"Обратная сторона войны" - читать интересную книгу автора (Казаринов Олег Игоревич)Глава первая Маски войны«Когда в зале успокаивается жужжание, Манштейн встает и объявляет о начале заседания для принятия капитуляции Красной Армии. Потом говорится о полномочиях, кто каким правительством уполномочен, и читаются документы на разных языках. На все это уходит минут десять. Манштейн снова встает и, обратившись к стоящим у входных дверей офицерам, сухо говорит: — Введите советскую делегацию. Двери распахиваются, и в них входят Жуков, С.К. Тимошенко, Н. Ф. Ватутин, за ними несколько офицеров, видимо, адъютанты. Для того чтобы дойти до своего стола, Жукову надо сделать только три шага. Он делает их, останавливается за средним креслом и, коротко вскинув руку, отдает честь. Отодвинув кресло, садится и кладет руки перед собой на стол. Тимошенко и Ватутин тоже садятся. Их адъютанты стоят сзади. Манштейн встает и что-то говорит, не слышно, что. Это переводят русским. Жуков утвердительно наклоняет голову… Я слежу за Жуковым. Он сидит, положив перед собой на стол руки. На его лице играют желваки. Ватутин кажется совершенно спокойным. Тимошенко застыл в неподвижности, но в самой этой неподвижности чувствуется беспредельная угнетенность. Жуков тоже сначала сидит неподвижно, глядя перед собой, потом чуть повертывает голову и внимательно смотрит на Манштейна. Снова смотрит в стол перед собой и снова на Манштейна. И так несколько раз подряд. И хотя это слово, казалось бы, предельно не подходит к происходящему, но я все-таки вижу, что он смотрит на Манштейна с любопытством. Как будто он увидел человека, который его давно интересовал и сейчас сидит всего в десяти шагах от него. За центральным столом начинают подписывать документ. Подписывают Манштейн, Умедзу, Бадольо, последним Маннергейм. Пока они подписывают документ, лицо Жукова становится страшным. В ожидании секунды, когда придет очередь подписывать ему, он сидит прямо и неподвижно. Высокий офицер, стоящий за его креслом по стойке «смирно», плачет, не двигая при этом ни одним мускулом лица. Жуков продолжает сидеть прямо, потом вытягивает перед собой на столе руки и сжимает кулаки. А голову все больше закидывает назад, так, словно хочет закатить обратно под веки готовые вывалиться оттуда слезы. В это мгновение Манштейн встает и говорит: — Советской делегации предлагается подписать акт безоговорочной капитуляции. Переводчик переводит это по-русски, и Жуков где-то уже в середине перевода, поняв смысл его слов, делает короткое движение руками по столу к себе, выражая этим согласие на то, чтоб им дали сюда, на этот стол, акт для подписания. Но Манштейн, продолжая стоять, коротким движением протягивает в сторону русских руку и, поведя ею от них по направлению к столу, за которым сидят союзники стран Оси, говорит жестко: — Пусть подойдут подписать сюда. Первым встает Жуков. Он подходит к узкому концу стола, садится в стоящее там пустое кресло и подписывает несколько экземпляров акта. Потом встает, возвращается к своему столу и садится в прежней позе. Вслед за ним идут подписывать Тимошенко и Ватутин. Пока все это происходит, я продолжаю смотреть на Жукова. Он сидит вполоборота к столу, за которым сидят союзники, смотрит на них и о чем-то думает так упорно и напряженно, что, очевидно, незаметно для себя, подняв со стола правую руку, берет ею себя за лицо, за тяжело отвисшие щеки и подбородок и мнет, мнет, почти комкает лицо рукой. Последний из трех русских подписывает акт и возвращается на место. Манштейн встает и говорит: — Советская делегация может покинуть зал. Русские встают. Жуков резким движением отдает честь, поворачивается и выходит. Остальные выходят следом за ним. Двери закрываются». В этот момент 400 бомбардировщиков «фокке-вульф — 200» и «хейнкель-177» появляются над Москвой. И вслед за ними еще 1500 «Юнкерсов» совершают круг над советской столицей, демонстрируя мощь рейха… Страшная картина, правда? Страшная для сердца каждою русского человека. Обидная, дикая, нелепая, возмутительная, кощунственная. Может быть, кого-то она рассмешит своей нелепостью, но этот смех лишь подтвердит извечные человеческие легкомыслие и близорукость. Да простит меня К. Симонов, чью цитату я исказил, вставив в нее иные фамилии и тем самым полностью нарушив историческую правду. Правда состоит в том, что под актами капитуляции во Второй мировой войне подписывались генерал-полковник Кейтель и японский генерал Умедзу. Кейтель изо всех сил пытался сохранить военную выправку — салютовал победителям в гробовой тишине маршальским жезлом, а у японского генерала Умедзу «на лице играли желваки». Их эмоции вполне объяснимы: пройдут века, но их личные подписи останутся навсегда… А самолеты 2 сентября 1945 года взмыли над линкором «Миссури», на палубе которого принималась последняя капитуляция той войны: 400 «летающих крепостей» и 1500 самолетов палубной авиации. Победители поигрывают мускулами над поверженным противником… Людям почему-то мало самого акта признания врагом поражения. Им надо обязательно продемонстрировать свою мощь. Почему бы не прекращать бойню так, как это произошло в Сталинграде, или в Берлине, или в сотнях других мест? Командующий сдал личное оружие, поставил подпись, обратился по радио к бывшим подчиненным. И все. Хватит! Хватит трупов, хватит злобы, хватит мести! Но почему же возникает желание сфотографироваться рядом с трупом поверженного врага, поставив ногу на его бездыханную грудь, как эго делают охотники с убитым зверем? При этом военным надо торжествующе скалиться с фотокарточек на фоне подавленного, униженного противника. Политикам — запечатлеть себя рядом с потрясенным свалившимся позором соперником. Ведь война — это не охота, а убийство людьми друг друга! Да, заключительный акт трагедии, которой является война, должен быть торжественным и величественным: мир восстановлен, война не должна повториться. Никогда! Но пусть торжественность будет траурной, а величественность — строгой. Однако народ-победитель вряд ли получит удовлетворение, если не испытает чувства мстительного злорадства. За павших отлов, мужей и сыновей, за обесчещенных сестер и жен, за гибель детей и стариков. За разрушенные города. За пережитый страх. «Жаль, что сдались, а то бы мы вас…» Отсюда унизительные церемонии и демонстрация военной мощи. Неужели не ясно, что подобная «пляска на гробах» может быть оскорбительной для целых народов, вызвать надменность и самоуверенность у одних, ненависть и злобу у других — и в результате спровоцировать на реванш, а значит, на новую войну? Поэтому я специально исказил описание капитуляции Германии, чтобы хоть на миг можно было представить те горечь, отчаяние и чувство стыда, которые приходится испытывать побежденным. А что касается нарушения исторической правды, то не так уж сильно я ее нарушил. России, к сожалению, уже приходилось подписывать унизительные договоры. И в 1918 г. в Брест-Литовске, и в 1905 г. в Портсмуте после поражения в Русско-японской войне, и в 1856 г. в Париже после потери Севастополя. Речь, конечно, не шла о безоговорочной капитуляции, но поражение в войне — есть поражение в войне. Для солдат, оставляющих братские могилы своих товарищей на занятых врагом территориях, политых их кровью, оно не менее драматично. Я призываю читателей этой книги с уважением относиться к памяти солдат, честно исполнявших свой долг на полях сражений. Не важно, русские это солдаты или немецкие, американские или японские, китайские или марокканские. Эта книга о войне, а не о ее целях, причинах, мотивах и способах ведения. Предоставим разбираться в этом политикам и историкам-аналитикам. Я не собираюсь делить войны на агрессивные, оборонительные или междоусобные. Лишь отказавшись от такого деления, можно попытаться понять саму ВОЙНУ. И именно солдаты являются первыми ее заложниками и жертвами. Именно они по чужой воле идут умирать и убивать. Когда я подбирал иллюстрации к своей предыдущей книге «Неизвестные лики войны», мне пришлось перелистать десятки энциклопедий и фотоальбомов. И чем больше перед моими глазами мелькало репродукций картин, гравюр и фотографий о войне, одна за другой, как при слайд-шоу, без текста и комментариев, тем сильнее к горлу подкатывала тошнота. Руины европейских городов, отрубленные головы маньчжурских крестьян, взрывы, трупы, виселицы, марширующие войска, народное ополчение Мадрида и Ленинграда, горящие самолеты и тонущие корабли, госпитали и снова взрывы, снова трупы, концлагеря, звериный страх в глазах пленных, солдаты, тонущие в грязи окопов, расстрелы, жерла орудий, женщины не то Бирмы, не то Непала на сборке автоматического оружия, братские могилы и рвы смерти, окровавленные раненые, Дохлые кони, падающие бомбы и опять марширующие войска, взрывы, трупы… Я скользил взглядом по страницам, а в голове невольно крутилась одна-единственная фраза: «Война — мразь и смерть… Война — мразь и смерть…» Скажу честно, в тот момент я испытывал почти физическую боль. Челюсти войны перемалывают человеческие жизни с жадностью ненасытного тупорылого зверя. Героизм, мужество, самопожертвование солдат лишь распаляют его аппетит. Победоносные стратегические планы, новинки боевой техники, высокий боевой дух войск — все идет в его прожорливую пасть. Особой трагической обреченностью веет от тех сражений, которые не приближали конец войны, а лишь затягивали ее, несмотря на все затраченные усилия и принесенные жертвы. Как бойни Первой мировой: шестимесячная «Верденская мясорубка», в которой потери сторон достигли миллиона человек; двухмесячные бои на Сомме, когда на крохотном пятачке в несколько километров полегли четыреста восемьдесят тысяч человек (а всего за 4,5 месяца один миллион триста тысяч); бои на Марне — один миллион восемьсот тысяч. Брусиловский прорыв стоил воюющим почти два миллиона человек. Упоминая эти числа, я специально использовал пропись, потому что за цифрами со многими нолями сложно представлять всех этих мертвых, покалеченных, пропавших без вести, сошедших с ума людей. Так, бухгалтерия какая-то. Об этих грандиозных сражениях знают все. А кто слышал о боях у д. Моок, у Ньюпорта, у д. Котлы, на р. Восме, при Рокруа, при Марстон-Муре, при Нэзби, под Престоном, у Денбара, под Корсунем, под Пилявцами, у Батога, при Дхармате, при Самугаре, при Нордфореленде? Этот список бесконечен, достаточно заглянуть в любое исследование войн. Пряча в недрах Истории информацию об этих боях, Война как бы убеждает нас: вот те, под Лейпцигом, Верденом, Сталинградом — настоящие сражения, а эти — так, мелкие стычки, чего о них упоминать? Но разве в стычках солдаты сражаются с меньшим ожесточением, чем в крупных баталиях? Разве в небольших столкновениях людям легче расставаться с жизнью? Скорее, наоборот. В гигантских битвах исход схватки долгое время бывает не ясен, а миллионные армии внушают каждому солдату надежду на конечный успех. И совсем другое дело, когда — тысяча на тысячу. Здесь каждая потеря ощутима, каждый боец значим. И, ох, как не хочется погибать, не увидев победы, не дождавшись результата схватки! Как больно испускать дух и сознавать при этом, что не поддержишь больше своих товарищей, не уничтожишь ни одного врага. А ведь именно из таких стычек, налетов и боев состоит война. И состояла всегда, а не только в наши дни. Ее кровавый конвейер работал на протяжении тысячелетий на всей планете с дьявольской неумолимостью. Беспощадно. Безостановочно. Например, русские летописи только с 1030-го по 1037 год зафиксировали 80 походов русских на соседей, 55 вражеских вторжений на Русь и 130 междоусобиц. За 7 лет 265 войн! Старинные документы не передают эмоционального напряжения и ужаса, которыми сопровождаются любые кровопролития. Упоминающиеся в летописях «великая сеча» и «скорбь и плачь» напоминают, скорее, народный эпос, чем реальные исторические факты. И это позволяет Войне надеть маску театрального пафоса. Но кто посмеет сказать, что эти мелкие войны не несли с собой горе и страх? Кто скажет, что в них не горели деревни и города, что изнасилованные вдовы не рыдали над трупами своих детей, что изрубленные воины не посылали небесам свои последние мольбы и проклятия? Чтобы избавиться от фальшивой театральности, недостаточно текстов Плутарха, в которых защитники Сиракуз «сокрушали все и всех на своем пути и приводили в расстройство боевые ряды», или упоминаний о дружиннике Саве, который «пробился на коне к шатру Биргера и подсек топором шатерный столб». Необходимо представлять, чего это стоило и как происходило. И здесь бесценными становятся дошедшие до нас описания, сделанные очевидцами. Несмотря на их сухость, они доносят те ярость и отчаяние, с которыми во все времена сражались люди. Одно из них сделал непосредственный участник стычки 27 апреля 1521 года, когда знаменитый мореплаватель капитан-генерал Магеллан в последний раз обратился к своим матросам с ободряющими словами и первым ринулся на туземцев. «Мы прыгнули в воду, доходившую нам до бедер, потому что шлюпки не могли подойти к самому берегу из-за скал и мелей». Нас было всего сорок девять человек, а одиннадцать остались для охраны шлюпок. Таким образом, некоторое расстояние мы прошли в воде, прежде чем достигли земли. Островитяне были в числе пятисот человек, разделенных на три отряда, которые тотчас же с ужасным криком напали на нас. Два отряда атаковали нас с флангов, третий — с фронта. Мушкетеры и арбалетчики стреляли издали в течение получаса, но не нанесли неприятелю никакого вреда, или по меньшей мере весьма незначительный, потому что хотя стрелы и пули пробивали их шиты, сделанные из довольно тонких дощечек, и ранили их в руки, но это обстоятельство не останавливало их, так как подобные раны не наносили им внезапной смерти, напротив, они становились все более смелыми и ожесточались. Превосходя нас в числе, они бросали в нас тучи тростниковых копий, колья, закаленные на огне, камни и даже землю, так что нам было очень трудно защищаться! Были даже такие островитяне, что метали окованные железом копья в капитан-генерала, а он, чтобы отвлечь их и напугать, приказал нескольким матросам пойти и зажечь их хижины. Это было тотчас же исполнено. Вид пламени еще более ожесточил их и привел в ярость. Часть их побежала к месту пожара, который поглотил от двадцати от тридцати домов, и убила на месте двух из наших людей. Казалось, вместе с яростью, с которой они бросились на нас, увеличивается и число их. Отравленная стрела ранила капитана в ногу, после чего он тотчас же приказал отступать медленно и в полном порядке. Но большая часть наших людей обратилась в бегство, так что нас осталось около капитана семь или восемь человек. Индийцы, заметив, что удары их направленные в голову или шею, не причиняют нам никакого вреда благодаря нашему вооружению, но что ноги наши оставались незащищенными, — направляли свои стрелы, копья и камни исключительно нам в ноги и в таком количестве, что мы не могли им противостоять. Бомбарды, бывшие у на на шлюпках, не принесли нам никакой пользы, так как мелководье не позволяло приблизиться к берегу. Мы постепенно отступали по воде, доходившей нам до колен, и все время сражались, и были уже от шлюпок на расстоянии выстрела из арбалета, когда островитяне, преследовавшие нас, были на таком близком расстоянии, что по пяти или шести раз бросали в нас одним и тем же копьем, поднимали его и снова бросали. Так как они знали нашего капитана, то направляли главным образом на него все удары. Они сбивали два раза у него с головы шлем, но он держался, а мы, в свою очередь, в очень малом числе бились по сторонам его. Это неравное сражение длилось около часу. Одному островитянину удалось в конце концов нанести капитану удар копьем в лоб. Капитан, рассерженный, пронзил его своим копьем, и оно осталось у него в теле. Капитан хотел вытащить шпагу, но это было невозможно, так как он был сильно ранен в правую руку. Островитяне, заметив это, все обратились против него, и один из них нанес такой сильный удар саблей в левую ногу, что он упал лицом вниз. В тот же миг островитяне бросились на него, — и вот каким образом погиб наш руководитель, наш свет и наша поддержка. Когда он упал, подавленный многочисленными врагами, то несколько раз оборачивался в нашу сторону, чтобы видеть, можем ли мы спастись. Так как среди нас не было ни одного не раненного и так как мы не имели ни малейшей возможности ни помочь ему, ни отомстить за него, то тотчас же вернулись на шлюпки, готовые к отправлению. Своим спасением мы обязаны исключительно нашему капитану потому, что в тот самый момент, когда он погиб, все островитяне бросились к тому месту, где он упал». Холодок по коже пробегает, когда читаешь подобные документы. Сразу представляются сотни воинственных индийцев, набросившихся на горстку солдат в доспехах: ужасные крики и вопли, стрелы, копья и колья, бьющие в незащищенные ноги, сплошным градом летящие в голову камни и пригоршни земли, залепляющей глаза, десятки домов, охваченные огнем, страх, при котором кажется, что число врагов увеличивается, паническое бегство, схватка по колено в воде, отчаяние при виде избиваемого, гибнущего командира… А ведь это «всего-навсего» мелкая стычка! Когда мне предложили написать книгу о вооружении и на исторических примерах сравнить различные его системы, я задумался. В свое время мне довелось разрабатывать сценарий компьютерной игры во Вторую мировую войну. В ходе этой работы пришлось изучить и систематизировать огромное количество материалов о производительности заводов, возможностях средств связи и разведки, госпитальном обеспечении, мобилизационном ресурсе, снаряжении и медикаментах, структуре и организации войск, подготовке специалистов, военной топографии и уставах, способах борьбы с подпольем и партизанами, транспорте и пропускных способностях дорог, шанцевом инструменте и строительных материалах для фортификационных работ, климатических условиях и пр., пр., пр. Я уж не говорю о типах авиационных бомб, артиллерийских снарядов, морских мин и торпед, о тактико-технических характеристиках стрелкового оружия, ручных гранат, танков, самолетов, орудий, боевых кораблей и т. д. Это подразумевалось само собой. Эти данные пришлось сравнивать и анализировать по всем воюющим в 1939–1945 гг. сторонам. Книга могла бы получиться увлекательной. О минах в деревянных корпусах со стеклянными взрывателями, на которые не реагировали миноискатели. О прикрепленных к реактивным снарядам бочках с толом, многократно усиливающим мощность взрыва. О сферических авиабомбах — «разрушителях дамб», которые благодаря рикошету подобно мячам катились по воде. Об эвакуации железнодорожных эшелонов через Каспийское море, когда наглухо заваренные порожние цистерны плыли за буксирами, словно многотонные поплавки. О поразительных воспоминаниях ветеранов, бывших очевидцами того, что «королевский тигр» пробивал броню самого мощного советского танка ИС-2 на такой дистанции, на которой 122-мм орудие ИСа не могло поразить его броню. О приборах ночного видения, впервые установленных на тех же «королевских тиграх». О легендарном штурмовике Мл-2, который без заднего стрелка оказался настолько беззащитным, что летчику полагалась Золотая Звезда Героя Советского Союза всего за 35 вылетов, независимо от одержанных побед (увы, история не знает ни одного такого летчика). О сухопутных торпедах: «Здесь впервые я увидел, как противник применил против наших танков противотанковые торпеды, которые запускались из окопов и управлялись по проводам. От удара торпеды танк разрывался на огромные куски металла, которые разлетались на 10–20 метров. Тяжело было нам смотреть на гибель танков…» И еще много, много о чем интересном можно было бы написать. О конструкторских просчетах и гениальных решениях, о солдатской смекалке и изобретательности. Но я отказался. Перед всеми этими чудесами разрушительной техники на задний план отступают страдания живых людей. Получилась бы какая-то война роботов, в которой солдаты превращались в обслуживающий персонал боевых машин. А я не хочу надевать на Войну маску обычного технического соревнования. Как говорил Илья Эренбург: «Мы хотим, чтобы наши дети забыли о голосе сирен. Мы хотим, чтобы они рассказывали о танках, как о доисторических чудовищах. Мы хотим мира для наших детей и для наших внуков». Мне бы тоже очень хотелось, чтобы когда-нибудь люди начали относиться к танкам, как к доисторическим чудовищам. Однако, описывая надежность винтовок, скорострельность пулеметов, неуязвимость танков и бомбовую нагрузку самолетов, словом, всего того, от чего у мальчишек всего мира текут слюнки, боюсь, я невольно буду способствовать отдалению этих благословенных времен. Я готов повторить фразу русского художника-баталиста В.В. Верещагина, приведенную в письме П.М. Третьякову: «Передо мною, как перед художником, Война, и ее я бью, сколько у меня есть сил…» Мне часто приходится слышать, что я описываю войну слишком страшно и совсем неромантично; что в своих книгах я не воспеваю солдатское мужество, фронтовое братство и воинскую дисциплину; что я пишу непатриотично и от этого напуганные войной юные читатели станут плохими солдатами и не захотят защищать Родину. Отвечаю. Во-первых, я не вижу в войне ничего привлекательного, чтобы ее воспевать. Война страшит любого нормального человека. Только сумасшедший может поэтизировать взаимоумерщвление и ненависть. А во-вторых, я считаю, что хороший солдат — это подготовленный солдат. И не только в стрельбе из положения лежа и в прыжках с парашютом, но и в психологическом плане. Солдат должен знать, с чем ему предстоит столкнуться на войне. Чтобы избежать шока. Шок все равно будет, но, возможно, его последствия окажутся не столь разрушительными и не превратят защитника Родины в деморализованное существо, обреченное на убой. И потом, существует достаточное количество других писателей, которые пишут о героизме, храбрости, случаях великодушия и дерзких операциях на войне. Но нельзя не учитывать и другого. Однажды я обратил внимание на то, что примеры великодушия со стороны русских солдат приводятся в основном из заключительных периодов войн, когда враг уже обречен. И что-то не приходилось мне сталкиваться в литературе и кино с человечным отношением к только что вторгшемуся агрессору. Это не значит, что его совсем не было. Скорее всего, его принято оценивать как проявление мягкотелости и недостаток патриотизма, что совсем не годится для популяризации и мешает идеологическому воспитанию. Здесь есть над чем поразмыслить. Я помню, как население страны реагировало на «первую леди» СССР P.M. Горбачеву. Какое раздражение вызывало каждое ее публичное появление; «А Райка, Райка-то куда лезет!» Сколько оскорбительных реплик было высказано сквозь зубы, сколько перешептано грязных оплетен, сколько сочинено злых анекдотов. Но стоило P.M. Горбачевой оказаться в больнице со страшным диагнозом, как изо всех уголков страны полетели сотни, тысячи телеграмм «дорогой Раисе Максимовне», выражающих поддержку, сочувствие и пожелания скорейшего выздоровления. Я уверен, что здесь не было лицемерия. Просто это проявление какой-то особенности человеческой ментальное, согласно которой, каждый, кто не похож на остальных, становится врагом, и любой, с кем случилась беда, вызывает сочувствие. А вернее, мы бьем тех, к кому испытываем ненависть, а битых имеем склонность жалеть. Отношение к «первой леди» я упомянул лишь для того, чтобы перейти к более тематическим примерам. Помните, как мы переживали во время сцены в фильме Н.С. Михалкова «Утомленные солнцем», в которой сотрудники НКВД во время ареста избивают комбрига Котова? Как сочувствовали легендарному комбригу, как негодовали на его конвоиров! Однако можно только догадываться, сколько Котову пришлось сжечь деревень, перевешать рабочих, перестрелять офицеров и перепороть крестьян, чтобы стать легендой Гражданской войны. Чтобы его имя носили пионерские дружины. Чтобы его узнавали случайные прохожие. Чтобы сфотографироваться с самим Сталиным. Но, как известно, «революция пожирает своих детей». Жаль комбрига Котова, пламенного революционера, мечтателя, прекрасного семьянина и просто обаятельного героя в исполнении самого Михалкова! А затем на телеэкраны вышел сериал того же Н.С. Михалкова о белогвардейских генералах. Каждая серия — судьба очередного защитника Веры, Царя и Отечества. И каждая судьба трагична, потому что «бесчеловечные» большевики в их лице истребили цвет и опору русского общества, последних носителей чести и благородства. И мы возмущались революционным террором, затопившим Россию кровью, и ненавидели красных палачей. Одним из которых, кстати, судя по всему, был симпатичный комбриг Котов. После показа документального фильма-расследования о вождях революции зрители узнали о том, что партийная система, созданная В.И. Лениным, обслуживала в первую очередь верхушку партии. Что по времена страшного голода Гражданской войны кремлевский паек включал в себя изысканные деликатесы. Что в европейских банках на счетах идейных борцов за равноправие и справедливость лежали миллионы золотом. Многое, конечно, шло на нужды мировой революции, но вожди не забывали и о себе: роскошно одевались, отдыхали на лучших зарубежных курортах, снимали дорогие особняки и даже поигрывали в казино. Да и сам В.И. Ленин в годы эмиграции, мягко говоря, не бедствовал. Зрители были поражены. Рушились легенды о переданном в детдом сахаре, о единственном пиджачке и галстуке в горошек, в котором Ильич запечатлен и в рабочем кабинете, и на митинге, и на съезде в Смольном, и даже в шалаше в Разливе. Хотя, казалось бы, в лесу галстук можно было и снять. Разговоров после этого фильма было много, и все сводились к одному — «Как долго нас обманывали, как наивно мы верили и какой негодяй на самом деле был Ленин». Потом такие разоблачительные фильмы стали выходить один за другим, и все с новыми фактами. А потом появился документальный фильм-гипотеза о последнем периоде жизни «вождя мирового пролетариата». Согласно ему, именно Сталин изолировал Ленина от партийной верхушки, запер его в Горках, окружил соглядатаями и чуть ли не лично приложил руку к смерти всеми любимого Ильича. И мнение зрителей качнулось в другую сторону. «Какая сволочь этот Сталин! А несчастный, одинокий Ленин был хороший и хотел как лучше…» Даже этих примеров достаточно, чтобы понять, насколько быстро меняются симпатии людей и насколько легко манипулировать общественным сознанием. Живя эмоциями, не утруждая себя анализом исторических событий, не делая выводов, мы с легкостью корректируем свою память и превращаем Историю в обычную хронологию. И тем самым рядим ВОЙНУ в те маски, которые не будут нас пугать и не причинят нам боль. Пусть это будут маски кинематографических героев. Или ушедших в прошлое времен. Или технических расчетов. Или всем известных тиранов. Или, в конце концов, далеких от нас мест и народов. Мы изо всех сил стараемся откреститься от ужасов войны, особенно если виновниками их становились наши соотечественники. И объяснения для этого находим самые разные. В советские времена на царизм списывали все расправы, творимые русскими солдатами на чужих территориях и над своим же бунтующим населением. После развала Советского Союза, когда стали известны факты преступлений НКВД и Красной Армии, то в них обвинили сталинизм. Потом оказалось, что и в локальных конфликтах, в том числе и в Афганистане, советские солдаты мародерствовали, насиловали, пытали и убивали. Их чаще всего пытались оправдать действием наркотиков, употребляемых воинами-интернационалистами. Все эти объяснения являются вполне достаточными аргументами для большинства людей. Но давно пора понять, что виною тут не дикое язычество, не мрачное Средневековье, не звериный оскал царизма, не сталинская диктатура и не наркотическое опьянение, как бы мы ни спешили от них отмежеваться. Причина здесь одна — ВОЙНА. Мой племянник, здоровенный парень, интересующийся военной историей и уже достигший призывного возраста, довольно часто на мои неутешительные выводы о войне недоверчиво отвечает: «Да ладно, дядя Олег! Не может быть!» Понять его можно. Дело в том, что война предстает перед каждым народом в своей маске. Каждый народ она пытается убедить: «Именно вы хорошие и правые, а ваши враги плохие и несправедливые». А затем уже сами люди доводят эти маски до уровня государственной идеологии и патриотического воспитания. Если бы этого не было, то, наверное, войны были бы невозможны. Кто же будет сражаться с сознанием того, что его дело «плохое и несправедливое»? Нет, именно враги всегда плохие, несправедливые и жестокие. И примеров тому не счесть в учебниках истории и в художественной литературе. Взять хотя бы Отечественную войну 1812 г.: «Когда партизаны перебили передовых фуражиров, вступивших в деревню, подошедший отряд разослал погоню и всех схваченных, окунувши их в масло, сжег на костре, около которого неприятели грелись. Другой раз враги содрали кожу с живых мужиков только за то, что те оборонялись». (Так помянем русских мужиков, таких набожных, терпеливых и отходчивых, принявших мученическую смерть от рук завоевателей.) Знакомая всем нам маска, правда? Но если заглянуть под нее, то можно увидеть и другие примеры, подтвержденные самими же русскими современниками, хотя и не слишком известные их потомкам: «В М… уезде ожесточение против неприятеля достигло такой степени, что изобретались самые мучительные казни: пленных ставили в ряды и по очереди рубили им головы, живых опускали в проруби и колодцы и т. п. Старшина, начальствовавший над партией в соседнем уезде, тоже был до того строг, что все выспрашивал, какою бы еще новою смертью наказывать ему французов, так как все известные роды смерти он уже перепробовал и они казались ему недостаточными…» (Давайте вспомним сынов Лотарингии, Прованса и Нормандии, наследников Великой революции, о чьей веселости, храбрости и великодушии до сих пор ходят легенды, и представим их страшную гибель в снежной России.) Стыдно. Неловко. Невыгодно. «А чего мы? Они первыми начали! — скажем мы смущенно и как-то совсем по-детски. — Всем известно: кто с мечом к нам придет — от меча и погибнет, око за око, зуб за зуб. А еще у нас есть дубина народной войны. Царизм опять же с варварскими поступками невежественного крестьянства…» Да, русские мужики не знали пощады. В кровавом угаре они творили такие злодеяния, которым могли позавидовать головорезы гиммлеровских «айнзатцкоманд». И при этом никакой чужеземный захватчик на них не нападал. Скорее, наоборот. Нападали мужики. На соплеменников. Единоверцев. Во время пугачевского бунта 27 сентября 1773 г. мятежники взяли приступом деревянную крепостицу Татищева. «Начальники были захвачены. Билову отсекли голову. С Елагина, человека тучного, содрали кожу: злодеи вынули из него сало и мазали им свои раны (!). Жену его изрубили. Дочь их, накануне овдовевшая Харлова, приведена была к победителю, распоряжавшему казнию ее родителей. Пугачев поражен был ее красотою и взял несчастную к себе в наложницы. (…) Вдова майора Ведовского, бежавшая из Рассыпной, также находилась в Татищевой: ее удавили. Все офицеры были повешены. Несколько солдат и башкирцев выведены в поле и расстреляны картечью». Бесконечные примеры подобных садистских расправ были собраны A.C. Пушкиным перед работой над повестью «Капитанская дочка». Как говорится, без комментариев. Остается лишь растерянно пожать плечами и отмахнуться избитой фразой о русском бунте, «бессмысленном и беспощадном». Но также поступала и регулярная армия. 18 июля 1702 году, во время Северной войны, генерал-фельдмаршал Б.П. Шереметев разбил отряд Шлиппенбаха при Гуммельсгофе. 30 000 русских обрушились на 7000 шведов и после упорной битвы почти полностью уничтожили их. Погибли 5500 шведских солдат и всего 300 сдалось в плен. «Русские после этой победы опустошили Ливонию с таким зверством, которое напоминало поступки их предков в этой же стране при Иване Грозном. Города и деревни сжигали дотла, опустошали поля, истребляли домашний скот, жителей уводили в плен, а иногда целыми толпами сжигали в ригах и сараях (!)». Сам Шереметев писал Петру: «Послал я во все стороны пленить и жечь, не осталось целого ничего, все разорено и сожжено, и взяли твои ратные государевы люди в полон мужеска и женска пола и робят несколько тысяч… и чего не могли поднять, покололи и порубили». С какой же неохотой цитируют у нас подобные документы, стараясь вытравить их из памяти поколений! Признаюсь, и я привожу эти факты с тяжелым сердцем, словно делаю что-то неприличное, настолько глубоко в меня была заложена с детства убежденность в том, что «мы всегда хорошие и справедливые». И единственное оправдание для себя нахожу в трудах таких замечательных русских историков, как, например, H.H. Костомаров и В.О. Ключевский, С.М. Соловьев, которые имели мужество писать честно. Трудно сказать, чья сторона первой во время войны начинает творить беззаконие, вызывая цепную реакцию расправ. Сама война есть беззаконие. Скорее всего, это происходит спонтанно и одновременно обеими противоборствующими сторонами. А если население оказывает сопротивление, то у армии остается только одно средство — террор. Террор порождает месть партизан. Против партизан применяют карательные меры. И так далее. Поэтому вполне объяснимо, почему французы Великой Армии на оккупированной территории «сдирали кожу с живых мужиков только за то, что те оборонялись». Точно так же поступали и русские солдаты на чужой земле. Например, во время Семилетней войны с мирным населением Пруссии. «Русский адмирал Апраксин дал своим войскам дозволение поступать как с неприятельскими с теми селениями, где обыватели начнут нападать на русских. Как только проведали о таком дозволении иррегулярные войска — казаки и калмыки, тотчас без разбора, кто прав, кто виноват, стали обращаться с поселянами самым варварским образом. Они не только грабили крестьянские пожитки, кололи для своего прокормления и угоняли для продажи своему войску крестьянский скот, но самих людей подвергали страшным бесчеловечным мукам: одних удавливали петлей, других живьем потрошили (!), похищали у матерей малых детей, сжигали дотла крестьянские жилища, и те поселяне, которые успевали спастись от их зверств, лишившись своих домов, прятались в лесах, а выходя из своих убежищ, просили своих земляков давать им вместо милостыни ружья, порох и свинец, чтобы мстить врагам. (…) Они продолжали вести партизанскую войну, нападая на русских отдельными партиями, а русские за это, поймавши в таком деле поселян, отрубали им на руках пальцы и потом отпускали». Этот прием мне напомнил рассказ одного офицера-«афганца» (не буду называть его звания и фамилии), который я лично слышал в 1986 году. Во время очередной пьянки в штабе части он поведал, как наши солдаты делали афганским крестьянам «ласты» — расплющивали кисти рук ударом кувалды на броне танков и БМП, чтобы те никогда не смогли взять оружие. Прошло двести лет, а поведение людей на войне ничуть не изменилось. Весь мир с негодованием относится к коварному и низкому приему, при помощи которого гитлеровцы велели евреям являться в указанные пункты якобы для регистрации, после чего направляли их прямиком в газовые камеры. Виноваты проклятые фашисты? Но разве не гак Советская власть в Крыму убедила встать на учет всех бывших белогвардейских офицеров, гарантируя им неприкосновенность, а когда офицеры поверили в это, начались их массовые казни под руководством М. Фрунзе, Г. Ягоды и Бела Куна? Виноваты большевики и Советская власть? Наполеон вспоминал, как после взятия Тулона в декабре 1793 г. «прибегли к ужасному средству, характеризующему дух той эпохи: было объявлено, что всем, кто при англичанах работал в арсенале, надлежит собраться на Марсово поле для записи фамилий. Дали понять, что это делается с целью принять их вновь на службу. Почти 200 человек старших рабочих, конторщиков и других мелких служащих поверили этому и явились; их фамилии были записаны, и тем было удостоверено, что они сохраняли свои места при англичанах. Тотчас же на том же поле революционный трибунал присудил всех их к смерти. Батальон санкюлотов и марсельцев, вызванный туда, расстрелял их». Виноваты кровавые революции? Нет. Увы, это не садистская натура отдельных диктаторов или особенности режимов, а закономерности ВОЙНЫ. Принято обвинять Сталина в том, что он очень много невинных людей расстреливал и сажал в лагеря. Но, я думаю, что с началом войны, когда стали поступать сведения из зоны боевых действий, он не раз корил себя за то, что сажал и расстреливал мало. Слишком мало. Опасно мало! Не все оказались такими уж невинными, как он и предполагал. Невыявленные, потенциальные враги народа проявили свое истинное лицо и предали социалистическую Родину. Переметнулись к захватчикам. И речь шла не о националистах, троцкистах и недобитой контре, а о той массе аполитичного, равнодушного ко всему быдла, чье сознание невозможно исправить никакими ГУЛАГами. С чем сплошь и рядом приходилось сталкиваться советским командирам на фронте. «Как раз в эту минуту к нему привели какую-то женщину с мешком за плечами. Она оказалась жительницей Геническа и перебралась на Арабатскую стрелку ночью по мосту, который, как теперь выяснилось, был затоплен настолько неудачно, что через него можно было перебраться по грудь в воде. Она перешла на этот берег и была задержана нашим патрулем. Патрульные, как водится, пожалели ее, отдали ей половину своих харчей, а тот из них, что вел ее в штаб, по дороге сетовал, что не может отпустить ее в деревню Геническая Горка, куда она, по ее словам, шла, потому что такой уж приказ командования, чтобы всех отводить, а то, конечно, он бы с радостью… Словом, ее доставили в штаб. По словам особиста, который допросил женщину предварительно, она не представляла особого интереса и не внушала подозрений. Выбралась из Геническа и шла теперь на Геническую Горку, где когда-то работала, а отсюда хотела пройти к своей замужней сестре, жившей в Керчи. Женщина была невысокая, с темным невыразительным лицом, некрасивая, какая-то вся черная. Все было у нее черное, не только платье, но и лицо. Николаев поглядел на нее недоверчивым взглядом и, отпустив особиста, стал допрашивать ее сам. Первое подозрение ему внушило содержание узла этой женщины. Николаев приказал развязать его. В узле было совсем не то, что может взять с собой человек, тщательно и обдуманно готовившийся идти в большую дорогу, было напихано не самое необходимое, а все, что попалось под руку, все, что можно было сунуть для вида, второпях. А женщина, по ее словам, с самого прихода немцев, уже несколько дней, готовилась к побегу. Разговор был длинный и тяжелый. Она не обладала ни умом, ни хитростью, не была озлоблена и запугана. Видно, ее научили, что она должна говорить, и она упорно твердила урок, даже когда это стало явной нелепостью. Всех подробностей допроса я не запомнил. Он длился около двух часов. Из нее приходилось выматывать слово за словом. Сначала она не признавалась ни в чем, потом призналась, что под угрозой оружия немцы заставили ее перейти сюда, чтобы она принесла им сведения. Но что она не хотела этого делать и что это было для нее только способом бежать от немцев. Потом выяснилось, что у нее был пропуск на обратный переход и что было условлено, как она перейдет обратно. В общем, вся нехитрая картина вербовки случайной шпионки стала полностью ясна. Женщина была одним из тех шпионов, которых немцы В БОЛЬШОМ КОЛИЧЕСТВЕ (выделено мной. — O.K.) с самого начала войны то здесь, то там засылали к нам на авось — вдруг выйдет. В редких случаях они пробирались благополучно, чаще попадались. Но немцам на это было наплевать, пропадут — и ладно. Зато в случае удачи они могли принести какие-то сведения. Эта должна была узнать, какие у нас противотанковые укрепления здесь, на Арабатской стрелке, и, придя обратно, сообщить об этом. За это ей обещали десять тысяч рублей. Слова десять тысяч рублей» она произносила почти с благоговением. Видимо, для нее это была такая цена, называя которую, она как бы отчасти оправдывала свой поступок. Это были такие деньги, за которые, по ее понятиям, можно было сделать все». Я обращаю внимание на слова «в большом количестве». В юности меня удивляло, каким образом тылы Красной Армии в первый период войны оказались наводнены русскоязычными агентами абвера. Откуда взялись все эти дряхлые украинские слепцы с бандурами, старушки гадалки с замусоленными картами, бродячие музыканты с баянами и скрипками, «милицейские работники» в полной форме, снабженные соответствующими документами, «красноармейцы» в поношенном обмундировании, якобы вышедшие из окружения, даже подростки… Все это как-то не вязалось с утверждением о сплоченности советского народа. Суммы в «десять тысяч рублей», в «пять тысяч рублей», в «семнадцать тысяч рублей» оказывали гипнотическое воздействие на изможденных голодом, лишениями и страхом людей. Если внимательно читать книгу Льва Шейнина «Военная тайна», в которой он описывает случаи из следовательской практики, то несколько по-иному начинаешь относиться к тотальным «чисткам» и куда как с большей симпатией к действиям НКВД и СМЕРШа. Кто только не был завербован немецкой агентурой! Дети эмигрантов, вахтеры исследовательских институтов, хозяйки полуподпольных «салонов предсказаний», цеховые конторщики, актрисы, районные землеустроители. Гораздо позднее я увидел кадры кинохроники, на которых советское население встречало германские войска цветами. Я узнал, что в плен попадали не только раненые, попавшие в окружение и безоружные красноармейцы (как нас учили), но и что «целые группы бойцов и командиров уходили к врагу организованно, с оружием в руках, иногда под звуки музыки». И не только сдавались в плен, но и поворачивали оружие против своих же. По разным оценкам, на стороне Германии воевали от 800 тыс. до 1200 тыс. советских граждан. Их части сражались против югославских партизан (где отличились расправами над мирным населением) и с англо-американцами во Франции (где, кстати, хорошо себя зарекомендовали, особенно в районе Лемана и у крепости Лориан). «Адъютант командующего добровольческими частями во Франции обер-лейтенант Гансен в июне 1944 г. сделал в своем дневнике запись: «Наши восточные батальоны в боях на побережье проявили такую храбрость, что решено поместить их дела в специальной сводке вермахта»». Восточные батальоны воевали в Италии и даже в армии Э. Роммеля в Северной Африке. К весне 1945 г. в вермахте насчитывалось 600 000, в люфтваффе — 5000, в кригсмарине — 15 000 бывших граждан СССР (это кроме бандеровцев, «лесных братьев» Прибалтики, полицаев и пр.). Далеко не все меняли мундир, желая спасти свою жизнь. Многие переходили к немцам по соображениям идейной борьбы со сталинизмом. Этим объясняется массовое дезертирство уже из-под германских знамен, когда в конце 1942 г. формирования «добровольных помощников» по приказу Гитлера стали перебрасывать на Запад. Идейные перебежчики желали воевать с Красной Армией, на Востоке. В основном это были кадровые офицеры самой Красной Армии. «12 декабря [1941 г.] командовавший войсками под Вязьмой генерал-лейтенант М. Ф. Лукин, оказавшись в плену и только-только оправившись от тяжелого ранения, передал от имени группы заключенных вместе с ним генералов предложение германской стороне создать русское контрправительство, которое доказало бы народу и армии, что можно бороться «против ненавистной большевистской системы», не выступая против интересов своей родины. При этом Лукин говорил допрашивающим его немецким офицерам: «Народ окажется перед лицом необычной ситуации: русские стали на сторону так называемого врага, значит, перейти к ним — не измена Родине, а только отход от системы… Даже видные советские деятели наверняка задумаются над этим, возможно, даже те, кто еще может что-то сделать. Ведь не все руководители — заклятые приверженцы коммунизма». В печально знаменитой Русской освободительной армии генерала А. Власова служило немало способных офицеров. Начальником штаба РОА был бывший профессор Академии Генштаба, а затем замначштаба Северо-Западного фронта генерал-майор Ф. Трухин. По общему признанию, талантливый военный специалист. Истребительной эскадрильей власовцев командовал старший лейтенант Красной Армии, кавалер ордена Ленина и Герой Советского Союза (!) Б. Антилевский, ночной бомбардировочной — капитан, также кавалер ордена Ленина и Герой Советского Союза (!) С. Бычков. Начальником оперативного отдела штаба власовцев стал полковник Нерянин, которого начальник советского Генерального штаба Б. Шапошников когда-то называл «самым блестящим офицером Красной Армии». Неудивительно: Нерянин единственный из всего выпуска в 1940 г. окончил Академию Генштаба на «отлично» по всем показателям (а значит, и по политподготовке. — Прим. O.K.). «Майор И. Кононов, ставший впоследствии командиром 102-го казачьего полка в вермахте, а затем и командиром казачьих дивизии и корпуса, получил в финскую войну орден Красной Звезды за бои в окружении. Летом 1941 г. находился на самом сложном участке в арьергарде, прикрывая отступление своей дивизии… 22 августа с большей частью полка, со знаменем, с группой командиров и комиссаров перешел на сторону немцев, заявив, что «желает бороться против ненавистного сталинского режимам. РОА была не единственной силой, сражающейся со сталинским режимом. «Когда германские войска заняли район Орла и Брянска, они обнаружили в лесах остатки партизанского отряда, действовавшего против большевиков со времен коллективизации. Из этих людей и из полиции поселка Локоть Брасовского района, которая именовала себя «народной милицией», была создана Русская освободительная народная армия (РОНА). Ее численность доходила до 10 тыс. человек. Ставшая позднее 29-й гренадерской дивизией СС, РОНА в 1944 г. участвовала в подавлении Варшавского восстания. О том, как воевали эти эсэсовцы, лучше всего говорит тот факт, что командир дивизии Каминский был осужден военно-полевым судом СС (!) за насилие над мирным населением и расстрелян. В состав Российской национальной народной армии (РННА), действовавшей под Смоленском, входила около 4 тыс. человек. Ее солдаты были одеты в советскую военную форму и вооружены трофейным советским оружием. Командовал ею бывший полковник Красной Армии Боярский, а «политотдел» возглавлял некто Георгий Жиленков, человек с весьма примечательной биографией. До того как сдаться немцам, он был ни много ни мало секретарем Ростокаменского райкома ВКП(б) Москвы, кавалером ордена Трудового Красного Знамени, а позднее — бригадным комиссаром и членом Военного совета 32-й армии!» «Мало, мало я давил этих гадов! Ведь как знал, как чувствовал!» — вероятно, думал Сталин, получая непрерывный поток сообщений о подобных фактах. Впрочем, наверное, он прекрасно понимал, что чем масштабнее его преследования, тем больше у него врагов. Возможно, он рассчитывал опередить в этой дьявольской гонке, то есть истреблять быстрее, чем зарождается инакомыслие. И во многом он преуспел. Советский народ кровавым потоком смыл и фашистскую Германию, и ее сателлитов, и сотни тысяч своих соотечественников, оказавшихся «по другую сторону баррикады». Ценой невероятных жертв, ценой немыслимых расправ. Писатель Марьян Беленький откровенно заявлял: «В войне двух народов выживет тот, чья воля к жизни сильнее. Нам придется быть жестокими, что глубоко противно нашему национальному характеру и нашей религии. Нам придется убивать безоружных, женщин и детей. Иного выхода у нас не будет». И хоть говорил он о еврейском народе и судьбе Израиля, но его вывод одинаково приемлем для любой войны. Часто в отечественной литературе и кино приходится встречать утверждение, что «мы победили в войне, потому что, несмотря ни на что, оставались людьми, были более человечными». Сомневаюсь. Я даже выскажу крамольную мысль, что именно благодаря ожесточению миллионов людей, их озверению удалось вырвать победу у фашистского зверя, который оказался более слабым. И то обесценивание человеческой жизни, искажение морали и нравственности, которые произошли во времена революции и сталинских репрессий, сильно способствовали этому. Перечитайте Э. Ремарка. Что-то не нашел я в его книгах описания того, что германские солдаты людьми не оставались и были менее человечными. И поэтому войну проиграли. А что касается фактов массовых убийств и чудовищных преступлений, то здесь обе стороны отличились. Шла война на выживание, а в ее условиях можно лишь оправдываться словами президента Ирана Рафсанджани, который, обращаясь к офицерам военной академии еще в 1988 г., заявил: «Также совершенно очевидно, что учения о морали, существующие в мире, являются неэффективными, когда война достигает критической стадии, когда мировое сообщество больше не уважает свои собственные решения и закрывает глаза на жестокости и все виды агрессии, которые совершаются на полях сражений». Война очень избирательна. К России она повернулась, нарядившись в маску героического прошлого и веры в собственную непобедимость. Тщательно и коварно она просеивает всю военно-историческую информацию и подсовывает через кино, прессу, литературу, музеи горделивое и ласкающее слух: «Не трогай русского медведя, а то осерчает!», «Не ходи на Москву!», «Мы русские, с нами Бог!», «Мы советские, настоящие люди!» «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами.» Опять же: «Кто с мечом к нам придет — от меча и погибает». И, наконец, общеуспокоительнос: «Шапками закидаем!» Все правильно. Это обязательный момент патриотического воспитания. Это прививание положительной самооценки, отождествления себя с силой, борьба с суверенностью и чувством исторической вины за те поступки, которые должны рассматриваться лишь как досадные недоразумения и исключения (если уж их не удается скрыть). Но за всем этим не видно: насколько война является сложным, неоднозначным, по-настоящему страшным явлением. Хотя подтверждения тому можно найти в любых мало-мальски серьезных книгах. Они просачиваются, проступают, сквозят в текстах зачастую вопреки желанию их авторов. Я специально воспользовался всего восемью основными источниками, из которых взял довольно обширные цитаты. Назову их. Это дневниковые записи Константина Симонова — «Разные дни войны». «Цусима» A.C. Новикова-Прибоя и «Крейсер «Улисс»» А. Маклина, участников событий, которые описаны в этих книгах. «Они сражались за Родину» М. Шолохова, «Разгром» А. Фадеева и «Избранные произведения» Э. Золя — мастеров пера, показывающих войну глазами простого солдата. И наконец, мемуары маршалов В.И. Чуйкова «От Сталинграда до Берлина», И.С. Конева «Записки командующего фронтом» и германского генерал-полковника Г. Фриснера «Проигранные сражения». Все эти книги были изданы в советские времена и, разумеется, подвергались цензуре в лице многочисленных редакторов, союзов писателей и политуправлений. Тем ценнее упоминающиеся в них факты. Достаточно вычленить их из общего контекста книг, из мишуры напыщенных фраз, идеологических догм и свести воедино. Эго необходимо сделать, чтобы за фальшивыми масками увидеть подлинный лик войны. И я намерен безжалостно срывать эти маски, не испытывая при этом ни малейших угрызений совести. А маски распространились практически на все, вплоть до солдатского сленга и формы одежды. Каждый любитель военной истории по фильмам и фотоматериалам представляет себе, как выглядели «волки» гросс-адмирала Деница, асы подводной войны фашистской Германии: заросшие щетиной (а иногда и просто бородатые), без знаков различия, в футболках и свитерах, с косынками на шеях, они напоминали бандитов. Настоящих разбойников. И отношение у нас к этому неряшливому облику воспитали соответствующее. Одно слово — пираты! А как обстояло дело у нас самих, если верить очевидцам, а не официальной пропаганде? «Явился я на лодку в полном морском обмундировании — в кителе и суконных штанах. Эти штаны продержались на мне до обеда. Лодка шла полным ходом, и в ней было дико жарко. Дисциплина на лодке строжайшая. Но это дисциплина по существу. А формальной дисциплины в плавании не придерживаются. На вахте почти все стоят в штанах на голое тело, в майках или в холщовых комбинезонах. Сесть за командирский стол в расстегнутом френче, или без френча, или в комбинезоне за грех не считается. И в самом деле, застегиваться на все пуговицы и крахмалиться здесь просто невозможно физически. Я сначала снял ботинки, потом брюки и, наконец, китель и проводил большую часть времени в трусах». По сложившемуся стереотипу советские моряки сражались, боролись за жизнь своих кораблей, побеждали и гибли гладко выбритыми, в застегнутых до последней пуговицы кителях и бушлатах, в орденах и чуть ли не в парадной форме. Как из игрушечного набора. Болванчики. Ведь даже кадры кинохроники у нас зачастую были постановочными и не отражали действительность. Почему же мы не можем представить, как это было на самом деле? В страшном напряжении, в бешеном темпе мчатся по железным отсекам, колдуют над механизмами, посылая во врага сотни килограммов взрывчатки или спасая свою лодку от гибельного града глубинных бомб, члены экипажа смертоносной машины, полуголые, перепачканные машинным маслом, обливающиеся потом, задыхающиеся от недостатка кислорода, с запекшимися губами, шепчущими слова нехитрых молитв. Разве это каким-то образом унижает наших подводников, умаляет их заслуги? ФОРМАЛЬНОЙ ДИСЦИПЛИНЫ В ПЛАВАНИИ НЕ ПРИДЕРЖИВАЮТСЯ! Но идеологическая маска войны сыграла над нами злую шутку, превратив тяжелейший воинский труд в маскарадное действие. «Как бы ни приходилось мокнуть, дрогнуть и чертыхаться на дорогах нашему брату — военному корреспонденту, все его жалобы на то, что ему чаще приходится тащить машину на себе, чем ехать на ней, в конце концов, просто смешны перед лицом того, что делает сейчас самый обыкновенный рядовой пехотинец, один из миллионов, идущих по этим дорогам, иногда совершая (…) переходы по сорок километров в сутки. На шее у него автомат, за спиной полная выкладка. Он несет на себе все, что требуется солдату в пути. Человек проходит там, где не проходит машина, и в дополнение к тому, что он и без того нес на себе, несет на себе и то, что должно было бы ехать. Он идет в условиях, приближающихся к условиям жизни пещерного человека, порой на несколько суток забывая о том, что такое огонь. Шинель уже месяц не высыхает на нем до конца. И он постоянно чувствует. На плечах ее сырость. Во время марша ему часами негде сесть отдохнуть — кругом такая грязь, что в ней можно только тонуть по колено. Он иногда по суткам не видит горячей пищи, ибо порой вслед за ним не могут пройти не только машины, но и лошади с кухней. У него каждые сутки в конденсированном виде сваливается такое количество испытаний, которые другому человеку не выпадут за всю его жизнь. И конечно — я до сих пор не упоминал об этом, — кроме того и прежде всего он ежедневно и ожесточенно воюет, подвергая себя смертельной опасности». Наверное, у юнцов, обивавших пороги военкоматов, сбегавших на фронт в жажде скорее схватиться с ненавистным врагом, представление о войне не сильно отличалось от представления средней домохозяйки: строчат пулеметы, ревут танки, летят самолеты, а вокруг — взрывы, взрывы. «Кошмар!» — притворно закатит глаза домохозяйка. «Война!» — возбужденно воскликнет юнец. И поэтому новобранцы и ополченцы, если им посчастливилось не сразу с отчаянным криком «мама!» сложить свои головы под гусеницами танков, а ситуация позволила им пройти хотя бы месячный курс «Молодого бойца», в нетерпении рвались на передовую, чей артиллерийский рокот они слышали вдали. Когда же для них начнется НАСТОЯЩАЯ война, где кинешься в бой и, возможно, совершишь подвиг? Почему их держат пусть в ближнем, но в тылу? Но они уже воевали. Строили, копали, носили бревна, охраняли склады, разгружали вагоны, тушили пожары, таскали трупы… Как часто глупая романтика мешает нам за войной увидеть войну! Гениальный французский военный инженер, маршал Себастьян Ле Престр де Вобан когда-то сказал: «Больше пота — меньше крови». Солдатский труд во все времена был тяжелее каторжного. А начиная с XX века первым оружием солдата и подавно стала лопата. (Ветераны рассказывали, как «руки от лопат стирались до костей, их приходилось обматывать тряпками, чтобы копать дальше».) И этот труд убивал не менее беспощадно, чем вражеские пули и снаряды, хотя и не так кроваво. Вспомним хотя бы наполеоновских саперов, которые по шею в студеной воде, отталкивая руками льдины, наводили переправу через Березину, чтобы могли спастись остатки армии. Уже через несколько дней из четырехсот саперов оставалось всего сорок… Это тоже воинский подвиг, это тоже война. Все наши мирные, тыловые представления о войне находятся в диком несоответствии с тем, что в действительности происходит ТАМ. Об этом лишний раз говорят письма из дома, изъятые у убитых солдат. «Мамы советовали прежде всего беречь себя от простуды, подробно писали, какие стельки, положенные в сапоги, вернее всего спасут их любимых деток от гриппа и осложнений, каким салом надо смазывать кожу ботинок, чтобы она была помягче, во-первых, и не пропускала воды, во-вторых. Жены просили мужей привезти чего-нибудь из теплой одежды, а заодно упрашивали не рваться в бой, не высовывать головы из окопов, предупреждая мужей, что враги больше всего обожают стрелять именно в головы… Невесты целовали женихов в губы, которые никогда не раскроются. Друзья жали руки, которые были у них оторваны. Любовницы взывали к сердцам, простреленным насквозь, и уверяли в нежной любви тех, кто с выпученными глазами, словно бревно, скатывался в яму… Дети сообщали своим отцам, глядевшим мертвыми глазами в сумрачное небо, о школьных успехах. Они мечтали быть похожими на отцов, они стремились в армию, где «так весело живется, и так красиво горят села…»». Все это — результат очередной маски войны. А результат всегда один. «Не глядя на трупы, он валил их на носилки. Здесь были безголовые и безногие. С вывороченными кишками. С разбитыми лицами. С перебитыми спинными хребтами. Просто ноги. Просто руки с пальцами скрюченными или оторванными. Это все, что осталось от того, что когда-то в муках родилось, шалило, ради чего-то училось, подавало, быть может, надежды, влюблялось, размножалось… Что делать с этими страшными полусидячими, тяжелыми, как булыжник, мертвецами, как выгоднее их устроить в яме, чтобы они не занимали много места…» Смерть… Мертвецы… Трупы… Вот, пожалуй, самые яркие и самые страшные воспоминания о войне, оставшиеся у воевавших людей. То, что не может стереться и за десятилетия, а будет преследовать до последнего дыхания. То, что человеческая психика отказывается воспринимать и с чем никогда не может примириться. Не танки, самолеты и взрывы, а поля, горы, поленницы обезображенных трупов. «Я вылез из машины и увидел зрелище, смысла которого сначала не понял. Не то котлован, не то большой снежный овраг с очень ровным дном. И на этой ровной белой плоскости сложены громадные поленницы дров. Первое ощущение — гигантский дровяной склад. И только потом понял: здесь, на дне котлована, сложено несколько тысяч трупов. Сложено так, как складывают дрова в хорошо содержащемся дровяном складе — улицами и переулочками». Это воспоминание оставил советский корреспондент К. Симонов. А вот, что вспоминал в телеинтервью Энди Руни, журналист газеты «The Stars and Stripes», прибывший вслед за войсками на четвертый день высадки в Нормандии. «Это было одно из самых тяжелых зрелищ в моей жизни. Солдаты из похоронной команды. — представьте себе, каково им в ней было служить: они переносили тела погибших, подбирали их на пляже или за ним; выкладывали их в ряд на берегу, — на всех трупах были серо-зеленые одеяла пехотинцев. Мне так это врезалось в память! Вот там они лежали, ребята… Все такие разные, а из-под одеял торчали ноги в армейских ботинках. На всех одинаковые ботинки. А ребята все разные. Я так и не смог забыть этого. Все мертвые…» — До сих пор преследует вас? — участливо спрашивает за кадром голос того, кто берет у него интервью. — Да. Это одно из самых неизгладимых воспоминаний, которые остались со Второй мировой войны, — тихо отвечает Э. Руни. Глаза его пустеют, он больше не может говорить. Нет, не танки, самолеты и взрывы составляют самые яркие впечатления о войне. Полковник в отставке, кандидат военных наук В.Е. Палаженко, «один из тех, про кого верно говорят, что они не только обожжены, но и закачены войной», прошедший боевой путь от Ельни до Кенигсберга, даже спустя много лет с содроганием вспоминал совсем другое: «Мне и сейчас еще видятся: окровавленная умирающая женщина, чуть вылезшая из воды на берег, а по ней ползает грудной ребенок, тоже окровавленный, а рядом с оторванной ногой истекает кровью 3–4-летний ребенок…» Как это не соответствует нашему желанию услышать от участников войны рассказы о сражениях! «Ведь были ж схватки боевые, да, говорят, еще какие!» Как ходили в атаки, как в последний момент им помогли товарищи, вызвав огонь на себя, как завывали пикирующие самолеты и раскалялся в руках автомат, как ловко удавалось ввести врага в заблуждение и нанести удар… А тут какая-то переправа через реку с женщиной и детьми! Наверное, случаи товарищеской взаимовыручки можно найти и в командных видах спорта, смекалки и опасности — в турпоходах, проявления мужества — в обычной жизни, а дружбы и предательства — в любом общежитии. И все это в избытке встречается во время срочной службы в армии в мирное время. Но как только начинается война с ее непроходящим чувством страха и массовой гибелью людей, все это оттесняется на задний план и существует как бы параллельно. Может быть, надо внимательнее прислушиваться к рассказам о войне женщин. Они более восприимчивы в эмоциональном плане и повествуют о войне, как она есть, ни в чем ее не приукрашивая и не оправдывая. Кем бы эти женщины ни являлись: санитарками, снайперами или военными репортерами. Приведу интервью с Глорией Эмерсон, работавшей в конце 60-х XX в, корреспондентом «New York Times»: «Я не была готова ни к одной минуте (!) пребывания во Вьетнаме, потому что эмоции были настолько сильными… Я была абсолютно не готова (!) увидеть мертвых вьетнамцев, мертвых солдат, ничего. Все было для меня шоком. Я так и не свыклась с этим, я никогда не могла принять это, согласиться с этим… (…) Ни один мужчина никогда не писал о людях Вьетнама. Они не считали мужским делом писать об этом, когда шла настоящая война С ГРАНАТАМ И, АРТИЛЛЕРИЕЙ, ТАНKAMИ, БРОНЕТРАНСПОРТЕРАМИ (выделено мной. — O.K.) (…) Я была готова к смерти, я приняла этот факт. У меня в кармане была записка, кому нужно звонить в этом случае. Временами я почти хотела умереть, это было бы намного проще (!). Просто выбыть, не иметь больше никаких воспоминаний… Все было трудно. Это был просто выбор между более трудным и менее трудным, кошмар темнее или светлее. И ничего между ними. ВОЙНА ЗАСТАВИЛА НАС ДЕГРАДИРОВАТЬ, ОНА ИСКОВЕРКАЛА НАС (выделено мной. — O.K.)… Слишком много смертей, слишком много ожогов, много ослепших, калек, пленных, слишком много прекрасной природы, уничтоженной бомбардировками и реагентами. Я не знала, что это причинит нам столько боли… — Сожалеет ли об этом Глория Эмерсон, так долго добивавшаяся командировки во Вьетнам? — Да. Этот вопрос все время мучает меня. Да. — Вы были бы другой, если бы не поехали? — Да. Я бы работала на «вогах» (обзорах моды. — O.K.), у меня был бы богатый муж, брокер, у нас был бы дом (…). Каждый вечер я пила бы коктейли. Совсем неплохая жизнь…» Я часто просматриваю видеокассету с записью того фильма канала «Discovery», где записано интервью с печально-улыбчивой бабушкой Глорией Эмерсон, бывшим корреспондентом «New York Times»; бабушкой с глазами, наполняющимися слезами при одном только воспоминании о том, что она видела «слишком много смертей, слишком много ожогов, много ослепших, качек, пленных, слишком много прекрасной природы, уничтоженной бомбардировками и реагентами». Достаточно побывать ТАМ, и вся жизнь — наперекосяк… Но бывает, что на войне выжившие завидуют убитым. Настолько сильные психологические нагрузки приходится испытывать человеку, что он «хочет умереть», так как это кажется «намного проще». Как Глории Эмерсон. Солдаты молят провидение о смерти как об избавлении от происходящего вокруг ужаса. Даже под «обычным» артобстрелом. Правда, это не очень-то похоже на порыв новобранцев схватиться с врагом? «Сотни снарядов и мин, со свистом и воем вспарывая горячий воздух, летели из-за высот, рвались возле окопов, вздымая брызжущие осколками черные фонтаны земли и дыма, вдоль и поперек перепахивая и без того сплошь усеянную воронками извилистую линию обороны. Разрывы следовали один за другим с непостижимой быстротой, а когда сливались, над дрожавшей от обстрела землей вставал протяжный, тяжко колеблющийся, всеподавляющий гул. Давно уже не был Звягинцев под таким сосредоточенным и плотным огнем, давно не испытывал столь отчаянного, тупого, сверлящего сердце страха… Так часто и густо ложились поблизости мины и снаряды, такой неумолчный и все нарастающий бушевал вокруг грохот, что Звягинцев, вначале как-то крепившийся, под конец утратил и редко покидавшее его мужество и надежду уцелеть в этом аду… Бессонные ночи, предельная усталость и напряжение шестичасового боя, очевидно, сделали свое дело, и когда слева, неподалеку от окопа, разорвался крупнокалиберный снаряд, а потом, прорезав шум боя, прозвучал короткий, неистовый крик раненого соседа, — внутри у Звягинцева вдруг словно что-то надломилось. Он резко вздрогнул, прижался к передней стенке окопа грудью, плечами, всем своим крупным телом и, сжав кулаки так, что онемели кончики пальцев, широко раскрыл глаза. Ему казалось, что от громовых ударов вся земля под ним ходит ходуном и колотится, будто в лихорадке, и он, сам охваченный безудержной дрожью, все плотнее прижимался к такой же дрожавшей от разрывов земле, ища и не находя у нее зашиты, безнадежно утеряв в эти минуты былую уверенность в том, что уж кого-кого, а его, Ивана Звягинцева, родная земля непременно укроет и оборонит от смерти… Только на миг мелькнула у него четко оформившаяся мысль: «Надо бы окоп поглубже отрыть», — а потом уже не было ни связных мыслей, ни чувств, ничего, кроме жадно сосавшего сердце страха. Мокрый от пота, оглохший от свирепого грохота, Звягинцев закрыл глаза, безвольно уронил между колен большие руки, опустил низко голову и, с трудом проглотив слюну, ставшую почему-то горькой, как желчь, беззвучно шевеля побледневшими губами, начал молиться. В далеком детстве, еще когда учился в сельской церковноприходской школе, по праздникам ходил маленький Ваня Звягинцев с матерью в церковь, наизусть знал всякие молитвы, но с той поры в течение долгих лет никогда никакими просьбами не беспокоил Бога, перезабыл все до одной молитвы — и теперь молился на свой лад, коротко и настойчиво шепча одно и тоже: «Господи, спаси! Не дай меня в трату, господи!..» Прошло несколько томительных, нескончаемо долгих минут. Огонь не утихал… Звягинцев рывком поднял голову, снова сжал кулаки до хруста в суставах, глядя припухшими, яростно сверкающими глазами в стенку окопа, с которой при каждом разрыве неслышно, но щедро осыпалась земля, стал громко выкрикивать ругательства. (…) Но и это не принесло облегчения. Он умолк. Постепенно им овладевало гнетущее безразличие… Сдвинув с подбородка мокрый от пота и скользкий ремень, Звягинцев снял каску, прижался небритой, пепельно-серой щекой к стенке окопа, устало, отрешенно подумал: «Скорей бы убили, что ли…» А кругом все бешено гремело и клокотало в дыму, в пыли, в желтых вспышках разрывов. (…) Артиллерийская подготовка длилась немногим более получаса, но Звягинцев за это время будто бы вторую жизнь прожил. Под конец у него несколько раз являлось сумасшедшее желание: выскочить из окопа и бежать туда, к высотам, навстречу двигавшейся на окопы сплошной, черной стене разрывов, и только большим напряжением воли он удерживал себя от этого бессмысленного поступка». А ведь это описана «всего-навсего» получасовая артподготовка. Что же говорить о двух-трех-четырехчасовой, о многосуточной артподготовке, когда психологически подавленные солдаты уже равнодушно ожидают своей смерти и их воля к сопротивлению оказывается совершенно сломленной. В начале 90-х гг. XX в. в Таджикистане начались военные действия с афганскими моджахедами. Одна из российских застав оказалась окруженной и подверглась минометно-пулеметному обстрелу. В бою погибли 27 пограничников. 16 уцелевших бойцов во главе с командиром отряда капитаном Дмитрием Разумовским вырвались из окружения. Мне довелось увидеть жуткие кадры, запечатлевшие эту горстку солдат сразу после боя, представших перед начальником заставы. Грязные, закопченные, оборванные, без головных уборов. Короткий сбивчивый доклад Разумовского. Шальные глаза, одышка, бессвязная речь, сквозь которую прорываются рыдания. Все солдаты, вцепившись в автоматы, стоят по стойке «смирно», как и положено, но с опущенными головами. Их колотит дрожь. ВСЕ ПЛАЧУТ! Все шестнадцать. Трясутся головы и вздрагивают плечи, по черным щекам катятся ручьи слез, лица искажены, слышны всхлипывания и какие-то прерывистые поскуливания, переходящие в почти беззвучный вой. Боевой шок. Все шестнадцать — герои… (Подполковник Дмитрий Александрович Разумовский погиб в 2004 году во время трагических событий в г. Беслане, при штурме школы, захваченной террористами.) Последняя война всегда является святой. Пока не потускнели в памяти кровавые сцены, пока живы ее участники и вдовы, пока свежи на кладбищах могилы, пока не утихла боль. Но проходят годы. Появляются новые горячие точки. Умирают ветераны. И та, предыдущая война отходит в прошлое. О ней, зачастую с искажением фактов, пишутся приключенческие книги, снимаются кинобоевики, рисуются забавные комиксы и беззлобные карикатуры, сочиняются отвлеченные анекдоты, выпускаются игры. О ее жертвах и уроках вспоминают все реже. Табу святости ослабевает. Сначала были в ходу анекдоты о революции и Гражданской войне, потом они стали затрагивать Великую Отечественную. (Прошу не путать с анекдотами о Ленине, Петьке и Василии Ивановиче, Штирлице и Мюллере. Это лишь реакция устного народного творчества на популярные личности и персонажи.) Я уж не говорю о бесконечных байках про советских военных советников и инструкторов в Корее, Вьетнаме, Анголе и на Кубе. А в результате к войнам минувших времен вырабатывается отношение как к чему-то несерьезному. Говорят, что смехом человек защищается от страха. Может быть. Но это значит, что природа сама успокаивает своих детей, чтобы они были готовы броситься в очередную бойню. Я, к сожалению, не помню, кому именно принадлежит фраза, но отвечаю за ее дословность: «Все забыто народной памятью: и миллионы смертей, и тиранические амбиции. И лишь истории верности и предательства продолжают волновать сегодня и нас, читающих эти строки». Вот так война предстает перед нами в своей самой привлекательной, самой романтической маске. Она кажется нам гораздо более симпатичной, чем вид человеческих мучений и горя, и от этого более живуча. С каким удовольствием мы готовы воспринимать описание боевой техники, фантастических подвигов, удивительных судеб, случаев самоотверженности и преданности. А как приятно читать о милосердии, проявленном нашими соотечественниками, особенно если в этом признаются враги! Как, например, рассказ пленного солдата французской морской гвардии, который я приведу ниже: «Пока мы грелись около нескольких сосновых полешков, подошел казак, высокий, худой, сухой, до того свирепый видом, что мы невольно попятились. Он подошел к нам по-военному и стал что-то говорить, но мы не понимали; вероятно, он спрашивал о чем-нибудь. В нетерпении на то, что мы ничего не поняли, он сделал знак недовольства, обеспокоивший нас: однако, заметивши это, он в ту же минуту придал своему лицу доброе выражение и, увидев, что одежда моего приятеля была в крови, выказал желание осмотреть его рану и сделал знак следовать за ним. Он свел нас в ближайшую избушку. Вышла женщина, которой он приказал постлать соломы и согреть воды, а сам ушел, дав понять, что воротится. Она бросила нам немного соломы, но позабыла о воде, а мы не смели слишком настойчиво напоминать ей. Когда он воротился, то прежде всего спросил жестом: ели ли мы? Мы отрицательно покачали головами. Вероятно, он потребовал от женщины, чтобы она дала нам поужинать, и за ее отказ крепко стал бранить ее. Тогда она показала ему чашку с каким-то варевом и, по-видимому, уверяла его, что больше у нее ничего нет. Казак стал шуметь, даже грозить, но безуспешно — она поставила только греть воду для нас. Он опять ушел и скоро воротился с куском соленого свиного жира (сала. — O.K.), на который мы набросились, несмотря на то что он был сырой. Пока мы ели, казак смотрел на нас с видимым удовольствием и рукою показывал, чтобы мы не наедались сразу. Когда мы понасытились, он снова что-то стал говорить женщине, как мы поняли, насчет нашей перевязки. Он требовал от нее тряпок, но та отговаривалась, отбивалась со словами: «нема, нет». Тогда почтенный воин, взявши ее за руку, заставил перерыть все углы избы, но ничего не добыл. Рассерженный таким упрямством, он вынул свою саблю: крестьянка закричала, а мы, тоже подумавши, что он убьет ее, бросились к его ногам. Он улыбнулся нам, как будто хотел сказать: «Вы меня не знаете, я хочу только попугать ее». Женщина вся дрожала, но все-таки ничего не давала; тогда он снял сюртук, скинул рубашку, разрезал ее саблей на бинты и стал перевязывать наши раны. В продолжение этой работы он все время говорил, вставляя в свою речь много польских и немецких слов; но если это бормотанье было нам мало понятно, то самые поступки хорошо указывали на благородство его чувств. Он старался, кажется, дать нам понять, что знаком с войной уже более 20 лет (ему было около 40), что он был во многих больших битвах и понимает, что после победы нужно уметь быть милостивым к несчастным. Он показал на свои кресты, как бы давая понять, что такие доказательства храбрости налагали на него известные обязанности. Мы только радовались этому великодушию, и он мог, конечно, прочитать на наших лицах выражение нашей благодарности. Я хотел бы ему сказать: товарищ, будь уверен, что твое благодеяние никогда не изгладится из нашей памяти. Только двое здесь свидетелей твоего человеколюбия, потому что эта женщина не оценит его, но скажи нам твое имя, чтобы мы могли передать его и другим нашим товарищам. Он стоял на коленях, но потом, уставши, сел на пол, посадив меж ног моего товариша, подставившего ему свою раненую спину; он вымыл, вычистил рану плеча с величайшим вниманием и старанием и, как будто спрашивая моего совета, намеревался, с помощью дрянного ножичка, у него бывшего, вытащить засевшую пулю. Он попробовал открыть края раны, но приятель так вскрикнул, что казак остановился и, упершись в его голову своей головой, видимо стал извиняться за причиненную боль. Я не утерпел перед таким нежным вниманием и, схвативши его руки, крепко пожал их: собравши в голове все, что знал польских, русских и немецких слов, я хотел было говорить, но не мог — от умиления глаза мои были полны слез! «Добре, добре, камрад!» — сказал он мне, торопясь окончить перевязку, для которой, кажется, боялся, что не хватит времени. Когда пришел мой черед, добрый казак осмотрел рану и, положивши указательный палец на палец мизинца, показал, что она не более нескольких линий в глубину и что она закроется сама собою — должно быть, удар пики был смягчен одеждой. Он еще возился с нами, когда один из его товарищей позвал его с улицы: Павловский — так узнал я его имя — и он ушел, сопровождаемый нашими благословениями. Мы уж думали, что не увидим более этого бравого казака, но он пришел на другой день очень рано и осмотрел перевязки наших ран. Он принес нам также по два русских сухаря, выразивши сожаление, что не смог сделать большего…» Не правда ли, этот рассказ напоминает романы Александра Дюма, воспевающие благородство одних и горячую признательность других? Конечно, где, как не на войне, проявляется так много случаев великодушия уставшими от смерти людьми? Я не собираюсь их очернять. Но при этом я призываю обратить внимание на слова «нужно УМЕТЬ быть милостивым». А это на войне очень непросто. И некоторое знание исторических документов мне подсказывает, что тот же самый казак в иной ситуации, в момент «кровавого пира», массовых избиений пленных и их ограбления не будет осуждающе стоять в стороне, а примет в них живейшее участие. Вот тогда из-под романтической маски Война покажет совсем иное, свое истинное лицо. И тогда, хотим мы этого или не хотим, придется прислушаться к другим свидетельствам: «Преследующие нас казаки, как казалось, руководствовались правилом (…) раздевать всех пленных и отпускать их затем на свободу; этим они освобождали себя от труда по их продовольствованию и конвоированию и навсегда выводили из строя». «…Густая толпа людей и лошадей, едва до половины достигнув горы, была настигнута казаками, которые хотя и удовлетворились немногими пленными, но зато, оставаясь верными своей системе, раздели донага большое количество людей, оставляя на свободе». Вот такое весьма своеобразное проявление человеколюбия, когда изможденные и умирающие от голода неприятельские солдаты, избитые и раздетые до нитки, были брошены в сугробы русской зимы. Не следует забывать, что, спасаясь от холода, окоченевшие вояки Великой Армии срывали с павших товарищей шарфы, плащи, шубы, сапоги — все то, что являлось для казаков лакомой добычей, — и поэтому оказывались обобранными ими догола. Не брали казаки на свою душу лишний раз грех смертоубийства. Но и в плен не забирали, дабы не возвращать награбленное, не делиться провиантом, как того требует христианское милосердие. Казаки предпочитали предоставить врагов «божьей воле», а значит, обречь на мучительное замерзание. «Навсегда выводили из строя». Можно, конечно, по-разному проявлять гуманность. Например, призывать противника сложить оружие, гарантируя жизнь, питание, переписку с родными и в будущем возвращение домой. Мы всегда гордились именно таким гуманным обращением с пленными. Но, оказывается, бывших врагов можно истреблять и в плену, не нарушая данного слова. Непосильным трудом, отсутствием в рационе витаминов, условиями содержания и суровым климатом, поощрением среди пленных уголовных отношений, дисциплинарными наказаниями… Любой школьник помнит, что в Сталинградском котле капитулировали 90 тысяч немецких солдат и офицеров. И мало кто знает о том, что почти 80 тысяч из них погибли в советском плену. Каждую информацию к размышлению, позволяющую заглянуть под маску войны, необходимо собирать по крупице, по строчке, по цитате. И это в условиях агрессивного противодействия сложившихся иллюзий: «Русские люди на такое не способны! Во всем виноват Сталин! Этого не может быть, потому что не может быть никогда!» Это настолько противоречит самой сути Войны, что приходится принимать во внимание оценки врагов. В дневниках Геббельса есть настораживающая запись от 5 марта 1945 г.: «Советские зверства, конечно, ужасны и сильно воздействуют на концепцию фюрера. (…) Я докладываю фюреру о своем плане пропагандистского изобличения советских зверств и намерении использовать для этого Гудериана. Фюрер полностью согласен с этим планом. Он одобряет мысль, чтобы явные национал-социалисты несколько сдерживались при выступлениях о советских зверствах, поскольку наши сообщения тогда приобретут больший международный резонанс. Во всяком случае, надо внести полную ясность в оценку большевизма. Зверства настолько ужасны, что об этом нельзя оставлять в неведении народ. Сердце замирает при чтении сообщений об этом. Но какая польза жаловаться!» Тут самое время саркастически хмыкнуть и возмутиться: «Конечно! Жаловаться никакой пользы. И кто об этом причитает? Один из фашистских людоедов, по самое горло сидящий в крови своих жертв! Сердце, видите ли, у него замирает! Уж, как говорится, чья бы корова мычала!» И за этой вспышкой эмоций, за этим злорадным смешком как-то отступает вопрос: НА ЧТО именно Геббельс не видит пользы жаловаться? Почему-то в первую очередь испытываешь негодование из-за того, что о «советских зверствах» тявкает гитлеровец, и только потом задумываешься, о каких, собственно, зверствах идет речь, что, возможно, все это брехня вражеского министра пропаганды, которая тpeбyeт проверки и доказательств и т. д. и т. п. Хотя в глубине душе зреет уверенность в том, что все так и было. Может быть, эта человеческая особенность лучше всего объясняет мстительную жестокость наших солдат? Ведь в первую долю секунды даже мы считаем ее вполне естественной, а затем, словно опомнившись, упрямо отказываемся ее признавать. Одно из самых страшных преступлений войны заключается в том, что она заставляет человека терять свою человечность. Неправда, что силу духа и воли удается сохранить всем, несмотря на невыносимые испытания. И это относится не только к эпохе концлагерей и геноцида. Инстинкт самосохранения, особенно в плену, всегда сокрушал остатки человеческого достоинства в огромных массах людей, независимо от их национальности. У Л.Толстого в романе «Война и мир» есть описание душевного протеста Пьера Безухова после того, как часовой остановил его и велел вернуться к толпе пленных: «Не пустил меня солдат. Поймали меня, заперли меня. В плену держат меня. Кого меня? Меня? Меня — мою бессмертную душу!.» Но есть и более реалистичные, нелицеприятные для нас описания, пугающие своей бесстрастностью. Например, сделанные немецким офицером конвоя в той же войне: «Собака тремя неделями раньше была предметом жадных взглядов русских пленных, когда же я во время похода отобрал у нее кость лошади, с которой она возилась, то за обладание этой костью несчастные выскочили из рядов и из-за нее произошла драка, которую я должен был прекратить силой». А мы-то были уверены, что только отступающие по Старой Смоленской дороге враги, потерявшие человеческий облик, питались сырой падалью! А русским людям их бессмертная душа никогда не позволила бы унизиться до того, чтобы бить друг друга из-за обгрызенной офицерской собакой кости. Да еще на глазах неприятельских солдат. В последние годы в прессе и книгах появляется все больше материалов, которые заставляют переосмыслить поведение людей на войне. Например, в газете «Аргументы и факты» № 18, 2004 г., напечатаны воспоминания Евдокии Тимофеевны Койновой, пережившей оккупацию и позднее угнанной в Германию на работы: «Мы их ждали и все время жили в страхе: то ли наши убьют за то, что немцам помогаем, то ли немцы — за то, что кормим партизан. Были и немцы добрые, и наши — подонки. Два парня из нашего колхоза подались в полицаи, выследили председателя, который партизанил и изредка тайно навешал свою семью, сдали врагам. Один немец говорит: «Сами поймали, сами его и казните». Они положили председателя на доски лицом вниз и распилили ржавой пилой. Тот немец сказал, что они нелюди, и застрелил обоих…» Те двое русских, несомненно, были подонками. А в Германии Евдокия попала в семью к хорошим немцам. Но потом пришли наши освободители. «Советские войска были на подступах к Берлину, — вспоминает Евдокия Тимофеевна, — хозяйка волновалась и часто спрашивала меня: «Кия, что снами будет, когда русские придут?» Я ее успокаивала: вы же хорошие люди, значит, и к вам отнесутся хорошо. Сначала в городок пришли разведчики, потом по улице ехали наши солдаты на машинах и пели задорные песни. Потом пришли танкисты, грязные и злые. Они бушевали три дня, врывались в дома, забирали украшения, часы, ткани, шубы. У моих хозяев посуду разбили, перины распороли. Хозяйку изнасиловали, а мужа убили». Это и есть война без маски. Она такая везде, но только умело маскируется, чистит нашу память, прячется в дальних странах, за прошедшими десятилетиями. С ней, а вернее, с нашей памятью происходят удивительные парадоксы. Гражданская война, овеянная когда-то ореолом романтики, кажется нам сейчас грязной, преступной и чуть ли не бесовской. А Первая мировая, Великая война, сегодня может вызвать романтическую ностальгию, хотя когда-то именно она считалась несправедливой, грязной и бессмысленной. Эти войны произошли практически одновременно, но, несмотря на изменение к ним отношения, их объединяет одно — обе они были грязными. Как и любая другая война. В качестве примера я приведу далекую-далекую от России, совсем маленькую в мировом масштабе, забытую многими учебниками Англо-бурскую войну 1899–1902 гг. Даже в ней маски войны предстали во всей своей пестроте и фальши. Сейчас мало кто помнит подробности той войны, где она происходила, когда и с кем. Мало того, многие считают буров чем-то вроде зулусов, вооруженных плетеными щитами и копьями, дикими ордами наступающими на пулеметы колонизаторов. Но тогда весь мир с замиранием сердца следил за Англобурской войной, за неравной схваткой маленького народа с сильнейшей державой. Не была исключением и Россия. Константин Паустовский писал: «Мы, дети, были потрясены этой войной. Мы жалели буров, дравшихся за свою независимость, и ненавидели англичан. Мы знали во всех подробностях каждый бой, происходивший на другом конце земли, — осаду Ледисмита, сражение под Блюмфонтейном и штурм горы Маюбы. Самыми популярными людьми были у нас бурские генералы Деветт, Жубер и Бота. Мы презирали надменного лорда Китченера и издевались над тем, что англичане воюют в красных мундирах. Мы зачитывались книгой «Питер Мориц, молодой бур из Трансвааля». Это было романтическое время. Это была не просто война, а первая война против колониализма в Африке. Даже киевские шарманщики разучили новую песню: «Трансвааль, Трансвааль, страна моя, ты вся горишь в огне». Эту песню, наряду с испанской «Гренадой», пели бойцы Красной Армии в годы Второй мировой». В разное время чистые сердцем и помыслами русские люди стремились к парижским коммунарам, пробирались к болгарам в Балканскую войну, ехали в интернациональные бригады Испании, рвались в наивном неведении в Афганистан… И в те годы борцы за свободу тоже направились на край света, туда, где чужой народ дрался за свою независимость. «На стороне Трансвааля и Оранжевой республики сражались более трехсот русских добровольцев. Подполковник В.И. Ромейко-Гурко — военный атташе при войске буров, будущий министр и председатель Государственной думы России Александр Гучков и его брат Федор, граф Алексей Ганецкий прославился храбростью, действуя в корпусе разведки, капитан Едрихин, поручик Шульженко, подпоручик Арнольдов, Диатроптов, Комаровский, Ляпидевский, Надборский, Никитин, Рубанов, Семеонов, Штрольман… Граф Павел Бобринский создал службу полевой медицины в Натале, где помощь раненым бурам оказывали медицинские сестры — добровольцы Софья Изединова, Жозефина Ежевская и Лидия Страховская. В Харькове, откуда на бурский фронт отправились несколько добровольцев, до сих пор сохранилась Трансваальская улица». Имена русских добровольцев были окружены легендами, их почитали героями, ими гордились и восхищались. Например, как известным в те времена военным журналистом Евгением Максимовым. «В Южной Африке он представлялся как корреспондент газет «Россия», «Новое время» и «Санкт-Петербургские ведомости». Сначала его приняли сдержанно. Однажды он ехал с бурскими стрелками из Коматипурта в Преторию. Один из них спросил Максимова, на что он живет. «На журналистские гонорары», — коротко бросил тог — и спутники в один голос расхохотались: в Трансваале нужны солдаты, а не писаки. Несколько минут спустя, увидев огромное стадо антилоп, машинист остановил поезд. Стадо быстро удалялось, а буры палили напропалую. Максимов попросил ружье, которое ему было подано с видимым сожалением и даже презрением. Журналист прицелился и первым выстрелом сразил последнего из убегающих спрингбоков на расстоянии 800 метров. Все были потрясены. Умение метко стрелять ценилось на вес золота, ибо охота была одним из источников продовольствия для бурских войск». Но дело в том, что Евгений Максимов был не просто журналист, он был полковник русской армии. Максимов уже сражался на стороне сербов против турок, был «воюющим» журналистом в Абиссинии, Персии и Афганистане. «Скоро его имя стало легендарным. В ресторанах от него в знак уважения не требовали денег за обед или ужин, его имя произносили на африкаанс с благоговением. «Я верю в поэзию войны», — объяснял он свое появление в Трансваале…» От себя добавлю, что полковник Е. Максимов был ранен в боях с англичанами, а спустя несколько лет погиб как настоящий солдат во время Русско-японской войны. «Поэзия войны» рано или поздно заканчивается даже для таких неисправимых романтиков и превращается и страх, боль, страдание и смерть. Англо-бурская война не была исключением. Как бы со стороны эта война ни выглядела, она была грязной, жестокой, кровавой и полной позорных фактов — сжигались мирные деревни, уничтожался урожай, население сгонялось в концлагеря, где каждый шестой узник был умерщвлен голодом и болезнями… Но для добровольцев это прозрение наступало не сразу. Сначала, должно быть, звучали торжественные речи, теплые слова и напутствия, пожелания удачи и уверенность в победе, отъезжали от вокзалов поезда, отчаливали пароходы, и только потом русские «донкихоты» оказывались в атмосфере хаоса, неорганизованности, лишений и страха. Словом, на Войне, которая предстала во всем своем уродстве. И до дальнейшей судьбы добровольцев, как это обычно случается, уже не было никакого дела ни мировой общественности, только что превозносившей их благородный порыв, ни родине, которая должна была бы гордиться своими свободолюбивыми гражданами, ни той стране, которую они приехали защищать. Для того чтобы убедиться в этом, достаточно полистать подшивки дореволюционных газет, в которых было много корреспонденции о событиях в Трансваале. (Как в советских журналах 80-х об Афганистане.) Что я и сделал. Одной из показательных историй является эпопея бывшего поручика 16-го гренадерского Мингрельского полка Енгалычева. «Вместе со своим товарищем, поручиком Никитиным, г. Енгалычев, выйдя в отставку, отправился в Трансвааль, участвовал в нескольких сражениях, наконец, был взят в плен и отправлен в Западную Европу. В Берлин он «явился без средств и русского паспорта, полубольной, голодный, в потрепанной офицерской тужурке и дырявых сапогах»» («Россія»). Его бедствия начались с самого прибытия в действующую бурскую армию под Блюмфонтеном. «Там уже находился русский отряд человек в 40, — рассказывает г. Енгалычев. — Нас причислили к этому же отряду. Под Блюмфонтеном мы стояли целый месяц в полнейшем бездействии. Время от времени происходили небольшие перестрелки. По истечении месяца пришло распоряжение немедленно и быстро двинуться в Мэфкинг… По дороге встретились с отступавшей клюгерсдорфской командой. Часть русского отряда присоединилась к последней и направилась с ней обратно в Йоганнесбург. Колонна Френча преследовала по пятам. Началась бешеная скачка. Двигались только ночью. Днем лежали в лощинах, прячась от англичан. Последние шли днем. Тяжелое, мучительное было время! Не спали, не ели, не пили. Добежали наконец до Дорнкопа и расположились здесь лагерем. Прошла тревожная ночь. Утром к нам прискакал бур, бледный, почти в полуобморочном состоянии, и донес, что за горой, в трех верстах, находится колонна Робертса. Эта весть породила в нашем лагере панику. Началась невообразимая суматоха. Между тем батареи англичан выехали на гору и начали нас обстреливать. Стреляли они поразительно метко». Англичане несколько раз выбивали буров с позиций, но те держались в течение дня. Но на другой день, 28 мая, англичане бросились в атаку. «Начался ад (!). Гранаты и пули сыпались градом. Наши бросили свои позиции с правого фланга, где англичане захватили два наших орудия. Вскоре была взята наша центральная позиция. Наш отряд все еще держался, лежа за камнями. Невозможно было поднять голову — пули и гранаты, как шмели, жужжали и лопались крутом. Я выпустил более ста патронов. Ружье накалилось так, что трудно было его держать. Но я продолжал стрелять, стоя у камня. Вдруг в нескольких шагах от меня ударилась о камень граната. Я в этот момент прицеливался. Граната лопнула. Осколки со свистом полетели в разные стороны, и один из них врезался мне в левую руку, разбив приклад и выбимши у меня ружье. Истекая кровью, я упал на землю. Между тем неприятельская цепь была уже шагах в 400 от нас. Буры схватывали лошадей и толпами, вскачь убегали с позиции. На местах оставалось уже не много людей. Я лежал под камнем и не знал, что делать. Никитин был в нескольких шагах от меня и, не обращая внимания на все происходившее, с увлечением стрелял. Оставаться здесь и ждать англичан это значило — обречь себя на верную смерть. Я решил спасаться. Собрав последние силы, я пополз между камнями и кое-как добрался до лошадей. Меня посадили на лошадь, и мы целой толпой поскакали по направлению к Йоганнесбургу. Мы неслись так, что не чувствовали под собой земли… На другой день, 29 мая, нам объявили, что Йоганнесбург взят англичанами. Нас, раненых, в тот же день выбросили из госпиталя, заявив, что места нужны для раненых англичан. Я, с моим товарищем Калиновским, прошел в больницу Французского Красного Креста. Но англичане узнали обо мне и через неделю потребовали меня в форт, где взяли с меня подписку в соблюдении нейтралитета. Во французском госпитале я пролежал два месяца. Затем меня и Калиновского, вместе с остальными европейцами, англичане выслали из Йоганнесбурга в Ист-Лондон, откуда, не давая опомниться, отправили на английском пароходе в голландский порт Флиссинген… Везли нас в трюме третьего класса. Всех нас, военнопленных, было около 400 человек. Плыли мы при самых тяжелых условиях. Кормили нас отвратительно. Давали тухлое, совершенно разложившееся мясо и рыбу, маргарин и невозможнейший чай. При виде этой пищи меня рвало. Чай я прямо выливал за борт. Приходилось почти голодать. Обращались с нами дерзко и грубо. Воздух в нашем помещении был скверный. Теснота. Грязь. Вонь. Во Флиссингене нас высадили и передали в распоряжение английского консула. Тот дал нам билеты, кому куда, и несколько денег на дорогу. Мне дал билет до Берлина 2-го класса и 80 гульденов на дорогу от Берлина до Тифлиса. Благодаря этой помощи я добрался до Берлина». Вместе с г. Енгалычевым попали в плен и некоторые другие русские офицеры, а иные из них пропали без вести; вероятно, убиты. Что касается буров, то, по его мнению, они прекрасные стрелки и наездники, но и только. Открытого боя они избегают. Атак не выдерживают совершенно. Дисциплина — ниже всякой критики. Все делается у них по личному усмотрению и капризу. Не понравится один начальник — бур переходит к другому. Вообще во всем — крайний беспорядок. Не всем так «повезло», как поручику Енгалычеву. Например, грузинский князь Багратион-Мухранский был взят англичанами в плен и сослан на остров Святой Елены, разделив тем самым судьбу Наполеона. Очевидно, у англичан есть такая традиция — своих самых опасных врагов ссылать на остров Святой Елены, зная, что его климат смертельно опасен для здоровья южан: корсиканца Бонапарта и грузина Багратиона. (Добавлю, что позднее князь все же был освобожден и командовал в Первую мировую III конным корпусом. Уже в союзе с англичанами.) Какой-то неправильной оказалась Поэзия и романтика войны: проигранными — бои, совсем не героическими — действия «солдат свободы». У них почему-то сразу начались «бедствия», они «не спали, не ели, не пили», а все время «прятались от англичан». В конце концов в их лагере началась паника и «невообразимая суматоха», вызванная известием о приближении врага и сопровождающаяся таким стремительным бегством, при котором защитники бурской независимости «неслись так, что не чувствовали под собой земли». А потом был совсем неромантичный, а вполне современный плен, в котором британские джентльмены обеспечили русскому офицеру «грубое обращение, тухлую еду, тесноту, грязь и вонь». В моих словах нет язвительности или насмешки. Я лишь хочу сказать, что во все времена представления людей о войне сильно отличаются от ее реалий. Какими бы высокими идеалами ни прикрывалась война, идеализировать ее ОПАСНО! Нам кажется невероятным, что герои называют бои адом, проигрывают их, а потом бегут с поля битвы. Если бы г-н Енгалычев рассказал только о том, как он, не переставая, стрелял и его «ружье накалилось так, что трудно было его держать», как был ранен и истекал кровью, то, наверное, его образ в глазах потомков был бы другим. Но бывший поручик Мингрельского полка был объективен. Довольно часто в литературе можно найти портрет вояки, который видел «кресты на обочинах шоссе над могилами мирных людей, слушал плач детей, потерявших родителей, рыдания женщин, вопли помешавшихся с горя мужчин, солдат, подавленных бесчестием, выпавшим на их долю, оборванных, голодных, покинутых командирами и бредущим невесть куда. (…) Равнодушно слушал стоны раненых, валявшихся в кюветах, душераздирающие вопли женщин, на глазах которых умирали их дети, убитые шальной пулей или осколком бомбы. Конечно, эта картина не доставляла ему эстетического наслаждения, но и не мешала безмятежно отдыхать в очередном старинном замке, а после ужина и изрядной выпивки крепко спать под старинным балдахином на старинной постели какого-нибудь барона. Кровь, слезы и пепелища казались ему такими естественными — ведь это же война, черт побери!» Почему мы следим за книжными персонажами и не замечаем этих жутковатых подробностей? Почему они проходят мимо нас, мимо нашего сознания, нашего осмысления? Как художественный фон. …ведь это же война, черт побери!». Мы можем пересказать сюжет, описать главных героев и даже изобразить некоторые сценки, но почему мы ЗАБЫВАЕМ о той страшной эмоциональной атмосфере, в которой разворачивается действие? Сориус Самура, журналист «Insight News TV», приехавший в командировку в Либерию, охваченную гражданской войной, и задержанный по подозрению в шпионаже, рассказывал: «Меня пытали, они притащили ножи и угрожали, что разрежут грудную клетку и съедят мое сердце, а моей кровью напишут: «Плачь, Самура!»». Это были не пустые угрозы солдат. Самуре удалось спастись, но его память сохранила примеры отнюдь не мужественной и героической борьбы либерийского народа за свободные выборы и за свои конституционные права, а именно тот фон, на котором она происходила, примеры реализации солдатских угроз: «Как можно забыть одиннадцати-двенадцатилетнего мальчика, которого избивают шесть или семь здоровенных военных? Как можно забыть беременную женщину, которой вскрыли живот, потому что им хотелось посмотреть пол ребенка? Как можно забыть, как девятилетнего мальчика заставляют насиловать его мать? Как можно забыть такие вещи?!» Такие вещи забывать НЕЛЬЗЯ. Это и есть Война без маски. И дело отнюдь не в диких нравах чернокожего населения. Любая война заражает человека дьявольским безумием, отбрасывает его во владения смерти, где стираются все границы между добром и злом. Вспоминает Игорь Ковальчук, бывший воин-«афганец», очередной интернационалист, сражавшийся за «новую жизнь» чужого народа: «В расположение 7-й роты я попал после обеда. Капитан Руденко посмотрел на нас и торжественно объявил: «Вот, братва, теперь вы есть мясо, натуральное мясо, предназначенное для шакалов. Запомните мои слова: вы должны стать волками или умереть — одно из двух. Не нюхав крови, не можешь жить, не можешь бегать, тебя загрызут!» Потом капитан позвал старшину и приказал выдать нам оружие. Слова ротного впились в мой мозг натуральными волчьими клыками. Ничего не понимая, я думал: почему он такой злой, что мы ему сделали, за что он на нас набросился? Но уже через месяц я был хуже его. Получив должность разведдесантника, заслужив доверие старших ребят похабными шуточками, я чувствовал, как меня засасывает огромный кровавый водоворот, в котором я теряю способность думать, только работаю штыком, прикладом и прицелом. Скоро я потерял своего друга Олега. Потом был Витя. Его голубые застывшие глаза остались шрамом на моем сердце. Его последние слова были: «Ты знаешь, Гарик, прожить мы могли бы по-другому». Я терял контроль над собой, кричал сквозь слезы, поливая местность пулеметным огнем. Так прошло 6 месяцев службы. Я стал, как все: закрывал глаза павшим товарищам без дрожи в руках, курил наркотики, кисло-сладкий запах крови уже не переворачивал мои внутренности тошнотой, при стрельбе в упор глаза не закрывались. В январе 1981-го я понял слова ротного. Я превратился в заедаемого вшами матерого волка. Мне было присвоено звание ефрейтора, три месяца спустя — звание младшего сержанта и должность оператора-наводчика БМП. (…) По вечерам я выл с тоски, а утром смеялся. Несколько эпизодов из жизни там стал и для меня поворотными. Дело было в полку. В Мазари-Шариф. Шестая рота. Служили в ней три неразлучных дружка: один парень по фамилии Панченко, второй — киевлянин, третий — с Алтая. Фамилии этих двух не помню. Как-то раз они здорово напились браги. Захотелось им «гаша» и барана. Пошли в соседний кишлак. На дороге повстречали старика. Ну, они бухие… Словом, хрясь его по голове — аж у автомата цевье отскочило. Правда, они этого не заметили. Деда в кусты затащили и пошли дальше. Добрались до кишлака, зашли в дом. Там женщина. Начали ее насиловать, та — орать. Выскочила сестра. Молодцам не оставалось ничего другого, как заколоть тех баб. Зашли в следующий дом. Там дети. Солдаты открыли по ним огонь из АК. Всех уложили, но одному удалось скрыться. Панченко потом на суде говорил, что по пьяни не заметил пацана, потому, дескать, и не удалось его прикончить. Потом зашли в дукан. Взяли целый мешок гашиша, прихватили барана. Возвратились в часть. Панченко обнаружил, что на автомате нет цевья, а на цевье ведь стоит номер автомата. Потопали обратно. Деда добили, чтобы не крякал. Нашли в кустах цевье. Опять вернулись. Утром строят роту. Выходит спасшийся мальчуган. Следом за ним — ротный, замполит и особист. Парень обошел строй и указал пальцем на Славку. Панченко и Славка — словно братья-близнецы. Славка не выдержал, крикнул: «Вот Панченко, он убивал — пускай и расплачивается!» Панченко вышел из строя. Пацан завизжал: «Она! Она в меня стрелял!» Суд был в Пули-Хумри. Длился шесть месяцев — показательный. Потом осужденных отвезли в Термез. Перед отъездом они сказали, что будут писать письмо Брежневу, просить о помиловании. Они раскаивались лишь в том, что не прикончили парня (!). На суде Панченко сказал: «Когда на операциях я по вашему приказу двадцать человек в день (!) на тот свет отправлял, вы говорили — молодец! Отличник боевой подготовки! На Доску почета! А когда я жрать захотел — хорошо надолбился я тогда, пьяным был — и пошел за бараном, потому что продовольствия не было, убил таких же людей, что и всегда убивал, но на сей раз не по вашему приказу, вы меня судить вздумали?!»». Подобным вопросом задавались солдаты всех армий во все времена. Один «славный малый» из армии герцога Веллингтона еще в начале XIX в., приговоренный за мародерство к повешению, возмущенно кричал, «что он не понимает, почему ему не позволяют делать во враждебной Франции то, что он безнаказанно совершал в союзной Испании». Это не зависит от армий и театров военных действий — это ВОЙНА. А война (да простит меня читатель за избитую истину) — это АД. Ад, спрятанный от нас под многочисленными масками. Очень уважаемый мной журналист Артем Боровик, имевший мужество писать о войне правду и признать, что невоевавшему человеку понять ее невозможно, в репортаже, который так и назывался — «Спрятанная война», писал: «В одном из наших монастырей я познакомился с болезненного вида человеком, который в конце разговора переспросил: «Вы были в Афганистане? Когда? Хм-м. И мне довелось…» Что за историю поведал мне он! Как-то раз пошел он в камыши по нужде, а в это время начался обстрел. Парень поклялся, что, если ему будет спасена жизнь, он уйдет в монастырь. В тот самый момент ребят из его отделения, стоявших на блоке неподалеку, накрыло прямым попаданием из миномета. Он рассказал и больше не проронил ни слова. Я по привычке продолжал атаковать его длинной очередью вопросов. Он стиснул зубы, повернулся резко, на армейский манер, и ушел. Вот тогда-то я и понял, что в этой войне вообще ни черта не смыслю». До чего же этот случай похож на встречу во Вьетнаме американского журналиста М. Герра с разведчиком Четвертой дивизии США, ранее описанную мной в книге «Неизвестные лики войны»! Повторю ее еще раз: «Но что за историю рассказал он! Более глубоких рассказов о войне журналист никогда не слышал. Вот, например: — Патруль ушел в горы. Вернулся лишь один человек. И тот скончался, так и не успев рассказать, что с ним произошло. Герр ждал продолжения, но его не было. Тогда он спросил: что же было дальше? Солдат посмотрел с сочувствием. И на лице его было написано: «Кретины, твою мать!. Какое тебе еще нужно продолжение?»». Сравним отзывы корреспондентов о двух войнах: «Что за историю поведал мне он!» и «Но что за историю рассказал он!». Словно списывали друг у друга… Когда осознаешь, что оказался в настоящем аду, который нечеловеческие, потусторонние силы водворили на земле, то больше не приходится рассчитывать на свои опыт, умение и подготовку. И тогда остается уповать только на Всевышнего. Слово Артему Боровику: «В апреле 87-го я познакомился со снайпером, у которого тыльная сторона грязного подворотничка была исписана словами из псалма 90: «Живый в помощи Вышняго, в крови Бога Небеснаго водворится. Речет Господеви: Заступник мой еси и Прибежище мое. Бог мой и уповаю на него…» Война давала столько поводов, чтобы стать циником. Или убежденным мистиком. Каждый месяц, а на боевых — каждый, бывало, день — она заставляла тебя мучиться в поисках ответа на извечный вопрос: «Господи, почему его, а не меня?! И когда же — меня? Через минуту или через пятьдесят лет?» Сегодня солдат возносил молитву тому, кот о на следующий же день проклинал. И наоборот. Помню, года четыре назад — кажется, в Кандагаре — паренек, только что прибывший туда после учебки, во время обстрела шептал быстро-быстро: «Мамочка, возьми меня в себя обратно! Мамочка, возьми меня в себя обратно!.» А другой, оставшись без рук и глаз, отправил из госпиталя письмо отцу: «На черта ты, старый хрен, сделал это девятнадцать лет назад?!» (…) Как-то раз в нужнике я стал невольным свидетелем страстной, неистовой молитвы здоровенного сержанта-спецназовца. Я скорее мог поверить в самое невероятное чудо (например, что мы выиграем войну), но только не в то, что видел своими глазами. Парень был олицетворением несокрушимой мощи спецназа (!) — надежды наших надежд, генштабовского идола-божества. Не помню, о чем конкретно он просил. Помню, что сортир был единственным безопасным местом в той части, куда не мог проникнуть вездесущий глаз замполита, который, скорее всего, тоже молился втихаря, но не там и не в то время». Если бы государственные интересы не требовали воспитания новых солдат для своих армий, если бы с таким же упорством, с каким телеканалы показывают последствия стихийных бедствий, они ежедневно демонстрировали кинохронику о концлагерях и военных госпиталях, если бы в школьных программах в рамках изучения истории появился предмет «психология и философия войны», если бы инженеры человеческих душ — писатели, режиссеры, поэты, художники — хотя бы десятую часть творчества посвящали не героике войны, а ее грязи, если бы о войне снимали фильмы ужаса, если бы компьютеры сгорали после каждой проигранной миссии в военных игрушках… Если бы… Если бы… Если бы… Джон Стил, оператор ITN, потрясенный увиденным во время командировок в зоны боевых действий, в телеинтервью признавал сдавленным голосом: «Когда вы попадаете в джунгли, то вы предполагаете, что они пахнут цветами. Но воздух всегда был пропитан запахом разлагающихся трупов. Разлагающиеся трупы были повсюду. Мне бы очень хотелось, чтобы телевизионные новости могли передать этот запах смерти. Я бы хотел, чтобы люди, которые смотрят эти кадры, могли его почувствовать. Я убежден, что это остановило бы все это…» Я не знаю, сможет ли подобный прием остановить ЭТО, но если с экранов телевизоров во время ежедневных выпусков новостей из «горячих точек» на зрителей дыхнет смрадом пороха и гниющего человеческого мяса, то наверняка для многих за ставшими привычными кадрами проявится то страшное, чудовищное, что не может не заставить отшатнуться. И подумать. И вспомнить. И хотя бы отдаленно представить себе, что же такое на самом деле ВОЙНА. Недаром в заключительных кадрах знаменитого фильма Ф.Ф. Копполы «Апокалипсис сегодня» полковник Керц, сорвавший с войны все маски, заглянувший под них и увидевший ее ПОДЛИННОЕ лицо, повторяет, умирая, только одно слово: «Horror… Horror…» «Ужас… Ужас…» |
||
|