"Все могло быть иначе: альтернативы в истории России" - читать интересную книгу автора (Шевелев Владимир Николаевич)Уход от цензуры или «литература сопротивления»?В советскую эпоху, когда проводился целенаправленный эксперимент по тотальной политизации культурной жизни, неизбежно появлялись художники, которые уходили в «альтернативный мир» и тем самым творили собственный жизненный сценарий. Так формировалась неподцензурная, «другая» литература. Литературовед С. Волков полагает, что Россия — логоцентристская страна, поэтому на авансцене ее культурной жизни естественно оказались писатели — Лев Толстой, Максим Горький, Александр Солженицын. Ни один из этих гигантов не сумел реализовать свою программу полностью, но все трое создали свои персональные политизированные мифы, и переоценить огромную роль этих мифов в общественной жизни России — невозможно[220]. В советской литературе господствовал официоз. История советской культуры, полагает историк М. Геллер, — это история ее национализации, история превращения всех видов культуры в оружие в руках власти. Почти сразу же после революции партия находит инструмент управления культурой — постановления ЦК партии. От первого постановления — в 1922 г. — о молодых писателях, до постановления 1984 г., ставящего очередные задачи кинематографии, сохраняется основное — только партия знает: что, как, когда. Постановления — директивы партии базировались на убежденности в знании истины, на цензуре, введенной через десять дней после Октябрьского переворота, разросшейся на протяжении десятилетий до аппарата гигантских размеров, контролирующего всякое печатное и произнесенное слово — от романов до наклеек на спичечных коробках. Материальная база постановлений — национализация всех орудий производства, которыми пользуется художник. Второй, встречной линией, было желание деятелей культуры принять партию в соавторы. Три основных мифа распространяла литература. Первый — Партия (в лице ее вождей) — отец народа, учитель, хозяин. Второй миф — Советская власть — это русская власть, революция и коммунистическая партия — естественный итог русской истории. Третий миф — хроническая нищета, вечный дефицит как средство воспитания солдат нового мира[221]. Тот, кто выбивался из официального русла, подлежал остракизму. И сами собратья по литературному цеху охотно расправлялись с «ослушниками». Писатель и публицист Г. Свирский прослеживает эволюцию отношения властей к неугодным художникам. Сказать в 1922 г.: «Писатель принижен, ограблен в самом главном…» значило получить отповедь Луначарского, на которую можно было ответить язвительным пассажем в очередной статье; в 1928 г. на вас обрушились бы вожди РАППа, обвиняя в буржуазности и даже контрреволюционности, назвали бы прихвостнем и внутренним эмигрантом, вы же очередную книжку опубликовали бы в другом кооперативном издательстве; в 1934 г. вас бы причислили к подкулачникам и не приняли бы во вновь образованный Союз писателей; в 1938 г. вас пытали бы на Лубянке, требуя назвать сообщников, — потом и вас, и всех ваших единомышленников расстреляли бы как членов какого-нибудь «Право-левацкого троцкистского центра», клеветавших на советский строй; в 1949 г. вас бы долго прорабатывали на собраниях, отовсюду исключили бы и назвали безродным космополитом, беспаспортным бродягой, холуем американского империализма; в 1956–1961 гг. эту же фразу вполне доступно было опубликовать в «Литературной газете» или уж во всяком случае в «Новом мире», не говоря о безнаказанной возможности произнести ее на любом собрании в Союзе писателей и сойти с трибуны под шумное одобрение зала. Но в 1968 г. это опять страшная крамола: не сажают, но душат. Не убивают, но истребляют[222]. Власть всегда была полна решимости покончить с наиболее неприятным источником беспокойства — периодически появляющимися надеждами на либерализацию системы. Действовала она в этом направлении весьма напористо и успешно. Советская официальная литература последних десятилетий своего существования не создала ни одного произведения, которое могло бы соперничать с «Доктором Живаго» Бориса Пастернака, «Мастером и Маргаритой» Михаила Булгакова, «В круге первом» Александра Солженицына или «Жизнь и судьба» Василия Гроссмана. Однако все они и многие другие, не менее острые, честные и талантливые, увидели свет только в годы перестройки. В 1950-е г. для многих образованных людей глотком живительного воздуха стала «оттепель». Именно тогда началось столь трудное и противоречивое выздоровление нашего общества. Это была еще не весна, но уже ее преддверие. Прежде всего, потепление происходило в духовной жизни, литературе, художественной культуре. После смерти Сталина, пожалуй, именно писатели первыми стали задавать «трудные» вопросы и расставлять нравственные ориентиры. Уже осенью 1953 г. в «Знамени» появилась статья знаменитого тогда Ильи Эренбурга «О работе писателя». Журнал зачитывали до дыр. «Каждое общество знает эпоху своего художественного расцвета, — писал Эренбург. — Такие периоды называются полуднем. Советское общество переживает сейчас раннее утро». Статья Владимира Померанцева в журнале «Новый мир» в декабре 1954 г. «Об искренности в литературе» стала первым публичным осуждением лжи, пронизавшей все клетки общества, и первым выражением потребности в искренности и правде. Призыв к искренности воспринимался думающим читателем как призыв к борьбе со всем, что мешает духовному и нравственному выпрямлению общества и человека. «Вдруг поднялись ветры, странные ветры, — пишет Григорий Свирский, — впервые потянувшиеся, думаю, из восставших лагерей, которых вначале давили танками, а затем начали «расформировывать»… Лагеря требовали одного — правды. За всю Россию требовали — правды… Эти новые и суровые ветры-поветрия задували порой ревнителей сталинской выучки, помогая уцелеть первым и робким литературным протестам»[223]. Процесс духовного обновления в обществе начался с обсуждения ответственности «отцов» за отход от идеалов Октябрьской революции, которая тогда стала критерием измерения исторического прошлого страны, равно как и нравственной позиции отдельной личности. Впервые в истории советской культуры были поставлены вопросы: Какова роль советской интеллигенции в обществе? Каковы ее взаимоотношения с партией? Как следует оценивать прошлое СССР? Попытка ответа на эти вопросы с разных историко-культурных позиций привела к расколу творческой интеллигенции на традиционалистов, сориентированных на традиционные ценности советской культуры, и неоавангардистов, придерживающихся антисоциалистической направленности художественного творчества с опорой на буржуазно-либеральные ценности постмодернизма. В «антисталинский» 1956 г. критика «сверху» была подхвачена и усилена нарастающим критическим движением «снизу». Успела сказать свое слово и литература. Первой привлекла всеобщее внимание «Литературная Москва». Большой том, в который не вошла и треть подготовленного материала, «Литературная Москва», запрещенная после выхода второй книги, стала не только вехой в общественно-литературной жизни. Она была взлетом литературы, посвященной правде. Именно тогда, в конце мая 1956 г., Пастернак передал в итальянское издательство рукопись своего романа «Доктор Живаго». Ростки нового с трудом пробивали себе дорогу. Большую роль в закреплении идеологии «оттепели» сыграли пьесы Виктора Розова, книги Василия Аксенова и Анатолия Гладилина, стихи Евгения Евтушенко и Андрея Вознесенского. Однако живые «классики» В. Кочетов, А. Сурков, Н. Грибачев, А. Корнейчук, воинствующие блюстители «идеологической чистоты», стояли насмерть. Выступая в июне 1953 г. на партсобрании московских писателей, Алексей Сурков подверг разносу появившиеся в печати статьи Владимира Померанцева, Федора Абрамова, Марка Щеглова, где прозвучал призыв писать честно и искренне. «Их статьи, — говорил Сурков, — систематическая атака на многолетний плодотворный творческий опыт советской литературы, это атака на основополагающие фундаментальные положения метода социалистического реализма». Н. Хрущев сформулировал задачу и роль интеллигенции в общественной жизни: отражать возрастающее значение партии в коммунистическом строительстве и быть ее «автоматчиками». Контроль за деятельностью художественной интеллигенции осуществлялся посредством встреч руководителей страны с ведущими деятелями культуры. Сам Н. Хрущев, министр культуры Е. Фурцева, главный идеолог партии М. Суслов не всегда оказывались в состоянии вынести квалифицированное решение относительно художественной ценности критикуемых ими произведений. Это приводило к неоправданным выпадам против деятелей культуры. Хрущев резко высказывался по адресу поэта Вознесенского, чьи стихи отличались усложненной образностью и ритмичностью, кинорежиссеров Марлена Хуциева и Михаила Ромма. В целом «оттепель» оказалась не только кратковременной, но и поверхностной, поскольку не создала гарантий против возврата назад, к сталинской практике. И все же в эти годы был сделан первый и решающий шаг в преодолении сталинизма, началось возвращение культурного наследия эмиграции, восстановление культурной преемственности и международного культурного обмена. Еще в последние годы сталинского правления начали появляться тайные рукописи, в основном мемуары и проза. Впрочем, можно вспомнить, что подпольная литература в России существовала издавна. Первым самиздатовским произведением по праву может быть названо «Путешествие из Петербурга в Москву» Александра Радищева с той, однако, разницей, что Радищев имел в своем распоряжении типографию. В первой половине XIX в. распространялись в списках некоторые неопубликованные стихи Пушкина, Лермонтова, комедия Грибоедова «Горе от ума», ходило по рукам письмо Белинского к Гоголю. После прихода в 1917 г. к власти большевиков подпольная литература продолжает свое существование — первым значительным явлением послереволюционной подпольной литературы стал сборник «Из глубины» (1918). Затем следуют стихи Николая Гумилева. Евгений Замятин публикует свой роман «Мы» за границей, многие выдающиеся русские писатели в 20-х гг. печатают свои книги в Берлине. Андрей Платонов, Михаил Булгаков, Анна Ахматова, Осип Мандельштам, Михаил Зощенко долгие годы вынуждены писать «в стол». Широко ходили по рукам неопубликованные стихи Сергея Есенина. Но самиздат как масштабное явление и инструмент альтернативной культуры возникает лишь после смерти Сталина, или, еще точнее, после XX съезда КПСС, осудившего «культ личности». «Доктор Живаго» Бориса Пастернака (1957) открывает собой новую страницу в истории русской литературы. Он, как первый упавший камень, увлекает за собой целую лавину подпольной литературы. Процесс нарастает стремительно: если в 1964 г. самиздатовская литература насчитывает лишь десяток-другой названий, то десять лет спустя, в 1974 г., из самиздатовской литературы можно составить большую библиотеку[224]. Самиздат начался в 1959 г. с появлением журнала «Синтаксиса» А. Гинзбурга. Это был поэтический журнал — в каждом номере стихи десятка поэтов. «Я понял — для понимания сегодняшнего дня еще не подходят ни журналистские изыски, ни знакомая нам философия, нужен гораздо более тонкий и точный механизм, — вспоминал Гинзбург через много лет. — А таким механизмом именно в это время была поэзия». С середины 1960-х гг. слово «самиздат» появилось и в официальном лексиконе рапортов служб госбезопасности. Технически самиздатовские книги и журналы представляли собой сброшюрованные и несброшюрованные тексты, выполненные на пишущей машинке («Эрика» берет четыре копии…», — пел Александр Галич). Размножение публикаций было чрезвычайно трудоемким делом — отсутствовали технические средства, надо было соблюдать конспирацию. Важнейшая часть самиздата — периодические издания, неподцензурная мысль в раскованном виде. Как выразился однажды Владимир Буковский, «сам пишешь, сам редактируешь и цензуруешь, сам издаешь, сам распространяешь, но и сидишь за все это тоже сам». Основная причина, породившая самиздат, — невозможность сказать правду в официальной печати, стремление коснуться запретных тем, рассказать о выстраданном опыте, высказать собственные умозаключения, не совпадающие с официальной и общеобязательной точкой зрения. Среди всех запретных тем самая волнующая и самая притягательная — это тема массового террора, лагерная тема. Ее раскрытие для всех тогда было связано с именем Солженицына, выразившего ее с наибольшей силой и наибольшей глубиной проникновения. Повесть «Один день Ивана Денисовича», напечатанная в «Новом мире» по личному разрешению самого Хрущева, занятого в тот момент борьбой со своими противниками на верхах и проводившего эту борьбу за власть под лозунгом антисталинизма, стала одной из немногих разрешенных публикаций. Другие авторы, затрагивавшие эту тему, обязательно должны были указывать, что лагеря и террор были следствием ошибок одного лишь Сталина и что в то время как Сталин ошибался, весь народ и партия (среди лагерей и застенков НКВД) продолжали неуклонно строить коммунизм, охваченные энтузиазмом и верой в непогрешимость марксизма-ленинизма. Любое упоминание о лагерях сразу же наводило на нежелательные размышления и неизбежно влекло за собой целый ряд опасных вопросов: как могло случиться, что в «стране победившего социализма», где впервые была осуществлена не «буржуазная лжедемократия», а подлинная народная демократия, где были уничтожены эксплуататоры и частная собственность, где власть перешла в руки народа, — в концлагерях оказались миллионы ни в чем не повинных людей, а в следственных тюрьмах применялись средневековые пытки? Постановка этих вопросов подрывала основы всей советской системы как таковой, и поэтому лагерная тема очень быстро оказалась запретной. Писателям было сказано, что «ошибки» Сталина уже преодолены, что вопрос этот уже исчерпан и возвращаться к нему больше незачем. А «лагерная тема» благополучно перекочевала в самиздат. В начале 1960-х гг. в самиздате стали распространяться «Колымские рассказы» Варлама Шаламова, поэта и писателя, проведшего в лагерях двадцать лет. Это была подлинная энциклопедия лагерной жизни. Если в романах Солженицына главное внимание сосредоточено на внутренней жизни заключенных, лагерная тема берется более в ее моральном и философском аспекте, то у Шаламова читатель нашел документальное бытописание лагерной жизни, обстоятельный рассказ о том, как жили, страдали и умирали люди в советских лагерях. Здесь читатель впервые зримо увидел изможденных, одетых в рваное тряпье, грязных, вшивых советских заключенных с кровоточащими цинготными беззубыми деснами, с шелушащейся от пеллагры кожей, с черными отмороженными щеками, копающихся в мусорных кучах в поисках каких-нибудь съедобных отбросов, постоянно избивамых конвоирами, бригадирами, старостами, нарядчиками, дневальными и больше всего, конечно, «блатарями»[225]. При чтении рассказов Шаламова проходят перед глазами сотни людей: юноши и старики, прославленные ученые и неграмотные крестьяне, рабочие, в свое время делавшие революцию, и украинские или литовские националисты, боровшиеся с оружием в руках против распространения этой революции на их земли, солдаты и офицеры, попавшие в плен во время войны и затем прямо из немецких лагерей переправленные в советские; проститутки и интеллигентные изящные женщины, арестованные вместе с мужьями как члены семьи «врага народа», — многоликая, пестрая толпа несчастных, попавших под колеса железной машины — государства. Историческим событием стал роман Бориса Пастернака «Доктор Живаго», над которым автор работал с конца 1945 г. После долгих десятилетий молчания, когда русская литература фактически прекратила свое существование и сводилась лишь к скучным, казенным иллюстрациям партийных резолюций, вдруг раздался смелый голос. В одной книге и в одной человеческой жизни оказались совмещены разные и непохожие миры: старая Россия, Москва просторных интеллигентских домов с их хлебосольством, размахом, широтой, крепким здоровым бытом, основанным на веками освященных традициях, — и нынешняя советская Россия с «жилплощадью», трудовыми книжками, очередями в магазинах, проработками на собраниях и резолюциями, подозрительностью и страхом, жизнь с совсем иными масштабами и формами человеческого общежития[226]. Логика революции, говорит Пастернак, с ее насилием и нетерпимостью, к сожалению, ведет, как правило, совсем не к тому, чего хотели достичь. Подобно тому как человек не есть лишь физико-химический агрегат, так и жизнь общества человеческого не есть лишь производственные отношения и борьба классов. Упрощение жизни, ее примитивизация, стремление переделать ее по заранее составленным схемам ведет лишь к насилию над жизнью, за что она мстит своим тиранам, обманывая их надежды и приводя их к неожиданным жутким результатам. «Переделка жизни! Так могут рассуждать люди, хотя, может быть, и видавшие виды, но ни разу не узнавшие жизни, не почувствовавшие ее духа, души ее. Для них существование — это комок грубого, не облагороженного их прикосновением материала, нуждающегося в их обработке. А материалом, веществом, жизнь никогда не бывает. Она сама, если хотите знать, непрерывно себя обновляющее, вечно себя перерабатывающее начало, она сама вечно себя переделывает и претворяет, она сама куда выше наших с вами тупоумных теорий». Восторгом перед жизнью, ее тайнами и красотой, ее непостижимой сложностью и гармонией исполнен весь роман. Это как бы поэтический гимн жизни. «Историю никто не делает, ее не видно, как нельзя увидеть, как трава растет, — говорит нам Живаго. — Войны, революции, цари, Робеспьеры — это ее органические возбудители, ее бродильные дрожжи. Революции производят люди действенные, односторонние фанатики, гении самоограничения. Они в несколько часов или дней опрокидывают старый порядок. Перевороты длятся недели, много — годы, а потом десятилетиями, веками поклоняются духу ограниченности, приведшей к перевороту…». И как горький итог глубоких размышлений над нашей русской историей звучат слова доктора Живаго: «Я был настроен очень революционно, а теперь думаю, что насильственностью ничего не возьмешь. К добру надо привлекать добром»[227]. Судьба этого «независимого и заведомо неподцензурного» (С. Волков) произведения и самого Пастернака оказалась трагичной. 23 октября 1958 г. ему присуждена Нобелевская премия, а уже 25 октября «Литературная газета» разразилась большой редакционной статьей «Провокационная вылазка международной реакции». Советская пресса обрушила на писателя поток ругательств, но даже не попыталась провести серьезный анализ романа и показать, в чем именно Пастернак неправ. Аргументы сводились к следующему: Пастернак дал «в руки агентов холодной войны литературный материал антисоветского, антинародного свойства»; «Пастернак в своем романе откровенно ненавидит русский народ», «в нашей социалистической стране, охваченной пафосом строительства светлого коммунистического общества, он — сорняк»; «роман «Доктор Живаго», вокруг которого поднята пропагандистская возня, обнаруживает только непомерное самомнение автора при нищете мысли, является воплем перепуганного обывателя»; «место Пастернака на свалке». Секретарь ЦК ВЛКСМ В. Семичастный, выступая на многолюдном собрании, назвал Пастернака свиньей, на таком же уровне проходили и выступления советских писателей во время обсуждения романа Пастернака в Союзе советских писателей: «герои этого романа прямо и беззастенчиво проповедуют философию предательства»; «роман является апологией предательства»; «Пастернак окончательно разоблачил себя как враг своего народа и литературы»; «должна быть проведена очистительная работа, все мы должны понять, на какую грань нас может завести сочувствие к эстетическим ценностям, если это сочувствие идет за счет зачеркивания марксистского подхода»; «роман о докторе Живаго — плевок в наш народ»; произнести имя Пастернака — «это то же самое, что неприличный звук в обществе». Подобные аргументы противников, пожалуй, красноречивее любой защиты говорят, на чьей стороне правда[228]. 31 октября состоялось общемосковское собрание писателей. Открывая его, один из «вождей» писателей, Сергей Смирнов говорил: «Нам, московской организации, нельзя пройти спокойно мимо этого тяжелого факта предательства, которое произошло в нашей среде. Мы все знаем Б. Пастернака — некоторые лично, некоторые понаслышке. И я был бы неправ, если бы сказал, что Б. Пастернак — это тот поэт, которого знает наш советский народ. Нет поэта более далекого от народа, чем Б. Пастернак, поэта более эстетствующего, в творчестве которого так звучало бы сохранившееся в первозданной чистоте дореволюционное декадентство. Все поэтическое творчество Пастернака лежало вне настоящих традиций русской поэзии, которая всегда горячо откликалась на все события в жизни своего народа. Узкий круг читателей был уделом поэта и узкий круг друзей и почитателей, окружавший его в нашей литературе. И этот узкий круг друзей — почитателей Пастернака постепенно создавал ему какой-то ореол, и приобрела весьма широкое хождение в нашей среде легенда о Пастернаке. Легенда о поэте, который является совершенно аполитичным, этаким ребенком, в политике ничего не понимающим, запершимся в своем замке «чистого искусства» и создающим там свои талантливые произведения. Говорили, что это человек глубоко аполитичный, но вполне лояльный с Советской властью, даже пытавшийся что-то отразить в своем творчестве из борьбы своего народа, хотя эти попытки — это ничтожная часть его творчества. Наконец, они говорили, что это глубоко порядочный человек, это старый интеллигент с его особой, исключительной порядочностью. Роман, где вся система образов подобрана так, что все мало-мальски светлое, освещенное интеллектом гибнет, задавленное, растоптанное силами революции, и остаются только люди тупые, низкие, алчные, жестокие. Вся система образов этого романа подобрана именно так. Роман, где вся борьба народа в годы революции и гражданской войны за светлые идеи Октябрьской революции представлена только как цепь жестокостей, казней, интриг вождей. Цепь несправедливостей — вот как все это изображено. Я был оскорблен не только как советский человек, я был оскорблен и как русский человек, потому что ни одного светлого образа из среды русского народа не преподнес Пастернак в своем романе. Все эти образы страшные, жестокие, и у читателя остается чувство оскорбления национального достоинства». Не менее важным культурным событием был и роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» (1955–1963). Когда Гроссман писал его, многие еще пытались осмыслить сталинизм как самостоятельное явление, особый период, связанный с личностью Сталина, отрывая его от предшествовавшего ленинского периода. Интеллигенция осуждала Сталина, но стремилась спасти Ленина, отделяла его от сталинских преступлений. Ветеран партии из Ленинграда Д. Лазуркина, выступая в 1961 г. на XXII съезде партии в поддержку предложения убрать мумию Сталина из Мавзолея, говорила: — Я считаю, что нашему прекрасному Владимиру Ильичу, самому человечному человеку, нельзя быть рядом с тем, кто хотя и имел заслуги в прошлом, до 1934 года, но рядом с Лениным быть не может. Я всегда в сердце ношу Ильича. Вчера я советовалась с Ильичем, будто бы он передо мной как живой стоял и сказал: «Мне неприятно быть рядом со Сталиным, который столько бед принес партии»[229]. Именно против этого обожествления Ленина и выступает Гроссман: последние главы романа посвящены развенчанию вождя. Писатель без обиняков объявляет Ленина диктатором, душителем свободы, задушившим всю некоммунистическую прессу, «ликвидировавшим все революционные партии, кроме одной, казавшейся ему самой революционной, ликвидировавшим Учредительное Собрание, представительствовавшее от всех классов и партий послереволюционной России». Дело здесь не в характере Ленина, ненависть и нетерпимость были свойственны в той или иной мере всем революционерам. Но это были не их личные черты, не черты их характера, а черты, глубоко коренящиеся в самой природе революционного насилия, черты, присущие, если можно так сказать, самой психологии революции. «Сердца этих людей, заливших землю большой кровью, так много и страстно ненавидевших, были детски беззлобны, это были сердца фанатиков, быть может, безумцев. Они ненавидели ради любви». Но диалектика ненависти-любви, свободы-нетерпимости привела к тому, что то, что казалось главным — цель, идеальное общество, — оказалось вдруг поглощенным второстепенным — насильственными средствами, бесчеловечной нетерпимостью на пути следования к идеалу. «Государство, казавшееся средством, оказалось целью. Люди, создавшие это государство, думали, что оно средство осуществления их идеалов. А оказалось, что их мечты, идеалы были средством великого грозного государства. Государство из слуги обратилось в угрюмого самодержца». И великие сталинские стройки коммунизма, на которых легли костьми множество заключенных, оказались нужны не людям, не народу, а страшному молоху-государству. Гроссман подходит к главному вопросу: был ли массовый террор необходимым и закономерным следствием советской системы, созданной Лениным, или же он был «бессмысленным проявлением бесконтрольной и безграничной власти, которой обладал жестокий человек». Писатель отвечает: массовый террор, пролитая кровь были необходимы диктатуре, новому государству, насильственная противоестественная тоталитарная система могла удержаться только с помощью постоянного подавления недовольства населения, с помощью массового террора и погашения любого проявления свободы. «Без этой крови государство бы не выжило. Ведь эту кровь пролила несвобода, чтобы преодолеть свободу». Гроссман закончил свой роман в октябре 1960 г. и отдал рукопись в журнал «Знамя». Там, на заседании редколлегии, в котором участвовали и руководители Союза писателей, роман отвергли «как вещь политически враждебную», о чем было доложено в ЦК КПСС. Автор был предупрежден, что должен «изъять из обращения экземпляры рукописи своего романа и принять все меры к тому, чтобы рукопись не попала во вражеские руки». В феврале 1961 г. к нему явились с ордером на обыск и забрали все остальные экземпляры рукописи, черновики, даже подготовительные материалы — все это затем бесследно исчезло, видимо, было уничтожено. Гроссман обратился с письмом к Хрущеву, требуя, чтобы ему вернули рукопись: «Эта книга мне так же дорога, как отцу дороги его честные дети. Отнять у меня книгу — это то же, что отнять у отца его детище… Нет смысла, нет правды в нынешнем положении, — в моей физической свободе, когда книга, которой я отдал жизнь, находится в тюрьме, — ведь я ее написал, ведь я не отрекаюсь от нее». Через несколько месяцев его принял М. Суслов, он подтвердил, что и речи не может быть о возвращении рукописи автору и публикации романа. Гроссману приклеили ярлык «внутренний эмигрант». Его отказывались печатать. Через несколько лет после смерти Гроссмана поэт С. Липкин с помощью писателя В. Войновича и академика А. Сахарова переправил за рубеж фотопленку хранившейся у него рукописи. «Жизнь и судьба» вышла в 1980 г. в Лозанне (Швейцария). На родине «Жизнь и судьба» была опубликована в журнале «Октябрь» только в 1988 г. и тогда же вышла отдельной книгой. Особенно популярна в самиздате была повесть Гроссмана «Все течет», опубликованная в ФРГ в 1970 г., — история советского «лагерника» с 30-летним стажем, размышляющего над вечной исторической проблемой опошления и извращения «духа» при его попытке стать «действием», превращения мечтаний о свободе при их реальном осуществлении — в еще больший гнет несвободы, поднимая при этом вопрос о специфическом характере русского сознания и русской истории. Этой повестью автор завершал свой эпос о большой войне и о судьбах человеческих в условиях тоталитаризма советского образца. Надо было договорить невысказанное. Для этого Гроссману понадобилось сто страниц текста, которые отняли у него целых восемь лет труда — с 1955 до 1963 г. Гроссман-писатель сказал немало «запрещенных слов». Что касается отношения сталинизма и ленинизма, то для Гроссмана здесь не было вопроса. Сталин довершил то, что начал Ленин, подняв над Россией «ленинское знамя». Более того, национал-социализм у Гроссмана трактуется как «сиамский близнец» русского коммунизма. Анализ того, что произошло с русским коммунизмом, Гроссман завершает решительным отрицанием возможности коммунизма как такового. Его главный аргумент — несовместимость коммунизма (или сталинского «казарменного социализма») и свободы. Гроссман не соглашается с Энгельсом, который считал, что свобода — это осознанная необходимость. Все как раз наоборот: свобода — это преодоленная необходимость, это возможность человека отрицать заданные, навязанные обстоятельства. Свобода у него — это что-то даже большее, чем «права человека»: это синоним жизни. Это кислород, без которого жйзнь невозможна. И пока живет человек, он будет нуждаться в этом кислороде, самим своим существованием сопротивляясь неволе. Он никогда не откажется от свободы, и в этом Гроссман видел исторический приговор коммунизму как утопии, которая нуждалась в насилии. Особую роль играл «Новый мир» Александра Твардовского, ставшего с лета 1958 г. его главным редактором. На рубеже 1950—60-х гг. журнал превратился в ведущий орган демократического обновления общества. Но уже с 1956 г. это был журнал, смело публикующий произведения, где звучало новое и честное слово. В августе 1956 г. в журнале «Новый мир» начал публиковаться роман Владимира Дудинцева «Не хлебом единым». Первоначально он получил высокие оценки в общественной мысли и критике. Но вскоре в адрес Дудинцева стала нарастать волна обвинений в безыдейности. В мае 1957 г. в ЦК КПСС состоялась встреча руководителей партии и государства с участниками правления СП СССР. Хрущев подверг резкой критике роман Дудинцева и сборник «Литературная Москва». «Новый мир» стал центром притяжения нонконформистских литераторов. Один за другим журнал публикует романы и повести, в которых красной нитью проходила критика советской действительности. «Хрущевский период нашей общественной истории, — пишет критик Владимир Лакшин, — ознаменован прерванным на полпути порывом к демократии, к отказу от преступлений и доги сталинщины. «Новый мир» Твардовского был одним из передовых форпостов интеллигенции, поддержавшей Хрущева в его, пусть не всегда последовательных попытках реформации государственного социализма в сторону демократии»[230]. В 1962 г. появился роман Юрия Бондарева «Тишина» о судьбе ветерана-фронтовика, вступившего в соприкосновение с советской машиной террора. В том же журнале были напечатаны и мемуары Эренбурга, в которых он старался восстановить подлинную историю русской литературы. В этих же мемуарах он пытался найти оправдание пройденному пути и действиям самого Сталина. Но, пожалуй, высшим достижением «Нового мира» в те годы было опубликование в 1962 г. повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Эта книга об одном дне советского заключенного, написанная бывшим заключенным, стала как бы вехой не только в истории отечественной литературы, но и в истории России. Главный редактор «Нового мира» Твардовский представил Солженицына читающей России. Выход в свет «Одного дня Ивана Денисовича» вызвал ликование среди нонконформистских слоев общества и взрыв ненависти среди сталинистов. Затем в «Новом мире» появились рассказы Солженицына «Случай на станции Кречетовка», «Матренин двор», «Для пользы дела». Однако попытки Солженицына опубликовать романы «Раковый корпус» и «В круге первом» натолкнулись на сопротивление номенклатуры, мобилизовавшей для борьбы с «неудобным» писателем всю объединенную мощь партии, государства и советского мещанства. Оба романа, как и все последующие произведения Солженицына, были опубликованы лишь за рубежом[231]. В Советском Союзе все они ходили в самиздате. Именно журналу «Новый мир» в 1966 г. предложил свой роман «Дети Арбата» писатель Анатолий Рыбаков. Твардовский высоко оценил его и запланировал публикацию на 1967 г., однако цензура этого не допустила и роман увидел свет только в годы перестройки в 1987 г. С приходом после смещения Хрущева нового политического руководства ускорился процесс размежевания интеллигенции. Важным поворотным событием стал арест в 1965 г. писателей Андрея Синявского и Юлия Даниэля по обвинению в антисоветской деятельности. Эта деятельность сводилась к публикации под псевдонимами на Западе нескольких литературных произведений. В феврале 1966 г. состоялся суд. Это был первый открытый политический процесс после смерти Сталина, и он произвел гнетущее впечатление на многих современников: писателей судили за литературные произведения, обвинив их в «агитации или пропаганде, проводимой в целях подрыва или ослабления Советской власти», в «распространении в тех же целях клеветнических измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй». Суд над Синявским и Даниэлем был расправой над свободной литературой: обвиняемые не только писали без цензуры, но и посылали свои рукописи на Запад, откуда они возвращались в форме книг в Советский Союз. Суд был расценен советской интеллигенцией как угроза возвращения к «сталинским временам». Так, писатель Лидия Чуковская распространила открытое письмо Михаилу Шолохову: «Выступая на XXIII съезде партии, Вы, Михаил Александрович, поднялись на трибуну не как частное лицо, а как «представитель советской литературы». Тем самым Вы дали право каждому литератору, в том числе и мне, произнести свое суждение о тех мыслях, которые были высказаны Вами будто бы от нашего общего имени. Речь Вашу на съезде воистину можно назвать исторической. За все многовековое существование русской культуры я не могу припомнить другого писателя, который, подобно Вам, публично выразил бы сожаление не о том, что вынесенный судьями приговор слишком суров, а о том, что он слишком мягок. Но огорчил Вас не один лишь приговор: Вам пришлась не по душе сама судебная процедура, которой были подвергнуты писатели Даниэль и Синявский. Вы нашли ее слишком педантичной, слишком строго законной. Вам хотелось бы, чтобы судьи судили советских граждан, не стесняя себя кодексом, чтобы руководствовались они не законами, а «революционным правосознанием». Этот призыв ошеломил меня, и я имею основание думать, не одну меня. Миллионами невинных жизней заплатил наш народ за сталинское попрание закона. Настойчивые попытки возвратиться к законности, к точному соблюдению духа и буквы советского законодательства, успешность этих попыток — самое драгоценное завоевание нашей страны, сделанное ею за последнее десятилетие. И именно это завоевание Вы хотите у народа отнять? Правда, в своей речи на съезде Вы поставили перед судьями в качестве образца не то сравнительно недавнее время, когда происходили массовые нарушения советских законов, а то, более далекое, когда и самый закон, самый кодекс еще не родился: «памятные двадцатые годы». …Вот ваши подлинные слова: «Попадись эти молодчики с черной совестью в памятные 20-е годы, когда судили, не опираясь на строго разграниченные статьи Уголовного кодекса, а «руководствуясь революционным правосознанием», ох, не ту меру получили бы эти оборотни! А тут, видите ли, еще рассуждают о «суровости приговора». …Ваша позорная речь не будет забыта историей. А литература сама Вам отомстит за себя, как мстит она всем, кто отступает от налагаемого ею трудного долга. Она приговорит Вас к высшей мере наказания, существующей для художника, — к творческому бесплодию. И никакие почести, деньги, отечественные и международные премии не отвратят этот приговор от Вашей головы». В 1970 г. был ликвидирован последний оплот либеральной интеллигенции. С отставкой Твардовского с поста главного редактора «Нового мира» журнал утратил свою роль органа демократических сил. Вынужденный уход Твардовского из «Нового мира» отразил усиление консервативных тенденций в руководстве культурной жизнью. В последующие годы эти тенденции только усилились. В 1970-е гг. выделились два пласта в художественной культуре — официальный и неофициальный, т. е. поддержанная и поощряемая государством культура и не признанная им. И тот, и другой пласты включали как высокохудожественные образцы, так и слабые произведения. В самиздате ходили не только произведения Бродского и Набокова, но и низкопробные детективы. И наоборот, официальная культура не исчерпывалась только произведениями с ярко выраженной идеологической направленностью. В зоне соприкосновения и пересечения этих двух культур все больше нарастал взаимообмен. Подлинным альтернативным самосознанием советской культуры за рубежом стали западная славистика и советология. Альтернативное литературоведение было представлено именами Аксенова и Бродского, история — Солженицына, Фельштинского, Некрича, Геллера. Важную роль в общественной и духовной жизни с середины 1950-х неожиданно стала играть поэзия. Поэтические чтения впервые стали собирать толпы молодежи. Правозащитница Л. Алексеева напишет: «Увлечение поэзией стало знаменем времени. Стихами болели тогда люди, ни прежде, ни позже поэзией и вообще литературой особенно не интересовавшиеся. По всей Москве в учреждениях и конторах машинки были загружены до предела: все, кто мог, перепечатывал для себя и для друзей — стихи, стихи, стихи. Создалась молодежная среда, паролем которой было знание стихов Пастернака, Мандельштама, Гумилева. В 1958 году в Москве был торжественно открыт памятник Владимиру Маяковскому. После завершения официальной церемонии открытия, на котором выступали запланированные поэты, стали читать стихи желающие из публики, в основном молодежь. Участники той памятной встречи стали собираться у памятника регулярно, пока чтения не были запрещены. Запрет действовал какое-то время, но потом чтения возобновились. Встречи у памятника Маяковского в течение 1958–1961 годов все более приобрели политическую окраску». Среди молодых поэтов — творцов «альтернативных миров», меняющих наши представления о мироздании, возвышалась фигура Иосифа Бродского. В массовом сознании это был некий мифологизированный образ: бог, культурный герой, персонаж окололитературных сплетен и слухов. И как поэт, и как человек Бродский — плод интеллигентского мифотворчества. Все споры вращались не вокруг Бродского-поэта, а вокруг Бродского-мифа. Но сам он всегда ненавидел тех, кто стремился слепить из его жизни героический миф. Этот «шестидесятник» Серебряного века был активным проповедником частной жизни. Он и свою Нобелевскую лекцию начал с этого: «Для человека частного и частность эту всю жизнь какой-либо общественной роли предпочитавшего…». Каждый большой поэт стремится преодолеть традицию, преступая законы времени и пространства. Это преодоление традиции, прежде всего, ощущается в форме — новое в ритмах, размерах, рифме, метафорах. Но преодолеть привычное в поэзии — это не только обрести свой голос, но и найти самого себя как творца. У Бродского высочайший уровень владения словом, но поэт претендует и на то, чтобы слово владело им. В своей Нобелевской лекции он говорит: «Испытав это ускорение единожды, человек уже не в состоянии отказаться от этого опыта, он впадает в зависимость от этого процесса, как впадают в зависимость от наркотиков или алкоголя. Человек, находящийся в подобной зависимости от языка, я полагаю, и называется поэтом». Поэзия Бродского — это попытка исследовать средствами языка различные варианты жизни, это пребывание в параллельных мирах, выстраивание альтернативы. Ему выпал путь канонизации и адаптации художественно-изобразительных открытий первой половины XX столетия. Но на этой основе он творил собственный мир с его смысловой изощренностью, множеством поворотов мысли, игрой языка и словесных образов. Бродский создавал мир по образу и подобию своему. Чтобы проникнуть в него, надо попытаться отождествить себя с поэтом. В его Вселенной мы ищем смысл жизни. «В чем поэт может участвовать, — говорил Бродский, — так это в сообщении людям иного плана восприятия мира, плана, непривычного для них»[232]. Поэт сам активно творил собственную биографию, свою жизненную и поэтическую судьбу. Его талант «прорастал» сквозь суровую обыденность, а врожденное мастерство, казалось, было не в его власти, а во власти той стихии образов, ритмов, слов, музыки, которой он дышал. Суд и ссылка Бродского были крупным событием в 1960-е гг. В защиту поэта выступили Корней Чуковский, Самуил Маршак, Анна Ахматова, Константин Паустовский. В Советском Союзе Бродского до второй половины 1980-х практически не публиковали. С его стихами люди знакомились только через самиздат. В глазах властей поэт оставался антисоветчиком и диссидентом. Бродский рос в ту пору, когда высокая трагедия, на которую была столь щедра первая половина XX столетия, казалось бы, сменилась сокрушительным безвыходным абсурдом. Приняв абсурд как данность и точку отсчета, он сумел построить на пустоте огромное поэтическое здание, восстановить непрерывность культуры. На бредовую систему, окружавшую его в юности, он с самого начала реагировал наиболее достойным образом, а именно — великолепным презрением. Он твердо знал, что империя культуры и языка есть нечто несравненно более могущественное, да и более требовательное, чем любые исторические империи. Поэтому он оказался несовместимым с той империей, в которой ему пришлось родиться. Это кончилось изгнанием — что, возможно, не менее трудно для поэта, чем физическая гибель, но всегда предпочтительнее для его читателя. Философ в поэзии и поэт в философии, Бродский говорил с читателем о смысле жизни и смерти, о сути мироздания, о величии и низости человека, и разговор этот строился в расчете на Вечность. Как тут не вспомнить философа Кьеркегора: «Что такое поэт: несчастный человек, носящий в душе тяжкие муки, с устами, так созданными, что крики и стоны, прорываясь через них, звучат как прекрасная музыка». В середине 1950-х гг. ворвался в мир поэзии Андрей Вознесенский. Уже вскоре стало ясно, что это автор, бросающий вызов шаблону, гладкописи, лакировке. Поэт стремился противостоять стандартности, серости, стереотипу мышления. Тем самым он нес свою альтернативу. Вознесенский постоянно прибегал к гиперболе, гротеску, игровому моменту. Чтобы представить современность во всей ее сложности, в ее прямых и обратных причинно-следственных связях, поэт разрывает обычный любительский «снимок», превращает его в «негатив» и тем самым добивается эффекта новизны, необычности всего случившегося на глазах поэта и, следовательно, достоверного по сути своей. Новые стихи Вознесенского рождались на стыке противоположностей: душевных, интонационных, поэтических, временных. Он осознал этот внутренний перелом, чреватый последствиями, неизвестными самому художнику, и все-таки благословляемый им: «Мир пиру твоему, земная благодать, мир праву твоему меня четвертовать». И даже свои стихи Вознесенский подчас читал, как бы ломая слова пополам, — первые слоги почти на крике, в конце — полушепотом. Свой альтернативный мир творил и молодой Евгений Евтушенко. В середине 50-х гг. за ним закрепляется звание наиболее последовательного выразителя умонастроений молодого поколения. Яркое поэтическое дарование, новизна тематики, желание эпатировать слушателей и читателей были замечены сразу же. Его творчество получило широкое признание и вместе с тем постоянно вызывало дискуссии и полемику. Евтушенко смело брался за решение сложных и острых проблем своего времени в тот момент, когда о них наше общество только-только начинало задумываться. Поэт ощущал и выражал носящиеся в воздухе перемены, нередко поражая четкой выявленностью своих симпатий и антипатий. Читатель постоянно слышал индивидуальную интонацию автора, его искренность и напористость, ощущал активность позиции. Полемический вызов, который Евтушенко уже в начальный период своей поэтической деятельности бросал идеологическим и пропагандистским постулатам сталинизма, тревожил официальную критику и власти. Яростное неприятие «охранителей» встретила его «Автобиография», напечатанная во французском еженедельнике «Экспресс» в 1963 г. Участники проходившего в то время пленума правления Союза писателей хором обвиняли молодого поэта в идейном ренегатстве, в клевете на советский строй и советскую литературу. Широко известны были его акции в поддержку преследуемых талантов, в защиту достоинства литературы, свободы творчества, прав человека. Многочисленные телеграммы и письма протеста против суда над Синявским и Даниэлем, травли Солженицына, советской оккупации Чехословакии, правозащитные акции заступничества за репрессированных диссидентов — генерала П. Григоренко, писателей А. Марченко, Н. Горбаневскую, З. Крахмальникову, Ф. Светова, поддержка Э. Неизвестного, И. Бродского, В. Войновича. Во многом именно это имели в виду председатели КГБ В. Семичастный, заявивший, что Евтушенко «опаснее десятка диссидентов», и Ю. Андропов, сигнализировавший в Политбюро ЦК КПСС об антисоветском поведении поэта. Его «Бабий Яр» (1961), «Наследники Сталина» (1962), «Танки идут по Праге» (1968), «Афганский муравей» (1983) — вершинные явления гражданской лирики Евтушенко. Стихотворение «Наследники Сталина» не только закономерно венчало «антикультовские» раздумья молодого Евтушенко, но и перебрасывали мостик в середину 1980-х, которыми датированы стихи, знаменующие последний и окончательный расчет со сталинистским прошлым: «Похороны Сталина», «Дочь комдива», «Еще не поставленные памятники», «Вдова Бухарина». Воссоздавая обобщенный портрет молодого современника, Евтушенко творил собственный портрет, вбирающий духовные реалии как общественной, так и литературной жизни. Ключевые полярные понятия неправды и правды — времени, судьбы, искусства — становились при этом опорами гражданской позиции поэта как позиции социально активного действия. Приход в литературу Беллы Ахмадулиной, Роберта Рождественского, Андрея Вознесенского, Евгения Евтушенко позволил критике взглянуть на них, как на единое поколение, увидеть общность их первоначальных идейно-художественных задач, выявить сильные и слабые стороны их позиции. Они вряд ли были антисоветскими поэтами. Евтушенко вспоминает, что, когда в начале 1950-х гг. в студенческой компании кто-то сказал: «Революция сдохла, и труп ее смердит», — молоденькая Ахмадулина с негодованием вскричала: «Как тебе не стыдно! Революция не умерла, Революция больна. Революции надо помочь». Тот же Евтушенко признавался, что, даже уже возненавидев Сталина, все еще продолжал идеализировать Ленина, который оставался для него кумиром вплоть на перестройки[233]. Но эти молодые поэты формировали новый, альтернативный советской действительности культурный мир, творили новые ценности. В начале «оттепели» советские вожди провозгласили лозунг «возврата к ленинским нормам», что подразумевало оживление общественной и духовной жизни, большую открытость другим странам и культурам, умеренное допущение экспериментов в искусстве, дозированную публикацию сведений о сталинском режиме — в той мере, в какой они не подрывали легитимности советского строя в целом. Образ коммунистического будущего в пропаганде был модернизирован. Достижение коммунизма отныне описывалось не как оплаченная миллионами жизней победа светлых сил над темными, но как гармоничное, мирное сосуществование разных культур и улучшение человека. Расширившиеся контакты с другими культурами порождали стремление описать иную реальность, с принципиально иными практиками повседневного существования. У писателей появилась возможность предлагать к печати романы об обществе будущего, в котором будет преодолено отчуждение между людьми и возникнут новые, невиданные технические и социальные перспективы. Первым стал роман Ивана Ефремова «Туманность Андромеды», открывший новую эпоху в развитии советской фантастики[234]. В 1957 г. в литературу пришли братья Аркадий и Борис Стругацкие, с именем которых в советской литературе связано «альтернативное социальное проектирование». Поклонники назвали их «братьями по разуму». Вслед за Ефремовым Стругацкие открывают будущее как пространство персонального воображения. По воспоминаниям Бориса Стругацкого: «Это время — конец 50-х — начало 60-х годов — было замечательно тем, что громадный слой общества обнаружил Будущее». Но восхищение прекрасным миром грядущей коммунистической эпохи, который был описан в романе «Туманность Андромеды», вскоре сменилось реакцией отторжения у тех читателей, которые поневоле сопоставляли образы Ефремова с реалиями хрущевской «оттепели» и коммунально-индустриального быта. Обыденный разум подсказывал советским людям, что идеал коммунистического общества в ближайшие десятилетия вряд ли будет воплощен. Иначе говоря, то, о чем они прочитали в «Туманности Андромеды», они никак не увидят. Зародившийся скептицизм, подкрепленный началом политического застоя, послужил почвой для читательского интереса к тем произведениям в жанре фантастики, где по сути дела развенчивалась авторская позиция Ефремова. По мере издания книг братьев Стругацких их стремление к творческому соперничеству с произведениями Ефремова становилось все более отчетливым. В романах Стругацких разворачивалась будничная «серия битв за человека» и самое главное из этих сражений — «битва с мещанством». В первую очередь, атаке Стругацких подверглась сама идея неизбежного коммунистического развития Земли. Сцены «тотальной мобилизации» — отправки мужчин в космос, которые улетали «кто на Венеру, кто на Марс, а некоторые, с совсем уже отрешенными лицами, собирались к другим звездам и даже в центр Галактики» в романе «Понедельник начинается в субботу», вызывали аллюзии с «Туманностью Андромеды» и воспринимались как пародия на эстетику подвига во имя человечества, которая присутствовала в произведениях Ефремова. С начала 1960-х гг. Стругацкие уже не считали нужным скрывать свой пессимизм. Вспомним подслушанный героем «Улитки на склоне» Перецом диалог машин-игрушек, проникнутый неверием в человека, в его способность самосовершенствоваться в эволюционном развитии, которое беспрерывно устремляет его к нравственному и физическому вырождению. В окружении других машин машина-Астролог выносит людям свой беспощадный приговор: «Если они для вас и они мешают вам действовать в соответствии с законами вашей природы, они должны быть устранены, как устраняется любая помеха. Если вы для них, но вас не удовлетворяет такое положение вещей, они также должны быть устранены, как устраняется всякий источник неудовлетворительного положения вещей». В романе «Улитка на склоне» (1965) обозначилась корневая суть творчества братьев Стругацких: глубочайшее разочарование в самом человеке, не желающем измениться внутренне, преодолеть на пути к лучшему будущему, прежде всего, себя. В «Сказке о Тройке» (1968 — сокращенный переработанный вариант; 1989 — первоначальный вариант) юмор уступает место жесткой сатире на бюрократический «казарменный социализм». Публикация повести имела серьезные последствия. Иркутский журнал «Ангара», где увидела свет повесть, перестал существовать, а сама «Сказка о Тройке» долгие годы была доступна лишь в самиздате. Подобная участь ожидала и уже упоминаемую повесть «Улитка на склоне». Стругацкие пишут повести «Обитаемый остров» (1969), «Малыш» (1971), «Парень из преисподней» (1974). Цензура становится все более жесткой. При подготовке «Обитаемого острова» к публикации в первом собрании сочинений в 1991 г. авторам пришлось восстановить более 900 изменений, внесенных в текст под давлением идеологического контроля. В 1970-е гг. у них практически не выходят книжные издания. Повесть «Пикник на обочине» (1972) после первой журнальной публикации восемь лет по различным надуманным причинам не издавалась и лишь в 1980 гг. вышла в сборнике «Неназначенные встречи» в изуродованном виде. Тема Зоны — территории, на которой после посещения инопланетян происходят странные явления, и сталкеров — смельчаков, которые тайком проникают в эту Зону, получила развитие в фильме Андрея Тарковского «Сталкер», снятого в 1979 г. по сценарию Стругацких. Около половины работ, написанных «братьями по разуму» в 1960-е гг., входят в тесно связанные циклы об истории будущего. Несколько основных персонажей появляются снова и снова. Основные предпосылки ранних циклов об истории будущего остаются теми же: некий интернациональный мировой коммунизм воцарился на Земле, звезды и планеты в нашей галактике, наряду и с находящимися за ее пределами активно исследуются и колонизуются. Ключевая черта, объединяющая все романы братьев Стругацких о будущем, — это идея «прогрессорства». «Прогрессоры» — земные миссионеры, вооруженные земной мудростью и технологиями своего времени и пытающиеся помочь менее развитым обществам других планет. Все романы, входящие в тесно связанный цикл об истории будущего, рассматривают тему «прогрессорства», и большая их часть по структуре — иносказания: «прогрессорский» сюжет представляет модель, в которой расстояние между более и менее развитыми социально, политически и экологически обществами просто проецируется на межпланетное пространство[235]. Впервые образ «прогрессора» — человека, посланного более развитой цивилизацией в менее развитую для того, чтобы тайно, с помощью политических заговоров и других конспиративных действий, направлять общественные процессы в «правильную сторону» и спасать интеллектуалов и просто людей, попадающих в трудное положение, появляется в романе «Трудно быть богом» (1963). Здесь остро ставится вопрос: можно ли, используя насилие, пусть даже облагороженное высокими помыслами, вывести людей к свободе, заставить их мыслить и говорить на другом языке, оперировать другими, не выношенными традицией понятиями? Можно ли перешагнуть через фазы исторического развития — от средневековья к обществу просвещения? Коммунистическое завтра отдалялось за горизонт. Оказалось, что общество невозможно строить по образцам, что в нем есть некий несущий каркас, который будет сопротивляться тем больше, чем больше оказываемое на него давление. И сегодня новые «процессоры» стремятся привести народы, не ведающие свободы, к общим идеалам развития, но так же, как и «прогрессоры прошлого», они все больше приближаются к осознанию тщетности своих усилий. Более того, война «прогрессоров» против варварства и невежества имеет следствием варваризацию самих «цивилизаторов»: «Румата вдруг поймал себя на мысли о том, что оскорбительные словечки и небрежные жесты получаются у него рефлекторно, что он уже не играет высокородного хама, а в значительной степени стал им. Он представил себя таким на Земле, и ему стало мерзко и стыдно. Почему? Что со мной произошло? Куда исчезло воспитание и взлелеянное с детства уважение и доверие к себе подобным, к человеку, к замечательному существу, называемому «человек»?». Так что же делать? Не вмешиваться? Позволить тиранам угнетать народ, попирать закон? Или все же вмешаться, наказать их, использовав мощь цивилизованного мира? Увы, Стругацкие тоже не нашли «проклятые ответы» на «проклятые вопросы» истории?! Первоначально роман был задуман как оптимистически-авантюрный, но замысел претерпел существенные изменения в 1962 г. — после того как Хрущев устроил публичный скандал на художественной выставке в Манеже и выступил с жесткими идеологическими ультиматумами на своих встречах с деятелями искусства. Б. Стругацкий пишет, что на него и на брата произвело особенно сильное впечатление то, какую активность тогда проявили погромщики от искусства, на время ушедшие в тень после смерти Сталина и XX съезда КПСС. Роман стал, по сути, манифестацией конфликта: «Одно стало нам ясно, как говорится, до боли. Не надо иллюзий. Не надо надежд на светлое будущее. Нами управляют жлобы и враги культуры. Они никогда не будут с нами. Они всегда будут против нас. Они никогда не позволят нам говорить то, что мы считаем правильным, потому что они считают правильным нечто совсем иное. И если для нас коммунизм — это мир свободы и творчества, то для них коммунизм — это общество, где население немедленно и с наслаждением исполняет все предписания партии и правительства». Свое продолжение «прогрессорская» тема получила в откровенно антитоталитарном романе «Обитаемый остров» (1967), который также был сначала задуман как развлекательный и едва ли не пародийный. Но постепенно башни-излучатели, выродки (т. е. интеллигенты на пропагандистском сленге описанного в романе), Боевая Гвардия — все вставало на свои места и находило свои прототипы в советской реальности, оказывалось носителем подтекста. И. Кукулин пишет: «Время «застоя» стало эпохой кризиса позитивных советских проектов будущего. Нараставшее отчуждение от официальной идеологии советского населения и в особенности интеллектуалов, постепенное исчерпание ресурсов экстенсивного и мобилизационного развития, распространение новых практик потребления — все это привело к тому, что выработка проектов будущего практически целиком переместилась в сферу подпольной или неофициальной публицистики, а главными в футурологических обсуждениях стали вопросы о том, сколько еще просуществует Советский Союз и что делать с советской внутри- и внешнеполитической псевдомарксистской доктриной — т. е. можно ли ее трансформировать без революционных потрясений в какую-нибудь другую идеологию, которая позволила бы построить в СССР более открытое и более способное к дальнейшей модернизации общество»[236]. Главная тема творчества Стругацких — тема выбора — стала основной для повести «За миллиард лет до конца света» (1976), герои которой поставлены перед жестокой необходимостью выбирать между возможностью творить под угрозой смерти либо отказаться от своих убеждений ради спокойной жизни. Тогда же был написан роман «Град обреченный», в котором, по словам Михаила Амусина, предпринята попытка «построить динамическую модель идеологизированного сознания, типичного для самых широких слоев нашего общества, проследить его судьбу на фоне меняющейся социальной реальности, исследовать различные фазы его «жизненного цикла», и в частности, драматического перехода думающих людей от позиции фанатичной веры в коммунистические идеалы к условиям идеологического вакуума, характерного для целого поколения». Романы «Жук в муравейнике» (1979) и «Волны гасят ветер» (1985) — подвели окончательный итог развитию утопической темы в творчестве братьев Стругацких. Никакой технический прогресс не принесет счастья человечеству, если основой его не станет Человек Воспитанный, который сможет избавиться от «внутренней обезьяны», — таков вывод многолетнего исследования возможного будущего. Тема воспитания стала ключевой для романа «Отягощенные злом, или Сорок лет спустя» (1988) — многопланового повествования, исследующего предназначение и рост сложности задач Учителя на примере двухтысячелетней истории. Усилившееся давление властей Стругацкие чувствовали тем более остро, что в начале 1970-х сами они подверглись политическим преследованиям: роман «Гадкие лебеди», попавший на Запад в «самиздатской» версии, был опубликован в эмигрантском издательстве «Посев». В конце 1972 г. в результате давления со стороны секретаря Московской организации Союза писателей, генерала КГБ в отставке В. Ильина и боязни быть репрессированными братья Стругацкие вынуждены были передать в «Литературную газету» письмо, в котором отказались от романа и осудили его «гангстерскую» публикацию. Чем дальше Стругацкие уходили от идей социального конструирования, тем более критично вглядывались они в то, что должно было сделаться материалом подобного строительства — «природу человека». Романы «Пикник на обочине», «Сказка о Тройке» наполнены скепсисом. Путь Сталкера в сказочную зону, где исполняются желания, — это дорога самопознания с печальным исходом. Вернуть себя в жизнь он может, только принося в жертву другого человека. Кинорежиссер Тарковский взял идею Стругацких, превратив поход трех людей в зону в путешествие, в конце которого их ждет встреча с Богом. Это словно метафора человеческой жизни, в конце которой каждого ждет рандеву с вечностью. От веры в человека к социальному и историческому пессимизму, от веры в человека к более критичному восприятию темных сторон его натуры, от романтики к реализму — такую эволюция прошли Стругацкие, что отчетливо отразилось в их творчестве. «Порнография духа» — так в свое время оценили литературные критики появление альманаха «Метрополь». Ставя целью борьбу с застоем в условиях застоя, альманах намеренно объединил маститых и начинающих литераторов. Именно в этом единении заключалась главная его «подрывная» сила. Составители альманаха так определили свою цель: «Это будет альманах «отверженной литературы», который издадим здесь». Но, разгромленный властями, он так и не дошел в те годы до отечественного читателя. Первоначальный замысел литературного альманаха относится к 1978 г. и принадлежит Василию Аксенову и Виктору Ерофееву. Эти два писателя пригласили к совместной работе сначала Евгения Попова, затем — Андрея Битова и Фазиля Искандера. Целью этого проекта было издание сборника, в который должны были войти тексты, никогда ранее не публиковавшиеся — в силу того, что были «непроходимы» в советской печати по эстетическим и тематическим критериям. Издание этих произведений, как утверждали авторы альманаха в своих письмах в официальные инстанции, могло бы расширить картину советской литературы того времени[237]. Речь шла о сборнике, неоднородном по составу, который призван был отразить многогранность неофициальной культуры 1970-х гг. Сами авторы принадлежали к разным литературным течениям и поколениям, их отношения с властью также были различными. В сборнике участвовали авторы, в целом признанные официальными инстанциями, хотя и отклонявшиеся от канонов социалистического реализма, — такие, как Андрей Вознесенский, Белла Ахмадулина, Фазиль Искандер. Однако большинство авторов «Метрополя» так или иначе занимали промежуточное положение между официальной советской литературой и неподцензурной. Среди них были писатели, не имевшие возможности опубликовать главные свои произведения и печатавшие только сочинения для детей, — Юз Алешковский и Генрих Сапгир; Владимир Высоцкий, получивший широкое признание читателей и слушателей, много снимавшийся в кино и игравший в театральных спектаклях, но не имевший возможности издать свои стихи; Семен Липкин, публиковавшийся в основном как переводчик; Фридрих Горенштейн, реализовавшийся только как киносценарист, нонконформистски настроенный историк культуры Леонид Баткин; признанный в 1960-е гг. и официальными писательскими кругами, и нонконформистами, но в 1970-е все более оппозиционно настроенный Василий Аксенов. Особую роль в деле «Метрополя» играли Евгений Попов и Виктор Ерофеев. Их исключение из СП вызвало резкую реакцию. Василий Аксенов, Инна Лиснянская и Семен Липкин в знак протеста против их исключения вышли из Союза писателей, а Битова, Вознесенского и Ахмадулину, по уверениям Виктора Ерофеева, удержали от этого шага только уговоры друзей «не обнажать левого фланга литературы». Аксенов, выехавший летом 1980 г. в США для чтения лекций, вскоре после отъезда был лишен советского гражданства. Авторы альманаха сделали попытку продемонстрировать альтернативные направления в русской словесности, вытесненные из печати доминирующей официальной культурой. Для этого они пошли на небывалый шаг: предложили руководству Союза писателей и советским идеологическим инстанциям опубликовать альманах в СССР без предварительной цензуры. Ерофеев, Попов и Аксенов самостоятельно подготовили двенадцать экземпляров альманаха, оговорив, что права на опубликованные тексты и графические работы сохраняются за авторами, и намеревались организовать «вернисаж», чтобы обнародовать свое произведение, которое после этого можно было бы условно считать опубликованным. Они были уверены, что смогут опубликовать в советской печати альманах в его первоначальной, не искаженной цензурой редакции после того, как он будет представлен публично в машинописном виде. Это был настоящий вызов советской идеологической машине. Руководство КПСС и СП считали себя обязанными максимально жестко реагировать на эти действия, свидетельствовавшие о том, что авторы «Метрополя» отказались от привычных для литераторов правил игры. В отличие от многих других авторов неофициальной культуры, участники альманаха действовали открыто и призывали к участию в проекте своих коллег. Писатели полагали, что в культурной политике страны может наступить «оттепель-2» — как в результате политики разрядки середины 1970-х, так и потому, что после ряда громких скандалов с запретами произведений, изгнанием писателей и разгонами художественных выставок, казалось, власти решили дать «задний ход». Было устроено несколько выставок произведений художников андеграунда, в 1976 г. в журнале «Дружба народов» была опубликована повесть Юрия Трифонова «Дом на набережной», где описывались сталинские идеологические кампании. Руководству ЦК КПСС хотелось переложить ответственность за происходящее не на цензуру или КГБ, а на руководство Союза писателей и тем самым не привлекать внимание к цензурным инстанциям — таким образом, как, по-видимому, казалось советским чиновникам, удалось бы избежать скандала, который мог стать международным. Однако организаторами и режиссерами травли авторов и редакторов альманаха были именно ЦК КПСС и руководство КГБ — они-то и определяли политику Союза писателей. 22 января 1979 г. было созвано расширенное заседание секретариата, стенограмму которого мы приводим ниже. В присутствии примерно пятидесяти писателей — членов руководства МО СП — это заседание вынесло идеологический и организационный «приговор»: альманах был признан политической провокацией, направленной на поддержку антисоветской деятельности на Западе, а также попыткой узаконить самиздат. Пятерых составителей убеждали отказаться от задуманного, но они не отступили от своих позиций. Феликс Кузнецов в своем выступлении говорил о «Метрополе»: «Любые попытки оторвать художников от корневых гуманистических традиций русской советской литературы терпят неизбежный провал и конфуз. Так получилось и с организаторами альманаха «Метрополь», пытавшимися под предлогом «заботы» о советской литературе добиться от нас публикации сочинений не только антихудожественных, но и идейно несостоятельных, — в противном же случае вызвать дежурные сетования буржуазных средств массовой информации о мнимом отсутствии «свободы слова» в СССР. Альманах этот, где в обилии представлены литературная безвкусица и беспомощность, серятина и пошлость, с полным единодушием осудили ведущие наши писатели и критики, по заслугам оценившие этот сборник как порнографию духа»[238]. Таким образом, государственный аппарат столкнулся с новыми формами инакомыслия, и советская цензура, использовавшая все еще достаточно архаичные методы работы, оказывалась неспособной к борьбе против новых культурных явлений: их надо было нейтрализовывать более эффективно. Действительно, специфика истории российского государства заключается в том, что оно от автократической формы правления перешло к тоталитаризму, не претерпев тех трансформаций, которым подвергались западные демократии в течение более ста лет и которые в Европе и США сопровождали образование современного (модерного) государства. |
||
|