить тесную обувь, у меня ноги были сильно помороженные, потому и таскаю эти бахилы. Травкин помолчал немного, потом тихо добавил: — И не надо, Зиночка, ко мне вот так... Честное слово, не надо. Я такой же, как все. А когда вы так, мне это... как бы сказать... обидно, что ли.
Балашов очень нравился сам себе в зеленом прорезиненном гидрокостюме. Плечи становились широченные, а движения неторопливые и величественные. Еще бы на голову медный шлем — и был бы он чистый водолаз. Балашов излазал трубу всю из конца в конец несколько раз и убедился, что все стыки придется сваривать заново. Все до одного. На всякий случай, потому что ни за один ручаться было нельзя. Вся трудность этого дела состояла в том, что сварщикам приходилось работать внутри трубопровода. Сложности нагромождались одна на другую — неожиданные, опасные, изобильные. Сперва избавлялись от воды: делали по обе стороны «мешка» глиняные валы, потом насосами откачивали между ними воду, а то, что не брали насосы, выносили вручную ведрами, осушали паклей. И все равно вода просачивалась сквозь щели в стыках. Но самое противное было то, что шов изнутри получался непрочный, хрупкий, трубы не приспособлены были к такой противоестественной сварке. С внешней стороны в торцах у них были заточены фаски под углом в шестьдесят градусов, а изнутри никаких фасок не было, и потому при сварке расплавленный металл бугрился безобразным выпуклым шрамом и даже при небольшой нагрузке лопался, отскакивал, крошился. К тому же сварщики задыхались от дыма сгорающих электродов. Пять минут проработает, потом выскакивает, как черт из преисподней, закопченный, плюющийся желтой слюной, хватающий судорожно воздух. С дымом управились довольно быстро. Травкин, светлая голова, придумал — получилось просто и надежно: подогнали компрессор и сунули в лаз пару резиновых шлангов, что снабжают сжатым воздухом пневматические (отбойные) молотки. Ну молотки, естественно, сняли, и весь воздух под напором хлынул в трубопровод. Получилась отличная принудительная вентиляция — лучше не надо. Сварщики на сквозняк даже стали жаловаться. В шутку конечно. Но все эти мелкие хитрости, которые поначалу казались остроумными достижениями, были не что иное, как ловля блох. Потому что самое главное — надежные швы, обязанные выдержать контрольное испытание давлением в десять атмосфер, — не получалось. Технические условия категорически запрещали сваривать трубы изнутри и Балашов с Филимоновым после нескольких проб окончательно поняли, что все их ухищрения — глупость одна, глупая суета. Балашов целыми днями думал об этой чертовой трубе неотступно, искал выход. Он свирепел от бесплодности этих дум, проклинал себя, что пошел на эту сатанинскую работу, отказавшись от чистого, интеллигентного труда проектировщика. «Боже мой, какой я идиот! — думал он. — Какой беспросветный болван! Все люди нормально работают по восемь часов, приходят домой и забывают себе про дела, живут веселой человеческой жизнью. В кино ходят, а то и в театр! В оперу, черт подери! А тут, как ишак, вкалываешь, не считая часов, да еще и дома покоя нету, голову свою никак не отключить — шарики-то, ведь они не спросясь крутятся и крутятся!» Он даже спать перестал. Ночью перед его глазами извивались эти проклятые трубы, сытым удавом лежащие в глубокой траншее. Балашову казалось, что все ждут от него, именно от него, толкового и надежного решения. Он был начальником, инженером, и он должен был найти выход. Он твердил себе это, вколачивал в голову ежечасно. Должен... должен! И он нашел. Решение простое, смелое и изящное пришло ночью, вернее, уже под утро. Он лежал без сна, таращился в потолок и вдруг придумал. В первые минуты он боялся пошевелиться, боялся спугнуть такую простую мысль. То, что никто до этого не додумался, казалось странным и настораживало: а вдруг все это чушь свинячья, бред? Ведь не один же он над этим голову ломает! Он снова с самого начала все обдумал, выискивая ошибку, и не нашел ее. Только тогда Балашов вскочил, перелез через спящую Дашу. Она что-то пробормотала во сне, Балашов чмокнул ее и бросился на кухню. Он схватил карандаш, логарифмическую линейку и стал считать. Все сходилось, все было правильно. Счастливый, он снова вбежал в комнату, загремел впотьмах стулом. Даша подняла голову, но Балашов снова поцеловал ее, подоткнул сползшее одеяло, и она уснула. А он, скача на одной ноге, не попадая в штанины, стал нетерпеливо натягивать брюки. И только уж одевшись, опомнился и увидел, что еще ранняя рань, нет еще шести часов и бежать некуда. А ему необходимо было бежать сейчас же, сию минуту, нестись, скорее рассказать и Филимонову и всем, всем, что он нашел, что он не пустое место, а полезный, нужный стройке и людям человек. Время тянулось ужасно медленно, стрелки будто прилипли к циферблату, и Балашов совсем измаялся. Уже в половине седьмого он не выдержал и отправился на работу пешком. Филимонов сперва с недоверием слушал торопливые, захлебывающиеся слова своего мастера, но когда тот с карандашом в руках доказал ему, что его решение — штука дельная, Филимонов заулыбался, обошел вокруг стола, увесисто хлопнул Балашова по спине и тут же смутился, забормотал извинения. А Балашов был счастлив. В этот же день принялись за дело. Идея была такая: Балашов предлагал нарезать трубопровод прямо в траншее на тридцатишестиметровые куски — по шесть труб в куске, трубоукладчиком вытащить их наверх, на бровку, и там уже спокойно и надежно сварить все куски в одну плеть и заизолировать битумом. Вот в этом-то месте Филимонов и усмехнулся недоверчиво и чуть не потерял интерес ко всей затее. Об этом он и сам думал, да только... — Ишь надумал! А как же мы ее обратно в траншею опустим — такую махину? Ни один трубоукладчик не подымет. А если столкнуть с бровки, опять швы полопаются, — сказал он. Но вот тут-то и была соль балашовского решения. Он предлагал сваренные уже плети герметически закрыть с двух сторон заглушками, чтоб они имели плавучесть, потом залить всю траншею до самого верха водой и двумя бульдозерами столкнуть трубопровод не на жесткое дно траншеи, а в воду. Не приподнимая, просто перекатить, это бульдозерам вполне по силам. Трубы будут плавать. Затем поставить насосы, выкачать воду, и плети спокойненько и равномерно улягутся на дно. А то, что бульдозеры да трубоукладчики поцарапают пару деревьев, так это уж были сущие пустяки. Не только Балашов и Филимонов, любой рабочий согласился бы заплатить штраф озеленителям из своего кармана, только бы перестала мучиться вся бригада в этой трижды проклятой трубе. В общем, предложение было стоящее. Настоящее, смелое инженерное решение, и Филимонов, который прекрасно понимал это, был горд за Балашова, и всякому, кому хоть чуточку это было интересно, рассказывал, какой у него головастый мастер — придумал такую штуку, а сам вовсе еще молоденький и работает-то еще всего ничего.
В тот вечер Филимонов на радостях выпил маленькую и неожиданно для самого себя вдруг загрустил, запечалился. «Вот ведь совсем еще зеленый парнишка, что он может знать о производстве, смешно сказать! Только-только втягивается в это дело, а поди ж ты, — придумал он, а не я. А почему? Потому что — образование!» Жалеть себя Филимонов никому не позволял, да и кому бы это пришло в голову! Не выпей он эту чекушку, и себе не позволил бы. Но тут, как бывает иногда со всяким человеком, если только он не жестокосердная сволочь, а умеет и смеяться, и грустить, и жалеть других людей, на Филимонова накатило чуть расслабляющее, щемящее чувство жалости к себе. Он свесил голову и стал обижаться, что ему так не повезло, что рос он во время войны и в послевоенные скудные, суровые годы, рос без отца, слишком рано узнав, что надо быть шустрым, порой зубастым, если не хочешь ходить голодный.
Отец сгинул в первые же месяцы войны. Филимонов остался с матерью, которая зарабатывала гроши, и, надо думать, счастье ему выпало, что матери с большим трудом удалось устроить его в ремесленное училище. Потому что неизвестно еще, по какой дорожке он пошел бы. Те ребята, которые с утра до вечера роились на задних дворах, за сараями, дружки Филимонова, каждый день строили планы, в центре которых лучезарным светом сиял круг колбасы. От буханки хлеба, да и просто от лишнего сухаря они бы тоже не отказались, но, как все романтические натуры, предпочитали мечтать о далеком и недостижимом. Целыми днями, до отупения, играли они в «пристенок». Играли, в зависимости от капиталов, по гривеннику, по полтиннику и выше. Для тех, кто не знает, что такое «пристенок», можно пояснить. Сперва твой противник шмякает пятаком об стенку, и пятак летит на землю. Тебе надо метнуть об стенку же свой пятак таким образом, чтобы он упал на расстояние растопыренных пальцев — большого и мизинца — от чужого пятака. Дотянулся пальцами — твой верх, не достал — снова мечет другой, если и он не достал — опять ты, и так далее, пока в карманах позвякивает. А уж ежели твой пятак накроет чужой — тогда «чхе!» Таинственное это слово означает, что проигравшему надо гнать монету в пятикратном размере. У Сергея Филимонова полтинников не водилось, да и пятаки бывали редко, он предпочитал в основном смотреть, как сражаются другие, но это ничуть не мешало ему переживать все перипетии игры не меньше самих игроков. Ах, как ему хотелось выиграть полную кепку серебра! Не меди, только серебра. Он отыскивал бутылки, всяческий утиль — бумагу, тряпье, кости, сдавал их, приходил, позвякивая монетами, полный уверенности, что вот сегодня счастье улыбнется ему и можно будет купить целый брикет мороженого, который стоил тридцать рублей. Он начинал играть... и через полчасика спускал все до копейки. Жутко ему не везло. И он снова глядел. Тут были свои герои. О легендарной личности по прозвищу Круглый говорили шепотом, со сладким ужасом. Серега Филимонов был свидетелем той самой знаменитой игры, которая положила основу великой славы Круглого и, обрастая самыми невероятными подробностями, жила долгие годы, и даже вышла за пределы их района. В тот день Круглый был при деньгах. И он начал свою великую игру. Противник его — длинный тощий парень с тупым лошадиным лицом — выигрывал. Шепотом говорили, что он сидел в тюрьме, где и приобрел свою непостижимо высокую квалификацию. Когда он бил, отвислая мокрая губа его отвисала еще больше, маленькие молочно-голубые глазки тускло поблескивали, и здоровенной лапой с грязными обгрызенными ногтями он раз за разом накрывал игровой пятак Круглого. Фуражка, где лежал банк — смятые пятерки, десятки, даже две красные тридцатки, — была полна. Круглый нервничал. Маленький, плотный, очень сильный и подвижный как ртуть, он отчаянно шмякал пятаком об стену, но всякий раз чуть-чуть не дотягивался своими короткими, в ссадинах и шрамах пальцами до монеты парня. Непомерно большая голова его уходила в плечи, лицо покрывалось красными пятнами, губы беспрерывно шевелились. В отличие от своего противника, Круглый не был вором. Деньги его были заработаны честно, тяжким трудом. Полмесяца он гнул горб над слесарными тисками и теперь вот просаживал все, не донеся до дому, который был рядом — вот он, рукой подать. Филимонов знал, что Круглый живет с матерью и маленькой сестренкой, ему было жаль этого дурака, и он всей душой желал ему дочиста обобрать противного мокрогубого уголовника. Но пожалеть Круглого вслух он не смел, потому что тут же получил бы по шее от обоих. Тут полагалось помалкивать, и он помалкивал. А они всё играли и играли. По крупной. Всерьез. Но вот деньги у Круглого кончились. Очевидно, это произошло неожиданно для него, потому что Круглый вдруг судорожно зашарил по карманам, вывернул их, на землю полетели нож, ключи, смятая пачка папирос, какие-то гайки, шайбочки, крошки и табачный мусор. Денег не было ни копейки. Круглый побелел и прислонился к стене. Во дворе было тихо-тихо. Слышно было, как на втором этаже у кого-то бормочет репродуктор. Долговязый вразвалочку подошел к фуражке, неторопливо принялся разглаживать на колене выигранные деньги. Он шевелил губами и натужно морщил лоб — считал. Круглый стоял в стороне и в отчаянии крутил-выкручивал короткие свои непутевые пальцы. Он неотступно следил за руками парня и тоже что-то шептал. Потом резко и безнадежно махнул рукой, вытащил откуда-то из недр своей замасленной стеганки круглые серебряные часы-луковицу на длинной толстой цепочке. — Давай на все, — прохрипел он. Парень удивленно уставился на него, чуть заметно усмехнулся, протянул лапищу. Часы были великолепны — старинные, со звоном-музыкой, на циферблате красовалась надпись ПАВЕЛ БУРЕ — Крышка золотая, — сказал Круглый. — Увел? — спросил парень. — Не. Отцовы. Память. Долговязый ухмыльнулся: — Ну за память тридцатку накину. Круглый дернулся, и Филимонову, и всем вокруг показалось, что глаза его сделались жесткие, как костяные пуговицы. Но Круглый сдержался. — На все, — сказал он. — Ишь ты, какой скорый. Ты, фраер, на меня не дави, я законы знаю, сам в законе хожу. — Я плевал на твои законы. На все, — тихо, но так яростно сказал Круглый, что парень чуть отступил назад и огляделся. Он увидел хмурые, враждебные лица плотно окруживших их ребят и понял, что надо соглашаться. Парень взвесил зачем-то на ладони часы, потом швырнул их в фуражку на деньги и коротко кинул: — Давай. Они разыграли, кому первому бить. Выпало парню. Он нахмурился. Это было невыгодно, но все-таки он решительно подошел к стене. Пятак со звоном отлетел в пыль. Длинный ударил особым, мастерским ударом — с потягом, и пятак улетел далеко-далеко. Все вокруг опустили глаза. Выиграть Круглому было почти невозможно. И глядеть на него никому не хотелось. Круглый чуть не плакал, руки его дрожали. Он прицеливался невыносимо долго. Отходил, набирал в грудь побольше воздуху, снова подходил к стенке. Наконец ударил. Все дружно ахнули, — пятак Круглого лег очень точно. Издали казалось — они лежат совсем рядом Но вот Круглый подошел к монетам, и стало ясно — ему не дотянуться. Наверное, он проклинал сейчас последними словами и свой глупый азарт, и свои короткие пальцы. Он присел над пятаками и растопырил пальцы, как только мог. Круглый тянулся, тянулся изо всех сил, так что пальцы затрещали и побелели, и... не доставал. Какой-то пустяк, какой-то жалкий сантиметр, но не доставал. Пальцы его тряслись от напряжения, на лбу выступил пот. Парень снова ухмыльнулся своей скользкой, чуть заметной ухмылкой и протянул руку за своим пятаком. — Стой! Убери лапу, — прохрипел Круглый. Парень равнодушно вскинул на него глаза и вдруг остолбенел. И все вокруг тоже остолбенели. На глазах почтеннейшей публики Круглый выхватил самодельный, остро отточенный нож и полоснул себя по руке между большим и указательным пальцами. Раздался хруст, большой палец неестественно вывернулся, удлинился и накрыл пятак парня... Серега Филимонов очнулся первый и заорал. И все, все заорали в полные глотки — раздался такой дружный вопль, что из окон дома высунулись встревоженные, ругающиеся жильцы. Кто-то оторвал подол исподней рубахи Круглого, перевязал ему окровавленную руку, а он, счастливый, гордый, не чувствующий боли, с размаху надел на голову фуражку вместе с деньгами и часами-луковицей. Круглый стоял со смешной шишкой, выпирающей на макушке, и бормотал: — Всё, пацаны, всё... Кто увидит — снова играю, бей меня прямо в ухо, прямо в лоб сади изо всей силы, спасибо скажу... Всё! Матке только ни слова. Узнает — убьет. Скажу, на работе руку рассадил... Так окончилась эта знаменитая игра. |
||
|