"Властелин дождя" - читать интересную книгу автора (Нягу Фзнуш)

Табак

Проснувшись поутру в первый день марта, Люш почувствовал, что радость, свежая, бодрящая, так и распирает его. Со сна круглое, еще детское лицо Люша порозовело, и было в нем что-то от того мирного беспорядка, который царил в комнате.

Весело отругав сверчка, распевшегося за печкой, он оделся и вышел па крыльцо. Ветер стих, и снег прекратился, но мороз все лютовал. В небе, нависавшем над самыми акациями, скрытые от глаз галдели галки.

На перилах крыльца стояло решето — видно, мать забыла или Илинка, сестра-близнятка. Опрокинуть его, что ли, на собачью будку, посмотреть, как Кубрик (его окрестил так отец, Василе Попеску, он на флоте служил) испугается, выскочит из будки, станет рвать цепь? Люш огляделся. Бабушка Дидина, по прозвищу Турчанка — а прозвали ее так за привычку пить кофе, перенятую у барыни Вэрэску, которой бабушка прислуживала целых тридцать лет, — мыла ступеньки, предварительно отбивая лед старым секачом.

Лучше начну с Турчанки, подумал Люш, выбрал четыре самых толстокожих ореха, подкрался на цыпочках к двери и разложил их на пороге. Ничего не подозревавшая Турчанка стучала секачом, разбрызгивая ледышки.

Но стоило ей приостановиться отдохнуть, как Люш с силой дернул к себе дверь. Раздалось подряд четыре выстрела— целый залп. Турчанка в испуге прижалась к перилам и задела ведерко с деревянным дном, в которое окунала пучок пакли; ведерко покатилось вниз, перескочило через будку Кубрика.

— Ах ты лоботряс! — завопила Турчанка. — Погоди же, я дурь-то из тебя вышибу! — И, грохоча огромными башмаками, кинулась на Люша.

Люш, смеясь и отбиваясь от ее слабых ударов, отступал к сеням. Но, на беду, вверху, на чердачной лестнице, появился отец — он тащил на спине тюк табаку — и наподдал Люшу коленкой так, что тот отлетел во двор, под самое окно.

— Ты что?! — крикнул отец. — Никак очумел? А ну отвечай!

Сосульки висели, как веретена, острием вниз, и сквозь их прозрачный ряд Люш увидел широкое лицо отца, напрягшиеся под тяжестью плечи, большие с желтыми прожилками глаза — и отпрянул, прижался к стене. Вдруг прибьет, думал Люш, а ведь того и гляди прибьет.

— Отец, — жалобно попросил он, — ты только не по ногам. У нас в субботу вечер. Пусть лучше Турчанка за волосы оттаскает, а ты сам последи, чтобы она меня как следует.

Нет уж, — воспротивилась Турчанка, — пускай отец тебе косточки пересчитает. Уважь-ка его, Василе, ведь он сегодня всю ночь где-то шлялся, бездельник этакий. Снесешь табак, дай ему хорошенько по заду-то.

— Вы ему наподдайте, мама, ведь, коли я возьмусь, ему не поздоровится.

Нет у меня силенок, — пожаловалась Турчанка. — Подержи его, я вот принесу свою палку да разок-другой приласкаю его по спине-то.

— Небось потом раздумаешь, — сказал Люш. — Ты сейчас мне всыпь, пока еще злишься.

— Оно конечно, тебе что, хоть и наподдам я, кости у тебя крепкие, а у меня рука болеть будет.

— Да ты его за ухо оттаскай как следует, — подначивал Василе Попеску.

Турчанка ухватилась за Люшево ухо своими слабыми пальцами, а Василе Попеску двинулся вниз.

Поняв, что отец от него отстал, Люш расхрабрился и крикнул ему вслед:

— Ты бы велел ей укусить меня за нос!

У Турчанки давно уже не было ни единого зуба.

Василе Попеску остановился и поглядел на Люша долгим взглядом. В его больших глазах промелькнули горечь и презрение, и от этого пареньку стало не по себе. Взгляд был жесткий, остекленевший, молчаливое осуждение сочилось из него, как вода из разбитого кувшина, и Люш оробел. Видно, отец здорово огорчился.

— Пап! — крикнул Люш, у него даже голос перехватило от жалости и раскаяния. — Иди сам побей меня.

— Чего ты мелешь? Очень ты мне нужен! — возмутился Василе Попеску.

Я, пап, обманул тебя. Помнишь лошадиные кости, что Турчанка припасла — варить кофе в костяной золе? Я ведь продал их за пять леев Тити Торофляке — он из них коньки собирается сделать.

Утихомирься, не то не миновать тебе трепки.

Турчанка сердито затрясла головой.

— Ускользнул, греховодник! Иди под окно, стряхни с себя блох-то!

— Бло-ох?! — удивился Люш. — Откуда им у меня взяться?!

— Господи, — запричитала Турчанка, подталкивая его. — Небось не святой! Сегодня первое марта, бестолочь, надо встать под окном и трижды крикнуть: «Март — в дом, блохи— вон!», не то летом блохи заедят.

— А сестрица Илинка кричала? Если она кричала, то и я крикну. Позови ее, пускай скажет.

— Фу ты, — досадовала Турчанка, размахивая решетом с орехами. — Видишь эти орехи? Так вот: все их разобью о твою голову, если не послушаешься.

Чтобы от нее отвязаться, Люш встал, попрочнее расставил ноги и трижды крикнул:

— Март — в дом, блохи — вон!

— Вот так, — успокоилась Турчанка, — Стариков надо слушаться, они не зря топтали землю. А теперь бери палку, с которой ночью шатался по деревне, и отправляйся отбивать лед с ячменя, что в конце огорода. А когда покончишь с этим делом, Турчанка сварит тебе кофейку, какой пила госпожа Вэрэску — царство ей небесное! — сладенького, пальчики оближешь!

— Напрасно ты за ее кости богу молишься, она своим кофием только в расход тебя ввела.

— Так я ж пью кофий из нута. Сама его по весне собираю, сама жарю. У, разбойник этакий!

От проклятий старухи Люшу только стало весело, и он отправился во двор. Ветер с вышины надул серые облака. Над кухонной трубой свились голубые ленты дыма. Кубрик, позвякивая цепью, с аппетитом слизывал с завалинки капли крови, что сочилась из тушки овцы, подвешенной на стене. Рядом, на деревянном помосте, высились ладно уложенные тюки табака, которые притащил Василе Попеску.

Люш отправился на веранду, где в углу стояла его палка с набалдашником. В соседней комнате Илинка просеивала муку; при звуке его шагов она высунула в приоткрытую дверь голову и сказала с завистью:

— В Рымник едешь, чертяка.

— Врешь ты все, — огрызнулся Люш, глядя на ее продолговатое лицо, испачканное мукой. — Врешь, потому что дура! — говорил он, размахивая палкой, будто хотел отвязаться от чертополоха.

Обругал ее, а сам все ждал — вот-вот она повторит, что он едет. Однако Илинка поняла, куда клонит братец, спрятала голову, и теперь только слышно было, как сито все быстрее ходит в ее руках. Из-за этой вредины Люш даже губы искусал от злости.

Несмотря на свои семнадцать лет, оба они, и брат и сестра, каждый день тщательно готовили друг другу множество подвохов. Чаще побеждала Илинка, потому что мать, от которой она унаследовала немного капризную мечтательность, всегда поддерживала и защищала дочь. Илинка была вылитая Катерина в молодости. Бывало, встанет Катерина поутру, поглядит на Илинку, и такое у нее чувство, будто живет она сразу дважды: сорокалетней женщиной, постаревшей и печальной, потому что так безжалостно обошлось с ней время, и черноглазой тоненькой девочкой с твердо очерченными темными губами, опьяненной своей молодостью, летящей по жизни с беззаботной легкостью ветра.

Василе Попеску считал, что это из-за Катерины Люш и Илинка постоянно не ладили. Когда они были детьми, Люш донимал сестру тем, что пугал по ночам. Он вставлял в свои редкие зубы спички, заворачивался в простыню, а в руках держал блюдце с зажженной цуйкой — цуйка горела зеленым пламенем, а Люш, переступив порог, опрокидывал стул. Илинка просыпалась, вскрикивала и забивалась под одеяло: фосфорные головки спичек над зелеными парами цуйки казались ей огненными клыками, они тянулись к ней, чтобы ее растерзать. Тут Люш убегал в свою комнату, сбрасывал простыню и, вернувшись уже в рубахе, делал вид, что очень удивлен, почему она кричит во сне…

Илинка держала сито обеими руками, трясла его и пела песенку про Рымник. Эта песенка так разозлила Люша, что он решил: вот вцеплюсь ей в косы и не отпущу, пока не выпытаю все про поездку в Рымник. Он оглянулся, удостоверился, что поблизости нет матери, но заметил во дворе Иордаке Нелерсы его дочь Марию и тут же позабыл про сестрицу. Василе Попеску стоял у входа на чердак, крутил в руке ремень, на котором перетаскивал тюки табака, и с удивлением наблюдал, как Люш перепрыгнул через пса и направился к скирдам соломы, и палка у него наготове, точно вот-вот собирается пустить ее в ход. Видно, хорек высунул нос из мякины, а парень его заприметил. «Эй, дурачина, палку-то бросай издали», — хотелось ему крикнуть, но он раздумал, разорвал ладонью паутину и пошел на чердак.

От двора Иордаке Нелерсы их отделяла низкая изгородь, и, чтобы сосед не бранился — зачем он пялит глаза на его владения, Люш забрался в скирду, там была пещерка, потому что часть соломы уже вынули для скота. Согнувшись в три погибели, вдыхая горьковатый запах старой соломы и мышей, он улыбался и наблюдал за Марией. В красной шерстяной шапочке, натянутой на уши, она бежала по двору, чтобы выбросить мусор и набрать воды из колодца. В нескольких шагах от него на содранной с бревна коре сидела на часах толстая кошка, уставившись куда-то остекленевшими глазами. Люш дважды пискнул по-мышиному, чтобы посмотреть, как у нее дыбом встанет шерсть и напрягутся лапки. А Мария шла спокойно, не подозревая, что за ней наблюдают. Про себя он посмеялся при мысли, что вечером станет ее передразнивать: покажет, как она в сердцах била о край ямы совком, потому что от совка не отставали картофельные очистки. Марии не было дома целых три дня. И все три дня Люш был сам не свой от тоски и сомнений: вдруг она снова отправилась к двоюродной сестре в Лаковиште, ведь та уже не раз звала ее, хотела познакомить с парнями. А сегодня ночью — было полдвенадцатого, и этот безобразник сверчок, разнежась в тепле, снова завел свою песню — что-то подсказало ему: Мария вернулась, она дома, в своей комнате. Он встал и тихонько свистнул в окно. Она вышла, крадучись, как привидение, чтобы отец не заметил.

На ней был один тонкий свитер, и она дрожала от холода и не хотела говорить, куда ездила. Он обнял ее, и, когда, целуя, прикусил ей губу, она вскрикнула. Ее волосы, тело, даже ее дыхание — все отдавало шелковицей, и в этот момент Люш понял: никуда она не ездила, просто забралась в дупло шелковичного дерева и наблюдала за ним — станет он искать ее или отправится к другим девушкам?

«А я знаю, где ты была, Мария».

«Где?»

«В дупле. На шелковице. Меня испытывала».

Мария рассмеялась, торопливо поцеловала его в губы и убежала домой. И тут же наверху, в комнате Иордаке Нелерсы, зажегся свет: наверно, проснулся от их шепота, закурил цигарку…

Вдруг Люш явственно услышал шаги. Кто-то подошел к его убежищу, чуть не на живот ему поставил корзину и теперь быстро сгребал в нее солому, засыпая Люша половой. Золотистая пыль стояла столбом, от нее захотелось кашлять.

— Жуй медленно, — послышался голос отца, — не заглатывай.

И тогда, оторвав свой живот от полной корзины, Люш предстал перед Василе Попеску. Толстые губы Люша бессознательно шевелились, будто он и вправду жевал что-то, а не пытался сплюнуть пыль.

— Стало быть, вот чем ты угощаешься! — сказал Василе Попеску.

— Чем? — растерянно произнес Люш.

Василе Попеску не ответил. Перешагнул через кору, где устроила свою засаду кошка, и оказался в соломенной пещере, рядом с Люшем. Отец был высокий — головой задевал за стреху, ему пришлось ползти на карачках, чтобы не засорить глаза. Полз и сердился, потому что решил: сын не иначе как отыскал айву, что с прошлого года хранилась в соломе, не зря ведь он так торопился, даже перепрыгнул через собаку, значит, открыл тайну.

Люш отодвинулся в сторонку и с интересом ждал. А во дворе у соседа Нелерсы Мария, отыскав полоску прочного льда, расставила руки и весело по нему катилась, юбка прилипла к ногам, и были видны красные от холода коленки.

Нет, айва не тронута, так и лежит в тайнике у столба, вокруг которого сложена скирда. Василе Попеску проделал колею в мякине, рыхлой и теплой, как опилки, только что вышедшие из-под пилы, стал вынимать ее. Так заманчиво выглядели эти большие золотистые плоды, что Люш улыбнулся. Их запах смешался с запахом пшеницы, затерявшейся в полове, мгновенно разлился в морозном воздухе, и от этого закружилась голова.

— Складывай а-йву в корзину, — приказал Василе Попеску. — И ешь. Небось для вас хранил-то.

— Папа, — в голосе Люша звенело счастье, — ты самый лучший отец на всей земле. Ей-богу!

Они шли к кухне, держа в руках корзину. Если Илинка скажет, что я и в самом деле еду в Рымник, отдам ей свою порцию, решил Люш. Отца спросить он не решился. Обычно Василе Попеску говорил мало и не слишком любил шумное веселье. Люш, узнав, что действительно едет, может, и не удержался бы — запрыгал на одной ножке, закричал бы от радости, а Василе Попеску это явно не понравится, и он, пожалуй, еще отменит свое решение.

Люшу хотелось поехать в Рымник, потому что от приятеля своей сестры — от Тити Торофляке — он слышал, будто появились такие зажигалки, которые, если на них нажмешь, играют четыре песни подряд. Да он сто леев растранжирит и купит целых три штуки. А вечером они встретятся с Марией, он потихоньку нажмет на колесики, и Мария так и обомлеет, когда услышит из его кармана музыку.

Но Илинка не желала с ним разговаривать. Муку она уже просеяла и теперь, стоя на коленях у края стола, заквашивала тесто. В кухне было только одно оконце, и, когда входишь со двора, она кажется полутемной.

.— Обозвал меня дурой, так не приставай. И то сказать, дурак из дураков тот, кто с дураками водится. Уходи, оставь меня в покое. Если не уйдешь, позову маму.

— Тише ты, — сказал он, понижая голос. — Так вот: если узнаю, что ты меня обманула с Рымником, я твоему Тити Торофляке ноги переломаю. В эту субботу на балу стенку будешь подпирать, а твой Тити на больничной койке лежать будет.

— Да ну его!

— Ла-адно! Попроси Турчанку заговорить его от робости.

Он приблизился к ней еще на два шага и продолжил угрожающе:

— А еще попроси тебя заговорить.

Илинка не успела остеречься — Люш вцепился ей в косы н встряхнул ее как мешок. Илинка закричала. На крик вбежала Катерина, только что вернувшаяся из деревни. Катерина и спрашивать не стала, кто виноват, — схватила мутовку и съездила Люша по заду.

— Ах ты, бессовестный, лоботряс проклятый. Отец, бедняга, надрывается, перетаскивает табак с чердака, чтобы тебе поехать в Рымник, а ты ходишь задираешься. Вот тебе! — И она влепила ему еще раз.

Илинка смеялась сквозь слезы, а Люш, скривившись от боли, одной рукой пытался схватить мутовку, а другой ощупью искал дверную щеколду.

— Бери заступ, отправляйся к кукурузному амбару, там винный бочонок зарыт, надо его вытащить.

А коли его вытащу, кто будет пить-то? — спросил Люш уже со двора.

— Ты чего там, Люш? — крикнул Василе Попеску с крыльца.

— Это мать. Мол, винный бочонок откапывать надо.

Катерина вышла на порог, и Люш отбежал шагов на пять.

— Пускай откопает, — сказала Катерина, — ты Дану в лицей бутыль свезешь. — И повернулась к Люшу. — Да поторапливайся, когда тебе говорят!

— Вас послушать — мне на шесть частей разорваться надо, — слабо сопротивлялся Люш, направляясь к сараю. — Турчанка меня посылает сбивать лед с ячменя, ты — бочонок откапывать…

— Ай-яй-яй, — притворно пожалела его Катерина. — Тяжело же тебе приходится, сыночек!

Тяжело не тяжело, главное, что в Рымник еду! — весело подумал Люш уже в сарае, взбираясь на бочонок; чтобы вырыть его, надо было подцепить заступом крышку. На стене висели три заячьи шкурки. Люш сильно дернул шкурки за хвосты, вырвал их и букетом разложил на сундуке с кукурузой, украшенном двумя целующимися голубками. Шкурки были для Илинки — подбить кожушок.

Между тем пошел снег. Снежинки летели мелкие, редкие, Люш остановился около сваленных табачных кип, закинул заступ на плечи, покачивает его, как коромысло, и смотрит на Турчанку — та скоблит котелок, хочет варить мамалыгу. Люш оглянулся — поблизости нет никого, кроме Кубрика — он лежит в будке, положив голову на порог.

— Турчанка, а Турчанка, — обращается Люш к бабушке, упиваясь собственными словами. — Ответь честно: кто посадил этот табак, кто его собрал, развесил сушиться на солнышке? Кто его связал в тюки?

— Известно кто.

— Предположим, что неизвестно.

— Ты, — ответила Турчанка. — Только ведь и другие не сидели сложа руки. Они в кооперативе — ты на нашем участке.

— Так знай, Турчанка, — продолжал Люш, — сегодня я впервые получу заработанные деньги и куплю тебе кашемировый платок.

— Дай тебе бог здоровья, батюшка! Я спрячу его в сундук и накажу, чтоб меня в нем похоронили. А на том свете всем стану его показывать: деду твоему, Петраке Рарице, и твоему дяде, Замфиру, — глядите, мол, это мне от внучка, от Люша то есть! Нет больше моей моченьки, Люш, батюшка, о последнем часе молю! — запричитала Турчанка, и Люша кинуло в дрожь от ее голоса.

Впервые он увидел, какая она старая и немощная. За эту зиму — что еще держится, хоть и на волоске, — Турчанка растаяла, стала маленькая, будто сжалась, чтобы защититься от холода, все глубже в нее проникавшего.

— Ой не могу, сил моих больше нету, — продолжала старуха, — пора бы пречистой деве взять меня на покой из этого мира.

От ее жалостных слов радость Люша как-то привяла.

— Не проси смерти, Турчанка, — сказал он. — Я хочу, чтобы ты погуляла на моей свадьбе.

— Коли будет на то божья воля, я и мальчиков твоих покачаю на коленях.

— Обязательно, — подтвердил Люш с такой убежденностью, словно и жизнь, и смерть были у него в подчинении.

— Люш! — грозно крикнула Катерина, барабаня в окно.

— Уже готово, — ответил Люш. — Мойте бутыль для Дана. Хорошенько мойте, горячей водой.

Прежде чем откопать бочонок, Люш снял пиджак, чтобы не мешался, бросил его на перевернутый на мостках у амбара желоб и воткнул заступ в промерзшую под зимними ветрами землю. Было до того холодно, что острые звездочки снежинок не кружились в воздухе, а сыпались на землю, словно кто-то кидал сверху пригоршни соли, — ощерилась на прощанье зима-старуха. Люш — большой работяга — при каждом ударе заступа вонзал зубы в нижнюю губу с такой силой, что кровавая полоска сохранялась на ней не один день. Он воображал, будто расправляется со своими врагами из Лаковиште, теми парнями, с которыми Мария знакомилась у двоюродной сестры.

— Вот тебе! Не лезь в чужие дела! — Если бы они и на самом деле лежали в яме, он по меньшей мере дважды заехал бы им по спине. — Хочешь еще? — спрашивал он, поднимая заступ. — Вот тебе! Со мной шутки плохи, я из тебя котлету сделаю!

Бочка была пивная, вместительностью пятьдесят литров, толстой дубовой клепки, с прочными железными обручами. В ней доверху муста — виноградного сусла. Люш отбросил землю, снял прогнившую, заплесневелую солому, которой прошлый год ее обернули, потом стал на колени и попытался ее толкнуть.

Спина у него прямо хрястнула, и он решил взять заступ, чтобы зарыть яму, из которой, точно пена, валил пар, но вдруг с удивлением заметил, что бочка сама собой покатилась по двору прямиком к кухне. Бочка катилась, тяжело перепрыгивала через обломки кирпича, сплющивала смерзшийся навоз и наконец, ударившись о колоду, на которой рубили дрова и резали птицу, покатилась назад. Остановилась у плетня, медленно повернулась в ямке и снова — кубарем — к воротам, куда как раз въезжал присланный за табаком грузовик. Шофер по имени Джордже, двадцатилетний парень в комбинезоне танкиста со множеством накладных карманов, ничего не понимая, притормозил и загудел. Бочка ударилась о передний бампер грузовика и покатилась назад. Казалось, в ней спрятался ребенок, он сучит ножками — вот она и катается по двору.

— Папа! Турчанка! Идите сюда! Глядите, какое чудо! — кричал Люш. — Да маму с Илинкой позовите. Ну и сволочь! — яростно выругался он, позабыв, что рядом родители. — Будто черти в нее набились!

— Это что ж, она сама катится? — удивился Джордже.

Сама, — ответил Люш. — И в ней вино — слышишь?

Турчанка с Катериной перекрестились. А Илинка стоит в тоненьком платьице, руки перепачканы в тесте, глядит и смеется. Ничего подобного в жизни не видела. Она быстро кидает под бочку пригоршню орехов. Орехи с треском раскалываются. Люш собирает ядрышки, просит Илинку бросить еще. Высокий, худой, в черных, коротко подстриженных волосах быстро тают снежинки, он в одурении вертится у бочки, подпрыгивает, как Кубрик, машет руками, словно пьяный, которому взбрело в голову потанцевать.

— Осторожней, ноги отдавит!

— Останови ее, дядя Василе, — говорит Джордже, — ведь, если выкатится на улицу, да к «Продтоварам», сама остановится и разольется по бутылкам.

— Да, надо остановить — пора и за погрузку.

К огорчению Люша, Василе Попеску ставит бочку у стены, взбирается на нее, с помощью сверла вынимает деревянную пробку. Из отверстия с бульканьем поднимается мутная волна и стекает по грязной клепке, пятная снег.

— Ведро! — испуганно кричит Люш. — Скорее, не то все убежит!

— Погодите, — остановил Василе Попеску женщин. — Оно так и должно течь. Подпущу туда воздуха — оно утихомирится. И никакого чуда нет в том, что так бочка катилась, — просто в вине не было воздуха, оно бурлило и билось в стенки.

Катерина принесла шланг и наполнила оплетенную бутыль для младшего сына, Дана. Все ринулись к ней с кувшинами и кружками — чертовски сладкий, должно быть, вышел муст, — все, кроме Василе Попеску, который закидывал тюки с табаком на грузовик. Василе двигался медленно, молча — не к добру было это тягостное молчание. Люш, боясь рассердить его именно сейчас — ведь он сам же мог испортить все, что с таким трудом складывал целый день, — выпил муст залпом, только несколько капель упали на свитер, и залез в грузовик — принимать из отцовых рук тюки табака.

Между тем на пороге кухни показался Джордже, он стоял, опершись на дверь, облизывал губы, растрескавшиеся от мороза, и норовил улучить момент, когда Мария, дочка Иордаке Нелерсы, выйдет развешивать белье на проволоке, что тянется до самого навеса, — тут-то он и поднесет ей кувшин вина.

Если он только посмеет, подумал Люш, мысленно проклиная короткую цепь Кубрика, я пропал: вцеплюсь ему в глотку и — прощай Рымник!

Но беда пришла с нежданной стороны: Илинка отправилась в сарай за кукурузной мукой, увидела три хвоста, оторванных от дымчатых шкурок, и прибежала с ними к Василе Попеску.

— Ты только посмотри, — кричала она, заливаясь слезами, — посмотри, как он изуродовал шкурки, из которых ты обещал мне сделать воротничок и подкладку для кожушка! И все на мою горемычную головушку! Да он, того и гляди, сгребет все мои вещи и сожжет их. Хоть бы ты замолвил за меня словечко, коли ты не враг мне!

— Это ты мне врагиня! — набросился на нее Люш. — Хвосты-то, может, мыши обгрызли. Так чего же она меня виноватит, будто я их вырвал!

Ты!.. Ты! — кричала Илинка. — Ты один ходил сегодня в сарай. Доведешь меня, я из-за тебя убегу куда глаза глядят.

— А ты тоже помолчи, — сказал Василе Попеску. — Небось заячьи хвосты — не овечьи.

— Вот именно, — подхватил Люш. — Как-нибудь возьму у тебя ружье и настреляю ей десять зайцев, пускай обдирает их, пока не сдерет кожу себе с пальцев. Тоже мне сокровище— заячий хвост.

В сердцах Илинка бросила ему в физиономию остатки заячьих хвостов.

— Я бы на ее месте тебя камнем, — сказал Василе Попеску и, ухватившись за задний борт, поднял его.

Люш, потупясь, молчал…

— Тебе так холодно будет, — сказал Василе Попеску. — Крикни, чтобы принесли большую шубу.

— Не нужна она мне. Я тепло одет.

Лучше дрожать от холода, чем кутаться в шубу, пропахшую конским потом.

— Дело твое. Тебе дрожать-то… Давай, Джордже, залезай, и поехали.

Под лай Кубрика машина выехала со двора и обогнула колодец. Из-под ее брезентового верха сквозь снег Люш смотрел на постепенно удаляющийся дом. Дом стоял на околице, над обрывом, открытый всем ветрам. Стена, обращенная к полю, была черная, и на ней хорошо было видно, как мечутся в беспорядочном танце снежинки. Конек на крыше — шар из зеркальных осколков, его Василе Попеску принес в ранце с войны — напоминал сейчас свистульку, глиняную, с блестящей поливой, в детстве Люш капал в нее воду и свистел. Летом под ним повешу клетку с чечетками, решил Люш. Брат Дан, когда приезжал домой на зимние каникулы, сказал, что в Рымнике, на задах рынка, три раза в неделю специально торгуют птицами: голубей, чечеток, попугаев, пчелоедов продают. Люш собирался, получив деньги за табак, отправиться с Даном на рынок и купить парочку чечеток. Отдам Илинке, ведь дружок ее, Тити Торофляке, умеет плести из ивняка клетки и корзинки— только, не дай бог, накормит их чем не надо!..

Вдруг он замечает, что машина сворачивает с автострады и мчится по дороге к болоту. Что за черт! — недоумевает Люш, глядя на поле, утопающее в снегу. Горизонт смазанной полосой тянется за ним метров на сто. Но они-то знают, что делают. Может, так путь короче, успокаивает себя Люш и прислоняется спиной к табачным тюкам. Леденящий ветер свищет сквозь разорванный брезент.

— Распроклятая зима, — ворчит Люш, — держится вот уже пять месяцев, черт ее дери, и конца не видно. — Он вырывает из табачного тюка листок, золотистый, как пиво, растирает его на ладони и кладет труху в карман. Люш не курит, но Мария сказала: когда табачные крошки застрянут в подкладке, пиджак пахнет мужчиной.

Громко заскрежетал тормоз (вот осел этот Джордже, из него и конюх бы не получился, не то что водитель!), Люша отбросило назад, какой-то тюк покатился по ногам. Не успел Люш отбросить его в сторону, как Василе Попеску открыл борт, впрыгнул в кузов, навалил тюки на спину и скинул их в овраг, окаймленный кустами смородины.

Люш, оцепенев, глядел на отца.

— Вставай и помоги мне, — сказал Василе Попеску, — все выгружать будем, наш табак больной, его нужно сжечь. Давай, — продолжал он, поймав растерянный взгляд Люша, — я дома тебе не мог сказать — женщины бы завопили. А ты теперь уже взрослый мужчина, должен понимать. Государство нам как-нибудь возместит убытки. Это бывает, тут никто не виноват, я потом скажу маме, Турчанке и Илинке…

Он говорил, а сам бросал тюки, один за другим, и Джордже в черном комбинезоне танкиста подталкивал ботинком в овраг развязавшиеся связки табака. Люш взял было тюк, но руки не слушались его, руки безжизненно повисли вдоль тела. Беззвучно шевеля вспухшими губами, он спустился или, вернее, скатился с грузовика, сделал несколько шагов и застыл на другой стороне оврага. Теперь сНег падал густой, хлопьями, ему вдруг показалось, будто в воздухе над полем носятся белые мышата, — и он отряхнулся. Где-то на озере заступом разбивали лед, звук был резкий, пугающий.

Внизу, на дне оврага, Василе Попеску зажег спичку и сунул ее в кучу сухого табака. Волна тяжелого сизого дыма взвилась вверх и рассыпалась, поползла по кустам смородины. Искорки плясали по табачной горке, гасли и загорались вновь. Казалось, лисята высовываются из ямы и лижут воздух.

— Эти деньги… — начал было Люш.

— Хотел прокутить сегодня на балу? — криво усмехнулся Джордже.

— Нет, я дома скажу, что деньги получу позже…

И сам удивился своим словам, потому что хотел сказать совсем другое. Он хотел сказать, что было у него много планов, как их истратить, а вот получилось совсем по-другому.

Василе Попеску согласился, кивнул, и Люш, отойдя от края оврага, снова глянул на огонь. Турчанка как-то сказала ему, что у детей дурные поступки отпечатываются в глазах— в те поры очень уж он любил слизывать с горшков сметану и потому, пробираясь в погреб, крепко зажмуривал глаза, а если случались поблизости Кубрик или кошка, запирал их на день в каком-нибудь заброшенном сарае. И вот теперь он вдруг струсил: а что, если, когда он войдет в дом, Турчанка, Катерина или Илинка посмотрят на него и по глазам сразу поймут, что случилось? Сделав несколько шагов, он сердито рассек ладонью воздух, будто отгоняя детские суеверия, и повернулся к костру, в котором горел табак. Земля, точно живая, жадно вдыхала горький дым и выбрасывала грязные струйки в снежную пелену над озером и полем, где рождалась обреченная на скорую смерть последняя вьюга этого года.

А Люш все глядел на красные искры, улетавшие с ветром, и думал. Пожалуй, это было первое в его жизни настоящее горе.

1964