"Великорусские сказки Пермской губернии" - читать интересную книгу автора (Зеленин Дмитрий Константинович)КОЕ-ЧТО О СКАЗОЧНИКАХ И СКАЗКАХ ЕКАТЕРИНБУРГСКОГО УЕЗДА ПЕРМСКОЙ ГУБЕРНИИПермская губерния и, в частности, более изученный мною Екатеринбургский уезд этой губернии сравнительно очень богаты сказками и сказочниками. В Екатеринбургском уезде записано теперь около ста (99) русских сказок, во всей же Пермской губернии — около двухсот русских сказок (196), не считая сказок башкирских, пермяцких и иных. Таким количеством записанных сказок могут похвалиться только весьма немногие великорусские губернии[1]. Сельское население Пермской губернии, особенно же население той местности, где я записывал сказки, не сохранило старинного уклада своей жизни в той степени, как это мы находим в Архангельской или Олонецкой губерниях. Напротив, по степени образования население Екатеринбургского уезда нисколько не уступает великорусским губерниям центрального промышленного округа — Владимирской, Ярославской и Московской, где народные сказки если и сохраняются еще теперь, так разве в самом ничтожном количестве. Очевидно, в Пермской губернии имеются какие-то особенные причины, которые способствовали лучшему бытованию здесь сказочной традиции. Такими причинами нужно признать — во-первых, характер местной природы и, во-вторых, состав местного населения. Екатеринбургский уезд прорезан Уральским горным хребтом с его отрогами. Селения, где я записывал сказки, расположены неподалеку от этих гор. Покосы местных жителей лежат главным образом в горных долинах; заготовка дров и строевого леса производится местными жителями главным образом в лесах, покрывающих горные отроги Урала; там же происходят большею частью и рудничные работы — копка и вывозка руды. Занятая Уральским хребтом, его разветвлениями и отрогами, гористая и лесная местность в громадной своей части необитаема, как непригодная для земледельческой культуры. Она известна у местных жителей под именем «Урала», и слово это понимается здесь не в смысле определенного горного хребта, а в смысле дикого, необитаемого и малодоступного места. Дремучие, необозримые леса в этом «Урале», часто еще и поднесь не тронутые топором дровосека, глубокие долины, каменные вершины и скалы, богатство животного царства, особенно же змей, ящериц и насекомых, жизнь коих народу совершенно неведома; наконец, обилие больших и малых озер с их камышистыми берегами и каменными необитаемыми островками — все это не могло не производить на обитающего тут человека впечатление чего-то таинственного, волшебного; все это должно было направлять воображение местного жителя в таинственный мир неведомого и чудесного, усиленно питать веру в близость этого чудесного и таинственного. У жителей, обитающих в густонаселенной местности, среди сплошных возделанных нив, не может быть ни этой веры в близость таинственного, ни этого направления фантазии в сторону волшебного и сказочного. Так, когда на реке появляется пароходство, у прибрежного населения само собою исчезает вера в водяных и русалок: их, мол, распугали пароходные свистки; в местах, где каждый аршин жидкого леса вымерян и исхожен ногами человека, не может быть живой веры в леших. Наоборот, близость необитаемого и дикого пространства, тянущегося вдоль и поперек на сотни верст, питает и крепит в соседнем населении веру во все таинственное и волшебное. А такая вера — прямой залог глубокого интереса к сказке, так как сказка для местного жителя служит, в сущности, ответом воображения на пытливый вопрос о том, чем же и как живет этот дикий и угрюмо-безлюдный Урал? Недаром же местом действия большой части печатаемых ниже волшебных сказок является именно «Урал». «В Урале, в темных лесах» родился Иван — крестьянский сын, герой сказки о «Незнайке»; в «Урале» же он встретил огромный дом Чудовища-людоеда, которым был принят в дети и у которого нашел вещего богатырского коня, виновника всех дальнейших его подвигов; «в Урале» происходит все действие сказки «Звериное молоко»; здесь Дар-гора с чудесною лисою и крепость трехсот разбойников с яблонями и с воротами в подземелье; «по Уралу, диким местом, не путём, не дорогой» отправляется Иван-царевич в поиски за Еленой Прекрасной и на пути встречает дома своих зятевей — Медведя Медведевича, Ворона Вороневича и Воробья; «по дикому же месту поехал» Иван-царевич и после, когда пришло время разыскивать ему похитившего Елену Прекрасную и Кащея Бессмертного; «в Урале» же служит он и у Яги-Ягишны, обитающей в избушке на козьих ножках, на бараньих рожках; «в Урале» в дубе скрывается невеста-волшебница Ивана-царевича и выходит оттуда змеей; «по Уралу» пошел Федор Бурмакин и встретил здесь побоище льва с шестиглавым окаянным Идолищем; «по Уралу» в легенде ведет бедного богомольного рыбака чудесный кум-ангел, и тут они накопали целый мешок лечебных трав; и после тот же ангел ведет вновь своего кума «не путей, не дорогой — диким местом, Уралом», так что путник «на себе всё прирвал (очевидно, древесными колючками) и с тела кровь на нем льёт ручьями», а приходят они этой дорогой в пещеры, где горят жизненные свечи людей; «по Уралу» едет и Бова-королевич, причем в первый раз встречает монаха-отшельника, который крадет у него коня, а другой раз лев напал тут на жену Бовы и умертвил Полкана; «в тридевятом государстве, в диком лесу, в Урале» ищет Иван-царевич свою жену, царевну-лягушку, причем обитающая тут в избушке старушка дала ему меч-самосек; «не путей, не дорогой, чащами, трущобами, Уралом» едет Василий-царевич и встречает тут громадные табуны Ворона Вороневича, а потом и самого Ворона В., женившегося на сестре Василия и потом убившего своих свояков. «Уральным и местами» идет и герой башкирской сказки, разыскивая свою жену, улетевшую от него «водяную девицу». Было бы ошибкою видеть во всех этих случаях одну пустую сказочную формулу, утратившую уже свое определенное содержание; в других сказках того же сказочника действие происходит в подобной же обстановке, но не в «Урале», а у моря, и тут нет никогда никакого смешения — никогда не случается, например, так, чтобы море оказалось около Урала. Да и самая формула с упоминанием «Урала» могла возникнуть только в данной области, а не где-либо в ином месте[2]. «В старинные времена было это. Народ был тёмный, непросвещенный. Наши прадеды еще жили. Народонаселения здесь не было, были одни леса. Потом стал селиться народ помаленьку». Такими словами начал свою сказку «Звериное молоко» один из наиболее интеллигентных моих сказочников, Глухов. Тут не может быть никакого сомнения в том, что местом действия сказки представляется именно Уральский хребет и его отроги. О том же свидетельствует и столь частое упоминание в наших сказках озер, которых среди горных отрогов Екатеринбургского уезда весьма много. Напротив, рек в данной местности Екатеринбургского уезда почти совсем нет (исключение — небольшая река Теча), и в сказках реки упоминаются весьма редко, да и то все безыменные реки, исключая упомянутую выше реку Неву (Нейву?), встретившуюся в сказке об Илье Муромце. Упоминание в сказках башкир, или «татар», как чаще называют своих соседей — башкир русские жители Екатеринбургского уезда, — новое отражение данной местности в сказках. Но башкиры и татары встречаются только в сказках бытовых, что так естественно и понятно. Не исключена, правда, возможность, что в волшебных сказках башкиры (и особенно киргизы?) разумеются под образами «Сам с ноготь борода с локоть» или «Ворон Вороневич» и «Харк Харкович Солон Солоныч»: обилие у этих чудовищ скота несколько сближает тех и других; но это только мое предположение, точно так же, как и мысль о представлении в образах Бабы-Яги и царевны-лягушки соседних финно-угров — остяков и вогулов. Один и тот же сказочный образ в разные эпохи народной жизни понимался, конечно, различно; мы не касаемся здесь вопроса о первоначальном возникновении и понимании образов (быть может, и мифологических) Бабы-Яги и других подобных; но что современные пермские сказочники из народа склонны отожествлять Бабу-Ягу и царевну-лягушку с соседними остяками или вогулами, а Самого с ноготь-борода с локоть или Харка Харковича с соседними же киргизами и башкирами, — то некоторые намеки на такое понимание я получил от самих же сказочников. Если настоящее Урала таинственно и волшебно, то прошлое его еще таинственнее и чудеснее. Русское население появилось здесь не так давно, сначала в небольшом числе, и пустынный, дикий характер безлюдного Урала был выражен тогда много сильнее. Среди первых русских обитателей Урала здесь жили богатейшие заводовладельцы, жили в своих роскошных замках, окруженные всеми удобствами, изобретениями и редкостями тогдашней культуры. Вдали от столицы, среди бесправного крестьянства (крепостного и горнозаводского посессионного), среди подкупных мелких властей, жизнь этих прежних «королей Урала» была очень своеобразною и диковинною. В «уральских» и других рассказах местного уроженца, известного писателя Д. Н. Мамина-Сибиряка, мы находим предания о действительных событиях, которые нам кажутся теперь сказочными. Народная же молва, конечно, преувеличивала и приукрашивала роскошь местных богачей, так что действительность тут сливалась со сказкой. Отражение преданий об этой роскоши можно видеть и в наших сказках; например, в шестой комнате у старика «наловлено всякого сословия разных птиц, поют разными голосами»[3], т. е. нечто вроде зверинца; «в первой комнате море враз (сразу) образовалось и корабли. Во второй комнате сад: утки, лебеди, фонтаны, яблони. В третьей комнате сражаются, война идет, стрельба из пушек. В четвертой — хрустальный дворец, музыка. В пятой — горы, и не видать, где у них вершина» и т. д. Сельское население Екатеринбургского уезда отличается весьма пестрым разнообразием своего состава. Пермский Урал заселен русскими в позднее, сравнительно, время, и в заселении его участвовали выходцы из самых различных краев. Тульские и иные кузнецы были вызваны сюда на железные заводы; крепостные разных губерний переведены сюда помещиками на новые земли и также для работы на заводах; они же и бежали сюда от тягот крепостного права; староверы притекали сюда, избегая религиозных преследований; преступники — от суда и наказаний; многие застряли здесь на пути в богатую Сибирь[4]; отхожие промышленники шли сюда на работу и иногда оседали здесь[5]. Южновеликоруссы здесь перемешались с северновеликоруссами, отчего и произошла сильная пестрота местных говоров: акальщики настойчиво перемешаны с окальщиками[6]. В Верхнем Кыштымском заводе, где я записывал сказки, одна улица слывет «Симбирка», вторая — «Межигородка»: обитатели первой населились из Симбирской губернии, второй — из Нижегородской; жители третьей улицы того же завода, «Медведёвки», принадлежали некогда помещику Медведеву. Крестьяне села Метлина (местожительство моего сказочника Савруллина) переселены сюда помещиком из Саратовской губернии. Предки моего сказочника Шешнева, как и всех коренных жителей Нижне-Сергинского завода, жили некогда, вероятно, в Тульской губернии, откуда и принесли свой акающий говор. Все эти переселенцы весьма легко могли занести сюда и сказки из самых разных местностей России. А не прекращающийся доселе прилив на Урал рабочего и ремесленного люда способствует пополнению и обновлению местного сказочного запаса. Население Кыштымско-Каслинского округа живет, кроме того, в довольно тесном общении с соседними башкирами, среди которых знание русского языка распространено теперь очень широко: башкиры работают вместе с русскими в рудниках, на заводах, в артелях рыбаков, служат работниками, кучерами, пастухами и т. п.; русские сеют хлеб на башкирских землях и охотно принимают к себе на постой башкир, приезжающих в заводы на базары и ярмарки. В старину же были, конечно, как с той, так и с другой стороны пленники[7]. А среди созерцательных и ленивых башкир сказки и теперь пользуются большею любовью и распространением, нежели даже у русского населения Пермского края[8]. Если отмеченные мною выше следы местного влияния в записанных мною сказках резко бросаются в глаза, то и следы чуждых, заносных влияний в них не менее сильны. Мой главный сказочник, Ломтев, сообщил мне, что многие из его сказок выслушаны им «от дальних рассейских», хотя сам Ломтев из пределов Пермской губернии никуда не выходил ни на шаг. В первой же, излюбленной сказке Ломтева мы встречаем дважды совершенно чуждое Пермскому краю выражение под ташки, которое и сам сказочник тут же считает нужным пояснить: «под пазухи, по-нашему». Выражение это заимствовано от уроженца или Воронежской, или какой-либо другой губернии юга России. Герой той же самой сказки Ломтева топит печь соломою, чего на Урале никогда не бывает; и отсюда явствует, что данная сказка заимствована от жителя какой-то дальней губернии. В бытовых сказках других сказочников встречаем черемис, которые в данной местности не живут, корчму, продажу дубника, который в Екатеринбургском уезде не растет, и т. п. Все это случаи, так сказать, механического заимствованья, совсем не то, что упоминание в местных сказках львов, морей и других чуждых данной местности предметов, прочно сросшихся со сказочною традицией. Об обстановке, при которой местными сказочниками выслушиваются и усваиваются заносные сказки, согласно свидетельствуют сами сказочники. В рудниках, на рыбных ловлях неводом[9] и в лесосеках работают многолюдные артели рабочих, как местных, так и пришлых; зимою им приходится спать в общих зимницах-избушках. Работа зимою кончается рано, с наступлением темноты; долгие зимние вечера и коротаются рабочими за сказками: в большой артели почти всегда найдутся люди, знающие несколько сказок, а прочие слушают и запоминают. Ремесленники, в частности, «пимокаты» (катанщики валяной обуви)[10] и портные[11], ходят зимою же по домам своих заказчиков, где и ночуют. Сказки рассказывают они или за работой, или же, чаще, опять-таки в долгие зимние вечера, на сон грядущий. Слушатели — ученики ремесленника, хозяева с домочадцами, а часто и соседи. Ремесленника, который хорошо рассказывает сказки, многие заказчики предпочитают: веселее; вот почему многие пимокаты и портные намеренно стараются запомнить возможно больше сказок, хотя чаще это достигается ими в детстве, когда мальчик ходит с ремесленником в качестве ученика. К этой же категории сказочников нужно причислить и пастухов, которые иногда также ночуют поочередно у всех домохозяев селения; но лето, с его короткими ночами, гораздо меньше благоприятствует сказкам, чем зима. Портные и пимокаты на Урале большею частью пришлые (главным образом из Вятской и Костромской губерний): они, таким образом, не только переносят местные сказки из одного округа в другой, но также и заносят на Урал чужие сказки. В старину сказки рассказывались также и в собраниях гостей, на пирушках, в частности — на свадьбах. Теперь этот обычай на Урале уже вывелся, но старые авторы его еще знают. Священник Тихон Успенский из Шадринского уезда в 1859 году писал про свою местность: «Немало удовольствия доставляет собравшейся семье крестьян старик сказочник»[12]. О том, что сказки рассказывались также и на свадебных пирушках, явствует из напечатанной ниже сказки, записанной в Екатеринбургском уезде в 1863 году: странников не пустили было ночевать во дворце у царя, где праздновалась свадьба и было очень много народу; тогда странник заявляет: «Скажите хозяину, что я умею сказки сказывать: может, честная компания и послушает моих сказок»; тогда странников пустили, и один из них, действительно, стал рассказывать сказки[13]. Наконец, распространению и переносу (а также отчасти и переделке) сказок много способствует солдатчина и… тюрьмы, что имеет уже не только местное, уральское, но и общерусское значение. В солдатских казармах и в тюрьмах собираются уроженцы и жители разных краев России и, как видно, часто рассказывают друг другу сказки: многие из наших сказок не только выслушаны от солдат, но даже и созданы (или, по крайней мере, переделаны) солдатами. Хотя я и старался избегать сказочников-солдат, так как в их устах сказка легко может быть совсем не местною, но солдат обыкновенно почти всюду называют, на расспросы заезжего человека о сказочниках, в первую голову, — и я их, разумеется, не мог обойти. Савруллин, Черных, Лёзин и Цыплятников — эти четверо из моих сказочников — солдаты. Черных, впрочем, все свои сказки выслушал на своей родине, а не в военной службе, так что для его сказок солдатство значения не имеет. Савруллин также выслушал часть своих сказок от старухи Панихи в с. Метлине, но большая часть его сказок вынесена им с военной службы, из Туркестана. Из напечатанных мною сказок Савруллина в трех сказках героями являются солдаты: «Солдат учит чертей», «Колдун и солдат», «Новая изба и черемисин», а из не напечатанных рассказов Савруллина содержание трех свидетельствует об их солдатском происхождении: «Про солдата», «Фома Данилов» и «Марья пленная в Хиве». У Лёзина обе сказки, «Морока» и «Бесстрашный солдат», имеют своими героями солдат. Записанная мною сказка Цыплятникова «Смех и горе» не оставляет никакого сомнения в том, что она даже и создана в солдатских казармах. Кроме названных мною выше четырех моих сказочников-солдат, мне известны и еще два сказочника-солдата; это — Стерхов, от коего я записал чисто солдатскую сказку «Петр Великий и три солдата», и башкир Каримов, выслушавший свои русские сказки в военной службе. Из четырех известных мне сказок этого последнего две — чисто солдатские: «Бесстрашный солдат» и «Солдат спасает царскую дочь от змея» и две ничего специфически солдатского в себе не заключают. Еще характернее, что ряд сказок, рассказанных мне сказочниками не-солдатами, носит все-таки специфически солдатский характер: очевидно, эти сказки выслушаны были от солдат. У Ломтева три таких сказки: «Иван — солдатский сын», «Васенька Варегин» и «Солдат и Смерть». Не касаясь этой последней легенды, с которой солдатство героя срослось, так сказать, органически, замечу лишь, что первые две сказки носят весьма яркие признаки своего происхождения из солдатской казармы: там и здесь герой-солдат сильно идеализирован, а во второй сказке («Васенька Варегин») столь много чисто военных подробностей, что мой прекрасный сказочник Ломтев даже в них запутался. У сказочника Киселева, также не служившего в солдатах, одна сказка, «Морока» — известная солдатская: герой ее — матрос. Сказочники-башкиры, сказки коих помещены в настоящем сборнике, — все не солдаты; но одна из их сказок, «Рога», имеет все признаки солдатской переделки и, видимо, выслушана башкиром от русского солдата. «Матросова сына», Илюшку-пьянюшку, мы видим героем записанной Зыряновым в 1850-х годах сказки о князе Киевском Владимире, сказки, сильно проникнутой былинным духом. Довольно важную роль солдат играет и в сказке «Муж да жена». В качестве же второстепенных действующих лиц солдаты в моих сказках сравнительно очень редки, и роль их весьма скромная. Таким образом, солдатское влияние в печатаемых мною ниже сказках нужно назвать сравнительно скромным, что лишний раз подтверждает богатство сказочной традиции в Пермском крае: в Вятской губернии, бедной сказками, солдатское влияние много сильнее. Из 112 главных действующих лиц в напечатанных ниже полностью Пермских сказках (исключены герои животные и чудовища) солдат (матросов) и солдатских детей только 14, тогда как крестьян (если присоединить к ним лиц неопределенного сословия, названных в сказке: охотник, работник, слуга, лакей, кузнец, старик) 64, купцов и купеческих сыновей — 14, царевичей и государей — 14, духовных — 3, бар — 2, и чиновник (стрехулет) — один. Что же касается тюрьмы, то одна из печатаемых ниже сказок, по-видимому, ведет свое начало именно оттуда. Разумею сказку новейшего пошиба, героем коей является беглый образованный каторжник «купеческий сын Володька», достигший потом королевского престола. Эта именно идеализация героя-каторжника и заставляет меня предполагать тюремное происхождение данной сказки. — Ломтев как-то мне проговорился, что ему довелось сидеть в тюрьме и там слушать сказки; я счел неудобным расспрашивать его подробнее об этом щекотливом предмете, но догадываюсь, что эта была именно данная сказка. — Кроме того, и в сказке о невесте-волшебнице каторжник играет хотя и второстепенную, но весьма почетную роль — роль изобретательного советника, получающего за свои советы весьма крупные суммы денег; и роль эта настолько крепко срослась с каторжником, что его мы видим одинаково в обоих, записанных мною от разных лиц, вариантах данной сказки. Это — Васька Большеголовый в подтюремке или же Васька Широкий Лоб в остроге[14]. Совсем отсутствует в моих Пермских сказках герой бурлак, с которым мы не раз встречаемся, например, в сказках Вятской губернии. Да и в Пермских сказках бурлаки, — в свое время сделавшие, по моему мнению, весьма многое для распространения, а частью и для переработки многих сказок, — встречаются, только не в Екатеринбургском уезде, в котором бурлачества совсем нет и не было. В сказке «Загадки», записанной Д. М. Петуховым в Пермском уезде, главным действующим лицом является именно бурлак (Афанасьев, Сказки, примеч. к № 185). В стихотворной сказке Волегова, из Соликамского уезда, на тему «муж да жена» роль «служивого» ниже печатаемой у меня сказки из того же уезда играет бурлак (Архив Географ. Общ. XXIX, 68). Все эти мои суждения, делающие на основании сословного положения героя сказки некоторые выводы о происхождении сказки (точнее говоря: о переделке сказки в тот именно вид ее, в коем сказка записана мною), основаны на том общем правиле, что сословное положение героя легко меняется по произволу сказочников. Русские сказки в Екатеринбургском уезде я записывал от пятнадцати лиц. Это были все мужчины. Случилось так не потому, чтобы в Пермской губернии не было женщин-сказочниц. Напротив, мне известны имена двух выдающихся местных сказочниц: «Панихи» из Метлина и NN (имя я теперь забыл) из Серебрянского завода. Но обе эти сказочницы скончались задолго до моей поездки в Пермскую губернию за сказками; а с другими местными сказочницами, при всем моем к тому старании, мне не удалось познакомиться. Приезжему человеку нелегко записывать сказки и от мужчин: немало нужно времени и требуются особые благоприятные условия, чтобы рассеять всякие сомнения и вызвать полное доверие рассказчика. Женщины же относятся, конечно, еще с большим недоверием[15] к заезжему человеку; да и женщины-сказочницы реже получают известность в околотке, без чего постороннему человеку трудно узнать об их познаниях в данном деле. — Сказать и то, что сказочниц в Екатеринбургском уезде несравненно менее, нежели сказочников; маленьким детям теперь здесь сказки о животных не рассказываются, а читаются по книжке — читают отцы, матери, а еще чаще братья и сестры. Из пятнадцати человек, от коих я записывал сказки, мне сравнительно лучше знакомы трое — Ломтев, Савруллин и Глухов. Ближе познакомиться с прочими мне не довелось, так как всякого рода лишние расспросы могли только вызвать с их стороны недоверие[16]. При всем том для меня с достаточною определенностью выяснились четыре главных типа среди современных пермских сказочников. На этих типах, особенно же на отношении их к сказкам, я и позволю себе остановиться здесь поподробнее. Тип, представителем коего является мой главный сказочник, А. Д. Ломтев, теперь, по-видимому, уже очень редок. Ломтев относится к сказкам весьма серьезно. Мелкие рассказы и бытовые анекдоты (в жанре Савруллина) он никогда не назовет сказками, а пренебрежительно — «побасёнками». Не любит он также сказок, в коих «много брязгу» (неприличного), и «Микулу-шута» рассказывал мне лишь под веселую руку, да и то с извинениями: эта-де сказка — «только мужикам ржать» (хохотать). Легенду о чудесном куме-ангеле и о враче он также не причисляет к собственно сказкам и назвал ее мне «побывальщинкой», т. е. былью. Настоящими сказками Ломтев считает только те, в которых подробно рассказывается о чудесных подвигах богатырей. Знанием таких именно сказок Ломтев гордится. Если в сказке нет настоящих богатырей, то должны быть, по крайней мере, цари, короли, генералы и вообще высокие лица: иначе сказка будет «мужицкою». Обладая даром изобразительности, Ломтев рисует содержание сказки с большими подробностями бытового характера, привнося в эти подробности, по-видимому, немало отсебятины. Именам действующих лиц большого значения не придает; «Иван» и «Марфа» являются в его сказках как бы нарицательными именами; любит также знакомые ему купеческие фамилии: Рязанцев, Милютин, Варегин. Ломтев не постеснялся перенести имя героя известной лубочной сказки «Францель» на героя своей сказки «Рога». Но изменить основу, остов сказки Ломтев считает своего рода преступлением[17] и всегда весьма точно придерживается того самого хода событий, с каким он когда-то усвоил данную сказку. В каждой своей сказке Ломтев видит стройное целое и дорожит этой цельностью сказки, т. е. свято хранит традицию, меняя и дополняя лишь мелкие бытовые детали. Не путая и не комкая в одну кучу разных сказочных сюжетов, не впадая ни в скоморошество (балагурство), ни в противоположную крайность скучного прозаика, — Ломтев является, по моему мнению, представителем того, к сожалению отживающего теперь свой век, типа сказочников, благодаря коим до сих пор сохраняются в народе традиционные сказки в более или менее чистом виде. Из 27 напечатанных мною ниже сказок Ломтева две — легенды (№№ 15 и 25), в шести сказках преобладают бытовые черты над волшебными (№№ 8, 11, 14, 17, 21, 26)[18], а в 19 прочих сказках преобладают волшебные черты над бытовыми. Эти последние могут быть подразделены на два разряда: в одних сказках герой от природы наделен богатырскою силою, при помощи коей он и совершает свои подвиги (№№ 2, 7, 9, 16, 18, 22 и 27), в других сказках герой — обыкновенный слабый смертный, и свои подвиги он совершает с помощью разных волшебных предметов, с помощью сверхъестественных лиц или даже — хитростью (№№ 1, 3, 4, 5, 6, 10, 12, 13, 19, 20, 23, 24; хитрость в № 13 и 20). Сказка «Ювашка-белая рубашка» (№ 9) носит чисто мифологическую окраску: у царя нет небесных светил — солнца, луны и звезд; их достает ему богатырь слуга Ювашка, причем светила оказываются в карманах у двенадцатиголового змея, убитого героем. Весьма близкая к этой сказка записана в 1890 году в Тамбовской губернии, где только герой носит другое имя: Иван Запрутский. Мотив о похищении небесных светил нечистою силою известен в фольклоре весьма многих народов земного шара, в том числе и русского народа. При всем том мы склонны думать, что данная сказка в сущности своей совсем не мифологическая; думаю, что светила небесные могли явиться тут на месте прежних личных имен вроде «Луна», «Звезда», «Полуночка». Одно из главных оснований к тому — отсутствие данного мотива в старых записях русских сказок. Предоставляя другим разрешение сложного вопроса о первоначальном смысле этой сказки, замечу однако, что и в другой сказке Ломтева не только дочь Бабы-Яги, но и пьяница превращается в звезду и летит на небо за звездой — дочерью Яги (ср. с этим звездочета в № 77-м сказок Афанасьева: Иван Быкович). Из волшебных предметов в сказках Ломтева чаще всего встречается кольцо: при перебрасываньи его с руки на руку являются слуги (№№ 12, 22 и 24), старушка делается молодою (№ 19), а от наложения перстня вместе с перчаткой разорвало чудовища (№ 2); затем следуют ягоды, от съедения коих делаешься то рогатым, то стариком, то красавцем (№№ 3, 18, 23); живая вода (№№ 4, 7, 27), ковер-самолет (№№ 3, 4). Роль скатерти-самобранки играют бутылки — одногорлая, двугорлая и трегорлая (№ 6). От наложения перчатки разорвало чудовища (№ 2), золотою кистью герой оборачивает людей в жеребцов и кобыл (№ 3), из кремня и плашки выходят слуги (№ 4), сабля и ремень, данные небесным старцем, сообщают герою богатырскую силу (№ 5), из дудочки и трости выходят солдаты Бои богатырей между собою, а также с Идолищами и другими Чудовищами, равно как превращения героев в разных животных и птиц — весьма часты в сказках Ломтева. Мотив «благодарного животного» не принадлежит к числу любимых; Могут-птица, лев и вещий конь помогают герою за оказанную им услугу, зять Воробей — по родству (№ 6), конь Пётра-королевича (№ 10), равно как и козел, лошадь и корова Ивана купеческого сына (№ 4) — вследствие простого дарения. Герои сказок Ломтева принадлежат главнейше к трем сословиям: царскому, купеческому и крестьянскому; царевичей (и королевичей) семеро, купеческих сыновей шесть. Напротив, героев-солдат только трое, и те лишь в бытовых сказках и в легенде. Героев из среды духовенства совсем нет, и только весьма второстепенную роль играет священник в легенде «Солдат и Смерть» (причем получает нотацию за любостяжание), да еще в бытовой сказке «Микула-шут» поп оказывается одураченным вследствие своей любви к шуткам. Сказок о ворах нет совсем. Четыре бытовых сказки Ломтева носят все признаки новейшего происхождения, причем варианты их мне нигде не встретились. Из этих сказок создание или, по крайней мере, переделку двух (№№ 11 и 14) нужно приписать солдатской фантазии и одну (№ 17) — фантазии какого-нибудь интеллигентного каторжника. Основной сюжет этих новых сказок сходен с обычным содержанием старинных сказок Ломтева: скромный герой, при его видимом ничтожестве, достигает, в результате различных приключений, королевского престола или чего-нибудь в этом роде. В сказке о Варегине (№ 14) этот мотив осложнен еще новым — местью героя своей первой жене-изменнице. Сказка нового пошиба «Рязанцев с Милютиным» (№ 8) имеет сходный мотив: подвиги (в новом стиле) жениха, кончающиеся женитьбой его на первоначально намеченной невесте. Главные действующие лица здесь из купеческого сословия, и герой женится, в сущности, на ровне, на близкой подруге своего детства, но женитьбой он опускался «на дно», и это обстоятельство делает их брак неравным. Оригинальна в этой сказке пестрота ее элементов: тут и сказочная тема «Сосватанные дети», и нечто вроде былинного Садко, и чудесные слуги из карты пикового валета, и даже чин чуть ли не гоголевского «городничина». Все это в сильной степени сдобрено бытовыми подробностями из новейшего культурного быта. При всем том я никак не могу признать эту сказку созданием (или хотя бы переделкою) интеллигентного, книжного человека: в основе сказки лежит чисто народное (совершенно чуждое интеллигентам) воззрение на нечистую силу, которая, раз оказав человеку услугу, требует от этого человека работы, поручений, а не получая новой работы — мучит и морит своего повелителя. На этой основе довольно удачно сведено в одно стройное целое все пестрое разнообразие своеобразных элементов и подробностей рассматриваемой сказки: отец героя погибает от своих подчиненных, нечистых духов, услугами коих он не захотел пользоваться; а сын, опустившись было «на дно», с помощью тех же самых духов быстро достигает высокого чина и своеобразно женится на сосватанной ему отцом еще до рождения невесте, предварительно грубо и некрасиво отомстив этой последней. В авторстве этой своеобразной сказки я склонен заподозрить самого Ломтева, который легко мог соединить в одно целое разнородные элементы, позаимствованные им с разных сторон. И это тем более, что купеческий быт, из коего взята данная сказка, — любимый Ломтевым и более ему знакомый[19]. Однако сам Ломтев не дает мне решительно никаких оснований к тому. Ломтев вообще отрицает свое участие не только в создании новых сказок или отдельных сказочных эпизодов, но даже и в простой переделке их. По словам Ломтева, все решительно сказки выслушаны им от других лиц. Часто он мне говорил также, что та или иная его сказка «из книжки», и в этом уверении я не мог не видеть желания Ломтева похвалить данную сказку[20]. Ломтев уверял меня, что теперь нет ни одной хорошей сказки, которой бы не было в книжках. В этих отзывах Ломтева сказалось прежде всего преклонение безграмотного человека перед книгой и перед грамотностью. Ломтев рассказывал мне про себя, что иной раз он возьмет в руки книгу своей дочери или внука и начнет сказывать свою сказку, как бы читая ее по книге: другие думают, что слушают чтение грамотея, а у Ломтева и книга взята вверх ногами. Такие случаи весьма тешили нашего старца, которому, видимо, очень хотелось быть грамотным. Кроме того, полуграмотный сват Ломтева, также сказочник, Медведев, держится того же мнения: все теперешние сказки «из книжки». А это мнение бывалого и грамотного человека не могло не импонировать безграмотному домоседу Ломтеву. Другой тип сказочников, представителем коего может быть Савруллин, являет собою полную противоположность Ломтеву. Это собственно не сказочник, а балагур, шутник, весельчак. Взгляд его на сказки очень несерьезный, если не сказать более — легкомысленный. Любимый жанр Савруллина — короткие бытовые рассказы-анекдоты, особенно о ворах, плутах и обманщиках. Изложение он считает важнее содержания. Но в изложении он обнаруживает крайнее пристрастие к рифме, к дешевому остроумию, чем окончательно портит свои сказки. Тон и стиль раешника, рифма, частые отклонения в сторону, нередко заключающие в себе сатирическое сравнение действующих лиц сказки со слушателями и их соседями, и т. п. — вот частые черты балагурства Савруллина. Вполне серьезной, торжественной (как у Ломтева) сказки Савруллин совсем не понимает: он ищет в сказке только веселья, шутки, юмора. Отношение Савруллина к сказочному преданию весьма резко проявилось в переделке им сказки о царевне-лягушке (№ 28). Вместо обычного царевича героем сказки оказался полудурачок Ипат, который поехал сватать невесту в лодке по болоту, так как отец не дал ему лошади. Конкурс хозяйственных работ трех снох заменен местным свадебным обычаем печенья новобрачного пирогов на второй день свадьбы. Конец смехотворный: лягушка-невеста вывалилась из худого кузова саней. В погоне за рифмой, в начале сказки приплетены ни к селу ни к городу «триста лопат», «пристав» и многое другое в этом роде. Чисто волшебную сказку Савруллин попытался превратить в чисто бытовую: вклеил в сказку описание местных свадебных обрядов и много других бытовых подробностей; героя превратил в идиота — конечно, в погоне за видимою правдоподобностью. В результате — сказка совершенно искажена и сделалась почти неузнаваемою. Сказки Савруллина вообще плохи. Но сказочники вроде Савруллина для нашего времени типичнее, нежели Ломтевы. И между прочим для того, чтобы читатель не получил ложное (слишком выгодное) впечатление о современном состоянии сказки в народе, я ниже печатаю целую половину всего того, что записал от Савруллина. В бытовых сказках Савруллин оказывается несколько более на своем месте. Некоторые из его бытовых рассказов — недурные этнографические картинки (№№ 39, 37). Рассказ «Иван Купцов» (№ 39) верно отражает чисто местную, уральскую, жизнь, и едва ли не создан самим Савруллиным (быть может, списан с действительных событий?). Будучи сочинителем, Савруллин однако же предпочитает готовые сказки своим измышлениям. Бытовой рассказ «Новая изба и черемисин» (№ 35) не мог быть им выдуман, так как сам Савруллин среди черемис никогда не жил; рассказ этот создан, вероятно, солдатом-уроженцем Казанской, Уфимской или Вятской губернии, где живут черемисы. Быт черемис отразился в этой сказке, по-видимому, верно. Герои напечатанных мною сказок Савруллина довольно однообразны: шесть сказок (№№ 30–32, 37–39) посвящены похождениям воров и три (№№ 33, 34, 35) — солдат. Герой сказки № 36 — обманщик. Одна сказка (№ 29) — легенда и одна (№ 28) — переделка волшебной сказки. — Можно думать, что две последние сказки выслушаны Савруллиным от старухи «Панихи» из Метлина, а прочие — принесены им с военной службы. Представителем третьего типа известных мне сказочников является М. О. Глухов. Цель его сказок — тоже занимательность, как и у балагуров вроде Савруллина. Но эта занимательность достигается им не балагурством, не рифмами и раешничеством, а иначе: рассказчик подбирает разные, более занимательные сюжеты и анекдоты из многих бытовых сказок и нанизывает их в одну длинную цепь, так что получается как бы бесконечная хроника о похождениях героя, коего рассказчик иногда отожествляет с самим собою (ср. № 49). Образец такого попурри из разных сказок можно видеть в сказке Глухова «Вор Ванька» (№ 50), которая представляет собою механическое, в порядке последовательности во времени, сцепление четырех разных сюжетов: 1) ловкий вор, 2) знахарь, 3) мудрые ответы или беспечальный монастырь и 4) небылица. В другой сказке о воре, рассказанной мне Шешневым-сыном (№ 47), соединены в одно место, также в хронологическом порядке, два разных сюжета: 1) вор и 2) поп и работник. Башкирский сказочник солдат Каримов, рассказывавший мне русские сказки на ломаном русском языке, принадлежит к этому же самому типу сказочников: также склонен выдергивать из разных сказок сюжетцы поинтереснее и нанизывать их в одну длинную цепь. Его сказка о солдате петровском представляет собою сцепление трех разных сказочных сюжетов: 1) бесстрашный солдат, пугающий разбойников мнимым своим людоедством, 2) солдат пускает упыря в могилу под условием открытия средства для излечения заколдованной тем новобрачной четы и пользуется этим средством для своего обогащения и 3) солдат выживает из дома чертей (+ еще спасает царевну). Для Каримова, — который, впрочем, находился в особых условиях, рассказывая мне сказки на чужом языке, — характерна еще страсть к трудным и, так сказать, ученым словечкам, вроде: библиотека, иеромонах, депеша, полигончик, нерьпы, рапорт и т. п. Ближайшею целью Каримова при этом было — блеснуть редким знанием русского языка (блеснуть передо мною и перед другими слушателями). Но, по-видимому, эта погоня за дешевым эффектом характерна для данного сказочника и вообще. Не знаю только, как он рассказывает свои сказки по-башкирски. Еще о Каримове замечу здесь, что он, по его словам, знает и рассказывает также сказку «Монтекрист», т. е. тут мы сталкиваемся с тем же самым явлением, с которым я встретился в 1902-м году в Яранском уезде Вятской губернии (Живая Старина. 1903, № 3. С. 404). Есть и еще один тип сказочников, представителем коего является Шешнев-отец. Это — сказочники без воображения и без дара слова, с одною памятью; «своих слов» у них нет. Они хранят выслушанную сказку, как нечто окаменелое, мертвое, ничего к ней не прибавляя. Было бы хорошо, если бы они также ничего и не убавляли. Но память часто изменяет сказочнику. Сказка — это не то, что песня, где забытый стих вам сейчас же напомнят другие песенники или слушатели. Знатоки сказок редки, да и каждый из них знает лишь свои сказки. Сказочник вроде Шешнева, забыв одно место в сказке, теряет всю сказку, так как он не может заменить забытое чем-либо своим, что легко сделал бы на его месте Ломтев или даже Савруллин. Шешнев, в полную противоположность описанным нами выше сказочникам, не вносит в сказку решительно ничего своего: он старается с буквальной точностью передать выслушанное им, и только; когда память изменяет ему, тогда он или делает пропуски или же комкает целые эпизоды, заменяя поэтическую традицию голым прозаическим остовом сказки. Т. е. отношение к сказке тут почти такое же, каково отношение народа к заговорам: текст заговора, как известно, считается неприкосновенным, в нем нельзя ничего ни убавить, ни прибавить. Но заговоры не понятны народу, и если живы в народе (хотя и в сильно искаженном виде), так только благодаря тому, что они являются гораздо чаще письменными произведениями, а не устными. Сказочных списков (подобных спискам заговоров) в народе, можно сказать, совсем не существует. Вот почему в устах сказочников вроде Шешнева сказка представляется мне на краю могилы, умирающею. На вопрос о том, верят ли мои сказочники в действительность описываемых ими в сказках событий, я должен отвечать скорее утвердительно, чем отрицательно. По крайней мере, Ломтев изредка прерывал свое рассказыванье вполне искренним восклицанием: «Не знаю только, правда это или нет!» И слушая это восклицание, я мог с большою достоверностью догадываться, что во всех прочих случаях сомнению в душе Ломтева места не было. Доказательством веры моих сказочников в описываемые ими сказочные приключения может служить и то, что в их сказках рядом с собственно сказочными лицами действуют также и почитаемые православною церковью святые, в существовании коих, конечно, ни у одного из моих сказочников никакого сомнения нет. В сказках Ломтева мы видим Миколу Милостивого, который дает герою ковер-самолет, скрипку-самогуд и волшебную ягоду, а безыменный небесный старец на своем коне дает другому герою волшебные предметы — саблю, ремень и дудочку. Оба эти случая мы находим в настоящих волшебных сказках, которые легендами ни в каком случае названы быть не могут; в легендах же подобные случаи, конечно, много чаще (см. №№ 29, 25, 15). Но раз волшебные предметы даны святыми угодниками, то можно ли сомневаться в существовании и действительности этих предметов? Еще в сказках мы встречаемся с случаями чудесного прозрения слепых после умыванья глаз росою, причем этот способ лечения был открыт герою во сновидении. Известен также случай чудесного исцеления благочестивой безрукой матери с ребенком в сказке о «девице с отрубленными руками» (в перепечатанной нами из Пермских Губернских Ведомостей соответствующей сказке данный эпизод пропущен, хотя и необходимо предполагается из всего контекста сказки). Таким образом, и в этих случаях волшебная сказка опять-таки приближается к легенде, сливается с легендою до невозможности отличить, где кончается сказка и начинается легенда; указанные чудеса, описанные в сказке, ничем, в сущности, не отличаются от тех христианских чудес, которые описаны в прологах и житиях святых. При вере в последние естественна и вера в первые, так как разобраться критически в том, где имеется освященное Церковью предание и где сказочная традиция, народ не в состоянии. Влияние житийной литературы на печатаемые ниже сказки вне всякого сомнения, а это влияние — залог того, что сказка считается не пустым вымыслом, не бесцельной «складкой», а повествованием о действительных событиях, заслуживающим полного доверия[21]. Серьезная (не шуточная) сказка (не говоря уже о легендах) представляется другой раз душеспасительным, «божественным» рассказом, чем-то вроде «жития святых». Недаром же один сказочник рассказал мне среди других своих сказок подлинное житие св. великомученика Евстафия. Даже в сказке Ломтева о Францеле, не особенно торжественной, волшебные предметы (кошелек-самотряс, кафтанчик-невидимка и трость с солдатами) даны герою какими-то таинственными богомолками, высокая нравственность коих оскорблена уже простым разговором их «названных» мужей, причем и разговор этот, будучи заочным, стал однако же сейчас же известен этим таинственным девам, ежедневно куда-то «улетавшим» на богомолье. Наконец, о вере сказочников в действительность сказочных событий свидетельствует и самое стремление сказочников переделывать сказки в таком направлении, чтобы они получили более правдоподобный вид (ср. переделку сказки о царевне-лягушке Ломтевым и Савруллиным: №№ 19 и 28). Если видеть в сказках один вымысел, то надобности в таких переделках нет. Замечу еще, что если человек верит в существование сатаны и чертей, то для него нет больших препятствий верить и в существование различных «Идолищ», не говоря уже о бесах, служивших Рязанцеву (№ 8), а тем более — верить в действительность волшебного кольца, данного герою сатаной за денежные жертвы (№ 87), или же в находку провалившимся сквозь землю проклятым сыном волшебной конопатки (№ 68). Сказок о животных я не записал в Пермской губернии ни одной. На вопросы о них мне всюду отвечали, что такие сказки читают по книжке, а не рассказывают. Но в перепечатанном мною сборничке сказок, записанных братьями Вологдиными в Соликамском уезде в 1863-м году, таких сказок не менее десяти; в пяти из них (№№ 83, 84, 88–90) действующими лицами являются одни животные и в пяти (№№ 74, 75, 78–80) — животные рядом с людьми. К последним можно отнести также и мою сказку «Весёлый» (№ 62), равно как сказку «Медведь, заяц, паук и мужик» (№ 70) с вариантом ее в примечаниях. Не упоминаю здесь о сказках, в коих встречаются благодарные животные. Легенд во всем моем сборнике напечатано шесть (№№ 15, 25, 29, 45, 58 и 64); в том числе два варианта известной легенды-сказки о Марке Богатом (№ 45 и 64). Сказка-былина у меня, в сущности, только одна: Илья Муромец (№ 16), где встречаем также и «Егора Златогора» (Святогора). Кроме того, записанная Зыряновым сказка «Князь Киевский Владимир и Илюшка — сын Матросов» (у меня № 96) и своими действующими лицами, и особенно изложением напоминает былину. — Историческое событие затронуто в сказке «О Наполеоне» (№ 95). Перепечатанные мною записи Вологдиных 1863 г. представляют тот интерес, что в них находим много детских сказок (отрывки животного эпоса и другие), которые в наше время так, в сущности, редки, при всей их общеизвестности: их теперь все знают из книг, а не по устной традиции. Во времена же Вологдиных грамотность была распространена еще много менее, и записанные тогда варианты не восходят к книге. Из этих записей две сказки (№ 74 и 81) производят впечатление чего-то незаконченного, неполного, как бы отрывков; можно думать, что это начала сказок, обработанные сказочником в самостоятельные рассказики для маленьких детей. Записи Потапова того же 1863 г. (№№ 12 и 73) обе не совсем удачны: первая не закончена (хотя записавший этого, видимо и не подозревал), во второй — важный пропуск об исцелении безрукой матери. Ученические записи (№№ 68–71) все несколько схематичны. Среди напечатанных ниже башкирских сказок встречаются простые варианты сказок русских. Это обстоятельство и послужило для меня ближайшим поводом к тому, чтобы напечатать эти сказки в приложении к настоящему сборнику. Я, однако же, отнюдь не подбирал башкирских сказок, а только поставил на первом месте сказочника, сказки коего несколько ближе к русским. Вообще же я напечатал полностью весь записанный мной запас сказок трех башкирских сказочников из одной и той же деревни. Все эти три моих сказочника — не выдающиеся, а заурядные, каких легко встретить в каждой башкирской деревне, так как у башкир (по крайней мере у зауральских башкир, среди коих я жил не одно лето) знание сказок и интерес к ним распространены более, нежели у их русских соседей. Лучшие сказочники — обычно пожилые люди, и относятся к приезжим русским настолько недоверчиво, что сказок рассказывать не соглашаются ни за какие деньги. По вопросу об отношении башкирских сказок к русским для меня не все ясно. Разумеется, башкиры позаимствовали много русских сказок, но у них есть и сказки, не имеющие ничего общего с русскими, а общие с киргизами и другими народами Средней Азии (ср. №№ 100, 107, 108). Сходство башкирской сказки о чудесной скрипке (№ 103) с соответствующею русскою сказкою о чудесной дудке, равно как и башкирской сказки «Старик и Деу» (№ 104) с соответствующей русской «Змей и цыган» настолько отдаленное, что, будучи вариантами, это, в сущности, совершенно различные и самостоятельные сказки. Записанная мною от башкира сказка «Золотая гора» (№ 98) имеется, в близком варианте, в сборнике русских сказок Афанасьева (№ 136). При всем том я сомневаюсь, русская ли это сказка. В собрании В. И. Даля, которым воспользовался Афанасьев, были, вероятно, также и сказки башкирско-киргизские, записанные Далем в Оренбургском крае от русских или даже от инородцев. |
||
|