"Полдень, XXI век (декабрь 2010)" - читать интересную книгу автора (Коллектив авторов)

1. Истории. Образы. Фантазии

Шевляков Михаил "Вниз по кроличьей норе" (окончание)

Краткое содержание начала повести Михаила Шевлякова «Вниз по кроличьей норе»

Шестеро разгулявшихся студентов, наших современников, отправившись за добавкой в магазин, упали в потемках с лестницы и… оказались в 1899 году. Разумеется, немедленно были задержаны за неподобающий внешний вид и поведение. Попав на допрос к приставу, один из них пишет письмо «Его Величеству царю лично» с предупреждением о будущей революции.

После чего, разумеется, вся компания немедленно отправляется на встречу с психиатрами. Однако полиция обнаружила у студентов устройства, называемые «мобильниками», и поневоле приходится поверить, что буяны и в самом деле явились из будущего.

Начальник Охранного отделения Зубатов организует встречу пришельцев с московским генерал-губернатором, после чего начинается изучение сведений о будущем, полученных из бесед с гостями. В том числе, обращается внимание на то, что к революции приведут поступки недавно занявшего российский трон Николая II – из-за влияния на него императрицы Александры Федоровны.

Опекать гостей поручают капитану Шилову.

Решено переправить всю компанию в Петербург и представить императору. После аудиенции императрица, узнавшая, что сын ее будет страдать от болезни, а всю царскую семью уничтожат, впадает в истерику и призывает мужа немедленно ужесточить внутреннюю политику.

Вскоре Зубатову доносят, что о гостях из будущего стало известно германским властям. Понятно, что информация быстро дойдет и до Парижа с Лондоном. Похоже, пришельцев придется предъявить миру…

Между тем, царские власти закручивают гайки, начиная преследование тех, чья политическая деятельность через полтора десятка лет приведет к Октябрьской революции.

«Вниз по кроличьей норе» (окончание[1])

В последствии Шилов вспоминал эти две недели как «эру награждений».

Первым было вручение орденов Владимира четвертой степени всем троим – Алексею Нечипоренко, Николаю Петрову и Игорю Котову.

Алексей радовался совершенно искренне тому, что с орденом сбылась его мечта о дворянстве, о которой он писал еще в самом первом своем прошении, в кабинете московского пристава; также прошел слух, что Игорю мог достаться Владимир с мечами – по протекции Великого князя Михаила Александровича и руководителей Военного министерства, которым юноша дал максимально подробные сведения о войнах и военной технике грядущего, – но черная кошка, пробежавшая между августейшими братьями, испортила все дело, и «с мечами» царь из поданного проекта приказа о награждении вымарал собственноручно. Впрочем, молодые люди не вполне понимали разницу и больше радовались последовавшему затем ордену Благородной Бухары, не зная, что такой же был некогда пожалован эмиром и московскому банщику. Следующими стали золотые медали-пальмы бельгийцев, медали Британского человеколюбивого общества, шведские медали Вазы и французские ордена Академических Пальм. Это награждение немедленно вызвало бурю во французской прессе, затмившую как второй политический скандал вокруг дела Дрейфуса, так и выступления Иветты Гильбер в кабаре «Мулен Руж». Кроме этого, Германия не оставила в обиде никого из шестерых – юношам вручены были, в виде особого исключения, предназначенные только для германских ученых баварские ордена Максимилиана, а девушки украсились саксонскими дамскими орденами Сидонии (что несколько позже было дополнено для них и австрийскими орденами Елизаветы).

Иными словами, из значимых держав не отметились разве что Северо-Американские Штаты, где было не до наград – известие о будущем чернокожем президенте вызвало в южных штатах нешуточные волнения, и Национальная гвардия уже принуждена была оказывать помощь полиции в охране общественного спокойствия, – да с Японией вышел неловкий казус.

Ввиду отсутствия у Японии подходящей награды, все шестеро были приглашены к японскому послу для зачтения благодарственного адреса от имени премьер-министра. После продолжительного чтения – сначала по-японски, затем по-русски – настала пора ответного благодарственного слова, и тут, вместо того чтобы произнести оговоренные заранее фразы, Катя со словами «Сказани ему, ты ж японцев любишь!» подтолкнула вперед Аню-Анжи, которая, действительно, всю церемонию просто пожирала глазами японского посла в шитом золотом мундире.

Изобразив некое жалкое подобие реверанса, Анжи резко выбросила вперед кулак с выставленными указательным и средним пальцами и произнесла слова, потрясшие всех:

– Ня, кавайка!..[2]


Разгоревшийся между Великим князем Михаилом Александровичем, Игорем Котовым и генералом Драгомировым спор о необходимом реформировании облика российского солдата был столь жарким, что решено было проверить теорию практикой.

«К вечеру! к вечеру извольте показать мне героя будущих баталий!» – гремел Драгомиров, не испытывавший особого пиетета к членам августейшей фамилии, особенно после того, как преподавал ныне здравствующему государю Николаю Александровичу тактику и составил свое, не слишком-то лестное, о нем мнение. Впрочем, к Михаилу Александровичу он относился чуть мягче, делая поправку на горячность молодости и юношеское желание достичь побед при помощи новой формы петличек и выпушек да чудо-оружия. И хотя до пари на английский лад дело и не дошло, но к вечеру, после трудов и стараний, Драгомирову был явлен результат.

– А поворотись-ка, сынку! Экой ты смешной какой! – генерал Драгомиров встал, подбоченясь, перед адъютантом Великого князя, который был одет и снаряжен самым необычайным образом. Надетая на голову адъютанта беретка вида «французский художник» нелепо сочеталась с гвардейской кирасой, автомобильным кожаным костюмом, флотской полосатой нательной рубахой и альпийскими ботинками из гардероба неравнодушного к спорту Михаила Александровича, вооружен же был адъютант пистолетом системы Маузера.

– А я этот фильм успел посмотреть, там еще наши с поляками… – заикнулся было Игорь, но его тут же дернул за рукав Михаил Александрович, испытывавший огромное уважение к одному из лучших военных талантов, каким, без сомнения, был генерал от инфантерии Михаил Иванович Драгомиров.

– Фильм? Впрочем, неважно… – секундно отвлекшийся на реплику Драгомиров еще раз посмотрел на адъютанта и стал давать свои выкладки. – Вот этот ваш маузер. Спору нет – пистолет замечательный. Тем более достоин внимания, если вы говорите, что там, в этом вашем будущем, лучшим оружием является творение господина Калашникова, сделанное, по вашим словам, с некоего германского образчика. Пробитие пулею рельса – это замечательно, но ведь пуля только пролагает дорогу штыку. Вы что, на маузер штык цеплять будете? И зачем каждому солдату стрелять таким количеством пуль? Что пулеметы, что маузеризирование каждого солдата – вещь совершенно бессмысленная. Солдата можно убить одной пулей, к чему посылать убитому вдогон еще десяток? Должно быть, в ваше время подготовка солдат и впрямь столь плачевна, что вам приходится воевать подобным образом. Готовить солдат надобно, готовить со всем возможным тщанием, тогда и не придется тратить пули зазря. А то что же получается – рельс, как вы говорите, пробить можно, а на солдат кирасы, то бишь ваши бронированные жилеты, вешаете, – он постучал по кирасе. – Тяжело, а? Сам знаю, что тяжело. Будь на моих солдатах такое, когда мы под турецким огнем Дунай форсировали, – половина погибла бы не от турок, а утонув в Дунае. А дойдет до рукопашной? Кираса к земле тянет, а у маузера приклад хоть и есть, но такой, что ударишь – а он и отвалится...

– Однако, Михаил Иванович, все же опыт будущего... – попробовал было возразить Михаил Александрович, донельзя разочарованный тем, что все усилия по спешному сбору предметов экипировки пошли прахом, но Драгомиров перебил его:

– Опыт будущего с толком применять надо! Очевидно же, что Европа воевать разучилась совершеннейшим образом. Кто у них там, в будущем, наиболее силен в военном деле? Американцы! Это те самые американцы, которые и воевать-то толком не умеют, что у них за опыт-то? Война северян с южанами, с Мексикой, несколько вылазок южнее. С Испанией они в прошлом году воевали, так что с тех испанцев взять – потеряли больше от болезней, чем в бою. Опять же Игорь рассказывал, что в будущих коалиционных войнах они участвовали хитро, приходя на все готовое перед самой победой. Так разве же это мастера? Напомните мне, где там у них последняя война была?

– В Ираке, во второй раз.

– Ирак... А, верно, это у вас так окрестности Багдада называются. И что же? Вот и воюют столько лет безуспешно: набежит на такого вот, – Драгомиров кивнул на адъютанта, – десяток турок, так он двумя пулями попадет, остальные зазря потеряет, отбиться не сможет – и все, поминай как звали. Вот потому-то и побед у них не видать. Если в будущем вашем не с европейскими неженками воевать, а с азиатами – да такими вот солдатами, – то много не навоюешь.

– Но удары с воздуха, боевые машины, – Великий князь все еще пытался стоять на своем. – Это что, тоже все неверно?

– На войне победа добывается усилиями войск, а техника лишь устраняет препятствия и лишь прилагается к войскам, полная машинизация военного дела невозможна. Впрочем, от удара с воздуха я бы не отказался, да и движущийся форт – вещь небесполезная. Однако же все это, – он вновь кивнул на адъютанта, – и пользу имеет сомнительную, и накладно. Всякому ясно, что мечта о безграничном снабжении патронами – пустой вздор, не соображенный со страшным объемом тех потребностей, которым должна удовлетворять тыловая работа. Но не только по цене маузеровских пистолетов и количеству патронов на каждого солдата накладно. Ведь одни только ботинки против сапог втрое станут, да поставщики для армии цену еще удвоят! Подыми-ка ногу! Посмотрите – носок на ноге, носок, да с патентованым носкодержателем! Вы же каждого рекрута по полгода будете учить носкодержателем пользоваться, а солдат должен учиться тому и только тому, что на войне нужно. А что до новоманерных частей – дайте мне тысячу грамотных рекрутов, умеющих обращаться с мотоциклетками, дайте им мотоциклетки и маузеры, черт с ним – нацепите на них эти кирасы с беретками, научите их в конце концов спрыгивать со всем этим с аэростата и не убиваться при этом об землю – и за год у вас будет полк, способный с кавалерийскою быстротой появиться в тылах у неприятеля, вы, Михаил Александрович, будете его шефом и мотокавалерийским полковником, а высадка ваша повергнет противника в панику. Только где же вы мне возьмете тысячу рекрутов, знающих мотоциклетки? – Драгомиров только махнул рукой...


– Так что же, все напрасно? – после разгромной драгомировской критики Игорь впал в уныние и за поздним ужином у Михаила Александровича сильно налегал на коньяк, – не будет ни десантников, ни спецназа, ни ракет?

– Не надо огорчаться. Конечно, Драгомиров гениальный тактик и во многом прав, но если не на полк, то хотя бы на роту гвардии людей и средств хватит. А что до ракет – то могу вас, действительно, поздравить. Из Калуги уже прибыл Циолковский, у него, оказывается, есть работы также и по металлическим дирижаблям, и по авиационным машинам, вопрос о переезде его семьи – дело решенное, потому что мой брат принял решение о создании особого института. И вы наверняка обрадуетесь, когда узнаете, кому поручена вся организация.

– Циолковскому?

– Нет, что вы, это не дело для преподавателя уездного училища, пусть он даже и получит профессуру. Во главе института мой брат, внимательно прислушавшись ко всем вашим рекомендациям, решил поставить замечательного артиллерийского инженера, помощника начальника Обуховского завода князя Андрея Григорьевича Гагарина...


Сенсация! Скандал! Чрезвычайное происшествие! – вот три кита, на которых стоит популярная пресса, вот что вздымает тиражи газет и обогащает издателей. Есть сенсация – спеши сообщить о ней первым, нет сенсации – придумай ее, раздуй шум о всякой мелочи, кормись с каждого слова – это прекрасно понимали и этим в совершенстве руководствовались и издатель популярнейшего копеечного «Московского листка» Николай Иванович Пастухов, властитель дум московских обывателей, вышедший в издатели из разорившихся кабатчиков, и владелец популярнейшего одноцентового «New York Morning Journal» Уильям Рэндольф Херст, сын калифорнийского сенатора-миллионера. Херст требовал от редакторов писать и издавать газету так, чтобы ее могли и хотели читать полуграмотные эмигранты, невежды, обитатели городского дна, подростки – одним словом, все, – Пастухов в то же самое время завоевывал симпатии лакеев, горничных, кучеров, прачек, кухарок, лавочников, мелких ремесленников, купечества средней руки. У Пастухова писали Владимир Гиляровский и Влас Дорошевич, у Херста – Марк Твен и Джек Лондон, и в бесконечной погоне за успехом, за тиражом, за популярностью у читателей было какое-то подобие спорта, вроде стремительно входящего в моду футболя, где игроки равно пользуются и силой, и выносливостью, и финтами отменной хитрости. Теперь же, ах, теперь, былые правила и привычки были в один момент обвалены: сенсационность стремительно становилась обыденностью. Тиражи взлетели до небес при первой информации о пришельцах из будущего, газеты рвали из рук у продававших их на улицах мальчишек, казалось – вот оно, счастье издателя, вечная сенсация, – но те, кто полагал подобным образом и решил отдыхать от ежедневной тяжелейшей погони за новыми скандалами, вкушая манну небесную после аккредитования своих корреспондентов вначале при московской электротехнической конференции, затем при петербургском съезде физической и технической науки, – и дойдя, наконец, до ожидания открытия еще и химического съезда, – внезапно обнаружил для себя, что читатель пресытился бурным потоком того технического совершенства, которое сулило будущее. Кто из владельцев газет не сумел или не успел понять этого, тот обнаруживал газету нераспроданной, долги перед кредиторами росли, имущество уходило в заклад и с торгов – и полнейший крах приближался со всей неотвратимостью.


Но подлинные газетные короли и теперь не теряли сметки и предприимчивости.

Пусть сведения о будущих успехах химии были не интересны теперь массовому читателю, а сведения об опытах Кюри, о неудачной попытке Беккереля создать сверхмощный «атомный динамит» из нитроглицерина и урановой руды, равно как и введение Австро-Венгрией запрета на экспорт уранита из Иоахимсталя, были старательно скрываемы от посторонних военными министерствами и контрразведками, – но сознание читателя газетчики с легкостью будоражили невиданной ранее массовой манифестацией московских гимназисток-суфражисток в брюках и гигантским парадом Ку-клукс-клана в Вашингтоне под лозунгом «Белый дом не будет черным».

Высылка австрийского консула Геккинга-о-Карроль, награждение германского посла в Великобритании Гатсфельд-Вильденбурга, отзыв британского посла в Петербурге Скотта и скандал вокруг французского посла в Лондоне Камбона – эта крохотная надводная часть айсберга большой борьбы Петербурга, Берлина, Вены, Парижа, Лондона оставалась совершенно незаметной на фоне статей, живописующих подлинную охоту, начатую на анархистов, которую те парировали бросанием бомб, стрельбой из револьверов и попытками захвата зданий.

Невнятные слухи о субсидировании военно-морским ведомством Северо-Американских Штатов опытов Теслы по созданию электрического лучевого оружия, сравнимого по силе с падением метеорита, смешивались со столь же невнятными слухами о строительстве в Германии гигантской лучевой пушки Рентгена и перекрывались новостями о новом стремительном росте интереса к роликовым конькам и скейт-рингам и обвинениями устроителей скейт-рингов в том, что под видом спорта и отдыха будущего они популяризируют места для сведения молодежью случайных и зачастую неблагопристойных знакомств.

В марте газеты Херста сообщали о том, что Марте Плейс, приговоренной к смертной казни на электрическом стуле за убийство падчерицы, из соображений благопристойности электрод прикрепили на щиколотке, сделав разрез на платье, а в августе у Пастухова писали о скандализировании публики поэтической лекцией Зинаиды Гиппиус о минимализации женской юбки как первом шаге к эстетическому идеалу женщины будущего и татуировании поясницы как особом символе экстатической любви. С разницей в какую-то пару недель в газетах оповестили о приезде в Россию британского писателя Уэльса, чей роман «Машина времени» достиг невероятной популярности, о большом открытом письме Жюля Верна, лишенного, увы, возможности приехать и звавшего потомков к себе в Амьен, и о невероятном скандале, происшедшем на встрече с Львом Толстым, которого огорошили известием о том, что его книги всем надоели еще в школе и что его внучка гораздо лучше...

В то самое время, когда Уэльс купался в лучах славы, а Толстой, отбрасывая проповедовавшиеся им ранее идеи всепрощения и любви к ближнему, писал статью, преисполненную гневом в адрес столь оскорбивших его потомков, и ратовал за решительное противостояние грядущему забвению ценностей, когда на юге Африки началась война, а москвичей более интересовала отставка Великого князя Сергея Александровича с поста генерал-губернатора, с назначением его, похожим на ссылку, в Эстляндскую губернию, когда германская полиция сбилась с ног, разыскивая среди художников будущего канцлера по фамилии то ли Гитлер, то ли Шикльгрубер, а российская в Вильно писала отчет о «застрелении» во время задержания особо разыскивавшегося политического преступника Дзержинского, пытавшегося после побега из ссылки укрыться у своих родственников баронов Пиллар фон Пильхау, – в это самое время в Петербурге, в нумере третьем по Театральной улице, в здании Консерватории Санкт-Петербургского отделения Императорского русского музыкального общества, профессор Глазунов и преподаватель по классу трубы Гордон слушали фонограф.

На широком, чуть одутловатом лице профессора все время заметно подергивалась жилочка у глаза, кроме того, он время от времени с тяжелым вздохом прижимал ладонь к виску, словно у него была сильная мигрень, а сидевший рядом Гордон всего лишь изредка морщился, как от зубной боли, – впрочем, это объяснялось тем, что он уже слышал все это ранее. Наконец запись закончилась, из трубы стало слышно только одно шипение, щелчки и скрипы, – и Александр Бернгардович с видимым облегчением на лице поспешил остановить вращение валика фонографа и отвести иглу.

Пока он делал это, профессор Глазунов сидел еще в некотором оцепенении, все так же потирая висок, потом медленно проговорил:

– Знаете, Александр Бернгардович, когда раздались первые звуки этой... этого... я подумал было, что это обычное для фонографа плохое качество звука, несравненно худшее, чем у граммофона, но потом, когда я понял… да, понял… Но как же это?..

– Александр Константинович, насколько мне стало известно, репортер «Одесских новостей», писавший о конференции ученых, запомнил там эту, если можно так сказать, мелодию, и напел ее шутки ради в не слишком трезвой компании, где был агент по продаже фонографов. И вот теперь эти валики вовсю расходятся среди молодежи юга...

– Нет, вы не поняли, – Глазунов, наконец, полностью пришел в себя, – как это вообще может считаться музыкой? Это же дичайшая какофония, ослиный рев, этот... этот... – он посмотрел на картонную коробку валика, – «Рамменд-ауф-дерштайн или Наехал на камень». «спрашивайте в магазине колониальных товаров у Иосифа Вайсбейна»... какой ужас, этот десяток контрабасов и турецких барабанов как будто пытаются проиграть Вагнера от конца к началу! Рахманинов пытался написать симфонию в некоем новом духе, духе будущего – но полный провал привел к тому, что сейчас он излечивает нервное расстройство. А ведь подлинные безумцы – это не он, это те, кто меняет настоящую музыку на варварский ритм и какофонию, а пение Шаляпина или Собинова – на дикие крики!

Александр Бернгардович Гордон покачал головой. Как и некоторые другие, он полагал, что причиной провала и нервного расстройства Рахманинова было неудачное дирижирование именно самого Глазунова, – но заговорил об ином:

– Страшно даже представить, что может ожидать музыкальную культуру далее. Неужели же дойдет до того, что подобное станет популярно не только у падкой на все новое молодежи? Неужели валики фонографа и граммофоновые диски с подобным вытеснят все остальное? Нет, нет, это невозможно, это также невозможно, как если бы мой лучший ученик Яков Скоморовский, который и привез мне, вернувшись от родителей, этот валик, как если бы он вместо прекрасной классической музыки исполнил на своей трубе нечто разэдакое, да еще и за компанию с каким-нибудь окаменелым Вайсбейном...


В тысяче же трехстах верстах южнее, в славном губернском городе Харькове, два довольно молодых человека, хотя и любящие музыку, но не ставившие ее превыше всего на свете, чувствовали себя куда как лучше – сидя за круглым столом с гнутыми ножками на частной квартире в окрестностях Каплуновской площади, они беседовали на увлекательнейшую для них тему и с удовольствием неспешно пили коньяк. Старшему недавно исполнилось двадцать девять, младший был на три года моложе, и хотя и были они братьями не по крови, а по духу, но во внешности их было немало схожего – у обоих были чуть вытянутые лица с аккуратно подстриженными бородками и усами, оба отдавали предпочтение зачесанным наверх волосам, оба были чуть близоруки, оба тщательно следили за своими костюмами – иначе говоря, являли собой тот тип молодежи, глядя на которую всякая маменька умилится и возмечтает, чтобы ее непутевый сын-гимназист, вновь принесший кол по арифметике, вырос именно таким достойным молодым человеком, у которого впереди хорошее место на службе, семья, дом а не заложенное в ломбард пальто, обтерханные манжеты и вечный дождь в спину.

Младший из приятелей и впрямь являл собою полное соответствие подобным мечтам – он закончил медицинский факультет университета и имел все перспективы в скором будущем обзавестись неплохой частной практикой среди небедных нервических дам и их уставших от истерик мужей, – ибо специальностью его была психиатрия, кроме того он сочетался законным браком и даже опубликовал отдельной книгою свою научную работу.

Старший же все еще был студентом последнего курса Технологического института, хотя и имел в жилетном кармане визитку с указанием, что занимается инженерными расчетами, электротехникой, строительством, химией. Глядя на его несколько более щегольской костюм, отмечая во внешности те неуловимые черты, которые делают мужчину в глазах женщин привлекательнее прочих, догадываясь, что и сам он отнюдь не чужд милых радостей жизни и не прочь приударить за привлекательной женщиной, можно было бы предположить, что его шестилетний перерыв в учебе связан именно с бурными амурными страстями. Но в тех редких случаях, когда его спрашивали об этом перерыве, он говорил, что перерыв – это лишь период службы вольноопределяющимся в военно-технической части и инженерной работы на Харьково-Балашовской и Транссибирской железных дорогах, что позволило ему полной мерой определиться в правильности выбора профессии инженера. Если среди слушателей при этом были дамы, то они отмечали, что говорил он это с легкой улыбкой и полуприщуром, оставлявшими место и для амурной версии, – и это воспринималось женщинами как похвальная скромность, давая надежду, что и их связь с ним не будет предана огласке, мужчины же не обращали внимания на мелочи и вполне верили словам талантливого техника, который через год должен стать не менее талантливым, но уже дипломированным инженером.

– Знаете, дорогой мой друг, а ведь до чего же хорошо, что ваша поездка в Москву была отменена, – чуть заметно окая, говорил он своему товарищу. – Я скажу прямо, Москва сейчас не самое лучшее место для нас с вами. Впрочем, моя поездка прошла благополучно, более того, теперь мы располагаем средствами для организации нашего дела. Ну и для того, чтобы поддерживать требуемый вид, в том числе и с этим коньячком, которого у нас quantum satis[3], как любите вы, медики, писать в рецептах.

Леонид Борисович Красин знал, о чем говорил. Он ведь действительно не лгал, говоря и о воинской службе, и о строительстве дорог, – он всего лишь немного лукавил, умалчивая о том, что кроме этого успел быть трижды административно высланным, отсидеть год в одиночке Таганской тюрьмы и отбыть ссылку, – так что поездка в Москву для него была сопряжена с немалым риском, минимальной карой было бы новое исключение и высылка, – но это в прежние времена. Теперь же, после усиления правительственных мер, он почти наверняка вновь познакомился бы с тюремными стенами.

Видимо, его собеседник думал о том же, потому что немедля перевел разговор на напасть, постигшую русских революционеров в виде ужесточения приговоров, – и даже если дело решалось в суде присяжных, то двенадцать обывателей под пение обвинителя немедля вспоминали об ужасах революционизированного мира, описанных летом в газетах со слов злосчастной шестерки из будущего, и говорили «виновен».

– Да уж, Леонид Борисович, многим из наших друзей не повезло в этом году, если бы не...

– Оставьте, Александр Александрович. Вы так часто говорите об этом, но неужели вы и впрямь верите, что весь вопрос исключительно в этих шестерых? Если бы они были причиной всех арестов – я уже давно бы начал работать над решением этого вопроса. Как химик, я знаю, что такое динамит, а как революционер – не боюсь его применить. Но я уверен в том, что эти шестеро – лишь повод, а не причина. Их словом лишь визируют то, что подготовлено при помощи филеров и агентов полиции в наших рядах. В последнем номере германской «Sozialistische Monatshefte» опубликована большая статья доктора Сербского, проводившего обследование этой шестерки. Так вот, с его слов, их знания о нашем времени чрезвычайно разрознены и хаотичны, они не знают имен императоров и королей, премьер-министров и канцлеров, – и вы полагаете все то множество произошедших арестов результатом того, что они вспоминают фамилии революционеров?

– Вы уверены?

– Более чем уверен, более! Проведите эксперимент над собой, попробуйте навскидку перечислить хотя бы с полсотни имен и фамилий деятелей Французской революции – причем не только вождей, но и прочих. Что? А? То-то же…

– И что же из этого следует? – Александр Малиновский весь даже подался вперед, ожидая от старшего товарища завершения логической композиции.

– Из этого следует прежде всего то, что мы с вами на правильном пути, и революция в России дело близкого будущего. Часть партийных и околопартийных рядов охватила паника, кое-кто побежал в полицию каяться – это тоже нам на руку, пусть лучше партийные ряды очистятся сейчас, чем мы когда-нибудь понадеемся на негодное звено цепи. Прошлогодний съезд был манной кашей, эмигрантская часть даже не понимала, о чем ей говорим мы, работающие в России, но больше такого не будет. Наша партия станет партией профессиональной, подобной кадровой армии, а не рыхлому ополчению, не знающему с какого конца винтовка стреляет.

– Но ведь массовость партийной работы в этом случае будет нарушена, неужели же вы хотите лишить партию поддержки в рабочих, студенческих, интеллигентских кругах?

– Революция, мой друг, это война, а на войне можно проиграть сражение, но выиграть кампанию. Пусть другие партии сейчас разворачивают активную борьбу – каждый наносимый ими удар по фундаменту власти все равно будет ударом и ради нашего дела, каждый привлеченный к революционной борьбе будет привлечен и для нас. Мы же пока что воспользуемся той самой предательской паникой и станем благонадежными инженерами, врачами, учителями гимназий, земскими деятелями и даже служащими департаментов и министерств.

– То, что вы предлагаете, – это же совершенно невероятно, невозможно!

– Это возможно, уверяю вас, друг мой, – Красин отхлебнул коньяку, откинулся на спинку стула и, полный уверенности, продолжал: – Кто был Ковалевский? Участник революционных групп, два ареста, крепость. А сейчас он в ближнем круге министра финансов, заведует департаментом, готовит международные торговые договора и российские законы.

– Но это же оппортунизм! Соглашательство! Предательство! – Малиновский негодовал, лицо его покрылось красными пятнами, а Красин оставался невозмутим, и по обыкновению продолжал выговаривать каждое слово отчетливо и весомо, словно вколачивал гвозди.

– Успокойтесь, прошу вас, я не апостол Петр, и третьи петухи еще не пели. Ковалевский отказался от революции всерьез. Мы же лишь сделаем вид, а сами тем временем ни на день не прекратим своей деятельности. Мы станем тем арсеналом, который будет снабжать бомбами наших полуколлег, полусоперников – социал-революционеров, польские, грузинские, финские группы. Мы подготовим свои отряды, каждый удар которых будет просчитан до секунды, до доли дюйма. Более того, приняв благообразный вид мы принудим вчера еще дремавших либералов почитать за честь оказывать нам помощь. Они будут полагать, что мы такие же либералы, как и они, но они не поймут, что по их тихим квартирам, дачам, усадьбам, по страницам их либеральных газеток маршируют наши железные батальоны. И за их же, черт возьми, деньги! И за этот наш коньяк, и за будущую динамитную лабораторию заплачено звонкой монетой по векселю либерал-миллионера Морозова. А в ближайшие дни я встречаюсь с нашим харьковским миллионером Алчевским, он так хочет увидеть украинское просвещение – и я дам ему это просвещение, такое просвещение, которое нужно нам. Если в его тридцати миллионах нашлось немного денег, чтобы на собственной земле поставить памятник Шевченко, то я выучу десяток стихов этого Шевченко, и мне будет о чем говорить с Алчевским.

Потрясенный Малиновский долго молчал, осмысливая услышанное, покачивал головой, теребил запонку на рукаве. Наконец, просветлев лицом, голосом, в котором не было и следа былого гнева, проговорил:

– Если государство – это человек, то мы станем нервной системой этого государства. Мышцы не знают, отчего они сжимаются, но мы будем не мышцами, а нервным центром, от которого идет сигнал сжаться. Революция, как тщательно выверенный механизм, часовой механизм, в котором каждая деталь совершает свое малое движение и неумолимо подвигает стрелки, – это действительно прекрасно.

Красин похлопал его дружески по плечу и улыбнулся:

– Я знал, что вы поймете, какой теперь должна быть наша партия и наша борьба.

– Но кто же должен стать целью для наших ударов? Нынешний государственный центр? Николай?

– О нет, только не он, – искренний смех Красина был ответом Малиновскому, – царь – наш самый верный союзник.

Именно самый верный союзник, ведь он назначает на государственные посты людей вроде Сипягина, который одной только ссылкою Сербского в Томск не только настроил против власти либеральные круги Москвы, но еще и организовал новый центр в том самом Томске – потому что Сербского если еще не приняли, так примут читать лекции студентам университета, – и мы с вами знаем, чему он их будет учить. Уж кого необходимо делать целью для бомб и револьверов – так это ближний круг Николая и действительно небесталанных наших противников вроде Зубатова или Витте, – чтобы страх преследовал их и не давал обдумывать предпринимаемые шаги, чтобы им не было на кого опереться...


– Опора – вот главное слово в государстве. – Зубатов вновь прошелся по малой гостиной «Приюта для приятелей» в Ильинском, которое после отставки Сергея Александровича с поста генерал-губернатора было передано Министерством двора в пользование особого отдела Охранного отделения. – Именно опора, а не некие символы, исторические или идейные. Пытаться опереться лишь на древность рода или на некие слепо притянутые из Европы модные веяния совершенно бессмысленно. Первое опровергнуто еще во времена Наполеона, который из безвестной корсиканской глуши своей волей дошел до императорского престола, второе же стало ясно при Петре, когда оказалось что бритье бород не делает сразу же Россию Голландией.

Подойдя к окну, он посмотрел на сад, стремительно теряющий листья, и задумался о чем-то, потом вновь, в который уже раз, повторил, глядя на осеннее уныние перед собой:

– Опора нужна, опора!

– Уподобиться человеку безрассудному, который построил дом свой на песке, – ответил ему скромно, даже бедновато одетый, чуть смуглый лицом юноша, сидевший на васильковом диване в углу гостиной, – и пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры и налегли на дом тот; и он упал, и было падение его великое.

Сергей Васильевич резко обернулся:

– Русский образованный слой в течение двух веков привык к тому, чтобы учиться у Запада. Поэтому в России трудно рассчитывать на хороших и полезных руководителей из интеллигенции, которые, как правило, занимаются революционной пропагандой или либеральной деятельностью. Необходимо развивать умственную самостоятельность рабочих и избирать руководителей из их собственной среды. Развивать образование рабочих следует для того, чтобы постепенно возникла народная интеллигенция, которая по своему уровню не уступала бы в образовании высшим классам, но тесно была бы связана с рабочей средой. Нужно заботиться не только о светском образовании, но и о духовном развитии рабочих. Знаете, очень жаль, что вы решили бросить духовную стезю. Очень, очень жаль. Я думаю, что лет через пять, к девятьсот пятому году, вы могли бы быть признанным вождем и учителем петербургских или московских рабочих – и духовным, и политическим вождем...

– Когда меня пришли арестовывать, моя мама очень расстроилась, – юноша говорил словно с некоторым трудом, тщательно подбирая русские слова, при упоминании матери голос его заметно потеплел. – Она тоже очень жалеет, что я решил не идти на последние экзамены.

– Это ничего, – Зубатов решительно подошел к нему и присел рядом на диванчик, – если потребуется, то я телефонирую в Синод Победоносцеву, и вопрос вашей экзаменовки и посвящения в сан будет незамедлительно решен.

– В прошлом году в приложении к журналу «Мир Божий» был напечатан новый роман из итальянской жизни – «Овод», – юноша чуть усмехнулся, – наше семинарское начальство не сразу поняло, что между названием журнала и его содержанием очень большая разница. Вы не чувствуете себя сейчас кардиналом Мартинелли, уговаривающим своего сына?

Зубатов почувствовал, что он словно натолкнулся на невидимую стену. Вновь подойдя к окну, он прижался лбом к холодному стеклу. С одной стороны, ему было неприятно, что его слова не нашли нужного отклика, с другой стороны, был даже рад видеть, что у собеседника есть достаточно воли.

– В бытность мою гимназистом я интересовался религиозными вопросами. Тогда же я чуть не по уши погрузился в кружковщину, встав на революционный путь. Однако встреча с новым моим учителем, жандармским ротмистром Бердяевым, переменила мои взгляды. Я все так же уверен, что социальные преобразования необходимы. Но я уверен, что форма их, и, главное, метода, должны быть эволюционными, а не революционными. Если падет великий дом государства, то под его обломками будет погребено все. Социальные преобразования – это не цель, это лишь инструмент. Предоставленная сама себе или негодным вождям революция скатывается в хаос, террор, гильотинирование. Возглавив преобразования и ведя их должным образом, можно добиться и сохранения строя, и улучшения социальных условий, – он посмотрел на юношу. – Я вижу, вы с недоверием относитесь к моим словам. Пока что с недоверием. Вам непременно надо поговорить со Львом Александровичем Тихомировым, это особенный человек.

Юноша молчал, слушая, и Зубатов продолжил:

– Он был организатором и участником убийства Александра II, но после долгих лет размышлений переменил свои взгляды и, когда ему было позволено вновь вернуться на родину, отправился поклониться могиле убитого государя. Он проделал колоссальную мыслительную работу, дошел до самого нутра революции и поднялся обратно, но уже убежденным монархистом. Беда России в том, что лучшие сторонники монархии приходят от революции, наверху же... – Сергей Васильевич осекся, затем переменил разговор. – Пока мы разыскивали вас, и не только вас, я восстановил один из прежних своих проектов: направление рациональной части еврейского Бунда не на социальную революцию в России, а на строительство своего дома в Палестине. Смею уверить, что некоторые из них были вначале так же непреклонны, как и вы, но после согласились с моей правотой. И вот еще…

Речь его была прервана стуком в дверь, это был давно уже ожидаемый Зубатовым Алексей Нечипоренко.

– Проходите, проходите! – широким жестом указывая на сидящего на диванчике юношу, Зубатов улыбнулся: – Ну как, узнаете?

– Н-нет... – Алексей был совершенно искренен, – не узнаю...

– Ну же, мы с вами так много о нем говорили, чуть не с первого дня нашей встречи. Ну те-с? Не чужд поэзии, с неплохим духовным образованием, узнаете?

– Нет, честно.

– Да-с... А ведь это сын сапожника Виссариона Джугашвили, красный царь, как вы его мне рекомендовали.

– А... – Алексей, потеряв дар речи, долго не мог прийти в себя, потом выпалил: – А где его усы и трубка?

Зубатов глубоко вздохнул. Сын горийского сапожника с удивлением и иронией, более даже иронией, чем удивлением, посмотрел на остолбеневшего потомка, давшего ему такую лестную рекомендацию в цари.

Еще раз вздохнув, Зубатов взял Алексея за плечо: —Пойдемте, у нас сейчас еще одна встреча. А вы, Иосиф, – он обернулся к провожающему их взглядом Джугашвили, – позже еще сможете поговорить с Алексеем и другими. Да и наша с вами беседа ждет продолжения...


– Это точно он?

– И не сомневайтесь, – Зубатов покачал головой, – агентам полиции пришлось немало поработать, но с работой они справились великолепно.

– Надо же... А куда мы сейчас идем? Что за встреча?

– О, это в своем роде антитеза вашего Сталина-Джугашвили. С броненосца «Петропавловск» прибыл лейтенант Колчак.

– Адмирал Колчак?

– Нет, пока что только лейтенант. Он полагал, что его вызвали со Средиземного моря для будущего участия в полярной экспедиции, куда он давно порывается, но теперь, вероятно, ему придется отложить научную работу. К сожалению, мы пока так и не смогли найти видного в будущем противника революции Керенского и определиться, кто же именно из родов Голицыных и Оболенских станет важными фигурами контрреволюционной борьбы. Это в грядущем они поручики и корнеты, а сейчас еще только под присмотром гувернанток играют деревянными лошадками...


Вечером, во время ужина, Светочка подняла бунт. Началось все с того, что она по-кошачьи потянулась и громко сказала:

– А вот говорят, что Сталин до старости был о-го-го! Интересно, а сейчас он какой?

Надежда Васильевна Шилова, присутствовавшая в этот раз за ужином, с грохотом уронила нож и покраснела, ее муж пропустил очередную рюмку водки, а Алексей, сделав страшные глаза, громовым шепотом сказал:

– Ты что? Это же Сталин! Иосиф Виссарионович!

– Ну Сталин, ну Виссарионович, и что с того? Надоело все, сидим тут, как в тюрьме, возят везде под охраной, развлечений никаких, в театре скукотища, на граммофоне одна нудятина, кино идиотское какое-то.

– Светка! – Игорь, покрасневший не меньше Надежды Васильевны, вскочил из-за стола.

– Что Светка? Думаешь, я не знаю, как ты в Питере в Смольном нажрался и полез лапать девок с криком: «Я дворянин, мне можно»?

– Светка! – вновь прошипел Алексей.

– Да пошел ты! Еще один дворянин нашелся, ага! Кто требовал французскую булку, а потом ныл, что ему вместо французской подсунули «Городскую»?

Капитан Шилов пропустил еще рюмку водки и потянулся налить себе снова...


За вагонным окном мелькали столбы и деревья, появлялись и тут же исчезали аккуратные домики под черепичными крышами, проплывали городки с мощенными камнем улицами. Военный атташе Ясумаса Фукусима ехал из Берлина в швейцарский Берн и читал стихи Басё.

Туман и осенний дождь.Но пусть невидима Фудзи.Как радует сердце она.[4]

Если бы Анжи знала об этом атташе и о читаемых им стихах, то, вероятнее всего, она была бы в восторге. Конечно, он не ходил все время с катаной и совершенно не походил на тех утонченных японских юношей, которых она обычно себе представляла – в черных рваных одеждах, с тремя-четырьмя серьгами в ухе, татуировкой на полплеча, одинокой розой в руке и с загадочной печалью во взгляде, но сейчас майор Фукусима сидел у окна в кимоно, и ему было действительно грустно. Половину жизни он провел вдали от родины – военным атташе в СевероАмериканских Штатах, в Китае, работал в Британской Индии и Бирме, и вот уже двенадцать лет был глазами и ушами японской армии в Берлине, он действительно давно не видел Фудзи и искренне ненавидел и Анжи и ее товарищей. Четыре года назад, когда японские войска полностью разгромили китайскую армию и Фукусима поэтически писал в своем дневнике о договоре, подписываемом не жалкими перьями и чернилами, но мечами и вражеской кровью, радуясь тому, что Япония становится теперь великой азиатской державой, внезапно сформированная коалиция Франции, Германии и России принудила Японию отказаться от завоеванного на полях сражений.

Прошли какие-то три года – и не силой армий, но силой миллионной взятки Россия получила тот самый Ляодунский полуостров, от которого ранее принудили отказаться Японию, а теперь стала проникать в покоренную Японией Корею. Россия шла к японским владениям не штыком, не огнем артиллерии, а железнодорожными рельсами, тужурками инженеров, компаниями и банками – и это не могло не оскорблять нежную душу японских военных, идущих путем меча.

«Что ж, если эти гайдзины решили, что они к штыку приравняли перо, – подумал майор и потянулся за листком бумаги, чтобы не дать ускользнуть родившемуся поэтическому образу, – то и Японии, многое уже перенявшей у них, пора вводить в бой батальоны дипломатических перьев, полки чернил, дивизии денег».

Пусть в самой России пока еще не было сильной японской агентуры, но зато германская агентура работала там весьма вольготно, а сама Германия отходила от дружбы с Россией к дружбе с соперничающей с Россией Британией, и даже кайзер Вильгельм отказался от всех обещаний, которые он ранее давал родственным бурам, – японский атташе видел в этом прямую связь с тем, что кайзеру стало известно о будущем захвате Россией Берлина. Британия же, в свою очередь, протягивала руку Японии для совместных действий по искоренению российского влияния на Китай. Контрразведка Франции – Второе бюро – была парализована политическими скандалами, и таким образом Россия оказывалась теперь в том положении, в котором Япония была четыре года назад – одна против нескольких сильных держав.

В Берн Фукусима ехал, чтобы отдохнуть от Берлина, – так он сказал своим берлинским знакомым, и они согласились, что швейцарские виды куда приятнее осенних берлинских улиц. В Берне его дожидался Карл Моор, на котором сходилось множество нитей от российских революционеров. Атташе справедливо полагал, что если уж некогда высланный из Германии за социалистическую пропаганду демократ начал сотрудничать ныне с германской разведкой – о чем Фукусима был осведомлен от своих источников в Берлине, – то использовать паутину его связей в японских интересах тем более не помешает, особенно сейчас, когда окружение царя предвкушает будущую победу над Японией и захват у Японии Курильских островов, обмененных четверть века назад на Сахалин. Пусть русский царь радуется – только глупец радуется той победе, которой еще не было. Сейчас, когда Россия одинока, когда форты Порт-Артура еще не отстроены, когда сплошная линия рельсов еще не успела связать Петербург и Владивосток, – не дело самурая предаваться мечтаниям, дело самурая поострее наточить свой меч.

Красное-красное солнцеВ пустынной дали… Но леденитБезжалостный ветер осенний.

Майор Ясумаса Фукусима ехал в Швейцарию, ехал к красивым видам, ехал на встречу с социал-демократом Моором, с социал-революционером Черновым, читал Басё и думал о том времени, когда после изгнания России из Азии придет очередь и Германии, и Британии, и Северо-Американских Штатов, ибо что все эти гайдзины против полутора тысяч лет истории сыновей Ямато? – ничто, лишь только дорожная пыль у ног, гнилая солома на ветру...


По подмерзшей земле, по ноябрьскому снежку это надвигалось на присутствовавших высоких лиц – гремя сталью, плюясь паром, выпуская из двух труб столбы черного дыма и виляя из стороны в сторону. Умом Игорь понимал, что оно – это он, но видел перед собой все же не привычный по фильмам танк, а некое невероятное чудовище – огромные, почти в человеческий рост колеса, по пять на сторону, вращаемые невероятными для танка паровозными дышлами, охватывались широкими гусеницами из здоровенных прямоугольных плит, оснащенных шипами. Не дойдя до высоких лиц метров тридцать, чудовище испустило особо большие клубы пара и с лязгом и скрежетом остановилось, на его приплюснутой клином морде распахнулся люк, и высунувшийся оттуда человек в черном комбинезоне замер, отдавая честь.

– Что же, я впечатлен, определенно впечатлен, – государь повернулся к авторам чудовища, Юрию Владимировичу Ломоносову и Порфирию Федоровичу Блинову, – таланты инженера, – он коротко кивнул Ломоносову, – и изобретателя паровоза с бесконечным рельсом, – таким же коротким кивком был удостоен и Блинов, – несомненны!

– Батюшка мой, – Блинов поклонился, прижимая к груди шапку, поспешно сдернутую им с головы еще при начале встречи, – Федор Абрамович изобрел, три года назад на Нижегородской выставке наш самоход демонстрировали.

– А где же он сам?

– Старый уже, ноги не ходят совсем, и на заводе нашем, и с самоходом теперь я управляюсь.

– Что же, – Николай обернулся к Витте, – Сергей Юльевич, я полагаю, что труд изобретателя должен быть награжден достойной пенсией. Ну же, что еще способен делать ваш аппарат? – эта фраза была сказана уже Ломоносову. – Продемонстрируйте нам его в полной мере!

– Кроме движения на бесконечном рельсе или, как это называется в будущем, на гусенице, – лобастый, с окладистой бородой, Ломоносов мягко прокатывал своим голосом каждое слово, – со скоростью до пяти верст в час, он способен после снятия гусениц двигаться на колесном ходу со скоростью до двадцати верст в час! Так сказать, выбравшись из наших российских хлябей на прусские шоссе и затем...

– Да-да, – военный министр Алексей Николаевич Куропаткин несколько нетерпеливо перебил Ломоносова, – мы уже хорошо изучили теорию наступательных войн грядущего в изложении уважаемого Игоря Ивановича, – он указал рукой в сторону все еще ошалелого от увиденного Котова, – однако же, кроме внешнего вида, чем ваш танк-самоход способен поразить врага? И как скоро вы сможете снять с него эти ваши рельсы?

– Пока что он прикрыт котельным железом вместо броневой стали, это защищает его от трехлинейной пули. Мы предполагаем установку на следующем образце корпуса из броневой стали и электрифицированной башни с потребным военному министерству вооружением. Что же до демонтажа бесконечного рельса-гусеницы, то это занимает самое непродолжительное время...


– Блям! – кувалда грохнула по выбиваемому пальцу гусеничной цепи. За прошедшие три четверти часа бригада механиков человек в двадцать успела установить танк на домкраты, смонтировать на нем сзади два небольших подъемных крана и приступила, наконец, к снятию гусениц.


– Нет, Игорь Иванович, – Ломоносов перекричал очередное «Блям!» кувалды, – германскими властями наложен полный запрет на вывоз двигателей инженера Дизеля, поэтому нам пришлось ограничиться двумя паровыми установками, питаемыми сырой нефтью, как на самоходе господина Блинова. Возможно в будущем, когда германское эмбарго будет преодолено, или после закупки достаточно мощных двигателей в Британии, Франции или Северо-Американских Штатах...

– А вот эти, – Игорь сделал движение руками, – паровозные фиговины на колесах?

– Изначально мы планировали сделать индивидуальный зубчатый редуктор к каждому колесу, но кроме того, что конструкция получалась весьма сложной, внутри машины почти не оставалось места для размещения людей, воды и нефти. Но мы старались полностью следовать переданному нам описанию боевой машины, – он извлек из-под форменного железнодорожного пальто часы и посмотрел на них. – Что ж, механики сегодня управляются даже быстрее обычного, надеюсь, они скоро закончат. Пойдемте-ка к остальным...

А остальные в это время тоже вели весьма оживленную беседу.

– Пятьдесят тысяч рублей, Ваше Величество, – качал головой Витте, – пятьдесят тысяч! А ведь это вдвое более, чем обходится казне закупка локомотива, и за год у нас по всей России выпущено тысяча двести паровозов. Сколько же нужно таких аппаратов, танков, чтобы разгромить германскую армию?

– Десять тысяч штук, согласно теории этого юноши, – начальник Главного штаба генерал Виктор Викторович Сахаров был серьезен и невесел, – и то при условии, что будет правильно определен момент для начала войны. Как он сам настаивает – в оборонительной войне такой танк бесполезен, и их просто бросали вдоль дорог.

– Теория не его, впрочем, это неважно, – Куропаткин также был предельно серьезен, – каждый такой танк по цене обойдется нам дороже, чем пятнадцать пулеметов системы Максима, а ведь британский опыт показывает, как полезны пулеметы в обороне.

– Ваше Величество, – продолжал гнуть свое Витте, – создание армии из этих танков полностью парализует железные дороги России на двадцать лет, либо же мы должны будем полностью перейти на закупку локомотивов за границей.

– Но ведь, Сергей Юльевич, вы сами представляли мне бумаги о том, что самоход этого, – Николай пощелкал пальцами, – Блинова, обошелся в постройке всего в десять тысяч рублей.

– Инженер Ломоносов строил не машину для механизации работы с плугом, а боевую машину. По его словам, это цена за особую прочность механизмов. Для создания армии из танков там, в будущем, заплатили почти полным изничтожением крестьян... Начни мы подобное – не получим ли мы революцию еще скорее предстоящей великой войны?

Повисла пауза, долгая и напряженная. Николай несколько раз копнул снег носком сапога, задумчиво проговорил, обращаясь ко всем сразу:

– Если мы не собираемся первыми атаковать Германию и оборона для нас более важна... Полагаю, самоход-агрессор нам и не по карману, и не соответствует перспективе будущей войны.

Именно в этот момент Ломоносов с Котовым подошли достаточно близко, чтобы Игорь смог услышать окончание царской фразы.

– Но как же! Как же так? – обида его была совершенно неподдельной. – Ведь в главном он прав!

– Я полагаю, что лучше будет вновь собрать в Гааге мирную конференцию под председательством нашего барона Стааля и раз и навсегда запретить этот инструмент агрессии. Полагаю, что Германия, с пониманием угрозы ей и ее шоссе, полностью нас поддержит, а там и Франция с Великобританией принуждены будут согласиться...


– Так что же, – князь Радолин закрыл бювар с донесением агента, – мы можем вполне доверять этому сообщению о боевой машине русских из будущего?

– Вне всякого сомнения! Источник информации – непосредственный руководитель проекта инженер Ломоносов.

– Вот как? Почему же он решил сотрудничать с нами?

– Во-первых, господин Ломоносов состоит в социал-демократической партии, а она сейчас, как известно, подвергнута гонениям полиции, беспрецедентным за многие годы. Во-вторых, господин Ломоносов весьма неравнодушен к деньгам. Или, скорее, во-первых, неравнодушен, а во-вторых – социал-демократ, – собеседник германского посланника чуть усмехнулся, – и чертежи боевой машины из будущего, способной домчать от Меца до Парижа, обойдутся нам в пятнадцать тысяч марок, или пять тысяч рублей. Но господин Ломоносов предпочитает марки…


Погребение министра внутренних дел, действительного тайного советника и обер-егермейстера Дмитрия Сергеевича Сипягина было весьма торжественным – настолько торжественным, насколько вообще может быть таковым погребение человека, ботинок которого был найден у книготорговца, в битом стекле и завале топорщащихся листами книг, а перчатка – на противоположной стороне улицы, у осыпавшейся витрины ювелира.

А ведь начиналось все очень хорошо – с того, что уборщиком в одном из коридоров Петербургского университета была найдена папка для нот. Не увидев на ней сверху фамилии владельца, служащие заглянули внутрь и к своему удивлению обнаружили подробно вычерченный план набережной Фонтанки от Аничкова до Семеновского моста с прилегающими местами, и, самое главное, – с сипягинским министерством, причем на набережной возле отдельных нумеров были какие-то карандашные пометы. О находке было немедля доложено, и прибывшие чины тут же усмотрели в забытой нотной папке подготовку к покушению на министра. Сам Сипягин пытался настаивать на том, чтобы не страшиться «выходок обнаглевших мальчишек», не укрываться от революционеров и ездить ко дворцу и домой прежнею дорогою, но государь взял с него слово, что Дмитрий Сергеевич не будет более выезжать на Фонтанку.

Карета министра проезжала теперь то Чернышевым, то Толмазовым переулком, Александринки избегали – еще ранее она стала излюбленным местом гуляния суфражисток, которые, несмотря на принимаемые городовыми меры, позволяли себе дерзости в отношении министерских чиновников, и, так как многие из них оказывались представительницами не последних семейств столицы, шум доходил и до дворца. В тот день ехали Толмазовым, повернули на Садовую и вдоль Зеркальной линии Гостиного двора собирались уже выезжать на Невский, как на третьем этаже обжитого книготорговцами крыловского дома растворилось окно и, описав параболу, прямо под колеса кареты упала бомба.

Две недели бывший студент Юрьевского университета Петр Карпович каждое утро упражнялся в бросании двухфунтовой гири и проделывал гимнастические упражнения во дворе домика, где снимал комнату, приводя собою в восхищение дочь соседей, полюбившую прогуливаться вдоль не слишком высокого забора перед гимназическими занятиями. Днем же Карпович ходил к книготорговцам, куда устроился разбирать тома взамен «внезапно заболевшего» товарища, а вечерами, задернув окно занавесками, приучал пальцы ко взведению ударного взрывателя бомбы, почти уже не глядя. Вначале ему не нравился план покушения, он предлагал стрелять в Сипягина из револьвера во время выхода на улицу, но товарищи по революционной борьбе, с которыми он познакомился во время короткого пребывания в Германии, смогли все же склонить его к бросанию бомбы, и все недолгое время от броска до повешения он верил в то, что они готовили ему пути спасения и лишь случай оказался помехой. Юная гимназистка выплакала все глаза, горюя о соседе, возненавидела околоточного, мечтала о револьвере и тайно репетировала у зеркала будущее свое гордое молчание на полицейском допросе.


Собрание богатейшего московского купечества. Нет, это деды их были купцами, а прадеды – крепостными крестьянами подмосковных деревень, до кровавого пота гнувшими спины в отхожих промыслах, давившимися на мануфактурах, копившими копеечку к копеечке, чтобы выкупить семью у помещика – поручика, пившего пунши во здравие Ея Величества матушки Екатерины. Выкупить семью и обзавестись своим – своим! – делом, и начать приумножать капитал – где рублем, а где все той же копейкой, которая рубль бережет, и слыть за глаза пауком-кровососом, а в глаза – почтеннейшим, отцом-батюшкой и «вашим степенством».

Отцы же звались уже миллионщиками, размахивались на сотни верст, покупали – ничего не забыв! – те имения, в комнатах которых поручики, получившие при курносом Павле абшид без пенсии, собирали снулых мух в бутылки, в тех комнатах, из которых этих отставных поручиков и уносили к родовым могилам.

Они – российские миллионщики – перебивали ценой и качеством торжествовавший в мире английский товар, они не ради славы, ради чести купеческой, жертвовали свои деньги в горькое время поражений Крымской войны, и они же десятилетие спустя продавали товар казне вдвое дороже – потому что с казны было грех не взять.

Собрание богатейшего московского купечества, собрание именовавших себя предпринимателями и капиталистами, прадедово наследство – руки с цепкими пальцами – в модной лайковой перчатке. Морозовы, Гучковы, Рябушинские, Шибаевы, Шелопутины, Солдатенковы – в их руках была колоссальная сила, сила банковских миллионов, сила стали, нефти, текстиля, хлеба, сила химических заводов, сменявших старые солеварни, сила пароходов и стальных рельсов.

Сила была колоссальная, а власти пока что было меньше. Пока что...


– Так что же князь Шаховской? – спрашивавший, Александр Иванович Гучков, был, по общему мнению, человеком излишне пылким, но ему было тесно в биржевых сводках, он хотел сводок иных – министерских.

– Шаховской любит фрондерствовать, повсюду повторяя, что дед его был декабристом, – Савва Морозов, видевшийся с князем во время недавней поездки в Петербург, посмотрел на полированные свои ногти, – но сам он полки на Сенатскую площадь никогда не поведет. Сейчас, когда на место убитому Сипягину пришел не чаемый им душка-либерал, а такой же твердый в действии Плеве, начавший с предупреждения о закрытии газете «Право» и продолживший выдавливанием из власти любезного Шаховскому Витте, сейчас Шаховской только скорбит о загубливаемом российском либерализме и прожектерствует.

– И какова же природа его прожектов?

– Маниловская, определенно маниловская – «ах, если бы через пруд да перекинуть мост, вот была бы красота-то». Он не строит моста, он лишь мечтает о нем, о том, как хорошо было бы, если бы государем был юный Михаил Александрович, а Шаховской был бы при нем советчиком. Ему хочется британского парламента и произнесения речей.

– А вам?

– А мне, как и вам, нужна не парламентская трескотня, а подлинная власть. Таковая власть, когда я, когда вы, когда иные из нашего с вами круга могли бы сами определять политику, нужную нам политику, не через придворных шаркунов, сегодня берущих деньги у меня за продвижение противугерманских и противубританских таможенных тарифов, а завтра выступающих за их отмену из любезности перед Николаем и Александрой, делающими любезность своим германским и британским родственникам.

– Крамола-с, дорогой мой Савва Тимофеевич! Крамола-с! Не слышит нас наш многомудрый охранитель порядка Зубатов! – Гучков ощерился волчьей улыбкою.

– Многомудрый Зубатов сам меня поддержал бы, на то он и многомудрый. Но я сомневаюсь, что он сумеет удержать в своей власти рабочее движение, какие бы усилия ни прилагались, ведь те люди, которые более по нраву Николаю, – такие как Сипягин, как Плеве, понимающие силу единственно начальственного кулака, эти городовые в генеральстве, – они сами вставят Зубатову палки в колеса. Его отставка не будет даже почетной, помяните мое слово. Будут мятежи, и вы это понимаете не хуже моего.

– Именно мятежи, и я понимал это еще до того, как в руки Зубатову попались эти шестеро детишек. Новая пугачевщина – она не только престол тряхнет, она и нам кишки повыпустит, – от гучковской улыбки не осталось и следа, теперь это был уже единственно оскал.

– Нам, Александр Иванович, всем жить хочется. И выбор прост – либо сохранение полноты власти за Николаем, либо же на пугачевский нож, – Морозов огладил свою жидкую бороденку. – Главное – переломить волю не Николая даже, а его жены, цепляющейся за корону сильнее его. Пока Витте еще у власти – я ищу через него ход к вдовствующей государыне, которая, не секрет, отнюдь не в восторге от своей чопорной невестки. Через Витте, через княгиню Марию Павловну, ибо Витте слаб, и, боясь отставки, станет послушно следовать воле Николая.

– Так что же, виват государь Михаил Александрович, Михаил Первый, самодержец всероссийский?

Ответ Морозова был полон едкой желчи:

– Если при восшествии на престол воспоследует манифест о вольности не дворянской, но купеческой, – то и плевать. Не Михаил, так регент из его дядьёв, хоть например Владимир Александрович или Николай Николаевич. Первый любит обеды, балет и живопись, пусть занимается этим и далее, второй любит себя и еще раз себя, но подвержен влиянию тех, кого считает медиумами, – и тем управляем. Прекрасным вариантом для управления страной людьми нашего круга, – Морозов нажимом в голосе выделил слово «нашего» и продолжал со смешком, – был бы Алексей Александрович, «семь пудов августейшего мяса», интересующийся лишь своими содержанками, но, увы! он слишком сжился с Парижем и с ними, чтобы беспокоить себя более, чем это нужно для получения денег из Петербурга.


Катя, лежавшая головою на Лешкином плече, повернулась набок, подула Лешке в ухо – он сморщил нос и зажмурил глаза, – и провела ладонью ему по щеке.

– Ты не человек, ты еж.

– В тумане?

– В колючках. Ты что, опять решил бороду отпускать?

– Да понимаешь… – Алексей потянул на себя угол одеяла – от окна тянуло холодом, – и вздохнул: – Бритвы же людской нету.

– Это мне с девчонками плохо, что бритвы людской нету, – Катя поворочалась, устраиваясь поудобнее, и заодно перетянула одеяло обратно, – а к вам же ходит специально парикмахер с бритвой. Я, когда первый раз увидела, чуть не упала, ты тогда так смешно лежал в кресле, он тебя бреет, а ты щеки надуваешь. А мымра наша, как мы ее за бритву спросили, сразу – «ужас-ужас! неприлично-неприлично!».

– Да ну нафиг, стремно. Он сначала прямо перед носом этой своей бритвой машет, затачивает, а потом как по горлу проведет… А если зарежет? – его всего передернуло.

Катя вдруг погрустнела, насупилась, села на постели, поджав ноги.

– Слушай, Леш. тут такое дело. я давно хотела тебе сказать, но как-то не решалась...

«Бли-и-и-ин! Не про бритву надо было Шилова спрашивать, – вихрем пронеслось в Лешкиной голове, – не может же быть, чтобы еще даже презервативов не изобрели... бли-и-и-ин... какой же месяц уже?»

Не видя его перепуганного лица, все так же грустно глядя перед собой, Катя еле слышно сказала:

– А если нас всех убьют?

– А... э... – мысли в Лешкиной голове совсем перепутались, – ну это... ну нас же охраняют?

– Не революционеры, а эти, – она сделала неопределенный жест рукой, – которые нас и охраняют.

– Да с чего ты взяла?

– А зачем мы им? Светка с Анькой ходили за Сталиным подсматривать, а услышали, как офицер из охраны говорил, что мы бесполезные.

– Ну и что? И что? Мы все, что знали, рассказали, – Алексей тоже уселся на постели. – Что мы им – гугл, что ли? Ну да, говорила мне мама: учись, сынок, жаль, что не добавляла: а то попадешь в прошлое, все только испортишь.

– А ты бы ее послушал?

– Да ладно тебе, – он отмахнулся, – но с чего ты решила, что нас убивать будут?

– А с того, что тот офицер сказал: уж лучше бы их давно бомбисты взорвали, мороки меньше, а пользы больше.

– Вот блин... Не может быть...

– Ага, не может… И сбежать некуда. Денег нет, документов нет...

Грустные, сидели они на кровати в тускло освещенной комнате, от окна тянуло холодом.


Великий князь Михаил Александрович подул на пальцы – перчатки остались у адъютанта, но возвращаться за ними значило прерывать беседу с Драгомировым, а этого он не хотел. Они неспешно шли по перрону Николаевского вокзала, оставив далеко позади сопровождавших их лиц – им нужно было поговорить без лишних ушей.

Драгомиров, вновь вызванный из Киева в Петербург, отправлялся на сей раз не обратно в Киев, где он до сего дня командовал округом, а на новое место – в Харбин, руководить строительством железной дороги через Маньчжурию до Владивостока. Опала и ссылка, изгнание к китайским лихорадке и чуме, – и причина этого была очевидна, и именно поэтому Михаил специально приехал проводить генерала.

– В этом моя вина, – он снова подул на пальцы, – в глазах моего брата я становлюсь опасен. Вероятно, через месяц мне предстоит ехать на Кавказ или даже чуть ранее, – как бы то ни было, Николай не хочет видеть рядом с собой никого, Александра непрерывно давит на него, особенно после того, как матушка говорила с Николаем об официальном наименовании меня Наследником Цесаревичем, а не просто Великим князем. Теперь слабые люди при дворе бегут от меня, как от прокаженного, а сильные… сильных отправляют в Харбин.

За последние пару месяцев Михаил, казалось, резко постарел: на лбу весельчака и спортсмена пролегли глубокие морщины, говорил он теперь сухо, несмотря на юный возраст, в голосе чувствовался металл.

– Простите за откровенность, Ваше Высочество, – Драгомиров прокашлялся, – но ваш брат бездарен и своей бездарностью погубит Россию. Говорил, говорю и буду говорить: сидеть на престоле он годен, но править Россией не способен.

Михаил Александрович захотел возразить, но Драгомиров тут же остановил его:

– Послушайте, пожалуйста, меня. Я видел различных командиров, я знаю, о чем я говорю. Николай был бы неплохим армейским полковником в мирное время, не более того. Но в то тяжелое время, которое нам предстоит переживать, армейскому полковнику средних способностей нельзя доверять дивизию или корпус – ему же доверили куда как большее. А времена предстоят тяжелейшие, грядет новая европейская война, подобная Тридцатилетней, но, пожалуй, пострашнее ее. Я много изучал тот материал, что передал мне, по вашей просьбе, Зубатов. Война, к которой все долго копили силы, война, начинающаяся от случая, от убийства какого-то политика, которого даже не могут вспомнить, война, переходящая в революции и гражданские войны. Миллионные армии, истребляющие друг друга, распад государств – вот что нас ждет. Можно себе представить, как новые Валленштайны проведут свои армии, составленные из сброда и наемников, через всю Европу, разграбляя и уничтожая все на своем пути. Современная артиллерия сметет с лица земли укрепления пехоты, наивно надеяться, что вкапываясь в землю, можно будет остановить армии и превратить сражение в сидение в траншеях.

– Но форты...

– Форты будут блокироваться и затем методично расстреливаться большими калибрами. Конечно, можно вспомнить Крымскую войну, с ее долгой битвой за Севастополь, нещадно бомбардировавшийся англо-французскими войсками и флотом, и то политическое воздействие от нее, которое произошло при вашем деде. Но тогда не было революции, наоборот, патриотический подъем в обществе был высок. Я не верю, что даже с использованием миллионных субсидий в революционизирование общества и организацию переворота в Петербурге Германией, о котором нам рассказали потомки, можно раскачать Россию так, чтобы она разрушилась и погрязла в хаосе. Нет, прежде, должно быть, в жестоких сражениях с врагом будет истреблена кадровая армия, а множество нестойких ополченцев, мобилизованных в ходе войны и не получивших должной подготовки, не имеющих стойкости кадрового бойца, дезертируют и с оружием в руках заполонят страну, чтобы фактически воевать против нее изнутри.

– Простите, Михаил Иванович, но я просто не могу поверить в то, что наш, русский человек сможет обратиться в безумца и разрушать собственный дом.

– Свой ли? Он будет считать дом барским, землю – господской. Мне было тридцать лет, когда по Манифесту освобождали крестьян, и я прекрасно помню тогдашние мятежи и сожжения усадеб, но тогда у крестьян была надежда получить землю сполна – а их дети и внуки выплачивали и будут выплачивать все те же выкупные платежи за землю.

– То есть вы полагаете, – Михаил Александрович резко повернулся к Драгомирову, – что без новой крестьянской реформы нас неминуемо ждет катастрофа?

– Полагаю? – Драгомиров невесело усмехнулся. – Да для меня это очевидно совершеннейшим образом. Равно как и то, что ваш брат не осуществит такую реформу.

– Мой брат... – тяжелый вздох Великого князя был ответом Драгомирову. Они остановились у края платформы и стояли в молчании.

– Ваш брат, – наконец решил прервать молчание Драгомиров, – слишком дорого обходится России. Простите старика за откровенность, но я каждый день молюсь за то, чтобы Господь вразумил Николая и он оставил престол вам.

– Нет, я...

– Постойте, не спешите отвечать. Вот вам чаши весов: на одной Россия и ее будущее, на другой чаше ваш брат, – они вновь неспешно шли по перрону. – По совести огромная Россия должна перевесить одного человека. И она его перевесит, вопрос только – как. Или он сам уступит место человеку более способному, или свалится со своей чаши весов, но тогда и Россия повалится со своей, разбиваясь вдребезги.

– Но я не способен.

– Вы, Ваше Высочество, способны признать себя неспособным, а это очень много. Поверьте, это уже очень много.

– Но я не могу быть прежде моего брата. И я не хочу ждать его скорой смерти.

– Подумайте еще раз – на одной чаше весов он, а на другой – Россия.

– Но будь я на тех же весах, разве я один перевешу всю Россию? Кто угодно, будь он один, не сможет этого сделать.

– Один – нет, конечно же. Но опираясь на преданных людей, людей, готовых ради блага России идти на многое.

– На многое? – Михаил Александрович пристально посмотрел в глаза Драгомирову и тот ответил, не отводя глаз:

– Да, на многое. Например, на арест государя императора и принуждение его к написанию манифеста в пользу брата.

– Молчите! Я никогда, слышите, никогда не выступлю против брата! Если он захочет передать мне престол – я возьму на себя это бремя. Но принуждать его – нет, никогда! Прошу вас оставить этот разговор и более никогда его не начинать!

Они вновь резко остановились.

– Хорошо, Ваше Высочество. Можно принуждать отречься, но нельзя принуждать принять корону.

Они вновь замолчали. Драгомиров думал об убийстве Павла I заговорщиками, сказавшими затем перепуганному Александру Павловичу, императору Александру I: «Полно ребячиться, ступайте царствовать». Драгомиров понимал, что он никогда не станет убийцей государя. Михаил Александрович пытался найти выход из логической западни – Николай или Россия, и не мог его найти. Молчание все затягивалось, и это молчание, эта попытка не говорить о том, о чем не говорить было нельзя, тоже не было спасением.

– К счастью... к некоторому счастью, – Драгомиров прокашлялся, прочищая чуть осиплое горло, – войны начинаются еще до первого выстрела – в кабинетах у дипломатов. К счастью, потому что внешняя политика государства не всегда определяется одним человеком, будь он даже самодержец. Есть еще и министры. Сейчас у нас из союзников одна только Франция, да и то тамошние политики норовят отвернуться от нас. Жизненно необходимо, чтобы Вильгельм и Франц-Иосиф поняли, что будущая война губительна не только для России, но и для Германии с Австро-Венгрией тоже. Начать следовало бы с Франца-Иосифа, уж он-то должен понимать, что значит появление на месте его империи отдельных Венгрии и Чехии. Если Вильгельм лишится австрийцев на правом фланге против нас, если мы сможем хотя бы частично облегчить свое положение, то у нас появляется небольшой шанс. Я думаю, что причиной будущей войны станет какой-то небольшой конфликт между Англией и Францией, подобно тому, как они едва не схватились в прошлом году из-за крохотного поселения посреди Африки. Англичане подтолкнут Германию, наши умники лишь только обозначат движение в поддержку французов, как немцы и австрийцы навалятся на нас, заранее отмобилизовавшись ввиду конфликта с Францией. А мы будем не готовы, как всегда не готовы.

– Без объявления войны.

– Да, я помню, потомки все время настаивали на этом моменте. Но в Вене еще не забыли, как берлинские генералы били их при Садовой. Разбить нынешний союз Германии и Австро-Венгрии – вот задача самая насущная. И пусть тогда воюют французы с англичанами, а немцы с французами, если нам удастся избежать втягивания в эту войну... Еще Пушкин говорил: лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений. И вот тогда-то…

Договорить он не успел. Три вальяжных молодых человека, с праздным видом шагавшие по соседней платформе за носильщиком с его нагруженной чемоданами тележкой, выхватили из-под пальто револьверы и открыли огонь через пустые пути, промахнуться на таком расстоянии было невозможно. Драгомиров почувствовал, как руку и бедро ему словно ожгло кипятком, уже заваливаясь на бок, он успел увидеть, как, схватившись за грудь, падает рядом Михаил Александрович, и как уже упавшему Великому князю револьверная пуля пробивает голову.


Отношение Ивана Валериановича Шилова к своим подопечным миновало различные стадии. Ошеломленность сменилась недоумением, недоумение – легким страхом: «да что же они еще учудить могут?», легкий страх – настоящей паникой от «аспидового отродья», вот уж пригодилось капитану посредине жизни памятное выражение батюшки – приходского священника. Наконец, пришла апатия и понимание беспросветности. Карьера была загублена, служба стала тяжкой поденщиной, и только в водке сыскался выход. Начинал он обычно с утра – для успокоения перед днем грядущим, заканчивал же ввечеру, день прошел – и довольно. И в водке же сыскалось, наконец, общее с потомками – вначале с Игорем, которому предложил он выпить после загула Светочки с шофером-поручиком, затем с Николаем, у которого раскрылись все же глаза на то положение, в котором был он в Царском Селе – нечто среднее между цирковою диковинкой и дальним родственником, которого не знают как спровадить. Пили они «Смирновку», и объяснял тогда капитан глядевшим в рюмку своим собеседникам истинную суть вещей: и разницу в положениях, и пропасть между ними и прочими, и чем отличается их жизнь от жизни обыкновенного человека.

– И-э-эх, – говорил он, опрокидывая рюмочку, – вот отставят не сегодня, так завтра Сергея Васильича, тут и мне конец. И конца траура по Михаилу Александровичу дожидаться не будут. На него со всех сторон уже насели, он даже здесь перестал появляться... И отправят меня в какой-нибудь Зарайск исправником, а там такая тоска смертная... хотя против здешней тоски еще и раем покажется... если, конечно, рабочий из фабричной казармы голову гирей не проломит в переулке после того, как пять рублей со своей пятнадцатирублевой платы прогуляет. И-э-эх, – продолжал он, пьяненько водя перед собой пальцем, – здесь на вас за день уходит больше, чем они там за месяц получают...

Потом начинал он, загибая пальцы, перечислять события своей жизни до встречи с ними, и рассказывать, как тянулся в нитку по выпуске из училища, еле сводя концы с концами, и плакала за стеной Надежда Васильевна, вспоминая себя тогдашнюю, вышедшую замуж наивной девочкой сразу после гимназии и сполна хлебнувшую быта гарнизонных квартир. И слушали Шилова Игорь с Николаем, а последнее время – и Светочка, от которой сбежал ее поручик.

Обычно заканчивалось все спокойно – тяжелым сном, и прислуга не разводила, а разносила всех по комнатам, но в этот раз начали слишком рано, и вскоре пополудни уже взбрело в голову ехать в город, и настроились на эту поездку как-то все, разом и одночасно, и пока Шилов грыз кофейные зерна и приказывал заложить сани – успели и Кольку, напялившего свой мотоциклетный костюм и гигантские собачьи унты, уговорить ехать со всеми в санях, а не впереди на мотоциклетке, и не только Алексея с Катей, но даже и Анжи вытащить с собой в эту поездку.

К вечеру доездились уже до того, что взяли еще вина и завернули к тому самому дому, где полгода назад свалились они на дрова дворника Мустафина – потому как обнаружилось внезапно, что с тех пор они там ни разу не были.

– Это надо исправить! – крикнул Игорь, порываясь вскочить на ноги и тут же на раскате валясь обратно на сиденье, к взвизгнувшим девчонкам, а Колька, икнув, стал трясти любимую свою коньячную флягу, надеясь обнаружить в ней последние капли спиртного, и, не добившись успеха, заорал во все горло, блажа: – Всё надо исправить! – да так, что поздние прохожие на улице оглянулись и позавидовали развеселой их компании, а какой-то старичок подбоченился, дескать, и мы в прошлые времена так же гуляли, чтит молодежь традиции-то.


Дом давно был пуст – жильцов из него попросили съехать еще летом, выкупили в казну и отдали ученым на разграбление. Ученые излазили его весь, от каменных плиток пола в подвале до конька на железной крыше, понатащили всевозможных приборов, фотографировали, светили поляризованным и ультрафиолетовым светом, рентгеновскими трубками, монтировали генераторы и стреляли электрическими разрядами, но кроме испорченных обоев и ободранных дверных косяков ничего не добились. Наконец, Сергей Юльевич Витте привез и свою двоюродную сестру Блаватскую, для проведения спиритуалистического эксперимента и поиска духовных феноменов, но и у нее ничего не вышло, кроме обыкновенных разговоров об особенности места и присутствии духовной силы.

Так и стоял дом пустой, не привлекая уже и особенного внимания. Полицейская служба при нем считалась делом нехлопотным, хотя некоторые при первом заступлении на пост изрядно трусили и заказывали службу в церкви, чтобы уберечься от нечистого места, но после привыкали и не обращали внимания. Приезд поздних гостей застал городового крепко спящим, и на грохот в ворота выбежал он из дворницкой чуть не в одном сапоге и крепко заспавшийся – на всю щеку отпечатался красным след от подушки.


Окно на площадке было высокое, французское, все столпились у него, глядели на припорошеный снегом двор. Городовой, застегнувший уже пуговицы на мундире, стоял во фрунт перед покачивавшимся Шиловым, который что-то пытался ему втолковать.

– Интересно, – Игорь расплющил нос о стекло, – а дворнику за нас медаль дали?

Ответить никто не успел.

Колька, отступивший было шага на три, внезапно бросился вперед, раскинул руки, и с криком «А вались оно конем!» всей своей массой, всей своей силой вышиб друзей вниз сквозь оказавшиеся внезапно такими хлипкими, такими легко распахивающимися настежь оконные створки. С диким криком они полетели вниз, свалились на козырек над входом и с него уже посыпались на землю.

– Ты что, совсем дебил? – Светочка, вскочившая на ноги раньше остальных, охающих и стонущих, изо всех сил врезала Кольке под зад варшавским шнурованным ботинком, но он не обращал на нее внимания, махал правой рукой перед собою, а левой размазывал по лицу пьяные слезы.

Она пинала его снова и снова, а он сидел в своих дурацких собачьих унтах на неостывшем от июньской жары асфальте, смотрел на до боли знакомую вывеску магазинчика на первом этаже соседнего дома, до которого они так до сих пор и не дошли, на оставшийся еще от прошлогодних выборов выцветший и истрепавшийся плакат с президентом и премьером, плакал и думал – как же хорошо вернуться домой...


Она прислушалась: все вокруг ожило, и странные существа, которые снились Алисе, казалось, окружили ее.

Длинная трава у ее ног зашуршала – это пробежал мимо Белый Кролик; в пруду неподалеку с плеском проплыла испуганная Мышь; послышался звон посуды – это Мартовский Заяц поил своих друзей бесконечным чаем; Королева пронзительно кричала: «Рубите ему голову!».