"Предательство в Неаполе" - читать интересную книгу автора (Гриффитс Нил)

ПРЕСТУПЛЕНИЕ

1

Мы договорились встретиться с Алессандро у Палаццо-ди-Джустиция, Дворца правосудия, в девять. В час пик трамвай набит битком. Через несколько остановок меня, плотно зажатого посреди вагона, окончательно лишили уверенности в том, что я как-нибудь угадаю, где мне выходить (плохо видно окошко, чтобы разглядеть ориентиры, на которые советовали обратить внимание), и даже если угадаю, вряд ли смогу протиснуться к двери и выйти. Тридцать томительных минут я трачу на то, чтобы пробраться поближе к выходу, беспрестанно повторяя «mi scusi» да «permisso».[32] Никто не пожелал хотя бы шевельнуться, чтобы дать мне дорогу, а мои извинения встречают мрачными взглядами. А может, все эти люди тоже едут на процесс Il Pentito. Если это так, то что их туда влечет?

Обвожу вагон взглядом. Лица сумрачные, угрюмые. Мужчины раздражены, женщины настороже. Да, я еду в странной компании. Легко представить, что все они входят в обширную семью каморры и направляются в суд поддержать членов своего клана, которых обвинили ошибочно. Похоже, будто едешь в одном вагоне с толпой футбольных фанатов: ты-то себя считаешь нейтральным пассажиром, а потом оказывается, что такого понятия не существует и скоро дойдет до выяснения, чей ты болельщик. В этом трамвае царит дух «либо с нами, либо против нас». И правда в том, что я на стороне противника. Всякий раз, когда несколько попутчиков сходят на остановке, я громко вздыхаю с облегчением. Через некоторое время вагон пустеет наполовину, в него садятся обычные неаполитанцы, едущие на работу.

Исправительный центр находится в миле от центрального железнодорожного вокзала и представляет собой недавно возведенный комплекс невзрачных небоскребов. У него вид квартала, выстроенного специально для финансистов: кругом сталь, стекло, а в центре площади непременная (одобренная муниципальными властями) громоздкая скульптура. Дворец правосудия — первое здание слева. Снаружи кажется, что он разделен на три секции, причем третья еще достраивается. Дворец обнесен высокой металлической оградой и сильно охраняется. Не заметно никаких следов ущерба, причиненного взрывом бомбы. Нахожу узкую калитку в ограде и жду Алессандро. Напротив Поджореале, неаполитанская тюрьма. Она громадна, и все привнесенные двадцатым веком ухищрения для слежки за заключенными не мешают ей выглядеть средневековым узилищем. Я словно чувствую ее сырость, грязь, сумрак. Интересно, здесь томятся большей частью неаполитанцы? Я полагаю, заключенных содержат в родных для них местах, а не рассеивают по всей стране, так как итальянцы превыше всего чтут семейные узы. Может, я и ошибаюсь.

Подходит Алессандро. На нем темно-синий костюм, белая сорочка, темно-синий галстук. И вновь я поражен: до чего же он красив. Сегодня судья еще более моложав: в домашней свободной одежде он выглядел не таким молодцом. Алессандро приветствует меня, и опять моя рука оказывается зажатой в его ладонях.

— Джим! Добро пожаловать. — Алессандро смеется. — Пусть вы и не понимаете по-итальянски, все равно это будет очень, очень интересно.

— Жду этого с нетерпением, — говорю я, смущаясь из-за того, что выходит, будто я жутко польщен возможностью просить об одолжении человека, которого едва знаю. Алессандро не дает никаких оснований для таких суждений. Если в субботу какие-то сомнения у него и были, то теперь они ушли. Положив руку мне на плечо, он ведет меня мимо охраны, через рамки с металлоискателями: ни у кого не возникает никаких вопросов относительно моего присутствия. Внутри здание смахивает на пещеру, стены выкрашены в кремовый цвет, характерный для официальных учреждений, на полу темно-серое пористое покрытие. Прохладно: работают кондиционеры. Алессандро этим недоволен. У зданий на Средиземноморье, говорит он, должны быть окна. Мы поднимаемся вверх на эскалаторе.

— Вы где хотите сидеть? — спрашивает он. — Можно устроиться с журналистами или на галерее для публики.

Я молчу, но стараюсь показать, что рад довольствоваться тем, что легче всего устроить.

— Для вас интереснее будет на галерее для публики. Туда как раз приходят целые семьи посмотреть, как идет процесс. — Похоже, Алессандро заботится о том, чтобы я получил удовольствие еще от чего-то, помимо судебных процедур.

— Договорились, — говорю я.

— Вам в зал номер двенадцать. Это там. — Алессандро указывает вверх на следующий этаж. — Будет лучше, если вы туда доберетесь сами. — Улыбается: — Вы же не хотите, чтоб вас увидели со мной.

Я нервно ухмыльнулся.

— Посетили старый Трибунал?

— Да, — отвечаю, — он очень красив.

— А-а… — роняет Алессандро печально. Вероятно, так он выражает самые разные чувства. — Это здание, конечно, ужасно. Отвратительная обстановка. Я чувствую себя работающим на фабрике.

Уловил ли я тщеславие в его голосе, или он просто намекал, как опасно конвейерное судопроизводство? Признаться, мне немного приятно: после моих самоуничижительных сравнений его Трибунала с конторой, где придется вкалывать мне, этот дворец, пусть и куда больший по размерам, с претензиями на модернистский дизайн и современную функциональность, все же не многим отличается (во всяком случае, по духу) от моего Порталу.

Алессандро должен идти. Процесс начнется примерно через полчаса. Мы пожимаем друг другу руки. Я направляюсь к эскалатору, он меня окликает:

— Луиза просила передать: подождите ее в кафе возле почтамта. — Судья пристально смотрит на меня, желая убедиться, что я понял его слова, как будто в просьбе Луизы таился какой-то тайный смысл.

— Непременно, — любезно соглашаюсь я. — Во сколько?

— Заседание закончится в двенадцать часов, но я буду занят, так что не смогу сопровождать вас. Она придет к часу.

Я кивнул и спросил:

— А отчего заседание закончится так рано?

— Меня ждет другая работа, — загадочно говорит Алессандро и добавляет, широко улыбаясь: — Но вам и двух часов хватит.

Я поднимаюсь на эскалаторе. Судебный зал номер двенадцать оказывается в конце вереницы из шести залов. Из вестибюля к каждой двери ведут пандусы. Дергаю дверь — закрыто. Кроме меня, вокруг никого нет. Время от времени мимо проходят местные служащие — спешат по своим делам. Процесс этот явно не гвоздь сезона, как мне представлялось. Точно и не скажу, чего я себе нафантазировал: толпы народа, пресса, семьи обвиняемых, любопытствующие вроде меня, и все прибежали пораньше, стремясь заранее занять местечко получше.

Появляется пожилой человек в серой униформе уборщика, неспешно переходит от одного зала к другому, отпирая входные двери. Когда он уходит, я поднимаюсь по пандусу и вхожу на галерею для публики. Первое, что замечаю, — толстую перегородку из пуленепробиваемого стекла, отделяющую галерею от зала заседаний. «Здорово!» — произношу я вслух: Алессандро посадил меня в один зал с убийцами. Стоило бы податься к журналистам.

Галерея представляет собой двадцать рядов сидений, расположенных крутым амфитеатром. Я спустился по центральному проходу, чтобы сверху рассмотреть зал заседаний. Высокий и узкий, он весь — пол, потолок, стены — обшит деревом. Похоже на спортивный зал: практично, холодно, никакого уюта. В дальнем углу длинный стол, за которым двенадцать кресел в ряд, обитые пластиком за исключением того, что в самом центре, — у него высокая спинка, и обтянуто оно кожей. Это кресло, вероятно, для Алессандро. На столике микрофон на небольшой подставке. За спиной судей на стене лозунг: «La Legge è Uguale per Tutti» — я перевожу как «перед законом все равны». Напротив судейского стола два ряда спаренных столиков, уходящие под галерею для публики. С левой стены свисает итальянский флаг, похожий на пересохшее полотенце.

Напротив флага клетка. Она больше, чем я думал: футов десять в высоту и тянется до середины правой стены. Прутья толстые, черные, блестящие. Внутри лавка и дверь, которая, как мне представляется, ведет в какую-нибудь камеру ожидания. Клетка — средоточие помещения, даже когда оно пусто: всякому понятно, что это место отведено для людей, опасных для общества.

В дальнем конце зала открыта дверь, ведущая в коридор. Там царит оживление. Входит группа людей, большинство из них примерно моего возраста. Юристы, наверное. У некоторых сшитые на заказ костюмы, черные волосы прилизаны. Другие, по преимуществу постарше, более затрапезного вида: мятые костюмы, волосы не причесаны. На столики ложатся кейсы, папки, пакеты. Из-под галереи появляются пятеро полицейских в плохо подогнанной голубой форме, с болтающимися белыми кожаными ремнями с кобурами и в фуражках, которые им либо велики, либо малы, а потому лихо сдвинуты набекрень. Впрочем, никакой лихости в их поведении не заметно. Скорее они обеспокоены или чем-то раздражены. Прислоняются к стене напротив клетки. На адвокатов полицейские не обращают никакого внимания.

Минуту спустя один из тех юристов, что помоложе, подходит к клетке и зовет кого-то. Секунду-другую ничего не происходит, потом в клетку входят два молодых человека и пожимают адвокату руку через прутья. Обвиняемые, одетые в джинсы и рубашки, ухоженны и опрятны, будто на свидание с девушкой отправляются. Оба закуривают, пряча сигареты в кулаках. Из камеры ожидания появляется еще один молодец и идет в ту часть клетки, что ближе всего ко мне. Высматривает в зале своего адвоката и, увидев, окликает его. За считанные секунды клетка полна подсудимыми и плотно окружена адвокатами. Теперь ясно, кто представляет защиту, а кто — обвинение: прокуроры остаются сидеть за столиками. Разговоры, которые ведутся через прутья клетки, судя по всему, самого обычного свойства, среди подсудимых не заметно никаких признаков отчаяния или ярости. Все девять арестованных невозмутимы и спокойны, так же как и их адвокаты. Однако спокойствие это разного рода. Подсудимые гангстеры вызывающе дерзки и довольны собой, но им слишком скучно, чтобы еще и чваниться. В свою очередь, молодые адвокаты полны показного интеллектуального превосходства. Осознавая некую театральность происходящего и в угоду собственному тщеславию, они стараются обнаружить такое же безразличие к закону, как и у тех, чьи интересы защищают. Меня больше привлекает то, что естественно. Не думаю, что я готов оправдать их, но надо признать, эти люди меня восхищают. Виновны ли они во взрывах автомобилей, что привело к гибели трех невинных людей? Не знаю, но в моих глазах эти арестованные выглядят солдатами каморры, бандой местных юнцов, которые были рождены для такой жизни, втянулись или дали себя заманить. Боевые товарищи, приятели, живущие по соседству, условно говоря, потому что улицы, где они могли ходить без опаски, перемежались улицами, где ходить было нельзя. Испытайте такое, и вам не придется выбирать, к кому держаться поближе. Именно это я и видел: девять молодых людей спокойно переносят вынужденное затворничество, поскольку по воле выпавшего им жребия живут единым тесным кругом — болтают, пьют, курят, занимая ровно столько места, сколько отведено в клетке.

Поднимаюсь обратно по крутым ступеням и занимаю кресло в последнем ряду. Позади открываются двери, и входят две молодые женщины. Бросают на меня быстрый взгляд и направляются к стеклянной перегородке. Пробравшись вдоль первого ряда, они оказываются почти напротив клетки и стучат по стеклу. Все девять обвиняемых подняли головы, мгновенно прервав беседу с адвокатами. Все приветственно машут руками, а двое идут в самый конец клетки, чтобы быть как можно ближе к женщинам. Они улыбаются, подают друг другу какие-то знаки. По выражению лиц мужчин можно подумать, что с женщинами их разделяет одна лишь стеклянная перегородка, а не тянущийся десять месяцев процесс по делу об убийстве с пожизненным заключением в перспективе. Потом один из них замечает меня и толкает локтем приятеля. Оба, переговариваясь, очевидно, пытаются определить, кто я такой и что тут делаю. Женщины ведут себя иначе. Они не обсуждают меня, не указывают пальцами, но я чувствую, насколько силен их интерес к моей персоне. На меня накатывает волна страха, и хотя здесь отнюдь не жарко, прошибает пот. Я отворачиваюсь, смотрю куда-то вбок, стараясь казаться беспечным, рассеянным и отрешенным.

Дверь позади меня вновь открылась, вошли еще люди. Я не оборачиваюсь. Ни с кем не хочу встречаться взглядом. Снова и снова стучат по стеклянной перегородке. Потом я услышал какое-то движение у себя за спиной. Украдкой смотрю через плечо. По ступенькам медленно спускается старуха, шагая осторожно и даже с опаской. Передвигается она как-то боком, так что лица ее мне не видно. Седые волосы стянуты на затылке в плотный узел. На ней черное платье, из-под которого видны дряблые, со вздутыми венами икры, распухшие ступни выпирают из туфель. Движения причиняют ей боль, но старуха явно решила сойти вниз, а не сидеть возле двери. Когда она проходит мимо, я снова бросаю косой взгляд: там, у стеклянной перегородки, уже полно жен и подружек, они похожи на фанатичных поклонниц, ожидающих кумира у выхода на сцену. Все девять обвиняемых, побросав своих адвокатов, собрались в этом углу клетки. Как молодые рекруты, втиснутые в готовый отправиться эшелон, ловят они любую возможность улыбнуться, махнуть рукой, подать знак девушкам, пока их не отправили на фронт.

Старуха спускается вниз и прикладывает ладонь к стеклу. Сначала я думаю, что она просто удерживает равновесие, переводит дыхание, прежде чем присоединиться к женщинам, однако старуха остается на месте, и ладонь ее плотно прижата к стеклу. Что-то меняется в лицах арестованных, улыбки исчезают с губ. Пожалуй, сейчас, глядя на них, можно сказать, что они отлично понимают всю тяжесть собственной участи. Женщины, как по команде повернув головы, смотрят вдоль первого ряда. Даже адвокаты прекращают свои дела и смотрят вверх. Видно, старуха эта очень важная персона и, подозреваю, вряд ли окажется, к примеру, уважаемым судебным реформатором. Должно быть, она для каморры своего рода предводитель. Глава семейства. И физическая слабость ни о чем не говорит: власть ее велика и ощутима. Садится старая леди только после того, как все дали понять, что заметили ее приход. Девятеро подсудимых возобновили свои безмолвные переговоры с женщинами.

Но и я не обделен их вниманием. Поочередно я попадаю под тяжелый, оценивающий взгляд, темные глаза щурятся, стремясь получше разглядеть меня, понять, кто я такой. Любопытство написано на каждом лице: мое присутствие их беспокоит. Я единственный из зрителей, кто никак с ними не связан, — это вызывает у гангстеров подозрения. Облегченно перевожу дух, когда открываются двери и входят двое полицейских. Их обмундирование также не вызывает ни почтения, ни трепета перед властью, и компенсируется это угрюмым, раздраженным выражением на лицах. Они прикрикивают на стайку женщин в углу и велят им сесть. Руки полицейских покоятся на рукоятках пистолетов. Женщины смотрят на старуху, и та, не оборачиваясь, кивком призывает их подчиниться. Тогда они неспешно расходятся по галерее. Один из арестованных в клетке, взбешенный внезапной и преждевременной помехой, вперив взгляд в полицейских, подносит ладонь к подбородку и делает ею резкое движение по горизонтали. Жест презрительный и отвергающий, и впервые за все утро я чувствую в этих людях взрывную враждебность.

Полицейские уходят. Меня подмывает последовать за ними. Хорошенькую идею подкинул Алессандро, предложив мне посидеть тут — местный колорит и все такое, — только сомневаюсь, чтобы он понимал, насколько опасны эти ребята, когда они пялятся на тебя, испуганного и беззащитного. Суть процесса — предательство, и нечего удивляться тому, что у обвиняемых вызывает глубокое подозрение любое незнакомое лицо, разглядывающее их сверху — оттуда, где собрались их жены и родственники. А при их-то подозрительности вряд ли они придут к выводу, что я всего-навсего простой безобидный англичанин, случайно забредший сюда турист, с энтузиазмом осматривающий достопримечательности.

Жены с подружками уже вновь не проявляют ко мне интереса. Даже когда смотрят на меня: взгляды их пусты, а мысли далеко. Женщины они поразительнейшие. Получается, что и в самом деле есть прямая связь между профессиональным риском мафиози и особенностями стиля их подруг: жизнь у гангстера дешевая, значит, и жена его такова. Лица укрыты за таким слоем косметики, что приобретают терракотовый цвет, свои черные как смоль волосы они так немилосердно красят и укладывают толстыми оранжевыми прядями, что все как на подбор выглядят объятыми пламенем медузами Горгонами, а пальцы их скрючиваются под тяжестью золотых накладных ногтей и походят на когти хищников. В каждой черте их облика есть что-то вульгарное, некое стремление к сиюминутной яркости бытия, отражающее уготованную их партнерам краткость жизни. Дурнушек нет совсем, большинство хорошенькие (скорее всего самые симпатичные девчонки в округе) — только и смотрят они исподлобья, и нрав у них вспыльчивый, и отношение к окружающим неприязненное. Выделяется только одна, вероятно, самая младшая. Сидит она особняком. Волосы острижены коротко, джинсы, жакет из дерюжки — сама-то вылитая хулиганка, эдакая девчонка-сорванец из американских фильмов 50-х годов прошлого века.

В зал суда входит вереница людей. У всех через плечо надета шелковая перевязь, окрашенная в цвета итальянского флага. За ними следует молодой человек в черной мантии, за которым, в нескольких шагах позади, Алессандро, утративший вдруг всю свою моложавость. Черная мантия старит его. Вид у него почтенный, серьезный, умудренный. Вошедшие занимают места за длинным столом, Алессандро остается стоять посередине. Подсудимые выстраиваются в клетке в одну шеренгу, все они держатся за прутья. Мне видны розовеющие костяшки пальцев и профили гангстеров.

Алессандро медленно обводит взглядом зал. Похоже, он чем-то смущен и раздосадован. Потом произносит: «Buon giorno» — и садится, открыв большую папку, которую принес с собой. Все, за исключением обвиняемых, усаживаются и готовятся к началу заседания. Женщины умолкают и смотрят в зал. На галерее около сотни мест и для любителей постоять простора хватает. Сейчас нас на галерее тринадцать, и если присутствующих и терзают какие-либо тревоги и волнения, то внешне это не заметно.

Тем временем в зале вперед выступают два адвоката-защитника и обращаются к Алессандро. Он внимательно, подавшись вперед, слушает, не сводя с них пронзительных умных глаз. Помимо Алессандро и его помощника, за судейским столом еще десять человек. Должно быть, своего рода присяжные заседатели. Судя по их поведению, это не профессиональные юристы. Складывается впечатление, что их не особенно интересует происходящее. Да и мне нет смысла мучить себя, стараясь понять, что в точности происходит. Все, на что я способен, — это следить и, надеюсь, по возможности улавливать общий ход дела да ждать, когда произойдет что-нибудь примечательное. Большинство из девятерых гангстеров теперь сидят на лавке в глубине клетки. Двое исподтишка курят. Судя по обстановке, я делаю вывод, что обсуждается какой-то процедурный вопрос и что такое происходит частенько. Но тут один подсудимый, сидящий ближе всего к Алессандро, подает голос. Это не оскорбление и не грубость, но плавный ход дела нарушает. Прочие гангстеры издают одобрительные возгласы. Не глядя в сторону источника шума, Алессандро бьет ладонью по столу и зычно призывает к молчанию: «Silènzio!» Потом предлагает адвокатам продолжать. После того как те изложили свою просьбу, два служителя вкатывают телевизор на колесиках. Возникает небольшая неразбериха из-за того, где его поставить: оказывается, там, откуда экран был бы виден всем, нет розетки. Служители беспомощно озираются вокруг. Наконец, следуя указаниям Алессандро, они устанавливают телевизор прямо против клетки. Это означает, что все сидящие в зале с правой стороны должны пересесть или сильно наклониться, чтобы увидеть изображение на экране. Мне, очевидно, тоже понадобится пересесть. Дожидаюсь, пока четыре девушки, сидящие в той же части галереи, что и я, перебираются на другие места, и направляюсь вслед за ними. Девушки не обращают на меня никакого внимания, но я, усаживаясь, вижу, как еще один из девятерых провожает меня взглядом. Не оборачиваясь к нему, смотрю на экран телевизора. На нем светлая комната, стол и двое мужчин: один сидит за столом, другой в нескольких футах сбоку, почти за кадром. Хотя видно с моего места неважно, в том, который за столом, я узнаю Джакомо Сонино. Судя по всему, он находится в каком-то безопасном месте, и это видеозапись его показаний. Я разочарован: мне страстно хотелось увидеть Сонино, что называется, вживую. Смотрю вниз на подсудимых. Что они чувствуют, когда их главный обвинитель не предстает перед ними собственной персоной? Очередной пример его трусости? Похоже, им безразлично. Более того, никто из них даже не смотрит в телевизор.

Алессандро все еще выслушивает доводы двух адвокатов. Взгляд его становится скучающим, он ерзает на кресле. Стоит одному из адвокатов перебить другого, как Алессандро поднимает руку, призывая к молчанию. Все приказания Алессандро исполняются незамедлительно всего лишь по мановению его руки. Я, признаться, ожидал, что в целом процедура пойдет как в итальянском парламенте: шумно, на повышенных тонах, на чувствах, опережающих разум, с мимикой и жестами, отвергающими внешние приличия, — но величественное присутствие Алессандро заставляет присутствующих сдерживать эмоции.

Из клетки доносится еще один выкрик. Все тот же обвиняемый. На этот раз его недовольство более очевидно. Он протягивает руку сквозь решетку и тычет вытянутым пальцем в сторону телевизора.

— Silènzio! — требует Алессандро и снова бьет ладонью по столу.

Двое полицейских нехотя отлипают от стены, но стоит арестованному убрать руку, как они с облегчением возвращаются в прежнее положение.

Алессандро слегка стучит двумя пальцами по стоящему перед ним микрофону. Гулкие удары отдаются по всему залу суда. Потом он обращается к сотруднику на другом конце видеомоста. Понятия не имею, что он говорит. Вот человек, сидящий рядом с Джакомо Сонино, перебирая ногами, перемещается вместе с креслом вперед и теперь целиком виден в кадре. Они начинают что-то обсуждать. На экране диалог идет с задержкой звука на несколько секунд. Собеседники обмениваются несколькими репликами, пока не привыкают к этому явлению, несколько раз им приходится повторять сказанное. Мне и в самом деле хочется узнать, о чем идет речь. Адвокаты в зале то и дело вмешиваются в разговор. Снова и снова Алессандро поднимает руку, призывая их к молчанию. Руки нетерпеливо взмывают в воздух. Эмоции начинают давать о себе знать. Не в силах сдержать себя, любитель поспорить из числа подсудимых снова что-то выкрикивает. Кажется, я разобрал имя Сонино. В первый раз Алессандро поворачивается и смотрит на крикуна. Я жду серьезной отповеди дебоширу, но Алессандро, напротив, отвечает предельно спокойно. Сонино неохотно усаживается на скамью. Я вижу, как он взвинчен, недоволен. Алессандро говорит: «Grazie, signor Savarese», — затем снова переводит взгляд на телевизор.

Я переключаюсь на Сонино. Он как-то уж слишком спокоен. Не могу понять, то ли он полностью сосредоточился на беседе, то ли попросту ошеломлен. С моего места его можно принять за мертвеца, усаженного на стул: ничего не осталось от его харизмы, наглости и грозного веселья, в полной мере представленных на газетном снимке.

Алессандро придвигается ближе к микрофону. Голос у него низкий, произношение четкое, и говорит он очень серьезно: это вопрос основополагающей важности, который никто не смеет толковать превратно. Все слушают молча. Даже самые беспокойные гангстеры за решеткой, сильно затягиваясь сигаретами, не нарушают молчание. Суд ждет первых слов Сонино. Пауза получается долгая. Алессандро повторяет вопрос: те же продуманные слова, та же нацеленная весомость. Весь зал находится в напряжении. На миг мне кажется, что связь пропала и Алессандро говорит впустую, но тут — едва слышно — заговорил другой человек. Я ожидал, что голос окажется под стать голосу Алессандро: полный уверенности, достоинства, — но на весь зал разносится лишь далекое тихое «si».

Зал оглушительно взрывается. Все адвокаты забрасывают Алессандро протестами, едва не через стол лезут, чтобы добраться до судей, теряя при этом всю свою напускную выдержку. Гангстеры, вцепившись в решетку, что есть силы трясут ее, да только прутья держатся прочно и арестованные лишь сами трясутся, как младенцы, у которых не хватает сил раскачать кроватку. Женщины вокруг вскакивают, ругаются, орут. Одна сбегает вниз и принимается молотить по стеклу. Никто и ничто, похоже, не производит впечатления на Алессандро. Склонившись вправо и прикрыв ладонью микрофон, он шепчется о чем-то с помощником. Закончив, Алессандро поднимает вверх левую руку, как будто собирается присягнуть. Жест не столь выразительный в сравнении с ударом ладони по столу, но результат тот же: в зале мгновенно воцаряется тишина. Все ждут чего-то важного. По-видимому, его решение даст понять, к чему в данный момент склоняется суд, и каждая из сторон получит представление, насколько успешно для нее продвигается дело. Я подаюсь вперед.

Алессандро, следуя прирожденному инстинкту драматического актера, и не думает опускать руку даже тогда, когда зал молчит. Вместо этого он берет в правую руку карандаш и начинает делать заметки. Подсудимые снова выходят из себя, впервые они ведут себя так, будто посаженные в клетку звери, мечутся туда-сюда на отведенном им пятачке. Их безразличие испарилось. Им хочется действовать. Заседатели, как всегда, непроницаемы. Я бросаю взгляд на телеэкран. Сонино на ногах, скованные руки впереди, на кистях наручники. Вид у него такой, будто он справляет малую нужду. Движения его ограничены, видно, ноги тоже скованы. Наконец Сонино уходит из кадра.

И вот Алессандро заговорил. Всего несколько слов, кончающихся теплым «buon giorno». Заседание закончено. Я жду, что весь зал опять взорвется яростью, однако собравшиеся никак не реагируют. Должно быть, я все-таки не понял, что происходит, возможно, упустил из виду что-то важное… Сообразить не могу, что мог сказать Алессандро, чтобы унять кипение эмоций.

Адвокаты быстро повскакали с мест. Арестованные задвигались в клетке, некоторые исчезли за дверью камеры ожидания. Большинство закуривают. В первый раз Алессандро смотрит в мою сторону. Для стороннего наблюдателя это ничего не значило: так, бросил судья мимолетный взгляд на галерею для публики. Но я знаю: он меня высматривал. Смотрю на часы — заседание длилось сорок пять минут. Не знаю, что и делать: то ли оставаться здесь и ждать, пока Алессандро подойдет, то ли идти туда, где мы расстались, то ли уходить совсем. Женщины опять столпились в углу и машут своим мужчинам. Те делают какие-то знаки на прощание — по большей части просят передать сигареты. Замечаю, что стриженая девчушка-сорванец общается с тем самым неуемным мафиози. Интересно, подружка или сестра? По пути к выходу женщины останавливаются возле старухи. Некоторые целуют ее в лоб, другие целуют ей руку. Уважительно, с сознанием долга, как заведено. Похоже, только стриженая вознамеривается предложить старухе помощь, но та от нее отмахивается. Проходя мимо, некоторые женщины рассматривают меня, но это всего лишь любопытство. Стриженая улыбается. Я ухмыляюсь в ответ. Здесь не место для человеческого тепла.

Внизу стоит Алессандро, засовывая в папку собранные бумаги. Из клетки доносится очередной оклик. Тот же малый. Сначала мне кажется, что он старается привлечь внимание своего адвоката, но нет: ему нужен Алессандро. Алессандро поворачивается к клетке. Может, он смотрит просто из любопытства? Нет, Алессандро вежливо произносит: «Si, signor Savarese?»

О чем они говорят, я не понимаю, но, похоже, беседуют вполне мило, словно двое коллег в конторе, один из которых собрался уходить, а другому придется задержаться допоздна. Эдакий ничего не значащий треп на прощание. Ничего более удивительного я не видел за весь день. Судья, мирно беседующий с обвиняемым. Заканчивают они разговор непринужденным «ciao», и парень, подняв руку сквозь прутья решетки, дружески шлет Алессандро знак «до скорого». Пытаюсь разглядеть его получше, но малый уже скрывается за дверью.

Зал суда опустел. Опустела и белая комната на экране телевизора. На галерее для публики только старуха да я. Хочется улизнуть прежде, чем начнет она свое медленное восхождение к двери, но тут меня посещает мысль получше: предложить ей помощь, она явно пользуется очень большим влиянием, и если узнает, что я обыкновенный турист, то, возможно, нездоровый интерес гангстеров к моей особе сам и исчезнет. Дожидаюсь, пока старуха встанет, и спускаюсь вниз.

— Signora? — обращаюсь к ней.

Она поднимает на меня взгляд. В первый раз я увидел ее вблизи. Стара, очень стара. Коричневое лицо глубоко и часто испещрено морщинами, как древесная кора, резкие вертикальные складки расходятся возле мощного носа. Солнце состарило ее: ей можно дать и шестьдесят, и сто лет. Она первая среди жителей Неаполя, у кого я вижу голубые глаза. Маленькие яркие кружочки. Яркие стеклянные шарики, вправленные в ствол дерева.

Как всегда, не могу подобрать приличествующие случаю итальянские слова. Предлагаю руку в надежде, что жеста окажется достаточно, чтобы выразить мои намерения.

Я готов к суровому отказу, однако старуха произносит: «Si, signor» — и опирается на мою руку. Медленно одолеваем каждую ступеньку. Позвоночник у нее сгибается дугой. Мы молчим, пока не выходим из зала, за дверями она пробует распрямиться и смотрит на меня.

— Turista, — глупо заявляю я в ответ на ее пристальный взгляд.

— Americano? — спрашивает старуха.

Я быстро поправляю:

— Нет, нет. Inglese.

Старуха опускается на скамейку.

— Grazie, signor, — говорит она, протягивая руку и улыбаясь слабой, мягкой улыбкой.

— Prego, — отвечаю я и осторожно пожимаю ей руку.

Мы расстаемся, обменявшись вежливыми взглядами и поклонами. Этажом ниже, рядом с тем местом, где я поутру оставил Алессандро, сажусь и жду. Через полчаса ухожу, так и не дождавшись.

Предполуденная жара действует угнетающе. Шагаю к трамвайной остановке. До встречи с Луизой у меня еще пара часов. Времени мало, не хватит, чтобы сходить на Каподимонте полюбоваться на Микеланджело с Караваджо. Вместо этого решаю наведаться в Королевский дворец, где проходит выставка, посвященная неаполитанским Бурбонам.

В трамвае полно народу, и моя фантазия тут же начинает работать: определяю, кто есть кто среди пассажиров. На сей раз, впрочем, я не просто сел в трамвай, набитый представителями каморры. Наоборот, они едут со мной, потому что хотят знать, кто я такой, незнакомец из зала суда. Молодые люди, одетые также, как и сегодняшние обвиняемые, разглядывают меня, глазеют безо всякого зазрения совести, в их темных глазах нет ни малейшего проблеска тепла. Пробую уйти от их взглядов, протолкаться поближе к выходу. Молодые люди не шелохнутся. Они знают, что мне спешить некуда. Иначе я не влез бы в переполненный трамвай в такую удушающую жару.

К тому времени, когда я добрался до своей остановки и выскочил вон из трамвая, я убежден, что за мной следят. Подозрительный малый, который, как я надеялся, не выйдет вместе со мной, именно так и поступил. Делаю вид, что не заметил этого, и перехожу улицу. Он идет следом за мной. Уговариваю себя, что я смешон, что мое присутствие на суде вовсе не повод пускать за мной «хвост». Раза два свернув на перекрестках, оглядываюсь в надежде убедиться, что повода для волнений нет. Но он по-прежнему идет за мной, шагах в сорока, и следит за мной глазами из-под челки, даже когда опускает голову, чтобы закурить сигарету.

Нужен план. К Королевскому дворцу есть два пути: короткий — по главным улицам, или живописный, подлиннее, — через старый город. Второй позволит достаточно быстро определить, действительно ли этот парень «пасет» меня: я могу выбирать дорогу из бесконечного числа улочек.

Иду по проспекту Умберто, резко сворачиваю вправо, на улицу Меццаканноне. Бросаю взгляд через плечо. Идет, теперь темные очки надел. Это уже не просто совпадение. Беру влево, ныряя в узкие улочки старого города: здесь по крайней мере так оживленно, что можно не опасаться открытого нападения. Петляю влево-вправо, направляясь к улице Санта-Мария-ла-Нуова. Но всякий раз, стоит мне подумать, что я избавился от «хвоста», парень появляется снова, сохраняя ту же самую дистанцию. Он вроде как без дела слоняется. Но я-то знаю, что дело у него есть: не упускать меня из виду. Я себе и путь такой выбрал, чтобы рассеять сомнение. Теперь я должен смотреть реальности в лицо. И я прибавляю шаг. Остается следующее: надо как можно скорее добраться до Королевского дворца и продержаться там, пока не придет время встречи с Луизой, потом объяснить ей, что произошло, и надеяться хоть на какую-то защиту до моего завтрашнего отъезда. Скоренько шагаю вниз по Санта-Мария-ла-Нуова. Смотрю на часы. Увещеваю себя: любой подумает, что я просто-напросто куда-то спешу. В этом мой замысел. Я знаю, что за мной «хвост», но не хочу, чтобы он знал, что я знаю. Не хочу вызывать никаких опрометчивых действий с его стороны. Перехожу улицу Монтеоливето прямо напротив почтамта: адреналина в крови вполне хватает, чтобы мгновенно уловить ритм уличного движения и быстро проскочить сквозь поток машин.

На полпути к ступеням возле почтамта рискую еще раз оглянуться: ясно различаю все шагов на семьдесят — восемьдесят в глубь Санта-Мария-ла-Нуова. «Хвост» не вижу, но он мог и затеряться в нежданно нагрянувшей толпе неаполитанцев, у которых наступил обеденный перерыв. Взбегаю на самые верхние ступени и осматриваю окрестности. «Хвоста» нет. Меня это, однако, не успокаивает. Рассуждаю так: он пошел какой-то другой дорогой, догадавшись о том, куда я направляюсь, и рассчитывает где-нибудь неожиданно настичь меня. Впрочем, тут же мне приходится признать: при всей неаполитанской проницательности считать, что преследователь вычислил мое желание посетить выставку Бурбонов в Королевском дворце, значит очень сильно преувеличивать. Слегка перевожу дух, отираю пот со лба и затылка. Интересно, за мной на самом деле следили или паранойя является следствием даже самого незначительного контакта с организованной преступностью? Неужели всякое прикосновение к этому миру делает тебя подозрительным в отношении любого необычного события, любого пустяка? Неужто именно это и чувствует Алессандро? А Луиза? Как получилось, что она спокойненько разгуливала, когда мы с ней встретились на днях? Это она-то, несомненно, один из главнейших объектов похищения! Может, она была с телохранителем, а я его не заметил? Шофер их казенной машины наверняка в ту субботу сидел возле ресторана.

Бог мой, мне даже в голову не пришло прикинуть последствия, вариативность которых теперь возросла многократно. Кто-то должен был меня предупредить. А я-то, болван, находил все это очаровательным: Il Pentito, каморра, бомбы в машинах, убийство, — когда речь идет о куда как серьезных вещах, дьявольски опасных, смертельно опасных. Как мафия, настоящая мафия. Те дурака не валяют. Благоразумие им ни к чему. Как и милосердие. И сострадание. Они убивают людей. Судей, политиков, служащих — всякого, кто суется в их дела. Моя любительская паранойя и подозрительность ничто в сравнении с той, что владеет ими. Для них это образ жизни. Профессиональная необходимость во имя выживания. О чем я только думал? Ну, посидел я на галерее для публики — и у девятерых мужчин, запертых в клетке, появился предмет для обсуждения. Я загадал загадку, которую им никак не решить. Откуда мне знать, не было ли среди многочисленных знаков, которыми они обменивались со своими женщинами, и такого: выяснить, кто этот парень? Другими словами, не станут же они у Алессандро спрашивать: «Что за парень, президенте?» А даже если и спросили, все равно я мигом становлюсь объектом их недоверия. У этих ребят два врага: другие гангстеры и закон. Будь здорова, Луиза! Я, может, и не был идеальным любовничком в те два недолгих месяца, но нет никакой необходимости обрекать меня на смерть. Ладно, тормози. Никто убивать тебя не собирается. Не будь смешным. К завтрашнему вечеру вернешься в Лондон, а уже в среду опять начнешь брататься с бездомными, алкоголиками и наркоманами, с обездоленными — милой и дружелюбной компанией по сравнению с этими неаполитанскими бандитами…

Я пересекаю площадь Маттеотти и шагаю по улице Мигеля Сервантеса к дворцу Бурбонов. Время от времени оглядываюсь в поисках своего приятеля, но, по мере того как уходит страх, начинаю думать о встрече с Луизой. От перспективы провести с ней целый день слегка кружится голова, я предаюсь мечтаниям. Симптомы мне знакомы. И если они и не вызывали любви, то всегда я останавливался в опасной близости к ней. Пора отрешиться, говорю я себе, пора погасить в себе всякую искру полового влечения к Луизе, что уцелела за минувшие десять лет. И все же от одного только предвкушения увидеться с ней у меня учащается дыхание, сердце колотится вдвое быстрее, чем во время слежки, учиненной каморрой. Нет особого смысла отрицать это или соглашаться: через день меня здесь не будет.

Выставка скучновата. Большая часть вельмож мне не знакома. Дон Карлос, первый из Бурбонов король Обеих Сицилии, не выглядит наполовину испанцем, наполовину французом: скорее у него вид английского учителя частной школы, безмерно увлеченного крикетом. Сын его, Фердинанд, очевидно, грубиян, невежа и забияка, предстает болезненным, как при смерти, и чувственным. Пробую сосредоточиться на экспонатах, но все мои мысли — о Луизе. Каждую минуту смотрю на часы, надеясь, что прошло уже десять. Через полчаса ухожу и усаживаюсь за оградой. Прислонившись спиной к низкой стене, слушаю доносящийся снизу шум гавани и, прикрыв глаза ладонью, смотрю, как немногочисленные туристы неспешно прохаживаются туда-сюда между Королевским дворцом и церковью Сан-Франческо-ди-Паола. Через некоторое время от тяжкой жары у меня слипаются веки, одолевает сон. Просыпаюсь, будто от укола: мимо громко топает группа туристов полюбоваться на залив. Я несколько растерян: во сне видел Луизу такой, какой она была, когда мы с ней познакомились. Компанейская девушка, стойкая к ухаживаниям и вниманию. Прекраснее любой другой, кого я знал.

Опять смотрю на часы, но циферблат исчезает в блике солнца, отраженный свет едва не слепит меня. Трясу головой, перед глазами два ярких круга. Смутно различаю стрелки: час десять. Опаздываю. Мигом вскакиваю и бегу, расталкивая всех, кто попадается на пути.

Неаполь не тот город, где можно бежать. Очевидно, никто и не думает, что можно развить такую скорость, а потому чудится, будто весь тротуар загроможден неподвижными препятствиями. В одном месте мужчина, которого я слегка задел, пробегая, чиркнул пальцем у себя под подбородком: жест в данном случае крайне угрожающий. А заметил я его только потому, что остановился, дабы извиниться. И решил сам воспользоваться неаполитанской жестикуляцией. Молитвенно складываю ладони и трясу ими, намереваясь донести до обиженного: человек так быстро бежит только тогда, когда опаздывает на свидание к любимой женщине. Понял он или нет, не знаю, но ярости во взгляде поубавилось.

В кафе прибежал едва дыша, мокрый с головы до ног, да еще и постанывая от боли: поскользнулся возле почтамта, перескакивая через три ступеньки, да так, что едва позвоночником голову не проткнул. Луизы нет. На минуту показалось, что мы, должно быть, разминулись, но потом я вспомнил, зачем вообще понадобилась встреча в кафе, и решил: садись и жди. Сажусь и жду. Заказываю официанту черный кофе. Он, похоже, меня узнает, потому что поднимает два пальца и спрашивает:

— Due?

Я отрицательно трясу головой:

— Uno, per favore.[33]

Несколько минут спустя появляется Луиза. Длинная лямка сумки переброшена через плечо, разделяя маленькие груди, сама сумка при ходьбе бьется о левое бедро. Луиза лучезарно улыбается.

Я встаю, мы чмокаем друг друга в щеку, и Луиза успевает шепнуть:

— Buon giorno, Jim. Come va?[34]

Мне очень хочется ответить на приветствие по-итальянски, но, оказывается, мне не хватает смелости. Поэтому отвечаю:

— Прекрасно. А ты?

— Я? О, у меня все прекрасно. Немножко вымоталась. — Она усаживается, снимает сумку через голову и швыряет ее под стол. Потом подзывает официанта заказать капуччино.

— Ну, как тебе суд? Понравилось? Правда, Алессандро удивительный? «Silènzio!» — изображает она мужа и бьет ладонью по столу. Все в кафе вздрагивают и оглядываются. — Он все время сердился?

— Да нет в общем-то.

— Это необычно. Где ты сидел?

— На галерее для публики. Все глазели на меня. Это весьма раздражает…

— Там было полно жен и подружек?

— Не особенно, но я был единственный мужчина. Там еше эта старуха…

— Маленькая такая, хилая? — перебивает Луиза.

— Весьма.

— Это Еугения Саварезе. У нее весь квартал Форчелла под контролем. Как раз на том конце Спаччанаполи. Теперь все мужчины сидят в тюрьме и каморрой правят женщины. А они, несомненно, еще хуже мужчин, так Алессандро говорит. Один из ее внуков должен был в клетке сегодня сидеть — Лоренцо Саварезе.

— Под конец я помог ей подняться по лестнице.

— Мило с твоей стороны. Может, придет день и тебе понадобится ее услуга в ответ. — Луиза шутливо морщит лицо.

Я не вдаюсь в подробности того, насколько глубоко въелась в меня паранойя, вместо этого задаю, как мне кажется, невинный вопрос:

— Какое-нибудь значение имеет, что я был там… а то я подумал… конечно, малость подозрительно: является какой-то неизвестный и смотрит, а?

— Не думаю, чтобы Алессандро предложил это, если бы полагал, что для тебя есть хоть какая-то опасность. Он же не бестолковый.

Я успокаиваюсь.

— Вот что мне показалось самым удивительным. В самом конце заседания один малый из клетки разговорился с Алессандро. В Англии такого никогда не случилось бы.

— В Неаполе всё проще. Еще я думаю, большинство людей доверяют Алессандро. Даже каморра. Он неаполитанец — это раз. У себя в суде он допускает неаполитанский диалект — это два. И он неподкупен — это три. А каморра если что-то и ценит побольше продажного судьи, так это судью неподкупного. Честь для этих людей превыше всего. Садиться в тюрьму у них входит в привычку, а потому они и смиряются, пока все обстоит честно. — Луиза помолчала, зевнула. — Извини, устала. Не ложилась допоздна. А как Сонино, этот pentito, каков он?

— Его показывали по телевизору. Я вообще-то мало что разобрал. Но выглядел он неважно.

— Значит, в суде он пока еще не появился. Это на сегодня намечалось. Свары были?

— Что-то такое происходило.

— Уверена, что ругались.

Подали кофе, и Луиза спросила, чем я собираюсь заняться днем.

— Полагаю предоставить это тебе, — говорю я. — Ты знаток.

— Ну тогда, думаю, мы сначала пообедаем где-нибудь, а потом я покажу тебе кое-какие интересные местечки, которые большинству туристов не попадаются.

— Звучит заманчиво. — Я залпом выпиваю кофе.

Луиза потягивает исходящий парком капуччино. Лоб ее испещрен крохотными капельками пота, лицо обрамляют выбившиеся пряди мраморно-черных волос. Я откровенно любуюсь ею.

— Ты чего смотришь? — спрашивает она, немного смутившись.

— А, ничего, извини… — бормочу и притворяюсь, будто, задумавшись, смотрел в никуда.

— Ненавижу, когда меня разглядывают. А итальянцы только тем и занимаются.

— Прости.

— Ладно, — отмахивается Луиза и добавляет: — Ты Алессандро и вправду понравился.

Подозреваю, что таким образом она напоминает мне о своем положении, о человеке, стоящем между нами. Наше прошлое не мешает ее привязанности.

— Он мне тоже нравится.

— Только он думает, что в консультантах ты зря время теряешь. Не обижайся. Он про всех так думает, если только человек не радуется тому, что делает в жизни. Это по-неаполитански.

— Так, значит, сама работа здесь ни при чем?

— И да и нет. Алессандро ни за что не признается, но предвзятостей он не лишен. Ненавидит слабость. Пристрастие к алкоголю или наркотикам — это слабость, на его взгляд. О, он будет говорить, что во всем виновато общество и всякое такое. Но в глубине души… Алесс считает, что люди должны уметь владеть собой. Сам он такой выдержанный. Конечно, для неаполитанца. — Она помолчала, потом добавила: — Но ведь это, наверное, справедливо, правда? Его беспокоит, что, если он даст себе волю… ты понимаешь?

Луиза смотрит на меня в упор, всем видом своим показывая, что спрашивает меня о чем-то очень важном, о том, что ее волнует. Вообще-то совсем не здорово говорить о ней и о ее муже, чтобы это выглядело как критика, пусть даже и с благими намерениями.

— У любого замечательного человека, такого как Алессандро, есть свои странности, — говорю я бесстрастным тоном.

— Наверное, — откликается Луиза так же бесстрастно. — Поднимайся давай, нам пора идти. Поведу тебя в прелестную маленькую тратторию рядом с твоим пансионом.

Мы направляемся к улице Санта-Мария-ла-Нуова. Я расспрашиваю Луизу о ее родителях, с которыми встречался однажды. Мать ее была похожа на Одри Хепберн, а отец на Генри Фонду. Она говорит, что общается с ними редко: раз в месяц разговор по телефону, обед в Лондоне, когда она выбирается туда с мужем. Как-то раз родители приезжали в Неаполь. Устроились в Сорренто.

— Им не понравилось, что я вышла замуж за Алессандро. Отец ненавидит континентальных европейцев, а мама твердила, что мне следует выйти замуж за человека ростом повыше меня.

— А разве Алессандро ниже?

— Одного роста. Нет, ну что за примитивные взгляды! — воскликнула Луиза.

— Не уверен, что мог бы жениться на женщине, которая выше меня.

— Понимаю. Она казалась бы тебе чудищем, правда?

Я смеюсь и спотыкаюсь на неровном тротуаре. Луиза идет очень быстро, ни дать ни взять студентка, спешащая на занятия; с сумкой через плечо, в черной шелковой блузке и короткой черной юбочке, открывающей длинные стройные ноги, она выглядит юной непоседой.

Едва я собираюсь просить ее не слишком торопиться, как оказывается, что мы дошли до траттории. Дверной проем прикрыт занавеской из множества ярких пластмассовых бус на ниточках. Мы проходим внутрь, и Луиза здоровается с двумя пожилыми официантами, обращаясь к ним по имени, длинными тонкими руками обнимает их худые плечи. Нас препровождают к столику в самом углу, рядом с кухней.

Усевшись, Луиза откидывается на спинку стула и кричит в сторону кухни:

— Don Ottavio, buon giorno, come va?

В ответ оттуда доносится:

— Buon giorno, Louisa, come va?

После краткого обмена репликами на итальянском из кухни появляется человек, вытирая руки о белый фартук. Невысокий, лет пятидесяти, весь в поту, коротко стриженные волосы будто смочены оливковым маслом, на лоб падают черные локоны. Жестом просит он Луизу представить меня. Я встаю, и мы пожимаем руки. Повар окидывает меня взглядом. Трудно понять, одобряет ли он увиденное. Говорит что-то Луизе, явно про меня, и та смеется. Потом снова поворачивается ко мне и еще что-то произносит.

— Он говорит, для него большая честь видеть тебя здесь. Выбирай что хочешь, он все сделает.

— Grazie, signor, — говорю.

— Зови его дон Оттавио.

— Grazie, дон Оттавио.

Повар улыбается и возвращается на кухню. Я сажусь на свое место и беру ломоть хлеба из корзинки на столе. Корка жесткая, застревает между зубами, а сам хлеб рыхлый, пористый, похожий на сухие медовые соты: великолепное сочетание.

— Я их хорошо знаю, — заявляет Луиза. — Прихожу сюда перекусить всякий раз, когда иду в университет. Обедаю и читаю. Очень удобно.

— Представляю.

Есть отпечатанное меню, в котором я пробую разобраться с помощью Луизы. Останавливаюсь на penne alia amatriciana. Луиза заказывает то же самое и графинчик вина caraffa.

Я спрашиваю, как у нее с итальянским, свободно ли говорит на нем.

— Ну, еще не свободно, — говорит Луиза, — но два года срок порядочный. Здесь не как в Милане. Не всякий говорит по-английски. Вначале я брала уроки, но основы усвоила довольно быстро. А как, по-твоему, мне удается работать над диссертацией?

— А ты пишешь диссертацию? — восклицаю я, не скрывая удивления.

— Я и сама не могу поверить. Это все Алессандро. Нечего и пытаться отделаться обыкновенными курсами. И потом, обучение занимает семь лет, а экзамены, как я тебе говорила, устные — так чего волноваться?

— А степень по истории Италии?

— Надеюсь.

— Ты надеешься?

— Ну что-то в этом духе.

— Тебе это нравится? — спрашиваю я и думаю, насколько же Луиза изменилась: когда мы с ней познакомились, у нее напрочь отсутствовал интерес ко всему, связанному с наукой, умственным трудом и усидчивостью.

— Нормально. Здесь, похоже, образовательный бум. Множество студентов, споры на лекциях. Тебе стоило бы полюбоваться: полные аудитории, забиты до отказа. Молодежь с превеликой яростью грызет гранит науки.

— У тебя много друзей? — Я радуюсь, что мне удалось задать невинный вопрос.

— В общем, нет, — беспечно отвечает Луиза.

— Почему же?

— Не знаю. От парней того и жди неприятностей. А девчонки… я им не нравлюсь. Да нет, дело не в этом… просто они здесь довольно пылкие и… — Она замолкает, не будучи уверенной, стоит ли рассказывать мне обо всем.

— Ты была плохой девочкой? — задаю я провокационный вопрос.

— Нет, — сердито отвечает Луиза. — Боже, и вот так всегда! Ну, если хочешь знать, есть один профессор. Ему всего тридцать пять. Очень красив и обаятелен. Обожает оперу. Кстати, Алессандро оперу ненавидит. Театр Сан-Карло — нечто грандиозное. Я люблю бывать там, и профессор меня приглашает время от времени. В общем, девчонки наши про это узнали — и понеслось! Возле университета есть небольшая площадь. Ты бы видел это зрелище! Мы орали друг на друга как резаные. Они обзывали меня puttana, sgualdrina. Все из-за профессора. Я не выдержала и расплакалась. Пришлось звонить Алессандро на работу, чтобы он приехал и отвез меня домой.

— И что он сказал?

— Ничего.

— Ничего?

— Он считает оперу буржуазным искусством. — Луиза пожимает плечами.

— Неадекватная реакция в данной ситуации, — заключаю я тоном психотерапевта.

— Знаю. Но его это и в самом деле беспокоит. Знаешь ведь, как говорят: «Он такой старый, тебе в отцы годится». Я считаю, это полная чушь. Когда любишь, я имею в виду. Только временами я думаю, что Алессандро воспринимает меня скорее как дочку-подростка, а не как свою жену…

— Тебе двадцать семь…

— Я сказала «воспринимает». Это же не значит, что так оно и есть. Просто ему приходится улаживать детские проблемы вроде кошачьих свар с девчонками из-за университетских профессоров.

— Я понимаю.

Подали еду. Луиза рассказывает, как она познакомилась с Алессандро — очень романтическая история. Повстречались они в Лондоне, в книжном магазине. Луиза, конечно же, не книгу покупала, а всего лишь пряталась от дождя. Алессандро решил, что она работает в магазине. «Ха!» — язвительно восклицает Луиза: на самом деле она работала в парфюмерном «Николь Фархи» на Нью-Бонд-стрит. Как бы то ни было, Луиза помогла ему найти нужную книгу, имя автора которой Алессандро записал, услышав по радио. Оказалось, он перепутал «j» и «g». Алессандро ушел, но она чувствовала, что он должен вернуться. Дело кончилось тем, что остаток дня и весь следующий день Луиза провела в книжном магазине. Он появился за пять минут до закрытия и повел ее в «Quo vadis».[35]

— А что за книга была? — спрашиваю я. — Та, что он искал.

Луиза удивленно смотрит на меня.

— Боже, ну у тебя и страсть ко всяким мелочам!

— Ты хочешь сказать — к важной информации.

— С чего бы это? — спрашивает Луиза раздраженно.

— Не хотела ли ты спросить «почему»? — Не могу отказать себе в удовольствии немного побыть занудой.

— Нет, я имела в виду, с чего это она важная…

— Да нет же, нет! Ты хотела сказать: «Почему так важно знать, что за книгу он покупал?»

— По-моему, мы оба понимаем, в чем дело, — резко бросает она.

С минуту мы молчим, потом Луиза шепотом произносит:

— У, надо же, наша первая ссора.

Я улыбаюсь в ответ. Она продолжает:

— Мы цепляемся друг к дружке совсем как в прежние времена, помнишь?

Я по-прежнему молчу.

— Только не говори, что ты не помнишь. — Луиза настойчива: ей захотелось втянуть меня в маленькую игру, в легкий флирт.

— Это моя вина. Я первый начал к тебе цепляться.

— А мне нравилось. Кто занудствует, тот здорово заводит.

Да, теперь запахло опасностью. Наши отношения по преимуществу состояли из ссор, то есть тогда, когда мы не занимались сексом, где слова особо и не нужны.

— А ты крепко держишь рот на замке, — говорит она с улыбкой.

Я продолжаю в том же духе.

— Ты все еще сердишься?

Наверное, вести этот разговор будет легче, если я скажу что-нибудь, а не предоставлю ей возможность и дальше меня допрашивать.

— Если ты не против… мне не хочется говорить об этом.

Луиза обескуражена, но быстро берет себя в руки:

— Ты прав. Десять лет прошло. Я замужем.

— Да, замужем, — вымученно улыбаюсь я. — А ты?

— Что — я?

— У тебя есть кто-нибудь?

— Была. Довольно долго. С год назад все кончилось.

— И с тех пор никого?

— По сути, нет.

— В Неаполе много хорошеньких женщин. Превосходные самочки. Сама любуюсь. Бедра, зады да груди. Отличная оливковая кожа. И красавицы, такие красавицы…

— Ты бы посмотрела на тех, что были сегодня в суде, — говорю я, желая увести разговор подальше от описания неаполитанок: это меня повергает в угнетенное состояние, равно как и ее речи, призванные воскресить воспоминания о нашей близости десятилетней давности. Безобидное на первый взгляд восхищение прелестями местных жительниц в устах Луизы грозит развитием эротической авантюры. Понять не могу, как это ей удается. Она не сделала ни одного двусмысленного намека, ни жеста, не говоря уже о таких откровенно завлекающих, как облизывание губ, посасывание пальчиков и прочее. Нет, ничего подобного. Просто от Луизы исходит нечто, позволяющее проникнуть в ее буйные эротические фантазии, в то время как она рассуждает на отвлеченные темы, красочно описывая неаполитанских женщин, в своем воображении Луиза сама предается похоти. С Алессандро, со мной, с одной из этих женщин, со всеми. Наливаю вина и залпом опрокидываю свой бокал.

— Надо встряхнуться, что-то я не в своей тарелке, — говорю я.

Луиза роется в сумке в поисках сигарет.

— Да, это иногда случается, — соглашается она.


После обеда Луиза ведет меня по заповедным местам Неаполя. Сначала к церкви Сан-Грегорио-Армено в монастыре бенедиктинцев. Возле входа вдоль стен стоят маленькие глиняные фигурки. Не успеваю я расспросить Луизу про это диковинное явление, как тут же забываю о нем, очарованный внутренним убранством церкви. Какое-то византийское великолепие, даже воздух кажется позолоченным от солнечных лучей, отраженных от потолка. Мы не одни: нас окружают туристы, длинной цепочкой заходит экскурсия местных школьников. Не так это место и недоступно, замечаю я Луизе. Я не должен сомневаться в ней, отвечает она и, схватив меня за руку, выводит из церкви и тащит за угол к большим железным воротам. Звонит в колокольчик. На боковом крыльце церкви появляется женщина. Это не монахиня. Больше похожа на домохозяйку. Она спускается по ступенькам, размахивая руками с причитаниями: «Madonna mia, mamma mia», — оттесняя нас, будто нечистый дух. Луиза стоит на месте, по-прежнему держа меня за руку. Подойдя к воротам, женщина презрительно оглядывает нас с головы до ног, всем своим видом осуждая наше безрассудство. Луиза что-то говорит, и тут же меж ними разгорается спор. Спор, в котором сквозит неприязнь, негодование и даже ярость, словно бабы мужика не поделили. Луиза пускает в ход полный набор неаполитанских характерных жестов, подкрепляя свои доводы. Делаю робкую попытку убраться подобру-поздорову, но Луиза не отпускает. Наконец женщина вскидывает руки к небу. Луиза улыбается. Женщина уходит и отпирает ворота.

— И так каждый раз. Здесь должен быть свободный доступ для публики, но ворота всегда заперты. Я ее просто измором беру. — Луиза тащит меня за руку. Поднявшись по ступенькам, мы через арку попадаем в прекрасный монастырский сад и садимся на каменную скамейку в тени апельсинового дерева. В центре сада бьет фонтан, окруженный скульптурами морских коньков. За фонтаном виднеются два изваяния: Иисус и самаритянка, сообщает мне Луиза. С того места, где мы сидим, кажется, будто изящные статуи бродят среди апельсиновых деревьев. Луиза пересчитывает сигареты в пачке и закуривает. Я блаженно вытягиваю ноги. Воздух вокруг нас напоен чудесной прохладой, шум города остался где-то далеко-далеко. Мы попали в городской оазис, благоухающий цитрусовыми, укрытый ветвями, защищенный от хаоса высокими древними стенами. Я едва не засыпаю, но Луиза толкнула меня локтем в бок: пора уходить.

Мы возвращаемся к глиняным фигуркам, и Луиза объясняет мне их назначение. По традиции в Неаполе на Рождество в домах с помощью этих крошечных фигурок устраивают сценки рождения младенца. Фигурки зовутся presepe, и чтобы купить их, люди съезжаются сюда со всей Италии. Ближе к Рождеству на этой улице не протолкнуться, полиции приходится даже ограничивать движение по кварталу. Обращаю внимание, что не все фигурки относятся к библейским сюжетам. Есть изображения каких-то мужчин в вечерних костюмах. Современные узнаваемые персонажи. Луиза говорит, что время от времени чей-то образ поражает воображение нации и находит свое воплощение в крохотной модели.

— А в сценах рождения младенца они присутствуют? — спрашиваю я.

— Не знаю: у нас это не заведено, — печально признается Луиза. Потом добавляет: — Хорошо еще, если мне вообще удается уговорить Алесса отметить Рождество.

— Он человек стойких убеждений.

— Обычно он поддается.

— Но тогда выходит, что у него нет принципов?

— Он любит меня, вот и все…

Вообще-то я этот разговор затеял в шутку, но Луизе, похоже, захотелось окончательно уяснить, чтобы я понял, насколько сильна любовь Алессандро.

Мы пересекаем виа деи-Трибунали, затем спускаемся по очень узкому переулку еще к одной церкви.

Луиза сообщает, что мы пришли посмотреть на небольшую икону Распятия, которая, как говорят, принадлежала святому Фоме Аквинскому, когда он жил в монастыре по соседству. Икона расположена над алтарем в самом конце вереницы молелен, отходящих от главного трансепта. Вокруг молельни — низенькая ограда с двустворчатой калиткой. Мы стоим футах в двенадцати, и потемневшее изображение видно смутно: вроде бы обычная сцена распятия. Луиза распахивает калитку.

— Что ты делаешь? — шепчу я, озираясь по сторонам.

— Не волнуйся, — успокаивает Луиза и проходит в молельню. Слегка нервничая, я следую за ней. Чтобы получше разглядеть икону, приходится перегнуться через алтарь, при этом наши руки соприкасаются.

— Чем эта икона была дорога Фоме Аквинскому? — задаю я вопрос, стараясь, чтобы голос мой звучал серьезно и благочестиво.

— Христос спросил Фому, чего он желает. Христос был готов дать ему все, что угодно.

— И что тот ответил?

— «Ничего, если не будет тебя», — задумчиво процитировала Луиза.

Я посмотрел на Луизу, внимательно разглядывавшую изображение. Бледное ее лицо светилось в неярком, почти чудотворном свете, исходящем от иконы. Так бывает, если позади холста установить лампочку, отчего все цвета живописи рассеиваются, образуя радужную туманность, окутавшую сейчас лицо Луизы. Явление, несомненно, не столь божественное, как деяния Аквинского, но тем не менее весьма трогательное.

Сумел бы Алессандро понять психологию мужчины, готового совершить убийство ради такой женщины, как Луиза?

Снова смотрю на икону. На вопрос Христа я бы ответил точно так же, как и святой Фома… если не считать того, что имел бы в виду Луизу. Слова мигом слагаются в молитву, звучащую у меня в душе. Оборачиваюсь к Луизе и произношу: «Ничего, если не будет тебя».

— Именно так он и ответил, — кивает она и неожиданно целует меня в щеку.

Мы покидаем церковь и идем обратно по виа деи-Трибунали. Я ошеломлен открытым непосредственным выражением ее чувств. Хочется затащить ее в узкий темный проулок и заключить в объятия. Хочется целоваться с ней демонстративно и страстно — как киношные влюбленные, мечтательные и до смешного наивные. Но вместо этого — мы как раз пересекали Соборную улицу — я обращаю внимание на собор:

— Мне нравятся соборы с куполами. Самый лучший, на мой взгляд, — Санта-Мария-дель-Фиоре во Флоренции.

Ноль внимания. Англичанка родом из лондонского предместья, Луиза усвоила неаполитанскую привычку считать остальную Италию чем-то несущественным.

Останавливаемся возле массивных лесов, закрепленных на высоких металлических перилах, за которыми виднеется простой, но внушительный фасад из черно-серого камня и громадная железная дверь. Очень похоже на громадный сейф. Проникнуть внутрь, судя по всему, невозможно.

— Еще одна церковь? — спрашиваю я.

Луиза просит подождать и скрывается в боковой улочке. Отсутствует она минут пять, и за это время меня едва не размазывает по стене пролетающая мимо «веспа», седок которой вознамерился не тормозя объехать группу школьников. Луиза появляется в сопровождении старика, чье потемневшее лицо и руки настолько шишковаты и заскорузлы, что больше похожи на искореженную бронзу, чем на человеческую плоть. Старик несет связку ключей на большом кольце: ни дать ни взять средневековый тюремщик. Он отпирает сначала ворота, а потом громадные двери, разводит створки, чтобы мы прошли. Вручив ключи Луизе, он исчезает. Мы входим внутрь, и Луиза запирает за нами двери. Оказываемся в ярко освещенном восьмиугольном нефе, разделенном на восемь маленьких алтарей, каждый из которых приютил большой запрестольный образ. Высоко над нашими головами сквозь прорези в восьмигранном куполе бьют солнечные лучи, пронзая воздух с такой ощутимой силой, что уподобляются золотым копьям, которые невидимая мощная рука мечет сверху в мраморный пол.

— Это часть старинной неаполитанской богадельни, называемой Пио-Монте-делла-Мизерикордиа. — Луиза тщательно выговаривает название, дабы мой английский слух уловил, что оно содержит такое понятие, как «страдание». Луиза поясняет, что «misericordia» означает «милосердие», «жалость», а не страдание. Она указывает на огромное полотно, висящее перед нами над центральным алтарем.

— «Семь дел милосердия», — говорит Луиза. — Караваджо.

Я потрясен:

— Я в восторге от Караваджо. У меня в книге есть маленькая репродукция этого шедевра.

Скамей нет, просто пять рядов деревянных стульев. Мы усаживаемся лицом к скупо освещенной картине.

— Как получилось, что нас сюда пустили?

— Здесь то же самое, что и в монастыре: официально открыто для посещений, на деле же все наоборот. Если очень захочется, можно договориться, чтобы прийти еще раз. Попав сюда впервые, я постаралась подружиться со стариком. Теперь если он здесь и в хорошем расположении духа, то пускает меня. Картина упомянута во всех путеводителях, но обычно никому не удается ее увидеть. Тебе очень повезло.

— Очень, — киваю я.

— Не выношу всех этих легковесных художников Возрождения. Всех этих Боттичелли. А этот… он был порядочной дрянью, вроде нынешних панков.

— С талантом, — добавляю я.

— Ты знаешь, что я имела в виду… — говорит Луиза. Потом, помолчав, тихо и неторопливо произносит: — Вот здесь меня можно найти, когда у меня на душе тяжело. Правда, не всегда удается сюда проникнуть. В Неаполе трудно по-настоящему уединиться. Даже дома. Ведь это дом Алесса. Он прожил в нем всю жизнь. Я бываю там очень одинокой, но одиночество и уединение — разные вещи. Потому и прихожу сюда.

Слова Луизы не звучат ни задушевно, ни снисходительно. Она констатирует: радость жить в этом городе и быть замужем за Алессандро имеет и оборотную сторону. Луизе приходится искать приюта, убежища, места для духовного уединения. Пусть это будет небольшая часовня с великим Караваджо. Я беру ее за руку в дружеском порыве, потому что впервые хочу поделиться с Луизой обычным человеческим теплом — без плотского желания.

— Хорошо, что ты привела меня сюда, — говорю я, глядя на нее сбоку и следя за тем, как она рассеянно покусывает нижнюю губу.

Некоторое время Луиза сидит тихо, потом говорит:

— Хватит меланхолии, — и мягко отнимает свою руку.

Должно быть, я совершил ошибку: уж слишком решительно она отстранилась. Что ж, это ясное свидетельство ее равнодушия ко мне. Игривые нежности, которыми мы обменивались в течение последних двух дней, ровно ничего не значат. Меня мутит. Я унижен. Одурачен. Тут же холодно отказываюсь идти с ней на поиски старика, чтобы вернуть ключи. Луиза, похоже, ничего не замечает, а когда возвращается, я уже не нахожу в ней и следа отстраненности. Она берет меня под руку. Мы снова выходим на Спаччанаполи, и Луиза спрашивает, понравилась ли мне экскурсия по Неаполю. Чувствую, как она сильнее прижимается ко мне. Луизе хочется услышать похвалу, уверения, что она сделала прекрасный выбор и показала себя превосходным гидом.

— Я чудесно провел время.

— А еще ты узнал, как в Неаполе принято вести дела.

— Ты это про что? — спрашиваю я.

— Ну, знаешь, здесь известны три основных способа деловых отношений. Монастырь: всегда можно добиться того, чего хочешь, если не жалеть времени на споры. Частная молельня с иконой: ошибка только тогда является таковой, если кто-то ее замечает. Пио-Монте-делла-Мизерикордиа: можно открыть любую дверь, если знать нужных людей. Понял? Я тебе не просто милашка-симпатяшка. — Прижавшись друг к другу, мы пробираемся сквозь вечернюю толпу. Наверное, мы похожи на влюбленную пару.

— Теперь нам нужно кое-что купить, — объявляет Луиза. По дороге к скоплению магазинов у подножия холма Луиза посвящает меня в существенные подробности современной неаполитанской жизни. Продавцы «паленых» компакт-дисков. Бездомные на вонючих одеялах, расстеленных возле исторических памятников. Юнцы сомнительной наружности (Луиза зовет их scugnizzi), болтающиеся без дела.

— Возможно, в других городах, — говорит она, — они какие-то жалкие, потрепанные, но здесь… Смотри: волосы темные, кожа смуглая, глаза темные, взгляд угрюмый — поневоле закрадутся мрачные мысли. Я наблюдала за ними. Мальчишки лет восьми, не больше, сидят на крылечках домов, смотрят во все глаза. Красавчики — глаз не оторвешь, но, увы, далеко не ангелы. В половом отношении здесь, наверное, очень быстро созревают. Как они смотрят на женщин! Даже такие малыши. Как будто точно знают, что с теми делать, если представится случай. Я тебе скажу: это, конечно, нехорошо, но я чувствую желание, когда на меня так смотрят.

— Восьмилетние?

— Может, не такие юные… но лет пятнадцати — точно настоящие маленькие самцы.

— Ты сама от них мало чем отличалась.

— Я была сексуальной, как неаполитанский мальчишка? Это мне нравится, — улыбается Луиза и неожиданно спрашивает: — Рыба или мясо?

— Прости?

— Сегодня вечером. Рыба или мясо? Ты что хочешь? Ты рыбу любишь?

— Да.

— Значит, рыба. За мной!

Мы идем на маленькую оживленную улочку, которая оказывается сплошным рыбным рынком. Рыба лежит в картонных коробках, составленных в ряды, что тянутся по всей длине улицы. В лучах заходящего солнца чешуя сверкает миллионами серебристых монеток. Если взглянуть на длинные рыбные ряды под небольшим углом, то они становятся похожими на блестящий извивающийся хвост гигантского морского змея.

— Хочу запечь рыбу и подать ее alia napoletana. Это компромисс.

— Какой компромисс?

— И обычай соблюдается, и рыба не жарится.

— А рыба с чем?

— Что-то вроде рагу из томатов, каперсов, черных маслин, кедровых орешков. Полагается еще добавлять изюм, но я его не люблю.

— Звучит потрясающе!

— Остается только решить насчет рыбы. Для этого блюда нужна треска, но какая в ней экзотика, если ты англичанин, правда?

Останавливаемся на морском окуне. Его на наших глазах потрошат на черной мраморной плите. Покупаем каких-то моллюсков для пасты. Луиза замечает, что я таких моллюсков в жизни не пробовал. Остальные продукты мы покупаем на соседней улице. Томаты, уверяет Луиза, лучшие в мире, потому что растут на склоне Везувия. Она кладет мне в рот маслину, достав ее прямо из бочонка.

С покупками покончено. В руках у нас три тяжелых пакета. Я сообщаю Луизе, что решил принять ее приглашение погостить у них с Алессандро. Мне только нужно забрать вещи из пансиона. Но как же Луизе добраться домой с покупками? Приходится позвонить Альфредо, их шоферу. Опять использование казенного автомобиля в личных целях. Машина прибудет через десять минут.

Мы сидим на скамейке, пакеты у нас под ногами. Луиза устало кладет голову мне на плечо:

— Не возражаешь?

— Конечно, нет.

Глаза у нее закрыты. Я думаю, что бы такое сказать, но боюсь, как бы не вышло какое-нибудь безумное уверение в любви, какое-нибудь страстное, бездумное, абсурдное предложение уехать завтра со мной: мол, начнем все сызнова там, где это оборвалось десять лет назад. Заставляю себя промолчать. Зато душа моя и тело замирают в предвкушении: абсолютное удовольствие видеть ее лицо каждый день, ее тело каждую ночь. Воображение разыгрывается, я отдаюсь его власти. Склоняю голову к Луизе, закрываю глаза и грежу наяву… Кругом не смолкает гортанный говор жителей Неаполя.

2

Никак не решу, как мне поступить. Наверняка я должен синьоре Мальдини, но сколько точно — увы, не знаю. Я настроен выяснить, во что мне обойдутся следующие две ночи, и отдать ей остаток: лучше переплатить, чем недоплатить. Подойдя к дому, слышу звуки работающего телевизора. Дверь отпираю не торопясь, чтобы не застать синьору Мальдини врасплох. Получается наоборот: я сам столбенею, войдя в комнату. Я с трудом узнаю женщину, стоящую у двери в кухню. Исчезли домашний халат, черное платье, стоптанные туфли без каблуков — вместо этого красивое новое голубое платье, затянутое в талии кожаным поясом, и новые туфли на высоком каблуке. Но это еще не все: ее прическа, этот кособокий улей, тщательно и ровно уложена, даже стала пышнее. Немного косметики, нитка жемчуга на шее, золотые браслетки на руке. Сногсшибательный вид! Могу представить, как рада синьора своему новому наряду. Совершенно неожиданно она обнимает меня со словами: «Grazie, signor». Старушка благодарит меня за свое преображение? Поддакиваю: «Bella, bella, signora». Моя похвала вызывает застенчивую улыбку: радость от нового наряда возобладала над обычной невозмутимостью. Владей я итальянским в должной мере, я сказал бы что-то вроде: попалась, голубушка, а ты отнюдь не так бесстрастна, как хотела казаться. Синьора Мальдини не может удержаться от смеха и отправляется на кухню, откуда вскоре доносятся знакомые звуки приготовления кофе.

Понимаю, что уйти сегодня вечером не смогу. Утром я ей еле-еле втолковал, что уезжаю завтра в четыре часа, и, если я уйду сейчас, после того как только наметился прогресс в отношениях, синьора оскорбится. А я этого не хочу. Плюс ко всему эта комната мне нравится. Я успел привыкнуть к семейству напротив, спорящему за завтраком, к гулким ударам по мячу под окнами, болтовне соседок, мелодично звенящей меж бельевых веревок, отчего улочка делается похожей на громадный струнный инструмент.

Синьора Мальдини приносит кофе и садится рядом. Пододвигает маленькую чашечку через стол и закуривает сигарету. Мы молча смотрим на экран телевизора. Идет какая-то телевикторина, и синьора Мальдини то и дело что-то выкрикивает. Стоит ей угадать правильный ответ — и она хлопает в ладоши. Когда же ошибается, то бормочет: «Madonna mia» — и качает головой. Я смотрю на нее и, желая подбодрить, тоже качаю головой. Похоже, мы с синьорой Мальдини подружились.

В семь тридцать принимаю холодный душ, надеваю чистую одежду. Мятый и небритый, я выгляжу почти как бродяга. Для гостя президента суда вид у меня неподходящий. Туфли надеваю на босу ногу. Они такие старые и кожа их настолько мягкая и эластичная, что я почти не чувствую их на ногах. Вместе с длинным ключом кладу в карман несколько тысяч лир.

Я иду к улице Монтеоливето, чтобы поймать такси. А ведь уже много месяцев, если не лет, я не чувствовал себя так хорошо. И не важно, что моя жизнь дерьмо: в данный момент она благоухает. Вчера этого не было и завтра уже не будет. Завтра я еду домой. Произношу это вслух: «Завтра я еду домой». И в то же время знаю, что не поеду. Зачем ехать домой и наверняка мучиться страданиями, когда здесь я могу, пусть на короткое время, стать счастливым? Вытягиваю перед собой руки, как будто и впрямь взвешиваю обе перспективы. Счастье здесь — страдание там. Стараюсь по справедливости оценить значение каждой. Счастье, хотя и намного легче, куда щедрее, и мои весы показывают в его сторону. А что до моей службы, то консультирование уже дело прошлое. Я наконец-то уверен, что провел черту, такую же прямую, как и разделяющая Неаполь Спаччанаполи. Моя новая жизнь начинается здесь. Сейчас. С этой минуты. Всего-то и делов, что написать в благотворительную организацию, отменить прямые выплаты и постоянные заказы, и я смогу остаться в Неаполе хоть на целый месяц. Почему я этого не сделал еще несколько недель назад?

Пойду-ка я, пожалуй, пешком. Слишком взволнован и возбужден, чтобы брать такси. Принятое решение наполняет мышцы новой силой. Все кажется мне простым и ясным. Я широко размахиваю руками. Такое ощущение, будто я бегу, даже вприпрыжку, большими пружинящими шагами. Чувствую в себе ребячью легкость. Так и тянет рвануть вниз по широкой Римской улице, но, похоже, тело этому воспротивится. Не стоит слишком демонстрировать присутствие духа, пусть даже для этого есть все основания.

Решаю срезать путь и пройти через Испанский квартал. Не стоило бы: дело небезопасное в столь поздний час. Но сейчас я в себе уверен. Едва свернув с радужно освещенной Римской улицы, погружаюсь в бурую темень. Никаких уличных фонарей. Лишь сочится слабенький желтый свет из окон да мелькнет кое-где неоном старенькая вывеска. Такое впечатление, что темнота приглушает даже звуки ночи: лай собак, дребезжащее звяканье жестяной банки, поддетой чьей-то ногой, голоса людей, которые рядом, но не видны, в теплом недвижимом воздухе бьется многоголосое эхо теле- и радиопрограмм. Все вокруг, кажется, опустело, но бросаешь взгляд в раскрытые двери полуподвалов и видишь, как семьи сидят за ужином: перед ними миски макарон, кувшины с вином, бутылки воды, буханки хлеба, руки так и мелькают, накладывая, наливая, передавая. Внезапно понимаешь, что вокруг полно жизни. Добавить сюда доступ к книгам да итальянский вариант «Радио-3» — и получится именно то, как я хотел бы жить, — по-эпикурейски. Насущные потребности удовлетворены: крыша над головой, еда, общество, музыка. А для уединения можно воспользоваться методом Луизы.

Почувствовав некоторую усталость, остальной путь проделываю на такси. Распахиваю чугунные ворота и взбегаю по ступеням. Тяжелая дверь открывается, едва я оказываюсь на площадке. Луиза приглашает меня войти, прикладывая к губам длинный тонкий палец. Слышу, как кто-то играет на рояле. Луиза ведет меня в просторную кухню. Над крепким деревянным столом на треугольном кронштейне висят кастрюли со сковородками. Три больших разделочных места хранят следы многих и многих лет работы. Солидная плита с венчиками голубых язычков пламени, горящих под горячими чугунными решетками, на которых свободно умещаются три огромные сковородки. Эта кухня — для профессионала. Никаких изысков и причуд. Кухня мужчины. Что и говорить, Луиза не в полной мере соответствует образу хозяйки дома.

— Он пришел поздно, — шепчет она. — Часик должен поиграть. Ну, скажу тебе, стряпать и вести себя тихо на кухне невозможно. — Только теперь Луиза целует меня: быстрое, машинальное чмоканье в щеку. — Извини, я, наверное, плохая хозяйка. Сейчас приготовлю тебе что-нибудь выпить.

Луиза наливает белое вино в два высоких бокала.

— Поэтому, — говорю я, — ты открыла дверь еще до того, как я постучал?

Она кивает и пьет вино мелкими глотками. Звуки рояля приглушены: дом велик, и с Алессандро нас разделяют несколько комнат. Подхожу к двери и приоткрываю ее. Ноктюрн Шопена. Хорошо играет.

— Неплохо.

— Это Шопен, — сообщает Луиза.

— Знаю.

— А я знаю лишь потому, что, кроме этого, он ничего не играет. Одержимый какой-то. Для меня это малость утомительно.

— Так и есть, — говорю я.

Луиза подходит, прижимая бокал к груди:

— Ты доволен, как мы провели время?

— Очень, — отвечаю со всей теплотой, на какую способен. И тут вспоминаю о своем решении остаться еще на месяц. Хочу поделиться этим просто в надежде, что реакция Луизы, какой бы она ни была, на меня не подействует. Говорю: — Кстати, я думаю немного задержаться в Неаполе.

— Правда? — Она явно довольна, но говорит тихо из опасения потревожить мужа. — Потрясающе. Надолго?

— На несколько недель.

— Несколько недель? А как же твоя новая работа?

— Я больше этим делом заниматься не хочу.

Услышанное тревожит Луизу, она прижимает ладонь ко рту, как будто услышала нечто ужасное.

— Это ведь не из-за Алессандро, нет? Не следовало ему вмешиваться.

— Да нет, дело совсем в другом.

— Иногда я думаю, что люди поступают так, как он говорит, потому что он судья.

— «Джим, повелеваю вам изменить свою жизнь!» — произношу я, неумело подражая грубоватому выговору Алессандро.

— Ш-ш-ш, — шипит Луиза, округлив глаза.

Рояль умолкает.

— Ну вот, теперь мы будем виноваты.

Открывается дверь, и появляется Алессандро. Молча смотрит на нас обоих и, похоже, ни Луизу, ни меня не узнает. Потом обводит пристальным взглядом кухню — столешницы, разделочные места, плиту. Он явно выискивает что-то непривычное, какое-либо подтверждение того, что ему нашептала интуиция: в его отсутствие что-то произошло. Наконец лицо судьи расплывается в улыбке.

— Джим, рад приветствовать. — Алессандро делает шаг вперед, и тут же моя рука исчезает в его здоровенных лапищах. — Я на рояле играл. Должен… успокоиться. Луиза обычно ведет себя тихо, как мышка. Так что, услышав шум, я понял, что вы здесь.

— Вы отлично играете, — говорю я. — Шопен, если не ошибаюсь?

— Приятная музыка. Но в то же время серьезная. Мне нравится… как вы это называете… — В поисках подходящего слова он оборачивается за помощью к Луизе.

— Детализация, запутанность, сложность… — перечисляет та.

— Прекрасно, — кивает Алессандро. — Вот все это. И красота. Хорошо играется. Вам нравится Шопен?

Тянет солгать, но вместо этого довольно сбивчиво произношу:

— И да и нет.

— А классическая музыка? Или вы заодно с Луизой и ее друзьями? — Звучит это так, будто речь идет о его дочери.

— Нет, — отвечаю, — я люблю классическую музыку. Но Шопен, по-моему, слишком вычурный, очень часто ему недостает изысканности. А именно к ней он, как мне кажется, и стремился.

Алессандро, не торопясь, обдумывает сказанное. Наконец, отыскав, по-видимому, какой-то смысл в моих словах, подводит черту:

— А вот для меня — после целого дня работы — он совершенен.

— Вполне вас понимаю.

Алессандро наливает себе вина и опирается о стол.

— Ваше утреннее выступление было впечатляющим. Весьма благодарен вам, — произношу я.

— А, да, утром. Я и забыл. Вам было интересно? Я на дирижера похож, нет? На дирижера оркестра. — Он взмахивает руками, словно дирижируя.

Меня приглашают к столу. Луиза предлагает мне стул. Обхожу стол и усаживаюсь. Она садится напротив, расставив на столе три чистых бокала и две открытые бутылки красного вина. Оказывается, еду будет подавать не кто иной, как Алессандро. Он поднимает крышку с одной из больших сковородок и, вытянув шею, принюхивается.

— Perfetto, Louisa, perfetto.[36]

Луиза горделиво смотрит на меня. Алессандро достает из шкафа три глубокие тарелки и раскладывает пасту с моллюсками. Приправляет сверху пармезаном и протягивает нам по тарелке. Затем вручает округлые вилки и ложки. Луиза встает и приносит хлеб со словами:

— Вечно он о чем-то забывает.

Мы набрасываемся на еду. По примеру Алессандро я то и дело добавляю приправ к себе в тарелку: черного перца, кусочек морской соли, посыплю еще немного пармезаном или сбрызну оливковым маслом — каждая добавка меняет вкусовую гамму.

Луиза сообщает Алессандро о моих планах, которые встречают сердечное одобрение: по его мнению, месяц — это минимальный срок для полноценного пребывания в Неаполе. Потом по инициативе хозяина мы возвращаемся к судебному процессу. Алессандро хочется обсудить его рабочий день, и, думаю, не будь меня в суде, разговор вряд ли приобрел бы иную направленность. Основная трудность, с какой сталкивается обвинение, объясняет Алессандро, в том, что адвокат гангстера Сонино старается оттянуть время появления его клиента в суде, с тем чтобы вырвать оправдание, поскольку согласно итальянскому закону о гражданских правах если обвиняемый содержится под стражей дольше определенного времени, то дело прекращается. В данном случае обвиняемых девять человек, и Сонино дает против них показания, а до конца срока остается всего четыре недели. После многих недель правовых дебатов Сонино ожидали сегодня, но затем суду было заявлено, что он болен. Было затребовано заключение врача. Врач нашел, что обвиняемый практически здоров, если не считать легкого недоедания. Завтра он предстанет перед судом, уверяет меня Алессандро. Он полагает само собой разумеющимся, что коль скоро я остаюсь, то непременно захочу последить за ходом процесса. Мне советуют прийти пораньше: денек выдастся суматошный.

— Суматошнее, чем сегодня? — спрашиваю я.

Алессандро наклоняет большую голову:

— Сегодня еще до заседания все знали, что Сонино не появится. Завтра будет совсем другое дело. — Потом он интересуется, как я себя чувствовал на галерее для публики.

— Неуютно, — замечаю я.

Он обращается к Луизе за помощью:

— Неуютно? Я не понимаю.

— Inquientante,[37] — поясняет она.

— А-а, — тянет Алессандро. — Луиза рассказывает, там была Еугения Саварезе. Очень могущественная женщина. Я знаю ее много лет.

Это заявление меня поражает, но уточнить, что имеется в виду, я не решаюсь: не хочу, чтобы он подумал, будто мне интересны только его отношения с каморрой.

— Я помог ей подняться по лестнице.

— Очень добрый поступок, — кивает Алессандро.

Меня так и подмывает поинтересоваться, таит ли появление на галерее для публики какую-либо опасность для меня, но, сочтя подобный вопрос бестактностью, вместо этого спрашиваю о том воинственном молодчике, который показался мне самым неприятным. Алессандро разговаривал с ним в конце заседания. Лоренцо Саварезе. Внук Еугении. Алессандро сообщает, что Лоренцо был вторым человеком в группировке «Каморра модерна», правой рукой Сонино. Сонино считался (и в каком-то смысле считается до сих пор) capo di tutti capi, боссом всех боссов. Узнаю, что Саварезе, очень горяч, но еще и вполне разумен; на процессе он, Саварезе узнает о себе самом кое-что новое. Чувствую, это важное открытие для Алессандро в его попытках постичь психологию гангстера. Спрашиваю про Сонино, но Алессандро останавливает меня, подняв руку — жест очень похож на тот, каким он сегодня утром призывал зал суда к тишине. Я умолкаю на полуслове.

— Я вам расскажу, — произносит он, — но прежде позвольте подать рыбу.

Встает и направляется к духовке. Открывает дверцу, выпуская громадный клуб жара, и, втиснув руку в толстую варежку-прихватку, достает завернутую в фольгу рыбу, которая лежит на противне, напоминая спящего космонавта. Тем временем Луиза собирает грязные тарелки, складывает их в большую прямоугольную мойку и тут же садится обратно за стол со слегка виноватым видом. Неужели даже это может быть расценено как нарушение распределения домашних обязанностей? Алессандро подает нарезанную рыбу на стол. Затем возвращается к плите, снимает крышку с булькающей кастрюли и склоняется над ней.

— Perfetto, Louisa, perfetto, — повторяет он, раздувая ноздри и вдыхая ароматные пары. Потом несет кастрюлю к столу. Пока он раздает тарелки, я искоса гляжу в кастрюлю. В ней томатный соус с приправами, что Луиза покупала накануне. Апессандро усаживается за стол, берет обернутый фольгой кусок рыбы и укладывает себе на тарелку. Луиза делает то же самое, а за нею следом и я. Развернув фольгу, мы поливаем рыбу соусом с помощью черпачка. Мякоть морского окуня и в самом деле замечательная, плотная и сочная. И соус ей не уступает: легкий, пахучий, ни один из ингредиентов не перебивает аромата других, не портит вкуса рыбы. Я расточаю Луизе щедрые похвапы, приговаривая, что ничего лучше я уже давно не едал.

— Кстати, хлопоча у плиты, я не проронила ни звука, — замечает она, сверкнув взглядом на мужа.

Алессандро откладывает нож и тянется к жене через стол. Он ее не касается, но само движение, порыв безошибочно свидетельствуют о преклонении, как будто даже о его неспособности в полной мере наделить ее любовью, которой она заслуживает. Луиза спокойно улыбается уголками губ. Во взгляде ее светится обожание, позволяющее Луизе терпеливо сносить придирчивость и мелкие капризы мужа. Момент трогательный. Я поднимаю свой бокал. Алессандро тут же поднимает свой.

— За что? — спрашивает он.

— За Луизу.

Луиза изумлена:

— За меня?

Алессандро тоже не очень понимает, с чего это я удостаиваю его жену такой чести, но скоро осознает. Благодаря ей мы собрались здесь, она свела нас вместе, приготовила чудесную еду: то и другое заслуживает тоста. Алессандро польщен. Мы со звоном сдвигаем бокалы. Потом Алессандро решает, что теперь его черед произносить тост.

— За ваше пребывание в Неаполе, — говорит он.

Мы поднимаем бокалы. Алессандро смотрит на Луизу, явно желая, чтобы она тоже приняла участие в обмене здравицами, предложив выпить за что-нибудь. Подумав немного, Луиза, глядя на меня, восклицает:

— За нашего нового друга!

— Благодарю вас. — Вежливо отвечаю я и добавляю: — За моих новых друзей!

— Это мой тост! — резковато бросает Луиза и повторяет: — За нашего нового друга!

Алессандро вторит ей.

Ставим бокалы на стол и продолжаем трапезу. Я собираюсь вторично просить Алессандро поведать мне историю про Джакомо Сонино, когда он, сделав два больших глотка вина, сам начинает рассказ.

Последние десять лет никто не нагонял на неаполитанцев такого страху, как Джакомо Сонино. Будучи лидером «Каморра модерна», он несет ответственность за девяносто процентов всей преступной деятельности в городе и за его пределами: убийства, контрабанда, проституция, доставка наркотиков, рэкет и «крышевание», даже уличные ограбления. Его банда заполнила пустоту, образовавшуюся после того, как в конце 80-х годов завершилась война между кланами «Нуова каморра органиццата» и «Нуова фамилья». Воспользовавшись случаем, Сонино набрал себе молодых парней, каких смог чем-то увлечь или подчинить. А в Неаполе таких молодых парней хватает. В образовавшейся банде кровных связей было немного. Преданность обеспечивалась посвящением в гангстеры, неукоснительной круговой порукой (omerta) и легендой о Сонино. Легенда эта включала университетское образование (вещь почти неслыханная среди южноитальянских организованных преступных сообществ), склонность к поэтическим упражнениям (здесь он, правда, менее оригинален), а главное, что Сонино оказался наделен своего рода бессмертием, выйдя невредимым из схватки с тремя вооруженными громилами. Алессандро поясняет, что для неаполитанцев, крайне склонных к суевериям, быть везунчиком — это самое сильное качество, каким может обладать человек.

— И это все правда? — спрашиваю я.

— У него много шрамов.

— Тогда почему он раскаялся?

— Много людей загубил.

— Сколько человек?

— Десять.

Почему-то меня это не поражает.

— Сколько ему лет?

— Тридцать три.

Это поражает больше. Оказывается, он моложе меня.

— Чем же ему поможет раскаяние?

— Если бандитов осудят, то он получит новое имя, — говорит Алессандро. По его тону понимаю, что он презирает эту систему и сделки, которые в ней совершаются, и в то же время молча соглашается с тем, что эти самые сделки — единственный способ усадить преступников за решетку.

Пробую подойти с другой стороны:

— Почему Сонино тянет с показаниями, если это означает, что бандитов выпустят, а его нет?

— У него даже в тюрьме много власти.

— Тогда зачем же он пошел на сотрудничество?

— Он сложный человек. Но ненавидит Саварезе. Саварезе сходится… — Алессандро плотно сводит пальцы обеих рук в кулаки, — Саварезе сходится с людьми. Вам это понятно? Как в старой каморре. Он заботится о них. У него есть честь, как говорится.

— А вы как считаете?

Вопрос глупый. Алессандро молитвенно складывает ладони. Меняю подход:

— Кто, по-вашему, выиграет? — Я имею в виду Сонино с Саварезе, забывая, что на самом деле состязание идет между каморрой и законом.

При этих словах Алессандро вздыхает и качает головой:

— Не так все просто, Джим. И процесс этот не так-то прост.

И я узнаю о крупной неудаче правосудия в начале 80-х годов. Хотя сам он в том деле не участвовал, все же вспоминать ему тяжело. После того как направленный против мафии закон сделал преступлением саму причастность к преступной организации (то был единственный способ добраться до intoccabili, «неприкасаемых», мафиози, забравшихся так высоко, что лично больше в преступных деяниях не участвуют), неожиданно появились десятки pentiti, обвиняющих тысячи своих дружков по каморре. Было решено осудить всех вместе, в одном судебном процессе — maxi-processo. Длился он три года и почти целиком держался на показаниях свидетелей о том, что обвиняемые так или иначе принадлежали к каморре.

— Всего и дела-то? — изумленно спрашиваю я.

Жест Алессандро (плотно сжатые пальцы обеих рук возле груди) лучше всяких слов говорит мне, что он считает все это большой глупостью. Сначала почти все были осуждены, а затем выпущены по обжалованию приговора. Свидетельства pentiti оказались настолько ненадежными, что в прах рассыпались перед жесткой требовательностью апелляций.

— Вот почему этот процесс так важен, Джим. Вот отчего так важно понять Сонино. Если он скажет нам правду и мы вынесем обвинительный приговор, то не попадем впросак, как в прошлый раз.

— Я думал, что этих людей обвиняют во взрыве машины?

— Есть показания одного Сонино, — говорит Алессандро.

— И каковы же шансы, — спрашиваю я, — добиться осуждения, основываясь только на его показаниях?

— Осудить легко, — отвечает Алессандро нетерпеливо. — А вот сделать так, чтобы…

— …крепко-накрепко, — вмешивается Луиза, не дожидаясь, пока муж найдет нужное слово или попросит помощи.

— В том и заключается моя работа президента, чтобы отыскать истину. Другие судьи на maxi-processo… им хотелось только осудить. И это очень плохо. Я не виню pentiti. Я виню судей. Они слабо провели процедуру дачи показаний.

Луиза добавляет:

— Поэтому суд и тянулся так долго.

— До упора, — говорю я.

Луиза кивает.

Алессандро начинает раздражаться. Процесс изматывает его. Закон и справедливость отступили на второй план перед ограничениями — следствием ущерба от поражения системы юстиции и необходимости не допустить подобного впредь. Теперь вся ответственность — на Алессандро, который с самого начала стремился к истине, а не к осуждению. Неудача maxi-processo ударила и по борьбе против каморры, поскольку дискредитировала и министерство юстиции, и всю идею pentiti, ведь впервые столько членов каморры нарушили кодекс omerta: десятки пошли на сотрудничество, в том числе пять-шесть очень влиятельных фигур. Распорядись судейские своими козырями разумно, и один из непреодолимых барьеров в борьбе с такого рода преступной организацией — кодекс молчания — был бы разрушен, а это смертельный удар по всей преступной среде. Получилось же, что обвиняемых оправдали, a pentiti бросили в тюрьмы. Стоило это миллионы, для суда отстроили новое помещение, о процессе сообщалось в новостях по всей стране. Это был великий позор.

Закончив есть, мы отодвинули тарелки на середину стола. Я сыт, и Алессандро, похоже, тоже. Он обращается ко мне:

— Итак, Джим, вы больше не будете консультировать?

Не уверен, что делился с ним своими планами на этот счет. Я почувствовал раздражение, но на вопрос отвечаю утвердительно.

— Чем же вы займетесь? — спрашивает он напрямик.

Смотрю на Луизу. Идя сюда, я радовался тому, что не знаю ответа. Теперь же заявить так было бы бессмысленно. Впрочем, отвечать мне не приходится: Луиза приходит на выручку. Принимаясь собирать тарелки, она произносит:

— Если бы у тебя был свободный выбор… Если бы ты мог выбрать что угодно на свете…

Я смотрю на Алессандро: судя по всему, его такой подход устраивает.

— Стану великим скрипачом, — говорю я.

— А-а! — одобрительно вздыхает Алессандро. — Скрипка, по-моему, самый чувственный и самый интеллектуальный инструмент. Вы знаете, что в Италии всегда делали самые лучшие скрипки?

— Знаю.

— Вы играете?

Сокрушенно качаю головой.

— А-а, — вновь произносит он, только на этот раз разочарованно. Похоже, Алессандро искренне расстроен, что мне не суждено стать скрипачом.

Я восхищаюсь замечательной двойственностью этого человека: он романтик и вместе с тем практичен, да к тому же способен выразить обе эти ипостаси простым междометием.

— Чем еще вы могли бы заняться? Возможно, политикой?

Понятия не имею, с чего такое пришло ему на ум. Может, виновата в этом первоначальная путаница в отношении моей работы, которая и привела Алессандро к выводу, что возможным выбором моей дальнейшей карьеры станет политическое консультирование. А может, он предлагает заняться политикой всякому, кто нуждается в жизненном наставлении?

— Нет. Зато я частенько подумывал, а не делать ли мне сыры.

— В самом деле? — встрепенулся Алессандро.

— Да, — говорю я застенчиво: вообще-то это чистая правда, но я ляпнул наобум и на такую реакцию вовсе не рассчитывал.

— Почему? — спрашивает он.

Честно говоря, я не знаю почему, если не считать того, что это лакомство обожаю, да еще как-то раз мне сказали, что у меня хороший вкус на сыр. В конце концов я так и отвечаю.

Алессандро кивает и внимательно всматривается в мое лицо. По-моему, отыскивает во мне черты, говорящие о склонности к сыроварению. Тем временем Луиза ставит перед нами гарелку, на которой лежит нечто, напоминающее кусок какого-то пирога в окружении аккуратных шариков белого мороженого.

— Как по волшебству, — говорит Луиза. — Сыр.

— Сыр?

— А вы знали, что Неаполь — родина моцареллы? — замечает Алессандро. — Лучше сыра не найти.

Я качаю головой и, указывая на пирог, спрашиваю:

— Что это?

— Дикая спаржа, — говорит Луиза.

— Господи! — восклицаю я и чувствую, что ко мне возвращается аппетит.

Мне предлагают попробовать моцареллу. Алессандро очень хочется узнать мое мнение после того, как я признался в своей любви к сыру. Отрезаю порядочный кусок. Сыр нежный, сливочный, влажный, тает во рту. У меня нет слов, чтобы выразить свои ощущения: просто мычу на все лады от удовольствия.

Алессандро доволен.

— Я люблю сыр стилтон, — говорит он. — Чудесно!

Увы, сравнительный анализ английских и итальянских сыров, призванный свидетельствовать о достижениях той или иной страны в этой области, окончен. Полагаю, Алессандро, хотя и находит сыроварение интересным и, возможно, подходящим для меня занятием, сам мало что может сказать на сей счет, разве что спросить мое мнение об итальянском сыре и сообщить, какой из английских предпочитает.


В течение получаса мы пощипываем ром-бабу и попиваем граппу. Алессандро все реже участвует в беседе и, кажется, погружается в состояние блаженной отрешенности. Мы с Луизой толкуем о планах на ближайшие недели, о моем намерении остаться у синьоры Мальдини. Решаю рискнуть и еще раз появиться в суде. Мы договариваемся встретиться завтра. Во время разговора Луиза не выпускает руку Алессандро, покоящуюся на столе, рассеянно перебирая его толстые пальцы. Я обращаю внимание, как ее белые изящные руки резко контрастируют с огромными смуглыми руками мужа. Так и кажется, что они воплощают все, что есть привлекательного в противоположном поле. Могу себе представить, какой восторг Алессандро и Луиза испытывают, лежа обнаженными в постели. Это, должно быть, и есть ключ к их взаимному сексуальному влечению. Сказка о крестьянине и принцессе. Уверен, что с половой жизнью у них все в порядке.

Уже одиннадцать часов. Пора прощаться: у Алессандро завтра трудный день. Муж и жена вместе провожают меня до двери и приглашают провести выходные в их доме в Сорренто. Оба уверяют, что мне понравится лимонная роща и царящая там прохлада.

Уже за порогом Алессандро спрашивает, как я намерен добираться до пансиона. Отвечаю, что пойду пешком.

— Мой водитель вас отвезет, — говорит хозяин и, подойдя к столику в прихожей, снимает телефонную трубку. Через некоторое время внизу заурчал мотор. Алессандро обещает, что помашет мне рукой завтра в зале заседаний. Его в высшей степени забавляет выражение беспокойства на моем лице. Мы все обмениваемся поцелуями, и я быстро спускаюсь по ступеням к воротам, где оборачиваюсь в последний раз. Они стоят в дверях: Луиза со сложенными на груди руками и Алессандро, обнявший жену. Подъезжает «альфа-ромео», и я залезаю в нее. Вспоминаю, как пару дней назад сидел в этой машине с Луизой и Алессандро и с пренебрежением думал о себе. Вот, дескать, человек достиг уже среднего возраста, а похвастать-то и нечем. Зато сейчас у меня прямо противоположные ощущения: чувствую себя так, словно жизнь только начинается.

3

Добравшись до третьего яруса Дворца правосудия, еще вчера пустовавшего, еле продираюсь через толпу людей возле входа на галерею для публики. По обе стороны от двери стоят два вооруженных полицейских. Окружающие бранятся на них, явно стараясь уколоть побольнее. В толпе замечаю нескольких женщин, которых видел вчера. Положим, я заранее ожидал чего-то подобного, и все же появилась тревога. Люди вокруг возбуждены и гневны. А ну как им придет в голову обратить свою злость на чужака, затесавшегося в их ряды? Еугении Саварезе я не вижу. Она, наверное, могла бы замолвить за меня словечко, так сказать, ответить услугой за услугу, оказанную ей накануне.

Недалеко от меня стоит та самая девушка, с короткой стрижкой. Она очень привлекательна и выделяется в безликой толпе, по-видимому, нарочно исказив традиционный облик неаполитанской женщины мальчишеской прической. Что-то в ней есть от юных представительниц то ли итальянского, то ли испанского предместья Нью-Йорка 50-х годов, которые мне попадались на старых черно-белых фотографиях. Обернувшись, девушка замечает меня. Я улыбаюсь, и она улыбается в ответ быстро и нервно. Девушка чем-то напугана.

Двери раскрываются, и полицейские начинают понемногу фильтровать толпу, каждому задавая какой-то вопрос. Отвечают им злобно и нетерпеливо. Сомнительно, чтобы я понял, о чем меня спросят. С другой стороны, когда я дойду до дверей, на галерее небось и места не останется. Соображаю, не повернуть ли обратно, но теперь сзади меня плотно подпирают, подталкивают вперед, деваться мне некуда. По мере продвижения замечаю, что по результатам теста «вопрос — ответ» полицейский определяет, в какую сторону галереи направить очередного зрителя. Что, если таким образом стражи порядка разделяют враждующие семейства? Если так, то куда мне идти? В общем-то мне тут не место. Опять поминаю недобрым словом Алессандро: на этот раз он должен был настоять на том, чтобы я сидел с журналистами.

Минут через пять оказываюсь непосредственно у входа. Передо мной невысокий старичок спорит с охранником, настоятельно пытаясь что-то объяснить. Полицейские, не обращая внимания на его слова, как заведенные повторяют вопрос, который задают всем. В толпе позади меня раздаются нетерпеливые выкрики и оскорбления в адрес полиции. Ощущение такое, будто это я их задерживаю. Меня бросает в жар, становится страшновато. Наконец один из полицейских отталкивает старичка в сторону. Не теряя времени, шагаю вперед.

— Non capito, — говорю я. — Inglese.[38] — Стараюсь при этом принять обезоруживающе невинный вид. Вижу, что это не помогает, и произношу: — Turista.

Полицейские молча взирают на меня, не скрывая раздражения: им и без меня забот хватает. Вот он, идеальный момент, чтобы уйти, отойти в сторонку вслед за невысоким стариком. И тут из недр галереи для публики появляется эта стриженая девчонка, что-то разъясняет полицейским, в частности, что я inglese: остального я просто не понимаю. Полицейский подозрительно смотрит на нас, потом пренебрежительно пожимает плечами. Девушка машет мне: проходите. Нерешительно трогаюсь с места: мне не указали, на какую сторону садиться. Девчонка хватает меня за руку и тянет за собой. Из атмосферы растущего недовольства за порогом галереи я попадаю в обстановку еще более шумную и бурлящую гневом. Похоже, я дал маху. Ошибку совершил. Большую ошибку. Я оказался в помещении, заполненном возбужденными людьми, которых обуревают дурные предчувствия. Как в западне: плотная толпа в дверях, непробиваемое стекло между галереей и залом суда. К тому же большинство мест уже заняты и мне придется протискиваться куда-нибудь в середину ряда. Не особенно приятно находиться там, где тебе не рады. Внизу, в клетке, обвиняемые сбились в кучу, обмениваясь знаками с людьми на галерее. Внезапно я обнаруживаю, что Лоренцо Саварезе смотрит прямо на меня, идущего рука об руку с его подружкой. Или сестричкой? Я замираю, она тут же бросает меня и спешит вниз по ступенькам к стеклянной перегородке. Идти за ней я не собираюсь: спасибо за помощь, красотка. Нахожу себе местечко где-то посередине четвертого ряда. Да, теперь уже из этой западни так просто не выбраться. Сердце колотится так сильно, что на мгновение мне кажется, будто здание вздрагивает от землетрясения. Пробую поглубже дышать, стараясь по возможности не привлекать внимание окружающих.

В зале суда полно полицейских, гораздо больше, чем вчера. Некоторые стоят небольшими группами, лениво беседуя, другие поодиночке подпирают стены. Насчитываю пятнадцать человек, все молоды, как и обвиняемые, с таким же, как у них, характерным угрюмым выражением на лицах. Адвокаты и их помощники оживленно перебегают от столика к столику, переговариваются, ругаются по мобильным телефонам. Никакого телевидения нет. Судейский стол пуст. На галерее для публики — только сейчас это замечаю — в каждом углу по полицейскому. Они курят, принимают вольные позы, демонстрируя равнодушие к своему долгу и не скрывая раздражения по отношению к любому, чье поведение требует от них исполнения полицейских обязанностей. Неаполитанцу нелегко служить в полиции. Для некоторых это такой же акт противопоставления себя обществу, как и стать pentito в преступном мире.

Пожалуй, я не стану взывать к ним о помощи, если что-то пойдет не так. Осматриваю зал в поисках Еугении Саварезе. Вот кого я хотел бы видеть своей заступницей. Вокруг все то и дело вскакивают и орут либо через стекло в сторону подсудимых, либо через всю галерею друг на друга. Враждебность самая что ни на есть неподдельная. Похоже, я был прав: в дверях нас поделили на фракции, на лагеря. Что, как ни крути, означает: попал в один из них. Пытаюсь разглядеть тех, кого запомнил по вчерашнему заседанию. Все они на другой стороне. Вряд ли помещение поделено между сочувствующими Джакомо Сонино и сторонниками обвиняемых. В этом случае повсюду только и было бы слышно: «Vendetta! Vendetta!»[39] А люди, скандалящие вокруг меня, больше похожи на ссорящихся соседей, нежели на членов мстительного famiglia.[40]

В сопровождении помощника и присяжных в зал суда входит Алессандро. На секунду он устремляет взгляд вверх. Стараюсь не встретиться с ним взглядом. Адвокаты и подсудимые рассаживаются по своим местам. На галерее устанавливается относительная тишина. Алессандро подвигает к себе микрофон и стучит по нему. Гулкие удары эхом разносятся по всему залу.

— Buon giorno a tutti,[41] — радушно произносит председатель.

Адвокаты, толкаясь, устремляются к судейскому столу, наперебой выкрикивая свои претензии. Алессандро терпеливо отвечает каждому. Из-за решетки доносится крик. Я не успеваю заметить, кто кричал. Алессандро никак не реагирует. В свою очередь, здесь, на галерее, орет, вскочив, какой-то мужчина. Ближайший к нему полицейский делает шаг вперед и сразу же попадает под град проклятий. Полицейский презрительно усмехается и отступает, держа руку на белой кожаной кобуре. Мой страх уступает место возбуждению. Понимаю, что происходит что-то необычное. Еще ничего существенного не случилось, а обстановка уже накалена. Мною овладевает стадное чувство. Я понемногу поддаюсь ему, становлюсь неотъемлемой частью толпы. Стремление к нейтральности куда-то ушло. Я встаю на одну из сторон. На сторону обвиняемых. Я даже знаю имя их предводителя, таинственного Лоренцо Саварезе. Ну, не то чтобы я записывался в противники закона и правопорядка. Просто, как выясняется, мое первоначальное расположение к Джакомо Сонино сменилось отвращением к его предательству, и теперь мне хочется, чтобы его миссия потерпела крах. Стоило мне взглянуть на подсудимых поближе — и я уже нахожу возможность для оправдания избранного ими пути. В первый раз их мировоззрение находит во мне некий отзвук. А как, должно быть, горько делается на душе, когда человек, которого ты знаешь много лет, которому ты доверял безгранично, вдруг с готовностью дает против тебя показания. Неудивительно, что мои симпатии и поддержка на стороне тех, кто не изменяет себе, даже оказавшись под следствием.

Перед судейским столом устанавливаются кресло и микрофон. Полагаю, это для Сонино, когда его станет допрашивать Алессандро. Очень странно, что в зале суда нет отдельного места, закрепленного за свидетелями. Из клетки снова доносятся крики. По-моему, обвиняемые настаивают на возможности четко видеть лицо Сонино. Алессандро поднимает руку, заставляя их замолчать, и отдает распоряжение развернуть кресло. Гул одобрения волной прокатывается по галерее для публики. Очевидно, зрители ждут, что Сонино сломается, оказавшись во время дачи показаний лицом к лицу с теми, кого он предал.

Наконец семеро полицейских вводят Сонино. Зал взрывается яростью. Обвиняемые вскакивают и бешено раскачивают решетку. Я начинаю бояться, как бы стекло, отделяющее нас от зала суда, не рассыпалось от визга зрителей. Полицейские среагировали моментально: внизу они выстроились в шеренгу перед клеткой, здесь, наверху, вытащили дубинки. Грозно звучит приказ: замолчать или покинуть помещение. Шум на галерее быстро стихает.

Смотрю на Алессандро. Он спокойно говорит со своим помощником. Судя по его лицу, беседа может быть о чем угодно — от разгромного поражения «Лацио» от «Наполи» до роскошного ужина, приготовленного его женой вчера вечером.

Стража берет Сонино в полукольцо. Впервые я могу ясно разглядеть Il Pentito. Он высок ростом — слишком высок для неаполитанца. На нем темный костюм, белая сорочка, темный галстук. Очень худой. Нечесаные сальные черные волосы. Сонино медленно опускается в кресло и, сгорбившись, опирается на подлокотники. Похоже, сидеть прямо ему трудно. Предательство доконало его. Я сочувствовал гангстерам за решеткой, однако по плачевному состоянию Сонино ясно, что акт измены способен так же сильно ударить и по изменнику. Он раздавлен. Судебное разбирательство, необходимость публично обличать подельников и перечислять имена не менее ужасны, как если бы те же самые сведения были вырваны под пыткой. Сонино похож на человека, подвергавшегося истязаниям в течение недель или даже месяцев. Вот и сидеть в кресле ему стоит больших трудов, настолько разбито его тело. Ни дать ни взять тряпичная кукла.

Во мне просыпается злость. Сонино слишком слаб, чтобы давать показания в подобных условиях. Смотрю на Алессандро. Этого я от него не ожидал. Человек его положения наверняка обязан понимать, что допрашивать человека в таком состоянии столь же безнравственно, сколь и юридически неблагоразумно. Алессандро норовит угодить в ту же ловушку, в которую попали устроители предыдущего процесса с pentiti. Свидетельство Сонино не устоит, что бы он ни сказал. Даже невзирая на возможные обвинения в необъективности и нарушениях гражданских прав, если позже Сонино придет в голову пойти на попятный и все отрицать, ему всего лишь понадобится заявить, что он не мог противостоять нажиму обвинения, добивавшегося признания вины. Только успеваю об этом подумать, как происходит нечто примечательное. Сонино, поверженный, казалось бы, в прах, зашевелился в кресле. Медленно поднимает голову, выпрямляется и в упор смотрит на подсудимых. Это не похоже на заранее срежиссированное театральное превращение подавленного кающегося грешника в непокорного гангстера. Сонино в его ослабленном состоянии хватило всего нескольких минут, чтобы сообразить, кто он такой и где находится, и его проснувшаяся гордыня — сила куда более мощная, чем чувство стыда, — вернула Сонино прежний облик бравого бандитского денди. Для этого понадобилось нешуточное усилие воли, напряжение до сих пор заметно налице Сонино. Понятно, что он не может позволить себе выглядеть безвольным трусом перед этими людьми. Пренебрежение, презрение, превосходство — вот что он чувствует и желает выразить. Опять я поторопился со своей оценкой. Любое возникшее у меня впечатление буквально через пять минут оказывается ложным, и мне приходится корректировать его.

Теперь обвиняемые выходят из себя, цепляются за прутья решетки, как обезьяны, за исключением Саварезе, который явно не хочет быть жертвой манипуляций Сонино, а потому спокойно сидит, зажав в кулаке сигарету. Полицейские окружают клетку и бьют дубинками по рукам гангстеров, их отталкивают, фуражки падают на пол. Полицейские принимаются молотить дубинками с удвоенной силой, заставляя обвиняемых отступить. Галерея в ярости, публика визгливо вопит. Сначала достается полицейским, потом Алессандро, потом снова полицейским, и так до бесконечности.

Я, наверное, единственный, кто сидит на месте. Теперь так называемые фракции различаются довольно отчетливо. Я нахожусь среди сторонников Сонино. Проклятия и оскорбления из лагеря противника четко делятся на два потока: женщины на чем свет стоит грубо поносят других женщин, а мужчины намекают, что ждет семейство pentiti теперь, когда у него не осталось ни на грош чести. Я не понимаю ни единого слова, но интонация говорит мне обо всем. Стараюсь ни на кого не смотреть. Обстановка пугающая и вместе с тем комическая, только комедия вот-вот превратится в драму. Полиция, похоже, отчаялась навести порядок, и я ощущаю приближение настоящей опасности. Страх неотступно гнездится где-то у меня в желудке. Я нахожусь среди людей, взвинченных страстями, которые упорно требуют выхода. Я — самая очевидная цель, причем для обеих сторон — чужак. Уверен: стоит только найтись человеку, который привлечет ко мне всеобщее внимание, и вся их ярость обрушится на меня. Уговоры, что ничего дурного случиться не может, практически не действуют. Получи я сейчас удар ножом — никто и не заметит. Вопли мои попросту утонут во всеобщем гаме, а распростертое тело скроет от глаз полиции безумствующая толпа.

Слышу, как Алессандро кричит: «Silènzio!» — и бьет ладонью по столу. Звук грохочет в динамиках, но толку от этого немного. Снова и снова Алессандро грозно командует: «Молчать!» — и стучит кулаком. Бесполезно: дело зашло слишком далеко. Внизу между полицейскими маячит фигура Сонино. На лице его дразнящая ухмылка: наслаждается тем, как сумел взбаламутить течение процесса, радуется, бандит, учиненному им столпотворению. В очередной раз попытавшись утихомирить зал, Алессандро встает, резко отбросив складки мантии. Его голос, хриплый и напряженный, трудно различим. Опершись кулаками о судейский стол, Алессандро подается вперед. Адвокаты откидываются на спинки кресел, будто его движение вынуждает их отпрянуть. Алессандро указывает на клетку, и сильная рука его дрожит от ярости. Секунду спустя клетка уже наводнена полицейскими, которые выталкивают обвиняемых в камеру ожидания. Это вызывает новую волну ярости на галерее. Женщины и некоторые мужчины устремляются к перегородке и дубасят по стеклу. Тогда Алессандро указывает на галерею и приказывает: публику убрать. Жест его встречен воплями, руганью, непристойными движениями.

Полицейские требуют очистить галерею. Никто не двигается. Я же, однако, рад подчиниться и с вежливыми «mi scusi» и «grazie» начинаю пробираться к проходу. Это привлекает всеобщее внимание. Те, мимо кого я прохожу, кипят от негодования и не скрывают этого. Меня пихают и толкают. Двое мужчин нарочно встают у меня на пути. С трудом сохраняя остатки самообладания, я пытаюсь обойти их. Люди по обе стороны прохода злобно таращатся на меня. Ищу взглядом знакомую девушку, но не нахожу. Перелезаю через два ряда. На меня орут, кроют бранью. Между мной и центральным проходом три места, и все заняты женщинами. Надеясь на удачу, пробираюсь мимо них и получаю вдогонку крепкого пинка. Я падаю и последнюю пару футов одолеваю ползком. Стыд приходит на смену страху. Я краснею и затравленно озираюсь. Полицейский открывает передо мной дверь: похоже, его больше забавляют мои невзгоды, нежели заботит моя безопасность.

За порогом галереи тихо. Двоих охранников из службы безопасности вроде бы заинтересовало мое внезапное появление, но вскоре они отворачиваются, продолжая разговор. Я быстро иду к эскалатору.

Выхожу из здания суда. Внезапная жара и слепящее солнце обрушиваются на меня. Прислоняюсь к стене, чтобы перевести дух и успокоиться. Вот так история, говорю я себе. Как мне только удалось выбраться оттуда невредимым!

Из здания появляются бывшие мои соседи по галерее. Отворачиваюсь, не желая быть узнанным. Ехать на трамвае обратно к центру города, наверное, неразумно. Я быстро огибаю Исправительный центр со стороны, противоположной главной дороге. Шагаю, нарочно не оглядываясь. Я уже дошел до середины площади, как слышу за спиной топот бегущих ног. Быстро оборачиваюсь, готовый в любой момент отскочить или, если понадобится, дать деру. Но это всего-навсего та самая девчонка. Останавливается передо мной, засовывает руки в карманы джинсов.

— Чего надо? — спрашиваю я резко и грубо.

— Inglese? — произносит она с легким неаполитанским акцентом.

Я колеблюсь: с одной стороны, не хочется показаться невежественным, а с другой — нет никакого желания связываться ни с кем из этой компании, а особенно с лицами, состоящими в любого рода связях с подсудимыми гангстерами. Инстинкт подсказывает: шагай прочь. Вместо этого я произношу:

— Ты говоришь по-английски?

Она кивает. Я оглядываюсь по сторонам. Следят ли за нами? Может, это ловушка? Какая-то большая бетонная скульптура заслоняет нас от толпы, покидающей здание суда.

— Хорошо по-английски говоришь? — спрашиваю, надеясь, что девчонка не поймет и беседа наша закруглится сама собой легко и просто, без обид.

— Десять лет в школе, — с легким вызовом отвечает она.

— Чего ты хочешь?

— Ты что здесь делаешь?

Ее послали выяснить? Опять я на распутье. Если совру, что прочел о процессе в газете и решил посмотреть… А вдруг о моем знакомстве с Алессандро уже известно? И тогда у них появится серьезная причина для подозрения. С другой стороны, если скажу правду — я, мол, приятель президента Масканьи… Господь ведает, к чему это приведет. Отчаявшись, говорю, что попал на процесс случайно.

Девчонка терпеливо слушает, пока я перечисляю хронологию событий, приведших меня сюда: простуда, Массимо, газета, фотография Сонино, опоздание на обратный рейс.

Потом спрашивает:

— У вас бывает… такое в Соединенном Королевстве?

Камня за пазухой у нее вроде бы нет. Думаю, о моем знакомстве с Алессандро еще не знают.

— В общем, нет, — отвечаю я. — Изредка случается.

Она по-настоящему красива. С развитой фигурой, даром что в потрепанных джинсах. Распускающийся бутон неаполитанской красоты.

— Я со своей famiglia, — заявляет девушка.

Трудно судить, содержится ли угроза в ее словах. «Я со своей famiglia». Тем же тоном могла бы сказать, с кем она проводит выходные. Но в данном случае эта фраза вполне может оказаться предостережением. Я уже жалею, что решил задержаться в Неаполе. Бросаю взгляд на часы. На дневной рейс еще успеваю. Я собираюсь воспользоваться этим как предлогом, чтобы уйти, но тут девчонка круто оборачивается. Какая-то женщина, стоящая поодаль, зовет ее:

— Giovanna!

Я прощаюсь и иду прочь, но девчонка торопится следом… и толкает меня в бок, да так, что я сбиваюсь с шага. Я останавливаюсь, пораженный и испуганный. Что это? Намек на грозящую мне опасность? Я, может, и спросил бы, но, пока прихожу в себя, девчонка уже на полпути к зданию суда. К своей famiglia.

4

На обратном пути покупаю газету с фото Джакомо Сонино на первой странице. Снимок сделан, должно быть, сегодня утром: на нем тот же темный костюм. Мой план на остаток дня (то есть при условии, что я перестану оглядываться и зайцем бегать по Неаполю, спасаясь от невидимых громил): пообедать в ресторане, где мы были вчера с Луизой (в душе надеюсь, что застану ее, расскажу о своих сегодняшних злоключениях и получу утешение), купить писчую бумагу, конверты, вернуться к себе в комнату, написать письма и кое-куда позвонить. Чтобы в полной мере оценить свободу, которую я несколько неожиданно обрел здесь, прежде необходимо навести порядок в делах.

В ресторане людно. Луизы нет. Официант узнает меня и радушно приветствует. Дон Оттавио появляется в дверях кухни, и мы пожимаем друг другу руки. Меня усаживают за тот же столик, что и вчера. Похоже, его оставляют для постоянных посетителей. Делаю заказ, выбирая из порционных блюд. Их названия написаны мелом на черной доске под аляповатой картиной «Последняя вечеря», на которой вместо двенадцати учеников Христа изображены известные неаполитанцы. Узнаю только Софи Лорен и Карузо. Разворачиваю газету и пытаюсь читать. Я привык думать, что итальянский, где полным-полно узнаваемых латинских слов, при желании нетрудно разобрать, но схожесть его с английским заканчивается уже на существительных, так что даже если уловить общий смысл, то детали, оценки, угол зрения остаются тайной. Тем не менее продолжаю корпеть над текстом, поднимая голову лишь при стуке пластмассовой занавески, в надежде, что появится Луиза.

Паста хороша. Сосиски и friarielli великолепны. Выпиваю целый литр воды. Наевшись, похлопываю себя по животу со словами: «Вот это жизнь!» — но чувствую себя довольно глупо. Счет на клочке бумаги извещает, что обед обошелся мне примерно в пять фунтов стерлингов. Достаю деньги из кармана джинсов, и вместе с ними в руке у меня оказывается сложенная вдвое гостевая карточка. Разворачиваю. «Кибер-Данте», интернет-кафе на площади Беллини. Рекламные расценки на Интернет. На обороте нацарапано: «6 часов». Откуда она взялась? Где-то на улице всучили? Луиза дала? Нет, не она. Кладу карточку перед собой на столик и собираюсь заплатить по счету. И тут осеняет: да это же Джованна, должно быть, незаметно сунула, когда толкнула меня! Старый трюк карманников: сильный толчок — и ты не чувствуешь, что в твоем кармане чужая рука. Господи, шепчу я про себя, мгновенно охваченный ужасом и возбуждением одновременно. Нет, любопытство будет дорого мне стоить. Однако, с другой стороны, разве не ради этого я отправился в Неаполь? Хотя понятно, что это вовсе не свидание. Такие подпольные методы общения уже не в ходу, даже в Неаполе. Есть только одна причина, почему ей понадобилось встретиться со мной: девчонка хочет меня о чем-то предупредить. «Будь осторожен, семейство не любит чужаков, глазеющих на то, как страдает от унижения ее родня. Их предали, а потом выставили в клетке, как зверей. Сегодня ты счастливо отделался, но больше не появляйся».

Покидая ресторан, раздумываю, надо ли попросить совета у Алессандро. Понимаю, что надо. Только если разобраться, я не особенно хочу, чтобы меня отговаривали от этой затеи. И потом, если Джованна и в самом деле пытается о чем-то меня предупредить, глупо не попробовать выяснить, в чем дело. Джованна пошла на такие ухищрения, чтобы скрыть свое намерение, что, должно быть, выбрала достаточно безопасное место. Наверное, нет смысла бояться, что нас увидят вместе. Получается, я уговариваю себя пойти на эту встречу. Потому как, если следовать логике, меры предосторожности, принятые Джованной, подразумевают опасность, а вовсе не ее отсутствие. Увы, эта логика неубедительна. Правда в том, что Луиза замужем, а я одинок. Эта смахивающая на нью-йоркского гангстера Джованна притягательна не меньше Луизы. В жизни гладко не бывает, и без риска ничего не достигнешь. У меня все больше аргументов за то, чтобы пойти на эту встречу, а не наоборот. Аргументы против я вовсе не рассматриваю. Многолетний опыт в изучении причин расстройства личности убеждает меня: я пойду, невзирая на то, правильный ли это поступок или нет. Снова смотрю на бумажку. «6 часов». И решаю разведать, что это за место.

Вот и площадь Беллини. Стараюсь не прятаться по углам, но и не собираюсь идти прямиком в «Кибер-Данте», пока не выясню, что это именно интернет-кафе, а не какое-нибудь замаскированное убежище каморры. Вроде бы все в порядке — уличное кафе. Ничего подозрительного. Дверь открыта, и я вхожу. Помещение похоже на широкий коридор с длинной барной стойкой вдоль стены. За стойкой молодой человек читает газету. При моем появлении он отрывается от чтения и, не успеваю я сказать хоть слово, снова утыкается в газету. В дальнем конце бара три ступеньки ведут в темную заднюю комнату, где стоят компьютеры, экраны мониторов мерцают всевозможными заставками. Там, похоже, никого нет. Как обычно в Неаполе, естественный свет проникает в кафе только через раскрытую дверь. Окон в помещении нет, а поскольку нет и другой двери, оно напоминает мешок. Идеальное место для нападения — жертве не скрыться. С другой стороны, рядом оживленная площадь: туристы сидят в плетеных креслах, капуччино попивают, укрывшись от солнца под большими желтыми навесами. Неплохое местечко для тайного рандеву. Ухожу, кивнув парню за стойкой: он читает ту же газету, что я купил недавно.

Возвращаюсь к себе в комнату. Надо отдохнуть, так как чувствую себя крайне измотанным. К тому же хорошо бы отыскать поблизости прачечную. Боюсь, если стану расспрашивать синьору Мальдини, она предложит постирать мне одежду, а я этого не хочу. Но в квартире пусто, и я, пользуясь случаем, принимаюсь стирать свои футболки и трусы в раковине порошком, который, как мне представляется, является как раз стиральным, а не каким-нибудь еще. Стираю старательно, отлично понимая, что, когда вывешу белье сушиться на балкон, состязаться в чистоте ему придется со всей одеждой с нашей улицы. Потом долго стою под прохладным душем и наконец в постель. Не позвонить ли мне Луизе? Может, рассказать ей о Джованне на тот случай, если со мной что-нибудь произойдет? Впрочем, Алессандро меньше всего нужно, чтобы жена поведала ему, как я, ни с кем не посоветовавшись, завел знакомство с членом семейства каморры. Он ведь, помнится, заявил, что в настоящее время занят исправлением системы неаполитанского правосудия. И вряд ли обрадуется, если меня приволокут в суд во время дачи показаний и спросят: «Проводили ли вы время с президентом Масканьи и его семьей, поддерживая одновременно приятельские отношения с Джованной Саварезе, сестрой или подругой одного из членов семейства Саварезе, обвиняемого по делу, разбирательство по которому ведется в суде под председательством Масканьи?» — «Да, ваша честь». — «Обвинение несостоятельно. Обвиняемые оправданы». О таком повороте даже думать не хочется. И я прихожу к выводу, что для всех будет лучше, если я вовсе не буду поддерживать отношения с Джованной Саварезе. И с этим выводом я без пяти шесть выхожу на короткую прогулку до площади Беллини.

Улицы оживленны. Едва не задевая прохожих, мимо проносятся «веспы». Возле магазинов красуются яркие объявления. Машины нетерпеливо прокладывают путь среди толп спешащих с работы горожан. Опять приходится вжиматься в стены, укрываться в дверных проемах. К тому времени, когда я добираюсь до площади и вхожу в «Кибер-Данте», мне уже в радость просто оказаться в тихом месте. Как и днем, кафе безлюдно. Оглядываюсь в поисках Джованны. Ее тут нет. За стойкой бара уже другой парень. Заказываю пиво. Бармен сообщает мне на ломаном английском, что бывал в Нью-Йорке. Думает, что я американец. Разуверять его не собираюсь. Оказывается, он любит баскетбол. Киваю: Италия — великая баскетбольная держава. Не свожу глаз с открытой двери. Мне нужно быть спокойным и уверенным в себе. Не хочу выглядеть дрожащей тварью.

Джованна приближается, огибая статую в центре площади по травяному газончику. На вид спокойна и беспечна, никаких подозрительных взглядов по сторонам, — она либо уверена, что за ней не следят, либо очень хорошо знает, что следят. Отхожу от стойки, чтобы лучше видеть, но ничего интересного не замечаю.

Джованна заходит в кафе:

— Buon giorno, inglese.

В ее приветствии слышится насмешка. Это сбивает меня с толку. Парень за стойкой бара откликается:

— Buon giorno, Giovanna, — и протягивает ей какой-то бланк. Она подписывает его левой рукой.

— Выпить хочешь? — спрашиваю я, не придумав ничего лучшего.

Она отрицательно трясет головой, потом передумывает:

— Коку.

Бармен откупорил бутылку и наполнил стакан. Джованна берет стакан со стойки и идет к задней комнате.

— Inglese! — зовет она с верхней ступеньки. Я иду за ней.

Сажусь рядом и смотрю, как Джованна выбирает сообщения, пришедшие по электронной почте. Быстро просматривает каждое, смеясь время от времени, некоторые удаляет. Никакой спешки в движениях, ничего, что выдавало бы в ней гонца, посланного с дурными вестями. Тут она, не поворачивая головы, говорит мне:

— Меня зовут Джованна. А тебя?

— Меня зовут Джим.

— Ты зачем там… в суде? — опять спрашивает Джованна.

Дает мне очередную возможность сказать правду, зная, что прежде я соврал?

— Я же сказал: прочел о процессе в газете, — отвечаю я, решив придерживаться выбранной версии.

Она поворачивается ко мне лицом:

— Ты понимаешь по-итальянски?

— Нет.

— Но ты пришел два раза. — Теперь Джованна смотрит на меня в упор, в карих глазах светится теплота, взгляд ее меня завораживает.

— Хотелось взглянуть на Il Pentito, — честно признаюсь я.

Помолчав, Джованна сообщает:

— Мой брат в клетке.

Делаю вид, будто удивлен, но получается не очень убедительно.

— Зачем же ты просила меня прийти? — улыбаюсь я в надежде, что это не окажется только заботой о моем благополучии. Хочется думать, что я Джованне интересен как мужчина.

Девушка отворачивается к компьютеру и, положив руку на мышь, бесцельно водит курсором по экрану.

— Джованна?

Не глядя на меня, она говорит:

— Люди хотят знать, кто… — и тычет в меня пальцем.

Если у меня и были иллюзии, то теперь я их лишен. Вмиг мой желудок ухнул куда-то вниз, внутри все сжалось, а в голове пронеслось: на этом свете человеческая жестокость так же реальна, как и милосердие. Поджимаю ягодицы, опасаясь тут же обделаться.

— Кем же меня считают… люди? — спрашиваю я. Голос заметно дрожит.

Джованна пожимает плечами.

— А по-твоему, кто я такой?

Джованна продолжает бездумно следить за курсором, бегающим по экрану монитора. Лицо у нее смуглое, как прозрачная патока, оливковая кожа гладкая и чистая.

— Я собираюсь снова прийти… на процесс… в суд, — говорю я.

— Это хорошо. — Она снова поворачивается ко мне. — Неаполь очень опасный.

Вернее сказать: «Для тебя Неаполь очень опасный». Гораздо конкретнее. Только, может быть, Джованна имела в виду совсем другое. Спрашиваю, зачем она тайком сунула мне в карман бумажку.

— Когда утром я тебе помогаю. Моя famiglia говорит… ты… — Вижу, как трудно ей подобрать нужные слова. — Famiglia говорит, плохой человек…

— Плохой человек, — повторяю я. — Я хороший человек. — Звучит смешно: стараюсь убедить эту юную красавицу в отсутствии у меня каких-либо злых намерений.

Она пожимает плечами.

— Джованна, скажи, правда, что присутствие в суде навлекло на меня какую-то опасность?

Джованна на время задумывается, потом спрашивает:

— Ты снова не приходишь?

— Нет, — твердо говорю я.

Джованна качает головой. Только мне этого мало, мне нужна определенность. И я должен услышать это от нее. Переиначиваю вопрос:

— Если я больше не приду — я вне опасности? — Фраза, видимо, слишком сложна для восприятия. Пробую по-другому: — Ты поэтому здесь? Предупредить, чтобы я больше не приходил?

Джованна испытующе смотрит на меня.

— Что же еще? — спрашиваю я.

Глаза ее щурятся.

— Джим, — произносит она, впервые называя меня по имени.

— Что, Джованна? — Я чувствую, она здесь не просто затем, чтобы предостеречь. Опыт подсказывает: есть у нее на уме еще что-то. Внезапно Джованна мрачнеет, взгляд ее становится пустым. Я не особенно жажду выяснить, отчего это произошло, и тем не менее не отстаю:

— Джованна, все в порядке?

Некоторое время она колеблется, но потом бросает: «Я ухожу теперь» — и спрыгивает со стула, не обращая внимания на мои попытки задержаться. Пока я дошел до двери, она уже была на площади. Джованна явно не хотела, чтобы нас увидели вместе. Смотрю, как она скрывается из глаз за поворотом на улице Санта-Мария-ди-Константинополи. Оглядываюсь на парня за стойкой: тот улыбается.

— Часто она сюда заходит?

Бармен молчит; улыбка исчезает с его губ.

— Часто она сюда заходит? — повторяю я сурово: мне нужен точный ответ.

Парень поднимает два пальца:

— Два раз… settimana…[42]

— Grazie.

— Prego, — раздраженно отвечает бармен.

Покидаю «Кибер-Данте» и захожу в соседнее кафе. Заказываю пиво с пиццей. Теперь обстановка ясна. Если не возвращаюсь в суд — все будет прекрасно, если возвращаюсь — есть риск попасть в беду. Я не собирался возвращаться, я не хочу возвращаться, я и не пойду — и все будет отлично. Хорошо, что я не втянул Алессандро в эту историю.

Подали пиво с пиццей. Я ел, наблюдая, как на другом конце площади собирается группа юных неаполитанцев. Лет пятнадцати-шестнадцати, все орут, хохочут: девичьи голоса кокетливо звенят, парни хрипло рычат, как молодые самцы. Одни толкают «веспы», другие оседлали их, третьи катят на мотоциклах под уклон: мальчишка держит руль, а смазливая подружка сидит перед ним в ярких шортиках и темных очках, длинные темные волосы рассыпаются по плечам. Симпатичные подростки, похожи на итальянских кинозвезд 50-х годов.

Интересно, думаю, Джованна тоже так развлекается? Позволительно ли детям каморры так беззаботно развлекаться? Сомневаюсь. Впрочем, что я могу знать? Допустим, Джованна рванула на встречу с приятелями, катит себе сейчас на «веспе», обсуждая последние сплетни о «Луна-поп», модной итальянской эстрадной группе. С другой стороны, слишком уж она осторожна, слишком погружена в мрачные мысли. Под хулиганской дерзостью, под мальчишеством таится одиночество, беспокойство, страх. Джованна напоминает моих пациентов: молодые люди упорно не желали пенять на ужасные житейские обстоятельства и все же не могли избегать общения и прятать свои чувства — глаза полны печали, смертной тревоги. Только даже если и у Джованны схожие проблемы, вряд ли я смогу предложить ей свои услуги консультанта. Что я скажу: связь с организованной преступностью — это плохой жизненный выбор? Не поможет. Мне неведомы терапевтические приемы лечения. Самосовершенствование — вот единственный способ. Однако в Италии это почти невозможно, если учесть, что семейные традиции сильно осложняют проблемы взросления в преступном мире, больше похожем на тайное общество. Тут есть свои специалисты. С другой стороны, не уверен, нашли бы они общий язык с выходцами из каморры. Интересная, наверное, сфера исследований, если они не связаны с расколом семей, среди членов которых почти непременно отыщутся один-два профессиональных киллера.

5

— Смотри! — говорит Луиза и выдавливает два кубика льда из решетчатого поддона в два стакана. Потом щедро наливает джина, добавляет тоник и, распахнув настежь стеклянные двери, выходит в сад и срывает с ближайшего дерева лимон. Вернувшись на кухню, кладет лимон на большую выщербленную разделочную доску и большим ножом режет его пополам. Затем, взяв нож поменьше, отрезает им два тонюсеньких кружка лимона и бросает их в бокалы. Жидкость вспенивается, и мякоть лимона исчезает, только бледно-желтая корка кружочком плавает на поверхности.

— Попробуй, — говорит Луиза. — Лимон такой свежий, что просто тает во рту.

Делаю глоток: напиток холодный, крепкий, пьянящий.

— Perfetto, — говорю я и выхожу в сад. Луиза догоняет и берет меня под руку, отчего мои угасшие было надежды вспыхивают с новой силой. Луиза держится с достоинством и обращается со мной почтительно, как с особо дорогим гостем, но не упускает случая время от времени подчеркивать нашу близость. Правда, со стороны можно подумать, что я скорее ее любимый брат, вернувшийся домой. Что же, видно, мне придется довольствоваться этим.

В молчании идем мы по лимонной роще, прижимая к груди стаканы с джином. Ночь стоит теплая. Веет легкий, напоенный ароматом цитрусовых ветерок. Воздух тут совсем не такой, как в Неаполе, — свежий и чистый. Я в восторге от этого чудесного места. Большое старинное квадратное здание, когда-то выкрашенное желтой и зеленой краской, с высокими окнами очаровывает своей нетленной, сдержанной величавостью. Фронтон дома обращен к морю, за которым видны острова Искья и Пиочида, где, как сообщает Луиза, солнце не просто садится в море, но таинственно скрывается за островом. В комнатах солидная мебель девятнадцатого века соседствует с первоклассной стереоаппаратурой, ступенчатой стойкой с дисками и полками с долгоиграющими пластинками. Сад образуют старые деревья, корявые и узловатые, как те старики и старухи, которых я видел сидящими в bassi[43] Неаполя. Их лица так же сморщены и высушены солнцем, как кора лимонных деревьев. За садом вверх до нагромождения валунов тянется оливковая роща, еще выше валуны образуют высокую скалу: другой ее склон спускается к Амальфийскому побережью. С того места, где мы стоим, не заметно никаких признаков вмешательства человека в природу: ни телеграфных столбов, ни дорог. Я мог бы признаться Луизе, что чувствую себя как в раю, но, боюсь, это выглядело бы намеком на первородный грех.

Мы возвращаемся к дому и садимся на чугунную скамью, нежась в лучах заходящего солнца. Устроившись поудобнее, Луиза сбрасывает сандалии, вытягивает ноги, высоко, до бедер, поддергивает юбку, стягивает с плеч бретельки топика, поднимает лицо к небу и закрывает глаза. Я тоже стаскиваю ботинки.

— Наверное, тебе надо купить кое-какую одежду на следующей неделе, — говорит Луиза.

— Не думаю, что мой бюджет справится с пополнением гардероба, — замечаю я, глядя на свои старенькие джинсы и футболку.

— Плачу я, — улыбается Луиза. — Ведь в конечном счете это я убедила тебя остаться.

— Сомневаюсь, чтобы Алессандро понравилось, что ты покупаешь мне одежду.

— О, ему все равно! Впрочем, ему и знать не обязательно.

— По-моему, это не очень хорошая мысль.

Луиза не отвечает, встает со скамьи и суховато бросает:

— Мне нужно готовить ужин.

Я хватаю ее за руку.

— Луиза, — шепчу я, вглядываясь в ее лицо. — Ты до сих пор… по-настоящему… — Я умолкаю, запнувшись, не очень понимая, что хочу сказать.

— Что? — холодно произносит она.

— Ничего.

Что я могу сказать? Что по-прежнему во власти ее чар? Глупость какая-то. С другой стороны, что-то говорит мне, что мое неудержимое влечение к ней вовсе не так неуместно. Прежде чем отнять руку, Луиза легко проводит пальцем по моей ладони. Мне все ясно и без слов. В этом прикосновении пропасть невысказанных чувств, и я готов расценить его как некое обещание. Луиза высвобождается и уходит на кухню.

Я остаюсь один в Эдеме со стаканом джина с тоником и с надеждой, которая мне ни к чему. Допивая джин, я смотрю, как сумерки крадутся меж лимонных деревьев и сад погружается в тень. В этот момент подкатывает машина, хлопает дверца. Грубоватый бас Алессандро разносится в воздухе подобно рокотанию Везувия. Луиза быстро отвечает по-итальянски. Заиграла музыка. Вдруг на меня водопадом обрушивается свет: Алессандро включил наружное освещение. Он подходит ко мне, широко разводя руками.

— Вы в темноте сидите, — говорит Алессандро. — Темные мысли? — Он смеется от души.

Я встаю.

— Вовсе нет.

Мы пожимаем друг другу руки.

— Как вам нравится мой дом? — спрашивает он, окидывая здание гордым взглядом.

— Дом прекрасный.

— А-а! — восклицает Алессандро, с удовольствием соглашаясь с моей оценкой. У меня хороший вкус, как бы говорит он. В руках у Алессандро пульт, он направляет его в сторону дома и увеличивает громкость стереопроигрывателя.

— Я посижу с вами. Только мы должны вести себя тихо. — Алессандро садится рядом со мной на скамью.

Луиза приносит нам выпить.

— Мы прозевали заход солнца, — говорит она мне вполголоса, чтобы не мешать мужу наслаждаться музыкой.

— В следующий раз, — шепчу я.

Алессандро не обращает на нас внимания. Он поглощен Бахом в старинном фортепианном исполнении: выразительно, как напоенный ароматом цитрусовых ветерок. Если что еще и слышно вокруг, так только стрекотание и жужжание насекомых да изредка звяканье льда в наших стаканах. Мы все смотрим в сад, почти сюрреалистический при искусственном свете. Очевидно, я присутствую при ритуале. Пятничные вечера в Сорренто. Сад. Фортепианная музыка. Созерцание. Обычай во вкусе Алессандро, да и никто не откажется от такого времяпрепровождения. Алессандро задумчиво теребит мочку уха. Мне, оказывается, интереснее знать, что у него в мыслях, чем иметь возможность делиться собственными. Думает ли он сейчас о работе, о жене, о музыке или о чем-то, что навеяно музыкой? Что бы это ни было, я вижу, что Алессандро захватили размышления. Лицо у него усталое, бледное, значительное. На нем печать милостивой власти, высокого интеллекта, человеческого достоинства. Широкая грудь вздымается, потом, предугадав за такт-другой окончание музыкальной пьесы, он выдыхает — глубоко и долго. Алессандро расслабляется. Его лицо, только что отягощенное раздумьями, наконец размягчается. Обернувшись ко мне и мелодраматически прижав руку к сердцу, он говорит:

— La musica и fondementale per l'anima, no?[44] — Алессандро настолько захвачен Бахом, что забывает английский язык.

— Assolutamente,[45] — отвечаю я, уловив смысл вопроса.

— А-а, italiano? Bene, bene.[46]

Пока Луиза готовит ужин, мы с Алессандро переходим в библиотеку. Книг здесь еще больше, чем в его доме в Неаполе. Много места занимают английские издания. В основном политика, философия, история. Разрозненные романы: Оруэлл, Грин, Хаксли. Есть и поэты: Колридж, Шейли, Оден. Алессандро садится за стол и просматривает газеты. Я нахожу книгу на французском.

— Вы знаете французский?

Алессандро кивает.

— А другие языки?

— Немного немецкий. Немного русский. Но читать не могу. Так, дорогу спросить, чтоб знать, куда идти. — Он смеется.

Мне попадается толстый том Уолта Уитмена, потрепанный от частого чтения.

— Вам нравится Уитмен?

Как и ожидалось, Алессандро молитвенно складывает руки.

— Не многим он нравится в наши дни, — говорю я, как бы извиняясь. — Я его обожаю. Перечитываю, когда не спится. Это все равно что через всю Америку пуститься пешком, — устаешь и выбиваешься из сил.

— Прошу вас, — улыбается Алессандро, жестом предлагая мне присесть. Алессандро рассеянно почесывает коротко стриженную бородку: я слышу легкое потрескивание.

— Прошу вас, — повторяет он, указывая на кресло, — прочтите.

Хочет, чтобы я почитал ему вслух? Сажусь, листаю книгу. Наугад останавливаюсь на стихотворении «Отправляюсь из Пауманока». Читаю про себя первые несколько строк. Тут Уитмен показал себя: бродячий демократ, великий пророк-урбанист. Робея, начинаю. Поначалу голос дрожит, спотыкаюсь едва ли не на каждом слове. Но скоро беру себя в руки, увлеченно пускаюсь по неровному пути Уитмена. Время от времени поглядываю на Алессандро, но тот продолжает читать газеты, откинувшись на спинку широкого кожаного кресла. Впрочем, видно, что слушает. Ситуация настолько странная, что я испытываю облегчение, когда Луиза открывает дверь и входит в комнату. Должно быть, я выгляжу смешно. Краска заливает щеки, но, поскольку мне осталось дочитать всего страницу, браво чеканю, понижая голос на последних трех строчках, обращаясь прямо к Луизе:

— О, рука в руке… О, благодатная отрада… О, еще один желаньем томимый и любящий! О, торопить пожатье крепкое… и безоглядно дальше спешить со мной.

Смотрю на Алессандро — тот не сводит с меня глаз. Сначала мне кажется, что он не одобряет эту серенаду, адресованную непосредственно его жене, но тут улыбка озаряет его лицо.

— Bravo, Джим. Чудесно! Чудесно! Иногда я прошу Луизу почитать мне, но она отнекивается.

— У меня невыразительный голос, — оправдывается Луиза. — Зато мне нравится, когда Алессандро читает вслух.

— Я читаю Петрарку. Любовные стихи. Я больше не коммунист. Я романтик. — Довольный, он громко смеется, но получается это у него натужно. Впервые слышу в голосе Алессандро фальшь, вызванную скорее всего раздражением. В конце концов, открытое выражение чувств к Луизе в присутствии ее мужа было с моей стороны вызывающим.


Сидим за ужином — жареные овощи и соррентийские сосиски, — беседуя о евро. Алессандро не страдает сентиментальностью, вспоминая лиру. Луиза заявляет, что предпочитает разные валюты. По ее мнению, это похоже на путешествие по чужим странам. Я уверен, но говорю, что Британия никогда не присоединится к евро, если решение предоставить референдуму. Алессандро интересуется, как я стану голосовать. За евро, отвечаю, но вовсе не по каким-то идеологическим соображениям, а просто потому, что ненавижу реакционный патриотизм определенного толка.

— Вы не гордитесь тем, что вы британец? — спрашивает Алессандро.

— Мне не стыдно за это.

— А-а, очень хорошо, — произносит он смеясь. — Но не гордитесь?

— Трудно сказать. Меня прежде всего интересует искусство, а если исключить Шекспира, то мы далеко отстаем от большинства других европейских стран.

— Вы не гордитесь Тони Блэром? — спрашивает Алессандро.

Вопрос задан в шутливой форме, но я понимаю, что ему нужен серьезный ответ.

— Он, видите ли, практикующий христианин. Интересно знать, как должен относиться добропорядочный христианин к иммиграционной политике своей партии?

— Вы голосовали за Блэра? — интересуется Алессандро.

— Голосовал.

Он глубокомысленно кивает. Потом спрашивает, почему, с моей точки зрения, в Соединенном Королевстве никогда не имело успеха коммунистическое движение.

— Мы не идеалисты, — отвечаю я, помня, что при первой нашей встрече мы вели речь об особенностях национального характера.

— Значит, Маркс ошибался… говоря, что вы будете первыми, где произойдет коммунистическая революция?

— Ясное дело, раз у нас ее не было.

Алессандро усматривает в моем ответе шутку и потрясает кулаком.

— Прошу прощения, — говорю я. — Маркс оценивал обстановку, основываясь на воздействии промышленной революции на некое абстрактное население. Он, полагаю, не был психологом. — Большинство своих доводов я придумываю на ходу, надеясь произвести на Луизу неотразимое впечатление. Потом добавляю, как бы подумав хорошенько: — Не думаю, что у нас остается много времени для радикалов или харизматиков.

Алессандро вежливо наклоняет голову и задает новый вопрос:

— Что, по-вашему, является причиной революции?

— Интеллектуальное тщеславие. — Не знаю, верю ли я этому, но фраза отвечает моему нынешнему ходу мыслей.

— И все?

— Нет. Есть еще молодость, страсть, чувствительность.

— По-вашему, угнетение, бедность, голод значения не имеют?

— Только тогда, когда дают идеологам основание предаться интеллектуальному тщеславию.

— А как же Восточная Европа?

— Думаю, вы согласитесь, что это не революция, когда целью является рыночный капитализм.

До этого момента Алессандро был совершенно серьезен, не сводил с меня маленьких глаз, понуждая меня либо блеснуть остротой ума, либо сесть в лужу. И то и другое его позабавило бы.

— Неаполитанцы не революционеры, Джим. Тут мы на Англию похожи. Но совсем по другой причине. Мы слишком радуемся жизни. Даже у бедняков есть все, что требуется для счастья. Еда, вино, любовь, футбол. В Геркулануме отрыли библиотеку. Много свитков Филодема, ученика Эпикура. Неаполитанцы прирожденные эпикурейцы. Нас радуют простые удовольствия. Трудно заниматься политикой, когда удовлетворяешься малым, когда земля щедра, погода хороша и люди радушны.

— Но вы занимаетесь политикой…

— Я неаполитанец, Джим.

— И что это значит?

— Я занимаюсь политикой, потому что это доставляет мне удовольствие.

— Понимаю… наверняка.

— Мы люди загадочные, — криво усмехается Алессандро.

— Теперь, кажется, я не смогла бы нигде больше жить, — говорит Луиза. — Недавно я познакомилась с женщиной из Милана. Сестра ее до сих пор там живет. У обеих было повышенное давление. Так у той, которая переехала сюда… давление почти пришло в норму. Вот тебе и Неаполь.

— Мне на самом деле восемьдесят три года, — смеется Алессандро. — А я выгляжу наполовину моложе.

— Ну, не совсем наполовину, — улыбается Луиза.

Глядя на меня в упор, Алессандро говорит:

— Вам надо задержаться в Неаполе: чтобы научиться жить, нужно пожить подольше.


После ужина мы все вместе убираем со стола и моем посуду. Коммуна из трех человек. Алессандро возится в раковине, я вытираю посуду, Луиза расставляет ее по местам. При этом забавляемся тем, что задаем друг другу каверзные вопросы об известных людях. Когда с посудой покончено, Алессандро предлагает прогуляться. Выходим через задний ход и идем по узкой каменистой тропинке, которая, петляя, уходит вправо. Останавливаемся на вершине холма с видом на Неаполитанский залив: Неаполь лежит в отдалении длинной вереницей огней. Луиза принимает обычную позу: руки сложены на груди, спиной прислонилась к мужу, который обвивает рукой ее талию. Я стою немного поодаль.

— Там внизу, Джим, плавал Одиссей.

Сказано с гордостью. Похоже, Алессандро собирается углубиться в древнюю историю.

— А вон там, — Алессандро указывает на Неаполь, — из-за него убила себя Партенопа.[47] Именем Партенопы назывался вначале Неаполь.

Я рассудительно киваю. Слева от нас раскинулся Сорренто, овал электрического света. Позади нас черные горы, вздымающиеся в ночь.

К дому возвращаемся другой дорогой. Слышно, как внизу волны бьются о скалы. У воздуха соленый морской привкус. Алессандро довольно сердито рассказывает, что английская пресса нынче не уделяет внимания Сорренто, забывая о его исторической значимости, в то время как город наводнен туристами, машинами, сувенирными лавками и прочим. А когда-то здесь любили собираться интеллектуалы со всей Европы. Завтра он устроит мне экскурсию, обещает Алессандро.

— Это очень важно, — добавляет он. Луиза кашлянула.

— Я с удовольствием, — говорю я.

Алессандро уходит. Луиза улыбается:

— Здорово, что ты здесь. Алессу очень приятно.

— Кажется, он считает меня легкомысленным. — Ожидаю, что она возразит или опровергнет, но Луиза говорит:

— Я жду поцелуя.

Она дразнит меня все больше, все сильнее распаляет. Целую ее в щеку.

— Доброй ночи, — беспечно роняет Луиза.

— Доброй ночи, Луиза.

Она на цыпочках идет по коридору: снизу доносится печальная мелодия мазурки Шопена.

6

Просыпаюсь от ласковых прикосновений солнечных лучей. Нет ни слепящего сияния, ни жары. Вся комната вызолочена светом, как будто процеженным сквозь лимонную рощу за моим окном. Девять часов утра. В доме ни звука. Не знаю, что делать: ждать, пока Луиза не придет будить, или спуститься вниз и приготовить себе что-нибудь на завтрак. Выбираю второе, так как чувствую голод. А остальные пусть спят, если им так хочется.

Пока готовится кофе, вгрызаюсь в кусок черствого хлеба, оставшегося со вчерашнего вечера. Оглядываюсь в поисках чего-нибудь поаппетитнее. В холодильнике нахожу колбасу, сыр. Отрезаю толстые ломти того и другого. В саду срываю базилик. Делаю себе бутерброд, сбрызнув хлеб оливковым маслом. Сажусь на скамью перед домом, любуюсь голубизной моря, вдали в дымке виден остров Искья. Солнце светит уже ярче, приходится щуриться. Слышу за спиной движение. Оборачиваюсь и вижу Алессандро в пижаме и домашнем халате.

— Buon giorno, Джим.

— Buon giorno, Алессандро.

— У Луизы болит голова. Она просит ее извинить.

— С ней все в порядке?

— Только голова болит, — отвечает Алессандро. — Мы поедем в Сорренто без нее.

Особой радости по этому поводу в голосе его не слышно, хотя, может быть, он, что называется, еще не проснулся.

— Хотите кофе? — спрашиваю я. — Я только-только приготовил.

Нет ответа.

— Мы сейчас отправимся?

Опять нет ответа. Наконец Алессандро произносит:

— Я переоденусь.

Мы покидаем дом в молчании и направляемся в Сорренто. До города примерно двадцать минут ходу. Окраины его смотрятся убого, но по мере приближения к площади Тассо улицы и здания приобретают более праздничный вид. Улицы забиты автобусами, в кафе полно туристов, в киосках вовсю торгуют сувенирами.

Владельцы магазинов и уличные торговцы приветствуют Алессандро. Он всем пожимает руки, с некоторыми даже целуется и этим немногим представляет меня. Я улыбаюсь, жму руки. Имею жалкий вид, когда ко мне обращаются на итальянском. Чувствую себя застенчивым сыночком неумеренно общительного папаши. В газетном киоске Алессандро покупает «Иль-Маттино», «Коррьере делла сера», «Иль-Манифесто», «Гералд трибюн» и «Гардиан уикли».

— Пять газет, — бормочу я про себя.

— Мне нравятся «Гардиан уикли», — говорит Алессандро, — американские журналисты. Вы читаете «Гардиан»?

— Как раз эту газету я и покупаю.

— Почитаем вместе.

Мы гуляем по центру города, останавливаемся у какого-то кафе. Кофе Алессандро выпивает одним глотком. Я делаю то же самое. Потом мы шагаем по извилистым улицам к крохотной площади с видом на море. Только гипсовая балюстрада отделяет нас от отвесной пропасти глубиной более двухсот футов с валунами на дне. Алессандро устраивается на скамейке. Начинает он с «Коррьере делла сера». Я усаживаюсь на балюстраду и всматриваюсь в морской простор. А он полон полупрозрачной синевы: каждая волна, вздымающаяся без гребешков и пены, похожа на грань тонко обработанного сапфира.

После пяти минут погружения в мечтания я подсаживаюсь на скамейку к Алессандро и прошу одолжить мне «Гардиан уикли».

— Пожалуйста, — протягивает он газету, не отрываясь от статьи.

Я просматриваю сообщения, не дочитав ни единой заметки, и добираюсь до последней страницы быстрее, чем Алессандро закончил штудировать статью. Я просто не успел еще овладеть ритмом жизни. Время десять часов, и делать нечего, кроме как сидеть в пятнистой тени высоко над Средиземным морем да читать газету. Нет ничего, чем я готов был бы заняться вместо этого, и все равно никак не могу угомониться. Я кладу газету на скамейку между Алессандро и собой. Алессандро переворачивает первую страницу «Коррьере делла сера», разводя широко руки, чтобы бумага не помялась и не слишком шуршала. Проделывая эти манипуляции, он оборачивается ко мне и как бы мимоходом спрашивает:

— Тогда в Англии вы были любовником Луизы?

В его голосе нет никакой угрозы.

— Нет в общем-то, — отвечаю я. — Дело давнее.

— Насколько давнее?

— Десять лет.

— Вы любили ее?

— Думал, что любил.

— Значит, любили, — философски заключает Алессандро и смотрит мне прямо в глаза: — Луиза — чудесная женщина. Я очень счастлив.

— Я это вижу. — Не очень-то я понимаю, чего он ждет от этого разговора. Может быть, уверенности, что я не собираюсь увести его жену?

— Когда я был моложе, то не хотел жениться. Идеалистом был. Гордился тем, что прозрачен, как стекло. Не только как судья, но и как мужчина. Любовь, она ведь как туман. Женщины — туман. Я это знал. Но времена изменились, мир теперь другой. Мы проиграли. Я вынужден расслабиться. Иногда я спрашиваю самого себя, что произошло бы, встреть я Луизу двадцать лет назад. Тогда я был сильнее.

Что он имеет в виду? И говорит так доверительно, как будто советуется со мной.

— Мне пятьдесят три, — продолжает Алессандро. — Луизе еще тридцати нет. Она как раз теперь сильная.

Я довольно наивно полагал, что возраст ему не помеха. Говорю твердо:

— Возраст тут ни при чем. Вы человек необыкновенный, а такое с возрастом не уходит.

— А-а, — произносит он и спрашивает: — Как вы думаете, Луиза хочет детей?

Даже не знаю, что сказать. Положим, я подозревал, что тема эта может быть затронута, и все же я поражен его прямотой: нельзя же сбрасывать со счетов, что я знал его жену — и очень близко знал — с этой деликатной и личной стороны.

— Она говорит, — продолжает Алессандро, — что решение за мной.

— А вы хотите детей?

— Я говорю, нет…

— Так вы и не хотите?

— Мы ведем хорошую жизнь. Мир же этот ужасен. Я не знаю, какие чувства владеют Луизой. Положение трудное.

Пожалуй, эти вопросы Алессандро должен обсуждать с Луизой, а помехой тут их разница в возрасте: он не может найти нужных слов, что очень сильно его огорчает. Всякие подозрения о связи между мной и Луизой несущественны — они ничто в сравнении с тем ущербом, который наносит их отношениям взаимное непонимание. Может быть, Алессандро предпочел заручиться моей поддержкой, вместо того чтобы выказывать бессмысленную ревность?

— Вам бы с ней поговорить… — неуверенно произношу я.

Взгляд Алессандро суров.

— Я говорю с вами.

— Простите. Вы правы.

Сильной рукой он сжимает мое плечо:

— Нет, это я прошу прощения. Вы хороший человек — мой друг.

Он и в самом деле считает меня своим другом или это просто обращение? Трудновато понять Алессандро. Я трогаю его руку. Хочу что-нибудь сказать, но ничего стоящего на ум не приходит.

Выждав секунду-другую, Алессандро было снова взялся за газету, но вдруг возвращается к теме, с какой начал разговор:

— А она вас любила?

Это уже тактика судебного заседания. Самый важный вопрос Алессандро задал словно невзначай, как будто это результат запоздалых раздумий. Я в замешательстве от такого тонко рассчитанного подхода. Пустым звуком оказались все его заверения в дружбе.

— Нет, я так не думаю, — говорю я уклончиво. Алессандро кивает, не отрывая глаз от газеты.


Примерно через час отправляемся домой. Выбираем кружной путь, с тем чтобы посетить все достопримечательности Сорренто, связанные с мировой литературой: гостиницу, в которой Ибсен писал «Привидения» и которая построена на месте, где родился Тассо, самый знаменитый сын Сорренто, убежище русских Максима Горького и Исаака Бабеля. Алессандро ведет себя как ни в чем не бывало, и мы оживленно беседуем. Признаюсь ему, что особенно хотел бы побывать в Равелло, где Рихард Вагнер сочинял «Парсифаля». Алессандро подозрительно смотрит на меня. Похоже, подозрительность — это единственное выражение, которое ясно проглядывает на лице неаполитанцев: точно так же было с синьорой Мальдини, когда она узнала о моем знакомстве с Алессандро. Объясняю, что моя любовь к Вагнеру не есть признак неофашистских склонностей. Тон у меня резкий, недовольный. Алессандро смеется:

— Я люблю Вагнера. Вы любите Вагнера. Луиза ненавидит Вагнера. Завтра мы идем в Равелло!

Луиза уже встала с постели, но еще не одета и сердито приветствует нас обоих. На ней незастегнутый халат, накинутый поверх пижамы. Неопрятность в одежде не скрывает, а скорее подчеркивает грацию ее ленивых движений. Алессандро обращается к ней по-итальянски, Луиза отвечает резко и неприязненно. Чувствую себя неудобно, а потому, извинившись, устремляюсь в сад, захватив по пути в библиотеке том Уолта Уитмена.

Сидя в саду, я слышу, как супруги шепотом спорят на итальянском. Алессандро старается успокоить Луизу, впрочем, без особого успеха. Потом стукнула дверь, и появляется Луиза:

— Извини. Мы тут спорим.

— В самом деле?

— Он порой бывает самодовольным ничтожеством.

— Это из-за того, что я здесь?

— Ты? С чего ты решил, что это как-то связано с тобой? — грубовато отвечает Луиза.

— Я и не думаю. Так, спрашиваю просто.

— Ну так не из-за тебя.

— Незачем орать на меня, — говорю я и возвращаюсь к книге.

Луиза исчезает в доме. С полчаса все тихо, и я прочел «Песнь о Себе» дважды. Потом углубился в лимонную рощу. Повсюду, куда ни посмотрю, вижу на стволах застывших маленьких ящерок. Срываю лимон. На ощупь он похож на упругий мячик. Иду дальше, подбрасывая лимон в воздух, ловлю его, кручу на ладони. Стоит поднять его против солнца, как он исчезает в ярком свете. Глубоко взрезаю кожицу ногтем и разламываю плод. Опускаю в мякоть язык. Щиплет так, что мои вкусовые рецепторы встали дыбом. От кислоты во рту я весь сморщился, и тут идут Алессандро с Луизой. Оборачиваюсь. Рука об руку, пригибаются, проходя под ветками. Луиза заявляет, что они помирились. Алессандро извиняется. У него такой вид, словно ему стыдно и в то же время приятно открыто говорить об их ссоре. Луиза, улыбаясь, берет из моей руки лимон и впивается в него зубами. Выглядит это довольно вызывающе. Резкая кислота вызывает у нее дрожь.

— Жутко кисло, — говорит Луиза.

Дома нас ждет кофейник, и Алессандро наливает каждому по чашке горячего кофе.

— Завтра нас в суде не будет, Джим. Луиза вам говорила?

— Что-то стряслось?

— Я должен побеседовать с Сонино в тюрьме.

— В самом деле? Зачем?

— После событий прошлой недели для нас важно получить его показания.

— Это обычная практика?

— Не обычная, но и не исключительная. Скоро у нас совсем не останется времени.

— Вы успеете?

— Это не скачки, — сухо говорит Алессандро.

— Вы только что сказали, что вам не хватает времени.

— Я должен сделать все возможное.

— Так если дело не закончено, что происходит?

— Я уже объяснял вам, — раздражается он.

Свобода осужденным. Власть в тюрьме для pentito. И все потому, что время процесса ограничено законом.

— Я помню.

Алессандро залпом выпивает кофе.

— Не хотите вместе сходить?

— Куда?

— В тюрьму. Там будет много наблюдателей. Я подумал, что вам это может показаться интересным.

Моим первым побуждением было рассказать обо всем, что произошло: о том, что не стоило появляться на галерее для публики, о пристальном внимании ко мне со стороны подсудимых и их семейств, о предостережении Джованны Саварезе. Но, как обычно, я молчу, даже спрашиваю с притворным любопытством:

— А кто там будет?

— Я, мой помощник. Адвокат Сонино. Адвокаты защиты. Служитель. Репортеры. Доктор. Другие…

— Благодарю за приглашение, но мне кажется, будет неправильно…

Алессандро смотрит на меня в упор:

— Но ведь я же сказал, что правильно.

Он сердится на то, что я усомнился в его авторитете, или пытается разубедить меня?

— Вы меня простите, Алессандро, но я действительно не понимаю, что происходит. — Я оборачиваюсь к Луизе за содействием, поддержкой: уж конечно же, она слышит нотки деликатной настойчивости в моем голосе и придет на выручку. Она же не говорит ничего, явно не желая встревать в спор между мужем и мной.

Алессандро не унимается:

— Будет очень интересно. Сонино — очаровательный человек.

— Это правда, — соглашаюсь я.

— Тогда решено. Вы приходите. — Алессандро поднимает руку, отвергая любые доводы, какие могли у меня возникнуть. Я несколько обескуражен его властностью и царственным жестом, каким он пресек мои невысказанные сомнения. — Джим, вы как психолог получите массу удовольствия. — Алессандро смущенно улыбается: будучи судьей, он привык, что последнее слово всегда остается за ним, но в обычной жизни от него требуется больше гибкости. Его смущение действует на меня еще сильнее, мешая отстаивать свою точку зрения. Пробую еще один, последний, способ увильнуть:

— Должен признаться, Алессандро, что на прошлой неделе я натерпелся много страху на галерее для публики. Приятного было мало.

Смущение его улетучилось, раздался взрыв хохота.

— Так поэтому вы не хотите приходить? Не тревожьтесь. Вы будете со мной. Президентом. Я о вас позабочусь.

Луиза сердито глянула на мужа:

— Не смейся над ним. Уверена, это жутко…

Не желая стать предметом раздора между ними, я поспешно говорю:

— Все в порядке, Луиза. Я параноик от природы. Я почти всю неделю прожил с ощущением, будто кто-то меня преследует.

Алессандро давится от смеха:

— Как в кино! — и украдкой оглядывается, будто за ним шпионят.

Смех у него заразительный, и я засмеялся тоже.

— Я думал, меня собираются убить только за то, что я был на процессе.

Признание это нас доканывает.

— Вы думали, что какая-нибудь cammorista хочет вас пришить, ха-ха-ха!

— В улочках-закоулочках Неаполя. Ха-ха-ха!

Луиза встает и уходит в дом. Мы с Алессандро пытаемся взять себя в руки, но стоит нам взглянуть друг на друга, как мы тут же снова разражаемся смехом. Дружеское чувство, зародившееся при первой встрече, наконец-то сумело одолеть натянутость в отношениях и разницу в возрасте: лет пятнадцать, разделявшие нас, как будто испарились.

Луиза вернулась из дома:

— Где вы намерены обедать? Здесь? Или на кухне?

Алессандро смотрит на меня. Я отвечаю, что мне все равно. Он удовлетворенно кричит:

— Нам все равно! — Мы опять хохочем.

— Тогда я сейчас подам.

Обед во многом похож на завтрак: салями и сыр, только со свежим хлебом и охлажденным белым вином. После нескольких рюмок Луиза несколько приободряется. Но только до тех пор, пока Алессандро не предлагает ей отвести меня искупаться, на что она отвечает резким отказом. Он, глядя на меня, пожимает плечами.

После обеда мне предлагают отдохнуть у себя в комнате. Это как нельзя кстати. Я опускаю шторы и ложусь на кровать. Слышу, как удаляются Алессандро с Луизой, беседуя вполне дружелюбно. Пытаюсь разобрать слова, но тут шепот сменяется нечленораздельными звуками, похожими на стоны. Супруги занялись любовью. Стараюсь не слушать, но это невозможно. Перед мысленным взором складывается картина: Алессандро всей тяжестью навалился на Луизу, вздохи которой перемежают натужное сопение ее мужа. Кончается все быстро. Алессандро недвусмысленно заявляет об окончании акта: прерывистое его дыхание говорит о полном удовлетворении. Через минуту-другую наступает черед Луизы: она достигает высшей точки наслаждения со сдавленными вскриками и расслабляется, едва не задыхаясь. Я это помню: когда-то она говорила, что таким способом управляет оргазмом, продлевает его.

Ложусь на бок, повернувшись лицом к стене.

Я не ревную. Я даже не возбужден. Но о том, чтобы снова обладать Луизой, я думаю. Ничего с собой не могу поделать. Как сладостно было наблюдать, как она раздевалась. Никаких эротических приемчиков больше не требовалось! Бывало, станет коленями на постель, слегка разведя ноги, сбросит кофточку, лифчик расстегнет, резко опрокинется на спину, попку приподнимет, спустит джинсы с бедер, ухватит их за штанины и стянет прочь: одно почти непрерывное движение — и совсем голая. Дело было зимой, поэтому она оставалась в носках. И тут же ныряла под пуховое одеяло, да так шустро, что мне наготу ее и разглядеть толком не удавалось.

«Стыдливость тела», — скажет Луиза и ну дразнить меня, вздымая одеяло вверх-вниз, будто укрыта каким-то большим крылом.

Лежать рядом с ней, стройной, с точеными руками, порхающими по моему телу, когда она неустанно требует поцелуев и сама покрывает быстрыми жадными касаниями губ мою грудь… А как она помогала мне войти в нее: неспешно, ласково, едва дыша… Это было… образцовое удовольствие. Для нее, для меня…

Как продолжение моих грез, Луиза стоит надо мной. На ней прежний распахнутый халат, только на этот раз она под ним голая. Мне сон снится, не иначе. Луиза говорит:

— Алессандро в душе. Я правда сожалею о том, что недавно вытворяла. Ты меня прощаешь?

— Прощаю, — отвечаю я и, уже не сдерживаясь, тянусь к ней.

Она отступает: руки мои обнимают воздух.

— Я знала, что простишь, — говорит Луиза и пропадает.


Вечером Алессандро, находясь в отменном настроении, решает, что нам надо во что-нибудь поиграть. Первая моя мысль: в шахматы. Но, как обычно, даю промашку. Он уходит в дом и возвращается со знакомой красно-белой коробкой.

— «Монополия», любимая игра коммуниста!

— В переводе на итальянский? Есть итальянский перевод? — спрашиваю я.

— Нет, — успокаивает Луиза. — Это из Лондона. Оттого-то Алессу она и нравится.

Алессандро раскладывает игру на столике, за которым мы обедали.

— Вам нравится «Монополия»? — спрашивает он.

— Разумеется.

— Ты должен играть на выигрыш, — предупреждает Луиза.

— Ты хочешь сказать, не валять дурака?

— У нас в доме к «Монополии» отношение самое серьезное.

— Кто обычно выигрывает?

— Зависит от того, сколько времени играем. Выдержки у меня больше, — говорит Луиза, — зато Алессандро более беспощаден.

— И никаких партнерств, — на полном серьезе заявляет Алессандро.

Он раскладывает бумажки с обозначением денег, карточки собственности, фишки фонда риска и благотворительного фонда. Без пререканий делим фишки: мне — шляпа, Луизе — башмак, Алессандро — корабль, он к тому же и банкир. Укладывая перед собой деньги, тихонько посмеивается. Потом, уперев локти в колени и уткнувшись подбородком в кулаки, он изучает поле так, словно мы в самом деле в шахматы играем и ему нельзя терять сосредоточенности от начала до самого конца. Я более расслаблен, сижу развалясь, жду, пока завершится первый круг игры и нам можно будет приобретать собственность. Стараюсь прогнать от себя образ Луизы, пришедшей ко мне в комнату, словно прикрытая вуалью.

Не прошло и получаса, как вся собственность раскуплена, и мы оказались на равных. Луизе достался «Мейфэр» и «Парк-лейн». Алессандро доволен, у него «Уайтчепел» и «Олд-Кинг-роуд», да к тому же он собрал все зеленые и желтые. У меня красные с оранжевыми и вокзалы. Коммунальное хозяйство поделено между Луизой и мной. Играя, переговариваемся, общение же сводится к стонам разочарования или довольным восклицаниям в зависимости от того, поворачивается удача к нам лицом или наоборот. Луиза с Алессандро одинаково радуются каждый своему успеху. Никакого стремления к объединению в игре я у них не усматриваю.

Моя стратегия: строить по-крупному и быстро, принудить других к скорому банкротству, однако у Алессандро уже есть по дому на всех принадлежащих ему участках, что мешает мне заполучить достаточно денег, чтобы осуществить задуманное. Следующие полчаса мы заняты тем, что переводим деньги туда-обратно. Как обычно, большая часть времени тратится на усилия, как бы не попасть на плотно застроенные районы «Мейфэр» и «Парк-лейн»: больше у Луизы почти ничего и нет, но вторжение в ее владения не оставит от нас камня на камне. Уловка старая, но надежная. И Алессандро, и я как дети радуемся, когда выпавшие кости дают нам столько ходов, что можно перескочить опасные участки. Луиза лишь улыбается: она занимает выжидательную позицию.

Образуется партнерство, настрого запрещенное до начала игры: мы с Алессандро заключаем сделку. В случае если один из нас окажется на «Мейфэр» и «Парк-лейн», договариваемся выкупить друг друга под залог. Луиза оживляется. Это против правил, заявляет она и предостерегает меня: Алессандро доверять нельзя. Я беру с него клятвенное обещание: если он попадается первым и я его спасаю, то он ответит мне тем же. Алессандро убеждает меня, что ему можно верить, и в доказательство открывает бутылочку эля, которую мы распиваем вместе, обмывая сделку. Луиза укоризненно качает головой. Алессандро возмущен ее недоверием, она напоминает ему, что они вместе уже играли. Он смеется: ему нравятся ее подначки. За два последних круга Алессандро сумел собрать немалые деньги; Луиза, а за ней и я на каждом ходу попадали на его поле, он же ловко ускользал от наших. Алессандро затеял крупное дело — строительство гостиницы.

Я очевидно проигрываю. Игра теперь идет в основном между мужем и женой. Я мог бы предложить свои хилые владения Луизе, дабы пополнить ее резерв недвижимости, но я уже связан договором с Алессандро и тот может обидеться. Подожду, пока попросит. На следующем круге мне придется заложить свою собственность, чтобы просто остаться в игре. Алессандро о нашем партнерстве, похоже, забыл. Я наклоняюсь к Луизе: «Помоги». «Никаких сделок», — отвечает она. Два моих хода — и все мои красные переходят к Луизе, а я отправляюсь в тюрьму, где облегченно перевожу дух. Решаю пропустить следующие свои три хода в надежде, что череда возможных неудач у моих соперников уравняет наши шансы.

Зря надеялся. Соперники только крепнут. Все поле теперь, как прыщами, покрыто красными гостиницами. Меж ними почти патовая ситуация. Кто забирает мои вокзалы, тот и выигрывает. Оба дожидаются, пока я выйду из тюрьмы. Вижу, как Алессандро попадает на «Парк-лейн», тайно откупается, потом, после хода Луизы (та навещает меня в тюрьме), дважды кидает кубик и попадает на «Мейфэр». Все кончено. Гостиницы изымаются с игрового поля за ненадобностью. Владения Алессандро опустели. Я выхожу из тюрьмы и снова в игре. Впрочем, ресурсы вокруг поля сильно истощились. Крупные потери Алессандро легли бременем на всех нас. Луиза в явном выигрыше. Алессандро благодаря его сообразительности повезло избежать позорного банкротства, меня же и вовсе можно в расчет не принимать. Мы оба вскидываем руки вверх. Алессандро поздравляет Луизу, целуя ее в щеку. Я делаю то же самое. За время игры мы с Алессандро на три четверти опорожнили бутылку виски. Встаю, потягиваюсь и тут только понимаю, до чего пьян.

— Время ложиться в постель, — нетвердо говорю я.

— Вы поднимайтесь, — отвечает Луиза. — Я приберу здесь.

— Ты уверена?

— А что, ты еще способен мне помочь?

— Не думаю.

Желаю им обоим спокойной ночи. Алессандро, пьяный не меньше моего, вяло машет рукой. Луиза с некоторым изумлением оглядывает нас обоих. «Посмотрите на себя, — как бы восклицает она, — в „Монополию“ проигрались в пух и прах, напились так, что ни к чему не годны стали, — достойная парочка!»


В воскресенье приходим в себя. Поездку в Равелло приходится отложить. Алессандро обещает, что мы обязательно съездим туда до того, как я покину Италию. Мы отправляемся к небольшому ресторанчику на причале у подножия высокой скалы к востоку от Сорренто. За все плачу, объявляю я, и Алессандро милостиво соглашается. После обеда заезжаем к приятелям. Супружеская пара, ученые, занимаются в Неаполитанском университете папирусными свитками из Геркуланума. Их квартира, как маленький музей, полна произведениями искусства из городов, в которых супруги проводили раскопки. Хожу и осматриваю, пока остальные заняты разговором. Статуэтки, бюсты, фрагменты скульптур оказывают на меня более сильное впечатление вдали от традиционной музейной обстановки: их разрешено трогать. Потом мне дают английский перевод текста свитков, которые изучают хозяева дома. Особого желания читать античный текст, честно говоря, у меня нет, но я благодарю хозяев и пробегаю его глазами, одновременно наблюдая за тем, как Алессандро беседует со своими друзьями. Совершенно очевидно, что на своем родном языке Алессандро ведет разговор совсем по-другому. Речь его быстра, насыщенна, горяча, в ходу богатая палитра неаполитанской жестикуляции. Он похож на полного дерзких идей пылкого студента университета. Нас с Луизой клонит в сон, он же, сидя на краешке стула со стаканом виски в руке, не выказывает ни малейших признаков апатии после вчерашнего кутежа. Опять в сравнении с ним я чувствую себя ребенком.

Уже вечереет, когда мы возвращаемся в дом. Требуется время, чтобы закрыть его на ночь: Алессандро настаивает, чтобы было проверено каждое окно, каждая дверь, все электроприборы и краны.

В машине, на которой мы едем в Неаполь, ужасная духота. Это из-за сирокко, горячего ветра североафриканской пустыни, объясняют мне. Вынести это невозможно: сухая пыль лезет в глотку, вызывая удушье. Но Алессандро предпочитает опущенные стекла кондиционеру. Минуем прибрежные городки, из которых складывается Большой Неаполь, незаконные застройки, ползущие все выше по плодородным склонам Везувия. Здесь, рассказывает Алессандро, в paesi vesuviani,[48] законного бизнеса почти не осталось. Это один из самых социально отсталых районов во всей Западной Европе. Безо всякой надежды на какие бы то ни было вложения, поскольку все здесь подвластно каморре. А с виду обычные окраины, как у любого средиземноморского городка: небольшие недостроенные жилые дома тянутся по сторонам дороги наподобие трехмерных геометрических фигур, высохшие, невозделанные поля, длинные низкие теплицы с разорванным полиэтиленовым покрытием, которое трепещет на горячем ветру.

Мы не попадаем в жилые кварталы, но мне видно, что их образуют дешевые современные домики, стоящие вплотную. Лишь неяркий розовый свет заходящего солнца отличает эти кварталы от жуткого мрака таких же унылых местечек на окраинах Глазго или Берлина.

— Но ситуация сложная, — продолжает Алессандро. — Не будь каморры, многие здесь страдали бы еще больше. Только какая богатая страна в своем стремлении к повышению благосостояния полагается на организованную преступность?

— Удастся ли когда-нибудь покончить с каморрой? — спрашиваю я. И понимаю, принимая во внимание последнее замечание, насколько нелеп мой вопрос.

— А-а, — роняет Алессандро, выражая таким образом безысходность борьбы с абсурдом.

Меня довозят до переулка, где находится дом синьоры Мальдини. Не уверен, стоило ли мне показываться в этих краях вместе с Алессандро. Оглядываюсь в поисках шпионов каморры. Алессандро объясняет, где мы должны встретиться утром. Мне хочется напоследок снова отказаться, но его тон не допускает возражений. Мне понадобится паспорт, говорит он под конец. Луиза замечает, что в среду будет свободна целый день: не хочу ли я пройтись по магазинам? Она подмигивает и улыбается. Соглашаюсь, добавляя вполголоса: если доживу до среды. Договариваемся встретиться на том же месте. Мы выходим из машины, и я благодарю обоих за чудесные выходные.

Ныряю в маленькую дверку и вижу синьору Мальдини, сидящую вместе с матерью в зеленовато-лимонном дворике. Мы обмениваемся приветствием: «Вuona sera».[49]

— Vo' magna an'nuje… — радостно сообщает синьора Мальдини.

Я улыбаюсь и пожимаю плечами.

— Mangi are…[50] — добавляет она, — spagetti, — и указывает на меня, потом на себя и свою мать.

Меня приглашают к столу. Я соглашаюсь: голова трещит, да и слишком устал, чтобы куда-то тащиться из дому. Смотрю на часы: половина седьмого. Немыслимо, чтобы они сели за стол до девяти часов. Складываю ладони и прижимаю их к щеке. Международный жест, означающий сон, и, надеюсь, никоим образом не что-либо иное. Синьора Мальдини и ее мать смотрят на меня с непроницаемым выражением на лицах. Если я попробую сообразить, о чем они думают, то потеряю сознание. Я извиняюсь и, произнеся «grazie» и «ciao», откланиваюсь и начинаю взбираться по длинной лестнице к себе в комнату.

7

В молчании мы едем в особо охраняемую тюрьму возле Салерно, где содержится Джакомо Сонино. Я сижу на заднем сиденье автомобиля рядом с Алессандро. Он предупреждает: если спросят, то я giornalista.[51] После этого всю дорогу читает газеты. Чувствую себя не в своей тарелке. В серьезной целеустремленности Алессандро есть что-то обескураживающее. В очередной раз меня заставляют вникать в сложную суть его работы. Сегодня он намерен провести беседу с признавшимся убийцей, который свидетельствует против девяти своих товарищей, что они убили семь человек: четырех членов соперничающей банды и трех ни в чем не повинных мирных граждан. У Алессандро необычная профессия. Его работа — отыскать истину, моральную истину. Как бы ни бесновалась каморра, каким бы непринужденным ни казался процесс судебного разбирательства в Италии или Неаполе, какие бы общественно-политические пристрастия ни питал судья, задача Алессандро состоит в том, чтобы иметь полное представление о событиях, приведших к смерти семерых человек. Остальное — вынесение приговора, апелляции, всякие юридические пререкания — можно предоставить отлаженному механизму отправления гражданского правосудия. С этим справится любой. Но далеко не любой способен провести судебный процесс, в котором все участники намерены сохранить свою «честь», убежденные, что их omerta нерушима, и одновременно стараются уничтожить своих противников. Этот и подобные процессы имеют в основе противостояние воли гангстерской и воли моральной.

Моя вера в честность и неподкупность Алессандро абсолютна. Я интуитивно доверяю ему. Он, можно сказать, наделен моральной красотой. Именно это качество делает его привлекательным. Наверное, из-за этого Луиза в него влюбилась. Интересно, что думает о нем Сонино? Гангстеры, и это очевидно, отнюдь не испытывают к нему заведомого презрения, как можно бы ожидать. А адвокаты? Конечно, они предпочли бы судью послабее, такого, чтобы можно было прибрать к рукам. Например, заносчивого, самовлюбленного, тщеславного. С такими чертами характера, какие можно было бы использовать. Теперь я понимаю, сколько тонкостей драмы, разыгрывавшейся в зале суда, прошло мимо меня. Сегодня надеюсь наверстать. Мы будем в одной комнате, говорит Алессандро. В белой комнате.


Похоже на павильон для киносъемки. Комната просторная, стены из побеленного кирпича, пол покрыт линолеумом. Окон нет. Посередине комнаты стол, два стула, две камеры. Освещение на высоких треногах. Из комнаты тянутся провода, прикрепленные к полу клейкой лентой. Мы далеко не первые. Адвокаты, репортеры, разные служащие собрались в коридоре и стоят, переминаясь с ноги на ногу. Некоторых из них я видел в зале суда. Нас все время пересчитывают. Дважды я предъявляю паспорт полицейским офицерам. Мое имя, адреса (в Неаполе и Лондоне) заносятся в какой-то журнал. Больше до меня никому нет дела. Сонино нигде не видно. Какой-то молодой человек просит Алессандро сесть на стул, а сам идет к камере, что напротив, и настраивает кадр. Покончив с этим, он принимается устанавливать свет. Алессандро встает, но молодой человек просит его сесть снова.

Держусь в сторонке, забившись в угол, откуда хорошо видно место, где будет сидеть Сонино. Время от времени ко мне обращается кто-либо из присутствующих, но я лишь пожимаю плечами и говорю: «Giornalista, inglese», — и меня оставляют в покое. Наконец Алессандро разрешено встать. Пришел его помощник. Они вполголоса переговариваются. Алессандро смотрит на часы. Вокруг царит неразбериха. Оператор — похоже, единственный человек в помещении, который знает, что делает, — оглядывает комнату в поисках решения какой-то проблемы.

— Ты, — говорит он наконец, посмотрев на меня.

«Ага, как же», — думаю я и стою на месте, делая вид, что ничего не замечаю. Оператор опять меня окликает. Алессандро оглядывается. Я пожимаю плечами. Оператор подходит ближе.

— Inglese, — замечаю я, — non capito.

Это его не останавливает: он хватает меня за рукав и тащит на середину комнаты. Приходится подчиниться, если я не желаю нарваться на скандал. Оператор проводит меня к стулу, предназначенному для Сонино. Я догадываюсь, что выбран в его дублеры, так как высок ростом. Алессандро смеется, очевидно, не понимая, что видеотрансляция вполне могла уже начаться и в этот самый момент девять гангстеров, и без того подозрительно воспринявшие мое появление, смотрят прямо на меня в недоумении, с чего это я оказался в строго охраняемой тюрьме, откуда их обвинитель будет давать показания. Спрашиваю оператора, включены ли камеры. Почему-то мне кажется, что человек его лет и профессии должен говорить по-английски. Тот молча смотрит на меня.

— Камеры включены? — повторяю я. — Работают? — Показываю пальцем.

— Мы не снимаем, — отвечает он насмешливо.

Несбывшаяся надежда стать еще одним Феллини или Пазолини явно сказывается на его манере общения с людьми. Я встаю, но мне, как и Алессандро, велят сесть обратно.

Когда наконец приготовления окончены, я снова спрашиваю:

— Скажите мне только, видят ли картинку в суде?

Оператор с каким-то извращенным высокомерием произносит:

— А ты кто такой?

Я крепко хватаю его за руку и притягиваю к себе:

— Говори, видят ли в зале суда картинку?

— Нет, нет, — лепечет он, тряся головой: мое поведение разом сбило с него спесь.

Подходит Алессандро:

— Все в порядке?

— Все прекрасно, — отвечаю я и, отпустив оператора, возвращаюсь в свой угол.

Служащие тюрьмы приносят еще стулья, быстро расставляют их. Один из них, видимо, заметив, что я пришел вместе с Алессандро, передает мне стул через головы других. Теперь все сидят в терпеливом ожидании. Входит пожилой человек в строгом деловом костюме и направляется прямо к Алессандро. Они пожимают друг другу руки, беседуют, понизив голос. Ни дать ни взять два политика, совершающих сделку, уточняют детали и приоритеты с профессиональной быстротой и точностью. Пока они шепчутся, все в комнате молчат. Потом пожилой уходит, а Алессандро оборачивается и что-то говорит, давая знать, что пора приступать к делу. Он садится, достает свои папки и раскладывает бумаги, стучит по микрофону, стоящему перед ним на столе. Звука нет. Алессандро обращается к оператору, уже водрузившему на голову наушники. Алессандро говорит в микрофон. Оператор показывает оба больших пальца.

Вводят Сонино, его окружают пять полицейских. На нем тот же черный костюм, та же белая сорочка с темным галстуком: одежда измята, как будто связывалась в узел и использовалась в качестве подушки. Он шаркает ногами. Кисти рук скованы наручниками. Интересно, думаю, какие сюрпризы он приготовил нам сегодня. Даже в таком неприглядном виде, худой, изнуренный, Сонино заполняет собой всю комнату. Как и в случае с любой харизматической личностью, трудно определить, что именно делает его особенным. Однако сейчас его появление несет окружающим что-то вроде облегчения. Мы всего лишь фон, он же — хорошо и всесторонне прописанная фигура. Большинство людей проходят мимо нас незамеченными, Сонино же поражает воображение. Все мы как по команде пристально смотрим на него, пусть и сгорбленного, внутренне потерянного, еле шаркающего ногами.

Прежде чем сесть, Сонино озирается. Под глазами у него темные набрякшие мешки. На секунду-другую взгляд его упирается прямо в меня. С трудом заставляю себя не опустить глаза.

Не обращая внимания на охранников, Сонино выдвигает стул из-за стола и усаживается. Он сутулится: сказывается усталость, а также, возможно, это поза, демонстрирующая пренебрежение. Алессандро смотрит в бумаги. Оператору приходится переналаживать ракурс и фокус: мое сидение перед камерой было напрасным. Оператор переходит от одной камеры к другой, нажимая кнопки: загораются красные огоньки. Съемка началась. Алессандро поднимает голову, вежливо приветствует Сонино и распоряжается снять с него наручники. Сонино не проявляет и тени признательности.

Алессандро не спешит начинать. Он изучает лежащие перед ним документы, зовет помощника, шепчется с ним через плечо. Сонино, безучастный к происходящему, недвижимо сидит на стуле. Не думаю, что это часть какого-то психологического поединка. Если же так, то сидеть нам тут придется долгонько. Проходит еще минута, и Алессандро просит Сонино подтвердить его имя и фамилию. Сонино наклоняется вперед, словно стараясь расслышать. Алессандро повторяет. Ответ Сонино утвердительный. Тогда Алессандро задает следующий вопрос, в котором я улавливаю слово «каморра». И снова Сонино отвечает: «Si». Алессандро зачитывает список из девяти фамилий. Сонино смотрит в объектив камеры, словно проникает взглядом в зал суда, где находятся подсудимые. Не отводя глаз, он подтверждает для протокола, что девять подсудимых были членами его банды «Каморра модерна».

Скупость вопросов и ответов придает процедуре напряженный характер. Больше похоже на пьесу Беккета или Пинтера: скорее спектакль в театре абсурда, чем судебное противостояние. Часто говорят, что великие театральные постановки не нуждаются в переводе текста. И это — правда. Суть противостояния Алессандро и Сонино для меня так же ясна, как и для остальных присутствующих. Алессандро уточняет у Сонино все его прежние показания, заставляя того подчеркнуть каждую деталь своих признаний, с тем чтобы позже, когда он начнет сопоставлять их с показаниями обвиняемых, не возникла путаница. Всякий раз, произнося «si», Сонино все больше увязает в конфликте с теми, кого обвиняет. И Сонино понимает, что определенность для него рискованна: опровергнуть ее куда легче, чем общие рассуждения, намеки. И все же он надеется сокрушить этим защиту, потому что в 1980-х pentiti придерживались как раз противоположной тактики, когда ни о чем определенном речи почти не велось, все сводилось к мелочам, вроде иерархии в каморре, ее тайных укрытий и взаимных обид.

Вопросы становятся более конкретными. Сонино разъясняет, поправляет, уточняет. Делает он это не задумываясь, на одном дыхании. Ум его скор, как будто физическое истощение, подобно восточным самоистязаниям, повысило его мыслительные способности. Я пристально рассматриваю Сонино. Среди моих пациентов встречалось немало отменных лжецов, прятавших пагубную страсть под искусным лицемерием: зачастую самообмана в этом было столько же, сколько и желания одурачить меня. Что кроется за сложными переплетениями признаний Сонино? Подозреваю, Алессандро опасается, что вся эта затея с pentiti задумана с совершенно иными целями. Может быть, в деле замешаны те, кто повыше. Если не каморра, так сицилийская мафия. Американская мафия. Может быть, Сонино приказали прикинуться pentito и заключить сделку относительно «смены личности» (какая организация отказалась бы от такого человека, как Сонино!). А тем временем можно немного выпустить пар, усадив за решетку кучку мелких гангстеров за уличные войны, которые переполнили чашу терпения даже неаполитанцев. Возможен такой сценарий, нет ли — понятия не имею.

Объявляется перерыв. Сонино ждет, когда наденут наручники. Ему дают сигарету. Алессандро встает и совещается со своим помощником. Не могу сказать, о чем он думает. Лицо его сурово, сосредоточенно. Сонино курит, уронив голову, подбородок едва в грудь не упирается. Оператор проверяет камеры. В помещении тихо, если не считать легкого перешептывания адвокатов и журналистов. Мы похожи на публику во время перемены декораций по ходу пьесы. Алессандро снова садится за стол, потирает лицо и делает несколько глубоких вдохов и выдохов. Сонино поднимает взгляд и пристально смотрит на Алессандро из-под насупленных бровей. Глаза у него темные, но тепла в них нет. У него забирают сигарету, снимают наручники. Перерыв дает возможность Алессандро собраться. Когда он начинает, я слышу слова «omicidio», «assassino», «morte».[52] Сонино приходится сознаваться в собственной преступной деятельности. Говорит он без запинки, глаза нацелены в одну точку, улыбка издевательская. Сонино знает: в чем бы он ни признался, какие бы жуткие подробности ни приводил, это не так существенно, как его показания против девятерых бандитов. Ведь Сонино доводилось убивать всего лишь других гангстеров, в то время как бомбы в машинах привели к смерти невинных людей, и в этом его преимущество. Сонино, конечно же, преступил закон, однако грехи девяти бандитов неизмеримо тяжелее: все они головорезы, пониманию которых недоступно, что общество куда выше ценит жизнь простого гражданина, нежели какого-то уголовника. Сонино такой ошибки не совершил, будучи уверен, что в глазах мирных граждан он не такой отпетый негодяй, как обвиняемые.

С другой стороны, у него есть и еще одна причина чувствовать свое превосходство. Сонино знает: его убийства становятся легендами. Поскольку до жертв его никому дела нет, все внимание сосредоточивается прежде всего на подробностях того, как их лишали жизни. Степень варварства, мера жестокости. Они, как народные предания, способны очаровывать, не вызывая вспышек морального осуждения. Так что, пока Алессандро перечисляет преступления Сонино, тот едко отвечает: да, мол, я все это делал, — чтобы тут же выкинуть их из памяти. Он одновременно гордится ими и отбрасывает их. Алессандро на это не реагирует и продолжает читать следующий раздел у себя в папке, водя авторучкой по странице. Он старается быть объективным, не давая повода для подозрений, будто способен попасть под извращенное обаяние Сонино. То и дело он требует более подробных разъяснений. Только тогда они смотрят друг другу в глаза: Алессандро быстро поднимает взгляд, внимательно слушая Сонино, после чего опускает голову, чтобы сделать необходимые пометки.

Уже час дня. Заседание окончено. Охранники, стоявшие вдоль стены, вновь надевают оковы на Сонино, помогают встать и уводят. Комната быстро пустеет. Я остаюсь вместе с Алессандро, его помощником, оператором и еще одним человеком, которого не знаю. Алессандро продолжает сидеть, щелкая кнопкой ручки, погруженный в глубокую задумчивость.

— Что теперь? — спрашиваю я.

— Теперь? — переспрашивает Алессандро, уставившись на меня отсутствующим взглядом. — Теперь мы пойдем обедать.

В тюремной столовой обед подается в небольшой кабинет. Макароны и бобы. Я ем, держа миску на коленях. Продукты свежие, приготовлены вкусно, на оливковом масле. Алессандро и его помощник сидят за столом друг напротив друга. Они весело болтают, смеются. Я не понимаю ни слова. Немного погодя Алессандро спрашивает, о чем я думал.

— Трудно сказать, — отвечаю я.

— Вы понимали, что происходило?

— Немного. Во второй части допроса вы говорили о его преступлениях?

Алессандро кивает:

— Однажды Сонино убил человека, который вступил в интимные отношения с вдовой его брата. Он отрезал ему голову. В то время мы считали убийцей одного врача, chirurgo. Ну знаете, кто операции делает…

— Хирург.

— Да, хирурга. Сонино говорит, что шесть месяцев практиковался, отрезая головы кроликам. Он хотел, чтобы мы подумали, что это chirurgo. Хирург.

Неудивительно, что Сонино хранил самодовольный вид. Месть побудила его овладеть приемами хирургии, пусть даже на уровне любителя, чтобы избежать ареста!

— Что еще он натворил? — спрашиваю я, содрогаясь от омерзения.

— Он ест… — Алессандро смеется, — он кусает… — Масканьи советуется со своим помощником, тот трясет головой. — Как сказать «он кусает его язык» в прошедшем времени? — спрашивает меня Алессандро.

— Он откусил ему язык. Я уже понял, о чем речь.

— А потом он убил его — неделю спустя, — добавляет Алессандро.

— Как?

— Как он говорит, ударил жертву ножом сто раз, — отвечает Алессандро.

— У вас есть сомнения?

— В отчете коронера говорится: от шестидесяти до семидесяти раз.

— Ну, теперь понятно, в чем проблема.

— Вам понятно? — Алессандро интересно, что подскажет моя интуиция.

— Сонино не нужна приблизительность. Он точен и терпелив. Ударить сто раз — это требует времени, решимости. Семьдесят — это исступленное нападение в состоянии аффекта.

— Надо еще раз прочитать первоначальный протокол. Поговорите с коронером. Возможно, ничего в этом и нет. — Алессандро поднимает руки, как бы говоря: возможно, и ничего, но они должны установить факты.

— Что нам предстоит после обеда?

— Мы продолжаем.

Я расправился с макаронами и принимаю предложение выпить кофе. Алессандро удаляется, и я остаюсь с его помощником. Мы улыбаемся друг другу. Он ненамного старше меня. Хотя уверенности ему не занимать, видно: присутствия Алессандро ему не хватает. Он ведет себя как способный ученик, не заинтересованный, однако, в столь ответственной должности. Будь я помощником судьи в Неаполе, то стремился бы на его место. Алессандро возвращается с кофе и протягивает мне чашечку. Покончив с кофе, мы идем в белую комнату.

Я задерживаюсь с Алессандро в центре комнаты, присев на угол стола. Мы смеемся, вспоминая, как играли в «Монополию», обещаем, что в следующий раз один из нас победит Луизу. Я не обращаю внимания на оператора, который с камерой кружит возле стола, — вижу его краешком глаза, но почему-то думаю, что он всего-навсего выбирает ракурс. И только когда Алессандро, широко улыбаясь, говорит: «Смотрите, Джим, вы прямо кинозвезда», — до меня доходит, что камера наведена на нас обоих, мы оба отражаемся в кольце черного зеркала линз. И красный огонек, означающий, что камера работает, — горит. Мне хочется заорать: «Стоп!» — и закрыть объектив рукой. Но слишком поздно. Всем заинтересованным лицам теперь ясно: я знаком с судьей, и достаточно близко, чтобы болтать с ним в перерыве между заседаниями одного из важнейших процессов в жизни этого судьи. И это после того, как я дважды уверял Джованну, будто я всего-навсего любопытствующий турист.

— Твою мать! — вырывается у меня.

Оператор глупо ухмыляется: это его маленькая месть за то, что я раньше набросился на него.

— Что случилось? — спрашивает Алессандро.

— Ничего, — говорю я. — Просто я думаю, не особенно разумно, что меня видят тут беседующим с вами. Эти люди параноики, на все готовы. Не станут ли они выяснять, кто я такой?

— Вы слишком беспокоитесь, — говорит Алессандро, со смехом хлопая меня по плечу.

Может быть, беспокоюсь я напрасно. Кто обращает внимание на телевизор в зале суда в конце обеденного перерыва, когда ничего существенного не происходит, а «актеры» еще не заняли свои места? Слегка перевожу дух, при этом подозревая, что процесс этот отнимет у меня несколько лет жизни.

Мое место в углу уже занято, и я спешу на другое, откуда смогу следить за происходящим.

Снова вводят Сонино. Он садится, положив руки на стол. Алессандро приходится немного отодвинуть свои папки. Оператор налаживает камеру.

На этот раз Сонино показывают фотографии. Мне их четко не видно, но большинство взято из полицейских архивов. На некоторых сцены убийства — черно-белые снимки убитых мужчин, лежащих на тротуаре, навалившихся на рулевые колеса машин, на обеденный стол, все забрызгано кровью. Комментируя кошмарные сюжеты, Сонино иногда берет фото, кладет перед собой и пристально изучает. Не думаю, что эти убийства его работа. Он смотрит на них с презрением. Эти мужланы мясники, а не хирурги. Любители. Сонино что-то говорит, и Алессандро смеется в ответ. Шутка? По поводу трупов? Не знаю. Но все, кроме меня, ее поняли. Впрочем, это подтверждает одну из моих прежних теорий: есть разница между мертвым бандитом и невинной жертвой, — поскольку я сомневаюсь, чтобы Алессандро откликнулся на шутку о человеке, погибшем ни за что ни про что. Что сразу подтверждается новой серией снимков, которые, судя по всему, сделаны после взрывов машин. Вижу тела, части тел, лежащие на улице. Горящие машины, окутанные пламенем и черным дымом. Сонино пытается шутить, но на этот раз — впервые за целый день — Алессандро бьет ладонью по столу и приказывает: «Silenzio!» Сонино и глазом не моргнул.

Алессандро продолжает выкладывать перед ним фотографии. У него свой замысел: доказать, что Сонино не только знал о намерениях гангстеров, но и был в курсе, когда и где заложат взрывчатку. Они обсуждают детали подготовки операции, машут руками, рисуя в воздухе схемы передвижения по улицам Неаполя. На какое-то время они становятся обыкновенными мужиками, спорящими в баре, как быстрее добраться с Римской улицы до стадиона «Сан-Паоло». Заседание заканчивается, когда Сонино взмахивает руками и издает звук, глухо подражая взрыву бомбы. Это не шутка и не дешевый театральный жест: он просто уточняет некую деталь. Возможно, силу взрыва относительно размера улицы. Причина, по которой погибли прохожие, в том, что высокие стены удержали взрывную волну, которая разнесла осколки и обломки по улице. Сонино качает головой: он бы такой ошибки не допустил.

Наконец Сонино увели, а Алессандро переговорил со своим помощником и другим человеком, с которым беседовал перед допросом, и мы уходим. Я сажусь на переднее сиденье машины, Алессандро с помощником устраиваются на заднем. У меня такое ощущение, что помощника начинает раздражать мое постоянное присутствие. Как обычно, наглядевшись на все эти странные судебные процедуры, я чувствую глубокую усталость. Измена, возможно, действует угнетающе, но и паранойя тоже. А она уже овладела мной в той же мере, в какой овладела и преступниками. Интересно, не ищу ли я бессознательно способ поставить себя на место другого человека: значит, теперь у меня такое желание возникает инстинктивно всякий раз, когда я становлюсь свидетелем психологической коллизии? Я пробую вникнуть в разговор на заднем сиденье, но впадаю в дрему. Впрочем, Алессандро окликает меня:

— Джим, он правду говорит? Как вам кажется?

Не оборачиваясь, отвечаю:

— Он малый хитрый.

Слышу тихий смешок Алессандро. Потом вопрос:

— Что еще?

— Возможно, не в своем уме.

Алессандро снова смеется и шутливо спрашивает:

— Ваше профессиональное мнение?

— Мое профессиональное мнение включало бы в себя еще и крайнюю степень эгоизма, основанную на интуитивном осознании своей исключительности.

Алессандро переводит это помощнику, и они смеются.

— Вот что мне хочется понять, Джим. А вдруг его измена — это всего лишь ловушка?

— Я тоже себе такой вопрос задавал.

— И что вы придумали?

— Ничего. По-моему, англичанину предугадать мысли неаполитанца невозможно. Мы два совершенно разных существа. У англичанина чувство сознания собственной правоты непоколебимо. Независимо от того, что является правилом, суть закреплена, и обе позиции выражены четко. Неаполитанская же мораль, я бы сказал, — это праздник, который всегда с тобой.

— На чем, по-вашему, это основывается?

— На интуиции. Мне точно такое неведомо.

— Вы отважный человек, — говорит Алессандро и возвращается к разговору с помощником.

Я не очень понимаю, что он хотел сказать. Не обижен ли он моим сравнением?

Мы приезжаем в Неаполь, и меня высаживают на площади Гарибальди. Мы не пожимаем рук, и я выскакиваю прямо в поток уличного движения.

По Спаччанаполи медленно бреду к дому синьоры Мальдини. Солнце вот-вот сядет, и я жду, чтобы посмотреть, не хлынет ли меж зданий свет, как и в тот раз, когда я гулял по Неаполю. Во мне живет какое-то мистическое ожидание чуда. Весь день я пытался угадать, что у Джакомо Сонино на уме. Может, он персона и небезынтересная, только от подобных сильных личностей лучше держаться подальше. В момент, когда я думаю об этом, меня внезапно обволакивает свет. Я успел уйти дальше по улице, чем в прошлый раз, поэтому он достигает меня быстрее. Мне не остается ничего, как остановиться и переждать, пока поток света минует меня. Он такой яркий, что я даже ног своих не вижу.

Спасительная тень наконец вернулась, но я не сразу прихожу в себя. Все, что попадается на глаза, видится мне мутным и раздвоенным.

Но вот я снова обретаю способность видеть окружающее четко и ясно. Я уже на углу площади Беллини. Точно сказать не могу, зачем я здесь: путь-то держу к моему пансиону. Сажусь за столик, заказываю пиво. Для этого-то, похоже, меня сюда и занесло. Пиво в конце долгого дня. Но на самом деле я надеюсь, что мимо пройдет Джованна — по дороге в кибер-кафе или из него. Мне нужно удостовериться, что мое присутствие на допросе осталось незамеченным. И конечно же, я испытываю сильное желание просто увидеть ее еще разок.

Жду около получаса, потом решаю оставить ей записку. Прошу у официанта ручку и на салфетке пишу: «Джованна. „Кибер-Данте“. Среда. 7». В сравнении с ее посланием мое явно многословнее. Оставляю записку парню в кибер-кафе. Он недоверчиво читает ее, не желая, как я полагаю, превращаться в связного каморры. Потом складывает записку и кладет ее под стойку. Возвращаюсь обратно к своему пансиону. Синьоры Мальдини не видно, но около телефона записка — звонила Луиза. Я слишком устал, чтобы звонить ей. Усаживаюсь в гостиной, включаю телевизор и ищу программу с местными новостями. Не успеваю я пройтись по всем каналам, как синьора Мальдини открывает дверь. Я рад видеть ее, тем более что волосы ее снова, как обычно, сбиты набок. Входя, она бесцеремонно поправляет их. Волосы неохотно поддаются и снова укладываются в привычную для них (зато отвергающую законы гравитации) форму. В ее аккуратно зачесанной «Пизанской башне» есть нечто до странности успокаивающее, и меня посещает мистическое чувство, что до тех пор, пока прическа синьоры Мальдини остается без изменений, все будет хорошо в этом мире. В моем мире.