"Болеславцы" - читать интересную книгу автора (Крашевский Юзеф Игнаций)IIНа другой же день после провозглашения королю анафемы весть о ней разнеслась по всем костелам и деревням: из уст в уста она, как молния, пронеслась над всей страной. Казалось, ее несли невидимые силы на крыльях ветра. Люди встречались с нею на больших дорогах, на реках; она застигала пахарей за плугом, косцов среди полей, гналась за путниками, шла по воздуху, как моровая язва. И за эти дни можно было видеть, как от усадьбы до усадьбы, от села в село, напрямик, через поля и нивы, ездил верхом какой-то человек на лошади, покрытый плохой суконною попоной, простоволосый, оборванный и грязный, с всклокоченными бородой и волосами. Въехав во двор, он пускал лошадь на подножный корм, заходил в избы к земским людям, выкрикивал несколько горячих кратких слов и, без передышки, опять влезал на свою клячу и ехал дальше. Старый Одолай гулял с Хыжем и с Оком по двору Якушовицкого поместья, когда в ворота постучался ободранный проезжий. Око доложил своему барину: — Там какой-то человек на скверной кляче, оборванный, без шлыка, в простой сукмане. Стучит и требует, чтобы впустили: верно, какой-нибудь гонец. Хыж свирепо посматривал в сторону ворот. — Впустить, — молвил Одолай. Всадника впустили, и он сейчас же спешился. Раньше чем Хыж успел забежать вперед и броситься на гостя, старик позвал его и велел лечь у ног. Собака покорно улеглась, ворча. Странный гонец шел значительно развязнее, чем бы можно думать, судя по виду и одежде. По внешности холоп, он держал себя по-барски. Одолай, услышав его шаги, прикрикнул: — Чего еще? Выкладывай! — Мстислав из Буженина, — смело заговорил приезжий, — тот самый, у которого король подлым образом угнал жену, обесчестил дом, осквернил ложе, заточил в темницу и отпустил на посмеяние. Я Мстислав! Тот самый, над которым измывались, вместе с прочими, и твои правнуки и внуки; не как рыцари служат они своему властителю, а как подлые рабы. Я, Мстислав, взываю к мести во имя права! Епископ проклял короля; проклял всяк, кто держит его сторону, служит ему, помогает, имеет с ним общение. Сродники твои прокляты вместе с ним, весь род твой, твоя кровь… Старик слушал и незрячими глазами, казалось, впивался в лицо остервенелого, пылавшего гневом человека, губы которого, иссохшие от лихорадки, потрескались и сочились кровью, жилы в глазах набухли, налились, а лицо было желтое и черное. — Не сквернословь, язычник! — яростно окрикнул его старец. — Не сквернословь, плюгавец! Я мог бы быть тебе отцом и дедом, а ты не уважаешь моих седин… разбойник ты! Ради одной бабы, которую сам не сумел держать в повиновении, хочешь распотрошить все государство, как перину! — А пусть развалится, хоть в пух и прах, хоть в пепелище! — закричал, не смущаясь, Мстислав. — Пусть гибнет все! И он, и королевство, и все вы, его пособники! — Волк ты бешеный, а не человек! — гневно возразил старый Одолай. — Кто это сказал тебе, что мы его пособники? И старик стал стучать палкой и ногой, дрожа от ярости. Хыж вскочил, оскалил зубы и залаял, но не смел пошевелиться с места; а когда Одолай его ударил, начал выть. — Кто тебе сказал, что мы его пособники, — повторил он, — я проклял род свой, если он станет служить королю; я им не прощу и знаться с ними перестану… отрекаюсь… Да и при чем такая горсточка людей? — Горстью корец[18] насыпают, — кричал Мстислав, так же запальчиво, как раньше, — но твоя горсть, старый Одолай, скоро одна только при нем и будет. Я езжу по дворам не по своей воле, а во велению епископа: чтобы все отступились от короля… слышите? Прочь, все! Все и уйдут, все… кроме ваших. Вам на позор и поругание, старик! На позор и срам всему отродью! Одолай дрожал от гнева. — Не будь я слеп, давно бы расправился с тобою! — вспылил он. Мстислав стал издеваться, а Хыж рычать. — На мое забрался пепелище, да надо мною же глумишься? — кричал Одолай. — Нет, — ответил буженинский пан, — пришел сказать тебе, чтобы ты оставил их и спас себя и род. Мне жаль твоих седин… но не их крови. Посылай сейчас приказ… Голова старика начала трястись. — Хорошо, пошлю, — сказал он, — а ты ложись… ложись и жди, и будь свидетелем, что я скажу. — Я? Лежать и ждать? — засмеялся Мстислав. — Сила у тебя такая, что ли, чтобы, хоть на полдня, пришить меня к земле? Я должен ехать, шевелить, кричать… бить в набат! Пусть все, как на пожар, идут против него… Он проклят! Долой его, проклятого! Одолай встал и пошел на голос, наступая на Мстислава. — Сгинь на ветру да на болоте, — крикнул он, — поезжай, бес, унеси тебя нелегкая! Но на третий день, с рассветом, изволь-ка объявиться… если лихо не свернет тебе шею. Понимаешь? На рассвете, в третий день! — Да с какой стати я стану тебя слушать? — спросил Мстислав. — Ас такой, что я стар и слеп, а ты неистов и безумен! Ты, ты… помешавшийся на одной единственной бабенке, так что очи у тебя заплыли кровью, а сердце местью!.. Поезжай же, поезжай… но, чтоб на третий день… ты слышал? А нет, пусть загрызет тебя волк! — Хорошо, приеду, — ответил Мстислав. Не сказав больше ни слова, он пошел к коню, пасшемуся на траве, вздернул ему голову, вскочил в седло… а когда собрался тронуть поводья, Хыж, не дожидаясь приказания, одним скачком налетел на лошадь и стал наседать на нее снизу, стараясь вцепиться в морду. Так он проводил обоих, седока и лошадь, злобно лая, за околицу. Когда Мстислав скрылся за воротами, Хыж бешено стал рвать зубами землю. Старик обычно не мешал ему побаловаться. Око, стоя рядом, исподтишка посмеивался над собакой и старался еще более раздразнить ее, размахивая руками. — Око, живо сбегай за Котом, — приказал старик и присел на вал, а собака, притомившись, подошла и легла к его ногам. Малец пустился со всех ног и сейчас же привел батрака, который, подойдя к хозяину, положил ему земной поклон. — Кот? — вопросительно прикрикнул старец. — Бери лошадь и сейчас отправляйся в Краков. Моих там знаешь? — Знаю, барин. — Первому же, на кого наскочишь, скажи, что дед Одолай велел мигом взять коня и, ни на что не глядя, ехать в Якушовицы. Едва успел старик закончить, как Кот был уже в конюшне, накинул на коня потник и вскачь помчался за ворота. Одолай весь день ни разу не присел и не отдохнул. Старыми ногами раз сто исходил свою усадьбу; а когда случалась от утомления прилечь, то сейчас же снова вскакивал, точно его жгло и гнало что-то. Тыта, видя, что отец изводится, пришла просить его немного отдохнуть. Старик окрысился. — Ой, баба! Ты слепей, чем я; ступай в свой закуток, пряди кудель; какое тебе дело до меня? Око бродил со старцем, плакал и на ходу дремал. Хыж под конец лег на траву среди двора и только следил за хозяином глазами. Так было и на следующий день. Ночью, впрочем, старик крепко спал, но чуть свет опять вскочил и вышел. Он знал чутьем, что рассветает, и прислушивался, не едут ли. Но никто не ехал. Гнали в поле скот, табун возвращался от ночного… Старик взобрался на самый гребень вала. Хыж стал нюхать воздух и слегка ворчать, что обозначало, что он кого-то чует. — Едут! — сказал старый. Не было ни видом не видать, ни слухом не слыхать, а только нюхом. Одолай сошел с вала и, опираясь на плечо Ока, пошатываясь, пошел в избицу, сел в угол, а пес лег на подстилку. Стали ждать. На дороге послышался топот и позвякиванье; скрипнули ворота; заржал конь; раздались быстрые шаги; и разгоряченный, измученный, отирая пот, вошел Доброгост. Старик коротко спросил из своего угла: — Который там из вас? — Доброгост, сын Мщуя. — Гуляки вы, такие вы сякие, — начал Одолай, — псы паршивые! Что у вас бродит в головах? Кто я для вас? А вы кто такие? Где наша кровь? Отцы-то есть у вас? Кому вы повинуетесь? Доброгост молчал, чувствуя, что прадед очень гневен. — Королевскую сторону вы тянете! — прибавил Одолай. — Нельзя нам по-иному, — расхрабрился Доброгост, — король принижен и оставлен всеми. — В прах его сотрут, — прибавил старый, — на нет сойдет, сгинет! — Но тут он точно поперхнулся: вновь раздался лошадиный топот, скрипнули ворота, вбежал человек, остановился и тяжело дышал. — Здесь я… на ж тебе! — сказал он и огляделся вокруг безумными глазами. Старик шепнул: — Знаю, ты Мстислав. Действительно, это был Мстислав, все в той же, ободранной и испачканной одежде: черный, желтый, закопченный, с воспаленными глазами, запекшимся, кровоточивым ртом. Увидав у дверей ушат с водой, он, вместо ковша, схватил его обеими руками и наклонил, чтобы напиться! Пил жадно, потому что все нутро его горело. — Слушай, бесноватый, — начал старец, когда Мстислав поставил ушат на место, — вот здесь, перед тобой, вызванный мною Ястреб. Слушай, что я ему скажу: отрекаюсь от всех них, с головы до пяток, если будут с королем. Приказываю им оставить его двор. Мстислав обратился к Доброгосту. — А ты что на это? — А я говорю деду, что мы уйти не можем и не пойдем, — ответил Доброгост несмело, — вы говорите: позорно тянуть руку короля; а по-нашему, позор оставить его, страха ради, что все его покинули. Наши старшие решили: не отступим, ни единый; а будет надо, сложим головы. Старик метнулся из своего угла. — Как ты смеешь, стервец ты! — Убейте, воля ваша, — спокойно ответил Доброгост, — но, как сказал, так будет. Все мы на том стали, и я не могу оставить братьев. Останутся ли Шренявы и Дружины, я не знаю, но ястшембцы устоят все до последнего. Это наш долг. Мстислав плюнул ему под ноги. — Эх! Рабское отродье! Рабы, слуги шелудивые! Королевские холопы! В миг Доброгост схватил его за горло и так сжал сильными руками, что Мстислав весь посинел. Хотел вырваться, но не мог. Так они боролись молча. Доброгост душил его насмерть. Старик, ухом уловил грозившую беду, рыкнул страшным голосом: — Сейчас пусти, или велю засечь тебя до смерти! — Твоя воля, дед, делай со мной, что хочешь, — крикнул Доброгост, — а ты, пес, берегись! Мстислав, освобожденный от мертвой хватки, зашатался и упал на лавку. Его помертвелые глаза были неподвижны, губы тряслись. Старый Одолай стучал дубинкой о пол. — Знаешь ли, — закричал он, обращаясь к Доброгосту, — кто я такой? — Дед наш, — ответил Доброгост, растирая затекшие руки. — Убеленный сединами глава рода, — начал Одолай, — отец отцов ваших, всем вам давший жизнь! У каждого из вас могу ее отнять, потому что дал ее на честное житие, а не на срам! Доброгост был еще сильно возбужден борьбой с Мстиславом. — Конечно, — закричал он, — ты отец отцов наших! Отними жизнь, но не заставляй быть подлым! Подло, говоришь, служить такому господину; еще подлее отступиться, когда он погибает! Псы, и те не отступаются! Мстислав, немного отдышавшись, харкал кровью и вполголоса бранился. — Не отступайтесь, — ворчал он, — не отступайтесь! Чего лучше! Уйдете с ним и его псами прочь из нашей земли. Ни на одном погосте не примут вашей падали; разве сжалятся над нею волки! Идите с ним, идите! Доброгост не отвечал, сделав вид, что ничего не слышит, и обратился к старцу. — А кто нас посылал, когда мы отъезжали к королевскому двору? Да сами ж вы, отцы и деды. Гнали нас к нему, учили: будьте верны, любите, уважайте, несите службу. Как велели, так мы и служили. А теперь требуете, чтобы мы покинули его, когда он тонет, отказались нести службу, когда все против него? Одолай ворчал: — Яйца курицу не учат. Научились вы там, по-придворному… А как, по-вашему, чей голос выше, свой ли, кровный, или королевский? — Сама же кровь запродала нас королю! — ответил Доброгост. — Когда так, то гиньте и пропадайте вместе с ним! — зарычал Мстислав. — Станем с ним и не погибнем! — воскликнул Доброгост, набираясь храбрости. — Горсточка нас, не больше; но, по нужде, король кликнет клич на Русь, на венгры: придут на помощь. И раздавит и изведет он всех своих врагов. Вы да попы еще не победили нас! — прибавил он, обращаясь к Мстиславу. — Эй, ты! Пропащая ты голова! — крикнул в ответ Мстислав. — Раньше нежели успеют подойти венгры да Русь, ноги вашей здесь не будет! — Ну, ну! — отозвался равнодушно Доброгост. — Все земли и поветы, всяка жива душа с нами и против вас, — шумел буженинский пан. — А с королем народ и гмина![19] — возразил Доброгост. — Против горсти земских людей да рыцарства довольно у нас холопского рубья! Опять начиналась перебранка, грозившая перейти в рукопашный бой. Тогда старый Одолай стал неистово стучать дубинкой о пол. — Молчать, озорник! — прикрикнул он на Доброгоста. Доброгост опустил голову и закусил губы, а Одолай обратился к Мстиславу. — Ну что ж, теперь ты слышал, бесноватый, что я не даю потачки своему отродью? — спросил он. — Видишь, как решил; а эти голоусы болтают по-иному. Я не виноват. — А кто же, как не ты? — вскипел Мстислав. — Ты и твое отродье! Зачем дали себя опутать? Сами толкнули их в навоз, а теперь дивитесь, что гниют. В яростном припадке Одолай, в первую минуту, уже поднял было посох, чтобы ударить им Мстислава… но рука бессильно опустилась. Ведь он гость! А тот, по-прежнему, с трудом дышал, растянувшись на скамье. Все, притомившись, замолчали. Однако буженинский пан тревожно к чему-то приглядывался и прислушивался. Он поджидал тех, которым послал весточку, что будет в Якушовицах, и кого звал на помощь. Поп и его единоплеменники непременно хотели добиться, чтобы все болеславцы, поголовно, отошли от короля. Не доверяя ни своему уменью, ни влиянию Одолая, Мстислав, встретясь с Леливой, Круком и Бжехвой, просил их к утру пожаловать в Якушовицы. Их-то он и поджидал. Доброгосту было неприятно стоять так на вытяжку перед стариком, точно свечка перед Богом, и он резко прервал молчание: — Если милость ваша все изволили сказать, что требовалось, то, может быть, дозволите уйти? — Иди, да сверни шею! — крикнул Одолай. — Иди же. Между нами все кончено; даже на мои похороны не смейте показаться. Холопы палками прогонят вас от трупа. Доброгост собрался в путь. — Не терпится? — насмешливо и гневно обратился к нему Мстислав. — Стыд и срам! Подожди, если не трусишь; приедет еще кой-кто и скажет от имени всех земских людей, какая вам грозит судьба. Не помешает знать. У старика даже дух заняло от гнева. — А кого еще посмели вы зазвать ко мне? Вы, ко мне? Да по какому праву? — Дело земское, — ответил Мстислав, — а вы разве не земец? Для своих земских дел у всех должны стоять ворота нараспашку. Так ли я говорю? Ничего не ответив на слова Мстислава, Одолай пошел со своей дубинкой в угол и прилег. А Доброгост направился к дверям. — Обожди! — закричал Мстислав. — Или боишься? Стой, коли говорю: старейшины приедут. Боишься?! — Я?! — возмутился Доброгост. — А не боишься, так обожди: уж едут, — прибавил Мстислав, — сейчас пожалуют. Действительно, к усадьбе подъезжали Лелива и Крук. Когда Одолай услышал, что они уже в сенях, он зашевелился, обозленный, разговаривая сам с собой. На приветствия вошедших он едва процедил что-то сквозь зубы. А Мстислав, поднявшись со скамьи, указал на Доброгоста, стоявшего в углу. — Вот вам один из болеславцев, — сказал он, — дед тщетно убеждал, напрасно проклинал; попробуйте-ка вы сказать ему всю правду. Лелива глазами искал Доброгоста в темном углу избицы. Угадав его намерения, обвиненный сам смело выступил вперед к окну. — Ну, что же вы мне скажете? — спросил он дерзко. — Ну же, что? Старик смерил его взглядом с головы до ног. — Эй, разухабистые господа! — вскричал он. — Слово мое такое же короткое, как коротка будет расправа с вами. Король хотел отдать нас на растерзание холопам, церковь Божию не почитал… так вот теперь, ни мы, ни церковь, знать его не знаем! Кто с ним, тот против нас, наш враг! Понимаешь? Если хотите остаться с королем, то вы не братья нам, а изгои: кто попадется, голову долой! Ваше имущество и земли заберем: не достоин владеть землею тот, кто ее не защищает, а идет против своих. Вот что вас ждет… Род отречется от вас, и земля откажется; будете отверженцами и, всяк, кто хочет, может снять вам головы. — Если сможет! — презрительно, с насмешкой, ответил До-брогост. — Что вам еще сказать? Да ничего. Кому суждено голову сложить, ведому единому Богу; а почему мы поступаем так, а не иначе, про то мы сами знаем. Никто не судья нашей совести, кроме нас самих… Ну, а вы, что скажете еще? — спросил он в заключение. Крук порывисто вмешался: — Еще мало? — Опомнитесь, — мягко продолжал Лелива, — хотя вы отщепенцы, а все же наша кровь. Жаль вас. Ошалели вы, и с вашим королем… И не король он больше… Доброгост пожал плечами и равнодушно вставил: — А дальше что? Крук весь затрясся, взмахнул руками и повернул Доброгосту спину, в знак, что не желает его больше видеть. А Мстислав, запустив обе пятерни в волосы, вырывал их у себя целыми прядями. Когда все замолкли, Доброгост стал говорить, постепенно набираясь храбрости и раздражаясь: — Одно только скажу вам: ни короля, ни нас так легко не одолеете, как вам сдается. Много еще прольется крови, много! Вы на свои рассчитываете силы, король также. Вы приведете чехов, он Русь и венгров. Будет то же, что при Казимире: сначала погнали короля из королевства, а потом на коленях умоляли его вернуться: за что королю любить вас? Не за то ли, что вы выгнали его отца? Чья то была работа, как не ваша? А теперь гоните, чтобы самим королевствовать с епископами! Попробуйте!.. Король не уйдет по доброй воле, как Казимир. Тот был другого закала, прогнать его было легче. А Болеслав, хоть и под клятвой, не поддастся: он кремень. И народу с ним довольно будет: от вас оборонится… Вы грозите поснимать нам головы… не знаю, что-то будет с вашими. Лелива слушал не перебивая. — Ну, ну… полегче! — молвил он. — Лучше нам с ксендзом да с попами, чем под королевской розгой, наравне с рабами да с холопами. У всех от перебранки разгорелись лица. Договариваться было не о чем; поневоле стали поносить друг друга, лаяться и угрожать. Доброгост окинул взором своих противников, повернул им спину и пошел к выходу. У дверей он еще раз обернулся к Одолаю. — Земно кланяюсь отчичу! — сказал он. — Знать вас не хочу! — крикнул старый. — Рыжий пес тебе отец. Слышишь… убирайся вон! Доброгост ушел, напутствуемый смехом остальных. Все в нем кипело. У порога он вздохнул свободней. Здесь поджидала его старая Тыта. — Зачем вы здесь? — спросила она. — Я признала вас по голосу. Старый зол на вас; бранился! — Что поделаешь! Я приехал по его же приказанию; а он при посторонних, да с их же помощью, стал меня бесчестить. Будь здорова, тетка милая; верно, что ноги нашей больше здесь ни в век не будет. Пришла беда, прогнал нас дед. Будьте здоровы! С этими словами Доброгост вышел за порог и обернулся взглянуть на старое, родимое, мирное гнездо, которое бросал навеки, изгнанником. Тяжко ему стало, но изменить случившегося он не мог, — Будь, что будет! — молвил он в душе. А старый Одолай, лежа в своем углу, ворчал: — Наша кровь! Собачий сын! Голову подставит, а волюшку сломить не даст! Не возьмешь их, ни мытьем, ни катаньем! Наша кровь! Доброгост уже садился на коня, когда вышел из дверей Мстислав. Ему также нечего здесь было больше делать: надо было ехать дальше, разносить по краю призыв к мести. Доброгост дал ему уехать первому, а сам вольным шагом двинулся в обратный путь, на Краков. Когда Доброгост выезжал из замка, там шел пир горой, когда вернулся, застал его в полном разгаре. Было шумно, людно, и стоял гул от голосов и песен. К королю съехались гости из Руси; он принял их радушно, обрадовавшись хотя бы и чужим. Два дня подряд продолжались игрища: скакали взапуски, метали копья, стреляли из луков. Король раздавал награды и приказал Христе, разряженной в пух и прах, сидеть вместе с придворными девушками королевы, любоваться, петь и поддерживать веселье. Попав в самую гущу горланившей толпы, Доброгост, после ряда перенесенных мытарств, был неприятно изумлен, видя, как мало думает король о своих делах, как свысока пренебрегает тем, что ему грозило, как старается не обращать внимания на тяжесть надвигавшейся беды. Доброгост чувствовал, что не время пировать. То, что он видел и слышал по пути, окрестности, по которым проезжал, люди, которых повстречал, все говорило, что страна готовится принять сторону епископа против короля. Простой народ, если б даже и примкнул к Болеславу, имел мало значения; из земских людей почти никто не держался короля; рыцарство, в лице лучших и наиболее многочисленных его представителей, отшатнулось еще со времен Киевского похода. Между тем король пренебрегал опасностью и, чем она становилась очевидней, тем более бравировал и делал вид, что ничего не замечает. В этот вечер в замке было еще шумнее, нежели обычно. Пировали и во дворе, и на валах, чтобы всем было видно, как мало беспокоит короля затеянная смута. Из погребов выкатывали бочку за бочкой, а городская и подгородная чернь, хотя знала, что епископ возбраняет общение с королем, не могла противиться соблазну наесться и напиться. Простой народ всегда льнул к королю, видя в нем защитника; церковное проклятие было для него чем-то непонятным, а в вере он был не крепок. За отсутствием земских людей и рыцарства, место их за столами заняли холопы. Многих, ради благопристойности и в посмеяние, король велел одеть в богатые одежды: они, как хмель, ударили им, вместе с медом, в головы. Вся эта чернь, которая лезла в побратимство и держалась на равной ноге с королевскими придворными, была последним очень не по вкусу; однако никто не смел сопротивляться. А когда зашумело в головах, вся неотесанность и дикость черни выплыла наружу, и пир обратился в необузданную оргию, оскорбительную для королевского величия. Те, которые вчера щеголяли в лохмотьях, а сегодня, одетые в шелка, наелись и напились до отвала отборнейшими яствами и питиями, теперь, утратив сознание действительности, вообразили себя царьками… У них вскружились головы. Болеславцы, тесным кольцом стоявшие вокруг короля, гневным взглядом следили за безумством черни, но король смеялся и подстрекал наиболее зазнавшихся, раздавая направо и налево титулы и звания ненавистного ему дворянства, бросая их в толпу, как бросают кости грызущимся собакам. Одного из босяков король нарядил в епископские ризы, напялил на него ушастую шапку вроде митры, а в руку дал посох с закрученной спиралью рукояткой. Он сделался мишенью всяческих насмешек, а сам стал откалывать разные бесстыдные выходки. Видя, что можно и клеветать, и кощунствовать, чернь перестала стесняться и громким смехом приветствовала наиболее резкие выходки. Притом никому не было пощады. К этой забаве как раз подоспел Доброгост; он вмешался в толпу, когда мещанин Сорока, на которого напялили шитую епанчу, шлык и цепь, глумился над рыцарством, поносил их жен и семейные очаги. — Эй, ты, буженинский панок, — кричал пьяный, — а где твоя женка? Высоко взлетела белая пташка, ой высоко! Села на золотую яблоньку, а ты за ней шлеп-шлеп по грязи и увяз по колена! Христя, слыша остроты хама, краснела, закрывала руками лицо, и слезы, лились у нее из глаз. Стыдно ей стало, может быть в первый раз в жизни, что имя ее так трепали на людях, в ее присутствии… но король, смеясь, глядел на Христю и подстрекал говорившего. — Эй, папок Лелива, — продолжал Сорока, которому король приказал долить кубок, — с тобой может приключиться и похуже того! Король не женку возьмет у тебя… стара она и не лакома… а седую головку: снимет ее, как маковку, да велит воткнуть на плетень, чтобы просохла… Громогласный хохот покрыл слова остряка. Сорока, сидя за столом там, где раньше сиживали большие паны, пыжился и величался и задирал нос; поправлял шлык, пил без устали и все посматривал, как бы угодить королю. — Ой, ой! — болтал он, попивая вино. — И наши парни много поотнимали у них женок; отплатили им за дворовых девок. И остальных баб надо отнять, чтобы их племя повымерло! Довольно попановали! При нашем короле наступило времячко всплыть тем, которых держали под спудом. Кто вешал, того повесят, кто другим головы посекал, тому голову снимут, а остальных запряжем в плуги да кнутом по ушам: трогай!.. Не хотели слушаться доброго пана, послушаются бича: эй, трогай!.. Да по ушам! Чернь покатывалась со смеху, а король сидел с веселым лицом. Но дружина, сплошь состоявшая из сыновей земских людей, негодовала, и кровь дружинников кипела. А Сорока не унимался. — Король, пан наш всемилостивый! — восклицал он, подымая кубок. — Дай тебе Боже королевствовать многие лета. Ты умилосердился над нами, и мы готовы служить тебе кровью и потом… Пойдем за тобой в огонь и в воду. Пусть посчитаются с нами паны да рыцарство: посмотрим, кого больше, мурашек ли в поле, или птиц, которые их клевали?.. Многие лета нашему пану! Многие лета! Так пили и так возглашали, а король с русинами сидел да величался. Среди этого гама, братья, увидев, что Доброгост вернулся, отвели его в сторону, желая поскорее узнать, с чем он приехал. Правда, по лицу его было видно, что плохие привез он вести, однако хотелось знать, как все окончилось. Братья завели его на крыльцо, где было пусто, и только издали долетали взрывы пьяного смеха. Буривой стал выспрашивать, как и что деется в Якушовицах. — Да о чем говорить-то! — сказал Доброгост. — И там то же, что и везде… сами знаете. И для нас вести плохие, и для короля. Старый дед, без малого, не затравил меня собаками, а с тем… с Мстиславом… дошло у меня до смертного боя. — Лелива и Крук грозятся снять нам головы: кого, мол, изловят с королем, тому крышка. Вот, какие дела. Земские люди и рыцарство толпами съезжаются на клич попов, и по всей земле стоном стоит: "Король проклят, знать его не знаем!" По пути встречались вооруженные четники: слава Богу, что унес ноги. Болеславцев клянут вместе с Болеславом. Не по силам мне было тягаться с ними: каждый раз приходилось удирать в лес от ратных людей. Бесноватый Мстислав объезжает усадьбы и передает клич против короля за посрамленье и обиды свои и всех земских людей в защиту церкви и епископа! А старый дед, как бывало прежде, так и теперь, стучит дубинкой о пол и велит бросить короля: прочь да прочь, только от него и слышали. Если же ослушаемся, грозит отречься от нас и отлучить от рода. При этих словах Доброгост тяжело вздохнул. — Поздно отходить от короля, — сказал Буривой, — когда все от него отступились! — Таков же был и мой ответ старику, — молвил Доброгост, — а он обозвал меня за это королевскою собакой и выгнал вон. Стоявшие в кругу болеславцы глубоко задумались. Беседовали они в сторонке, неподалеку от столов. Ястщемцы окружали Доброгоста, в молчании слушая его рассказы, наводившие их на печальные мысли, хотя нового он не принес ничего… Неожиданно король встал из-за стола, осмотрелся и пошел в их сторону. Он знал о поездке Доброгоста, догадался, о чем они могли совещаться, и подошел вплотную, всматриваясь в них глазами, точно желая читать их мысли. — И вы уже сбились в кучу, чтобы кучкой отойти? — спросил он, издеваясь. Буривой обернулся к королю, огорченный, глубоко ему сочувствуя. — Всемилостивый государь, — сказал он, — не обижайте тех, которые вам верно служат. Для тебя мы отреклись от своих родичей и с полпути не повернем назад. Король, не ответив Буривому, стал наступать на Доброгоста. — С чем приехал? — С чем отъехал, с тем и приехал, — ответил тот. — Говорить здесь не о чем; заварили кашу, сами расхлебаем, а делиться не с кем: варево невкусное. Только и скажу вашей милости, что изменниками не будем. Король, смерив их глазами, воскликнул: — За верность берите, что хотите, хоть полцарства! На это Буривой поклонился ему в пояс и сказал с упреком: — Государь всемилостивый, грош цена той верности, которая за плату! Король молча потрепал Буривого по плечу. Тот, набравшись храбрости, заговорил, прямо смотря ему в глаза. — Государь всемилостивый, дозвольте слово молвить, да не гневайтесь. Весело в замке, да грозно под замком. Земские людишки собираются. Епископ не дремлет, рыцарство клич кличет: на сбор… на сбор… Король обернулся лицом к черни и к толпе и сказал, показывая рукой: — Послушайте-ка, что стрекочет та сорока! Подсчитайте-ка всех моих друзей, что там расселись: разве у них не такие же руки, как у земских людей? Или мало их?.. Все, чем они владеют, все мое! Вот, они мои новые земские людишки, новое рыцарство мое… другого мне не надо!.. Слушай, как сорока-то стрекочет! Это глас народа! Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке… Не бойтесь: ни рыцарство, ни земские люди ничего мне не сделают. Захочу, рукой махну, все гнездовья их с землей сравняю! Неуверенно и жалостливо смотрели болеславцы на своего властителя, пока он говорил. А когда кончил, Буривой земно поклонился ему и сказал: — Король всемилостивый, государь ты наш! Народ может кричать да безобразить, а на дело плох! Нам ли его не знать! Был бы сыт, да пьян, да не в обиде, и завтра же будет ублажать да восхвалять земских людей, как тебя сегодня! Перетрусят, перопо-лошатся, точно зайцы! Кричат, грозятся, много их, а толку мало! Десяток вооруженных храбрецов разгонит и раздавит в прах тысячи такой-то нечисти! Король терпеливо слушал, а потому Буривой решился облегчить душу до конца и продолжал. — Государь всемилостивый, простите мою смелость. Пора звать на помощь: не справимся мы с ними. Мало разве у епископа вояк? По всему их свету порассыпано и одному вождю покорствуют! Что ни костел, что ни приход, то рыцарь с малою дружиной. В каждом селе у них есть свои люди: ксендз да господская усадьба крепко друг за друга держатся… Король пренебрежительно тряхнул головой: — Две ли руки у них, четыре ли, мне все равно! Громада[20] — вся моя! Все замолчали, только Доброгост шепнул: — Дай, Боже, кабы так. — Так быть должно, — сказал король. А Буривой отрицательно покачал головой. — Не везде так будет, не везде, — шепнул он. — Вы трусы и бабье! — вспылил в негодовании король. — Чтобы я, да испугался одного попа… сотни попов… и кучки земских людей и стал звать на помощь! Опять воцарилось молчание. — Долго забавляться да грозить я им не дам, — прибавил он, — прикончу мигом. Всполошу их! И рыцарство, и земские людишки, все на коленях приползут просить прощения! Он отвернулся. — Все, кто со мной, — приказал он, уходя, — быть начеку! Зная непоколебимую отвагу и железную волю короля, болеславцы не смели больше ни перечить, ни советовать. Но грустно посмотрели ему вслед, когда он удалялся. Не раз видели они, как на войне, он во главе нескольких десятков воинов нападал на многотысячного неприятеля; но теперь угрожал бой похуже, чем в открытом поле, и одной отваги было мало. — А, ну! Будь, что будет, — вздохнул Доброгост. — Король удачлив, — прибавил Буривой. Остальные шепотом обменивались мыслями, когда внезапно король опять вернулся к ним из-за стола. Он шел скорым шагом, хмурый, и сразу обратился к Буривому: — Правда ли, что епископ отлучил меня от церкви? — Так говорят, — ответил Буривой. — Этот поп осмеливается закрыть мне двери церкви, выстроенной моими предками! Мне не сметь войти!? Он весь затрясся. — Надо посмотреть, как-то он не впустит, — сказал король насмешливо. — В замок он больше не приходит: трусит! — В замке с того дня костел закрыт, — вставил Збилют. — А на Скалке он молебствует? — спросил Болеслав. — Да, ежедневно на рассвете звонят к обедне, — ответил Буривой. — Завтра же все со мной на Скалку! Лицом к лицу померяемся с обнаглевшим попом! Некоторые побледнели. — Государь всемилостивый, — осмелился заметить Доброгост, — костел… — Молчать! — крикнул он. — В другом месте мне за ним не угнаться: уходит хитрая лиса… завтра утром все на Скалку! Никто не посмел больше перечить. Король вернулся пировать. Пока описанное происходило на помосте, где стоял королевский стол, какой-то человек, притаившийся в углу, откуда мог все видеть и все слышать, вдруг отделился от стены и исчез во мраке. За столами Сорока продолжал веселить и потешать короля с гостями, когда тот человек выскользнул из замка и под покровом ночи, пользуясь всеобщим беспорядком, побежал по замковой горе вниз, на Скалку. В жилье епископа еще горел огонь. Он громко стал стучать в дверь. Не скоро отворил ее придворный клирик. — Мне нужно переговорить с епископом, — молвил юноша, старательно запахиваясь в епанчу, чтобы скрыть под ней верхнюю одежду. Он, по-видимому, очень волновался. Клирик, окинув его взором, увидел, несмотря на епанчу, присвоенную болеславцем, придворную одежду. Попятившись, привратник ответил резко: — Ты из королевской дворни! — А хоть бы и так… разве из-за того мне нельзя переговорить с епископом? — Ни единому из вас нельзя переступить порог этого дома… прочь… и не пытайся! И клирик захлопнул дверь. Но пришелец уперся и стал стучать еще сильней. Очевидно, он рассчитывал, что епископ, может быть, услышит. Опять пришел тот же самый клирик, в сопровождении старого священника, который широко распахнув дверь, стал сердито гнать надоедливого гостя. — Чтобы духу твоего здесь не было!.. Уйдешь ты, или нет?.. Вон отсюда!.. — Я должен поговорить с епископом, — настаивал молодой человек. Был то Андрык, младший из всех болеславцев. Они так громко пререкались, юноша так упорно отказывался удалиться, и даже, навалившись, не давал захлопнуть дверь, что, наконец, на шум вышел сам епископ. Клирик и ксендз стали объяснять, кто там за дверью и почему не хотят впустить, когда Андрык, чуть не силой ворвавшись в дом, предстал перед епископом. — Отче преподобный, — сказал он, поспешал, — если я осмелился войти, то не со зла; дозвольте молвить слово. Епископ, молча, указал ему куда идти и, пройдя вперед, впустил к себе. — Что нужно? — спросил он. Андрык, юноша богобоязненный и набожный, упал на колени. — Отче, — начал он, — все, что вам благоугодно было, вы уже содеяли; теперь сжальтесь же над королем и над собою. Прикажите завтра утром закрыть костел на Скалке и не служите в нем обедню! Замкните дом свой и удалитесь на целый день. Пусть остынет королевский гнев; он страшен как огонь… но он пройдет… Епископ выслушал спокойно, скрестив руки. — Какие же грозят мне завтра страхи? — спросил он тихо. — Отче, я не знаю! — воскликнул Андрык. — Всего можно опасаться при вспыльчивости короля! О, Господи! Сжальтесь над ним и над собою! С этими словами он бросился к ногам епископа и обнял их. Тот сделал шаг назад. — Над собою? — повторил он, улыбаясь. — А что же может сделать мне ваш король? — Не знаю, я не знаю! Но мне страшно, я дрожу, — ответил Андрык, — я слышал только, как он приказал всем быть наготове идти завтра к обедне в костел на Скалку. А вдруг вы не позволите ему войти! — Не позволю! Жизнью клянусь, что не позволю! — запальчиво вскричал епископ. — Он войдет в святыню только через мой труп. Андрык заломил руки, а епископ окинул его исполненным гордости и сожаленья взором. — Я! — возгласил он, как бы говоря с самим собой. — Чтобы я, в уповании на Бога, уступил? Дал повод королю хвалиться, что побежден его железом? Не побоюсь я ни его угроз, ни ваших! А ты, малодушный и слабый сердцем отрок, возомнил себя добрым, а на самом деле согрешил перед Господом. Не своею силой, а десницей Всемогущего ратую я против короля. Что же он может сделать мне? Даже если прольется моя кровь, то он себя же запятнает, свой род и племя. Для меня кровь будет в жизнь вечную; для него во смерть и во осуждение. Андрык дрожал. Экстаз епископа казался ему грозным, внушал ужас. Он уже не смел просить, а только умоляюще глядел на святителя. — Отче! — заговорил он, наконец, глухо. — Отче! Король может одуматься, когда остынет! Страшней всего первый приступ ярости. Теперь, когда он обезумел, можно бы отечески сделать ему поблажку. — Ни я ему больше не отец, ни он мне не сын, — воскликнул епископ, и, все больше приходя в экстаз, прибавил, указывая на замок, — он уж не король и никому не брат, ибо перестал быть сыном Отца нашего Иисуса Христа и матери нашей святой церкви. Он зверь, разнузданный и дикий, потерявший разум и способность мыслить. Приговор епископа как громом поразил Андрея. Он стоял бледный, ломал руки и полубессознательно калечил свои пальцы, не зная, что делать. Он хотел уже уйти, когда епископ, пройдясь несколько раз взад и вперед по комнате, остановился против Ан-дрыка, жалостливо взглянул ему в лицо и медленно заговорил: — Все вы, его слуги, которые стоите за него, берегитесь, как бы самим не угодить в геенну огненную и в пасть дьявола. Зачем не отошли вы от него? Вы-то его и губите и поступаете с ним немилосердно. Если бы все его оставили и разбежались от него, как от прокаженного, он бы, может быть, одумался и принес повинную. Зачем прилепились вы к нему? Андрык не смел ответить. Он исполнил то, зачем пришел, но все было напрасно. Ему нечего здесь было больше делать; надо было возвращаться с ужасной мыслью о том, что может принести рассвет. — Напрасны были мои просьбы о пощаде, — грустно сказал юноша, — пусть свершится, что суждено от Бога. Епископ только отмахнулся от него рукой. — Свершится то, чему быть должно, — ответил он, — и, во истину, не гоже мне ни пятиться, ни уступать, ни оттягивать роковой час, ни выказывать боязнь. Когда Андрык уходил, на пороге показался старый бенедиктинец отец Отгон, духовник королевы, собиравшийся отправиться в Могильно. Велислава узнала от верных слуг, что король назавтра собирается на Скалку. Охваченная беспокойством, она послала разыскать монаха, чтобы послать его, от своего имени, упросить епископа. Бенедиктинец не смел ни явиться в замок, ни утешить королеву; но, дознавшись от ее дворецкого чего от него хотели, он с трудом дотащился до епископа с очень слабою надеждой на исполнение желаемого. Отцу Отгону хорошо была известна непреклонность и строгость ксендза Станислава из Щепанова. Войдя для исполнения своей мысли к епископу, монах слышал, какими он словами напутствовал Андрея, и догадался, с чем приходил юноша. Потому он усомнился в успехе собственного предстательства у короля. Однако он не мог уклониться от посланничества, хотя бы даже в предвидении неуспеха. — Брошусь к его ногам и стану умолять, — молвил он в душе, — Бог, может быть, осенит его духом милосердия! Епископ мало знал отца Отгона, редко его видел и никогда не принимал в своих покоях, а потому крайне удивился, когда тот пришел в столь необычный час. Подойдя к монаху, епископ приветствовал его по латыни: — С чем ко мне пожаловал, отче, в столь поздний час? Как известно, епископ Станислав Шепановский, в бытность свою в Париже, посещал, кроме епископской, также школу при доминиканском монастыре. У него даже было одно время намерение принять монашество и одеть орденскую мантию; во всяком же случае он сохранил глубокую привязанность к сынам Св. Бенедикта, которых почитал почти как братьев. В особенности же он уважал отца Отгона, которого знал только мельком и по слухам, за то, что добродетельный старик, живя среди разнузданных придворных, многих своим примером воздержал от зла и неоднократно бывал помехою озорникам. Вместо ответа, бенедиктинец молча упал к ногам епископа, схватил его руку и поцеловал. — Прежде всего прошу простить меня, ваше преосвященство, — молвил он, — что осмеливаюсь предстать пред пастырем стада Христова, с той самой просьбой, с которою упредил меня только что ушедший юноша. Отче многомилостивый, припадающе, пришел я с ходатайством за короля и за его потомство. Дайте ему срок! Пусть пламя само себя пожрет! Король с детства воевал; он не знает, что такое право; сызмальства не чувствовал над собою властной воли. Дайте срок! Не повергайте на соблазн его ярости собственную драгоценную для края жизнь… Епископ терпеливо выслушал, а потом обеими руками поднял старца, и с ласкою, благожелательно, глядя на него, сказал: — Вы ли говорите, отец Отгон? Вы? Служитель алтаря? Муж ученый и облеченный святостью? Разве вы ее знаете или не хотите помнить деяний нашей церкви? Забыли, как поступил Амвросий?[21] Хотите помешать мне, по стопам Амвросия, удалить из церкви человека во сто раз горшего, чем Феодосий? Человека, виновного, не как Феодосий, в резне Солунян, но пролившего целые потоки невинной крови,[22] внесшего в мир столько соблазна, осквернившего себя такою грязью низкого разврата? Итак, вы мне, епископу, советуете отступить перед палачом, мне, священнослужителю, испугаться воина? Господь наш Иисус Христос не ведал страха, и мы, его служители, не должны бояться. — Отче! — медленно возразил Оттон. — Феодосии совершил бесчеловечную жестокость, будучи христианнейшим монархом, просвещенным евангельскою истиной, а этот… он, ведь, наполовину еще язычник! Я не защищаю его… нет!.. Не ходатайствую за него, о нет! Знаю его греховность!.. Не о нем моя тревога, а о вас; о пастыре душ наших, о твоей драгоценной жизни я болею. Этот бесноватый ни перед чем не остановится… святость места для него ничто! Я видел его вблизи, знаю его, отче, содрогаюсь! Епископ, слушая речи отца Отгона, молитвенно сложил белые руки и только со сознанием достоинства ответил: — Итак, вы боитесь за мою жизнь, отче? Но добрый пастырь охотно отдает ее за овцы свои! Что жизнь моя? Что жизнь человеческая? Возможно ли отдать ее за нечто еще более высокое, нежели святая истина и обращение заблудших? Я не вызываю его и не вызову на бой, но и не отступлю перед вызовом с его стороны. Церковь стоит в этой стране на шатких основаниях; она колеблется. Укрепить ее, заложить краеугольные камни можно только силой, а не послаблением. А что если для спайки камней потребна, как известь, моя кровь, чтобы связать их на века вечные? После этих слов епископ глубоко задумался и прибавил со смирением: — Не полагаю, отче, чтобы при всем своем задоре там решились бы посягнуть на мою жизнь… впрочем, на то Божье соизволение: да будет воля Его!.. Отче Оттон, днесь будь моим духовником и снизойди услышать исповедь мою. А потом я спокойно отойду ко сну, в ожидании, что принесет с собою завтра. Я воин Христов, и если мне дано положить живот свой за Господа моего, я умру счастливый. С этими словами епископ встал на колени перед святым старцем, чтобы исповедаться. Тем временем в замке шел пир горой до бела дня. Уже перед самым восходом солнца, Сорока, во главе пьяной толпы, спустился, распевая во все горло забористую песню, с замковой горы на Скалку. Здесь народ остановился поодаль, и назло епископу, исполняя приказание, стал горланить какую-то ярильную разнузданную песнь, покрывая отдельные припевы диким нечленораздельным ревом. Король также пировал всю ночь, проведя ее без сна, в ожидании рассвета. В доспехах и при оружии он лихорадочно ожидал, чтобы заблаговестили к обедне у Св. Михаила. День встал пасмурный; небо было одето тучами и лоснилось как свинец; в воздухе тянуло холодком, солнце не хотело пригреть лучами землю… У порога дворца стояла кучка болеславцев, на лицах которых была начертана решимость идти на смерть и на погибель. Бледные, дрожащие, они молчали. Одни стояли недвижимо, как столбы, точно позабыв о том, что живы; другие беспокойно вздрагивали, уставившись глазами в землю. При первом ударе колокола на Скалке, Андрык, стоявший у стены, упал на лавку и закрыл глаза. Остальные с напряжением прислушивались, поглядывая на дверь сеней, из которых должен был проследовать король. Было приказано немедля доложить ему, как только начнут благовестить; но никто не торопился исполнить приказание… Все предпочитали понести заслуженную кару, но не докладывать о благовесте, в котором чудился им погребальный звон… — Пусть услышит сам, — сказал Буривой. — а если не услышит, такова судьба!.. Будь, что будет! |
||
|