"Лучшее за год 2005: Мистика, магический реализм, фэнтези" - читать интересную книгу автора

Люциус Шепард Здесь, но лишь отчасти

Рассказы Люциуса Шепарда могли бы составить половину данного сборника. В этом году произведения Шепарда публиковались в «Polyphony», «The Third Alternative», «Asimov's, SF» и в «SCI FICTION». Мы рекомендуем своим читателям все эти рассказы в любой последовательности. Кроме того, недавно увидели свет две его повести, изданные отдельно, — «Мушка» («Floater») и «Закат Луизианы» («Louisiana Breakdown»). В настоящее время Шепард продолжает работать над рассказами и двумя романами. Издательство «Golden Gryphon» недавно опубликовало книгу Шепарда «Два идущих поезда» («Two Trains Running»), сборник рассказов и эссе о жизни бродяг в Америке, а в «PS Publishing» готовится к изданию его новый сборник. «Здесь, но лишь отчасти» впервые был напечатан в Asimov's.

О яме ходят легенды. Рассказывают о призраках и видениях. Спасатели, разбирающие завалы в Зоне Ноль, отпускают шуточки на эту тему, но смех у них при этом несколько нервный и натянутый. Бобби россказням не верит, но вполне готов поверить, если вдруг случится что-то необычное. Это место кажется таким пустынным. Словно даже привидения покинули его. Вся эта внезапная пустота, кто его знает, что угодно могло сюда проникнуть. Пару дней назад один парень, работавший в ночную смену, заявил, что видел безликую фигуру в черном остроконечном колпаке, стоявшую около ограждения. Такая работа кого угодно сломает. Распадаются союзы. Так или иначе, люди продолжают терять друг друга. Ссоры, припадки безумия, приступы рыдания. От земли поднимается запах горящего металла; когда рабочие находят очередное тело, все замирают по протоколу, и только шепот разносится в безветренную погоду. Иногда попадаются вещи. Неделю назад, разгребая мотыгой кладку, будто археолог, раскапывающий скрытый под землей храм, Бобби наткнулся на женскую туфельку, торчащую из земли. Безупречная туфелька, очень красивая — гладкая и блестящая. Обтянутая голубым шелком. Он потянулся за ней и понял: она не застряла, а лежит сверху — только оторванная половина туфли, слегка обгоревшая по краю. И теперь, иногда, стоит ему закрыть глаза — он видит эту туфельку. Хорошо, что он не женат. Уверен, он еще не созрел для таких отношений.

Как-то вечером Бобби вместе с Мазуреком и Пинео сидят на балке у края ямы и перекусывают, когда включается свет. Вид ямы в лучах прожекторов им противен. Словно кадр из фильма «Секретные материалы» — работы по спасению инопланетного корабля под раскаленными добела лампами, от них идет пар; уцелевший кусок остова северной башни отливает серебром и выглядит чужим, как обломок космического аппарата. Все трое молчат немного, а потом Мазурек опять заводится насчет того, что Джейсон Джиамби собирается подписать контракт с «Янкиз».[5] Вы слышали его интервью с Уорнером Вулфом?[6] Он же просто свихнулся! Как только народ начнет его крыть, так он сразу же хвост и подожмет, как щенок. У парня явно будут проблемы. Пинео с этим не согласен, и Мазурек спрашивает Бобби, что он об этом думает.

— Да Бобби же ни черта не смыслит в бейсболе, — отзывается Пинео. — Наш малый — болельщик «Джетс».[7]

Мазурек, мужик под пятьдесят — с крепкой шеей, с лицом, будто сконструированным из сцепленных между собой квадратов бледных мускул, фыркает:

— «Джетс»… Полный отстой!

— Они обязательно попадут в финал, — весело заявляет Бобби.

Мазурек комкает вощеную бумагу, в которую завернут его бутерброд.

— Да они в первом же круге загнутся, как всегда.

— Все же болеть за них интереснее, чем за «Янкиз», — настаивает Бобби. — «Янкиз» слишком хорошо организованы, чтобы за них болеть.

— Слишком хорошо организованы, чтобы за них болеть? — Мазурек пялится на него. — Да ты и впрямь кретин, знаешь об этом?

— Так и есть. Я — кретин.

— Да шел бы ты опять в свою школу, сынок. Какого хрена ты здесь делаешь?

— Эй, Карл, полегче! Остынь! — Пинео — нервный, худой, подвижный, с черными кудрями под каской — касается плеча Мазурека, и Мазурек резко отталкивает его руку. Грубая кожа на его скулах натянулась от злости, складки на шее побелели.

— Зачем ты здесь? Вынюхиваешь все, чтобы написать свою чертову диссертацию? — Он обращается к Бобби. — Корчишь из себя туриста?

Бобби смотрит на яблоко, которое держит в руке, — оно слишком блестящее, чтобы быть съедобным.

— Просто разбираю, вот и все. Ты же знаешь.

Мазурек косится в сторону, затем опускает голову и дико мотает головой.

— Ладно, — произносит он приглушенным голосом. — Да… черт. Ладно.

В полночь, после окончания смены, они вместе идут в «Голубую Леди». Бобби никак не может понять, почему они втроем все еще продолжают там околачиваться. Может, из-за того, что однажды они пришли в этот бар после работы и хорошо провели там время, и поэтому каждый вечер возвращаются сюда в надежде, что им снова будет хорошо, как в тот раз. Сразу идти домой невозможно — нужно снять напряжение. Жена Мазурека плевать хотела на их привычку — каждый раз звонит в бар и вопит по телефону. Пинео просто поругался со своей подружкой. Сосед Бобби по квартире улыбается ему при встрече, но его улыбка выдает беспокойство — он будто боится, что Бобби принесет какую-нибудь заразу из эпицентра. Что, впрочем, может, так и есть. Когда он в первый день поработал в Зоне Ноль, то вернулся домой с кашлем и небольшой температурой, и еще подумал тогда, что, наверное, подцепил что-то в зоне. А теперь он или стал невосприимчив к инфекциям, или, наоборот, все это время болен и просто не обращает внимания.

Они входят, две проститутки за столиком у двери окидывают их взглядами и продолжают чтение какой-то желтой газетенки. Роман, седовласый толстяк бармен, придав лицу почтительное выражение, произносит «Привет, парни!» и сразу же наливает им пива и чего-то покрепче. Когда они только начали посещать это заведение, бармен обслуживал их чуть ли не с благоговением, выделяя среди других посетителей до тех пор, пока Мазурек не наорал на него, заявив, что не желает слушать все это дерьмо про героизм, в то время как он хочет просто расслабиться и забыться, — хватит того, что нет покоя от тупиц-журналистов и чертовых кинозвезд, которые так и шастают в Зону Ноль, чтобы там пофотографироваться. Пусть и в гневе, Мазурек, требуя нормального обслуживания, сумел довольно внятно сформулировать свою мысль, что обычно ему не совсем удается, и это позволило Бобби предположить, что, если Мазурека переместить за тысячи миль от ямы, а не за несколько кварталов, коэффициент его умственного развития мог бы значительно увеличиться.

Стройная брюнетка в деловом костюме снова сидит с краю барной стойки, под голубым неоновым силуэтом танцующей девушки. Вот уже неделю она приходит сюда каждый вечер. Ей где-то под тридцать. Короткая стильная стрижка, дорогостоящая, хоть и припанкованная. Как у манекенщицы. Густые брови приподняты и похожи на грависы.[8] Черты лица заострены, кажутся хрупкими, и потому — миловидными. А может, она не так уж и миловидна, а просто умеет хорошо одеваться и искусно накладывать макияж, так что создается впечатление ухоженной привлекательности, той самой, что возможна благодаря волшебству кисточек и множеству разнообразных ухищрений, а под всем этим произведением искусства — она сама, в действительности не очень-то и красивая. Впрочем, сложена она прекрасно. Тело тренированное, просто класс. Бобби замечает, что выражение неподвижного безучастия на ее лице очень похоже на то, что он видит каждое утро на лицах женщин, сошедших в метро с поезда «Д» и выплывающих на поверхность из-под земли, готовых противостоять еще одному дню испытаний на Манхэттене. Парни обязательно будут подваливать к ней, принимая ее за проститутку, предлагающую себя мужчинам в образе эдакой гестаповской стервы, ведь некоторые ищут именно такую женщину, чтобы использовать ее и унизить, так отомстив той, что ежедневно с девяти до пяти превращает их жизнь в ад. Но брюнетка обычно говорит им что-то такое, что они сразу же от нее отваливают. Бобби и Пинео каждый раз пытаются отгадать, что же она им говорит. В этот вечер, после пары стаканчиков, Бобби подходит к ней и садится рядом. Она благоухает дорогими духами. Это аромат какого-то экзотического цветка или плода, который он мог видеть только на картинках в журнале.

— Я только что с похорон, — устало произносит она, уставившись в свой стакан. — Так что, прошу… Хорошо?

— Так вот что ты всем говоришь? — спрашивает он. — Всем парням, что пристают к тебе?

Она в раздражении сдвигает брови:

— Пожалуйста!

— Нет, в самом деле. Я сейчас уйду. Просто я только хотел узнать… что ты обычно всем говоришь?

Она не отвечает.

— Это, да?

— Это не совсем ложь. — Ее глаза выглядят пугающе, темные прожилки на тусклых радужных оболочках выделяются чрезвычайно. — Я это придумала, но ведь, в сущности, так оно и есть.

— Значит, ты это говоришь, я прав? Всем и каждому?

— Так вот зачем ты ко мне подошел? Ты ко мне не клеишься?

— Нет, я… я хотел, может… я подумал…

— Значит, говоришь, у тебя в мыслях не было клеиться ко мне. Ты просто хотел узнать, что я говорю мужикам, когда они ко мне подходят. А сейчас ты уже не уверен, каковы были твои истинные намерения? Может, ты обманывался относительно того, что толкнуло тебя спросить? И теперь, возможно, ты думаешь, что я расчувствуюсь и у тебя появится возможность приударить за мной, хотя изначально это не входило в твои планы. Ну что, похоже это на краткое изложение сути?

— Кажется, да.

Она внимательно смотрит на него.

— Может, скажешь что-нибудь умное? Неужели ты считаешь, что твои нескладные речи произведут на меня должное впечатление?

— Ладно, я пошел, хорошо? Но ты ведь это им говорила, да?

Она кивает в сторону бармена, который разговаривает с Мазуреком.

— Роман говорит, ты работаешь в Зоне Ноль.

Эти слова выбивают Бобби из колеи, наводят его на мысль о том, что она, возможно, из числа тех девиц, которых тянет к месту катастрофы, они ищут острых ощущений от близости к эпицентру, но он отвечает:

— Да.

— В самом деле… — Она слегка ежится. — Странно.

— Странно. Думаю, это слово подходит.

— Я не то хотела сказать. Не могу подобрать нужное слово, чтобы описать, что это для меня значит.

— Ты была там, внизу?

— Нет, мне туда нельзя, я могу быть только здесь, не ближе. Просто нельзя. Но… — Она очерчивает круг движением кисти руки. — Я это ощущаю даже здесь. Возможно, ты этого не замечаешь, потому что находишься там внизу все время. Вот почему я прихожу сюда. Все люди продолжают жить дальше, но я еще не готова. Мне нужно прочувствовать это. Понять. Ты разбираешь завалы кусок за куском, но под каждым поднятым куском, кажется, скрывается что-то еще.

— Знаешь, мне что-то не хочется думать сейчас об этом. — Он поднимается с места. — Но догадываюсь, зачем тебе это надо.

— Скажешь еще, все дело во мне самой, а?

— Да, возможно, — говорит Бобби и отходит от нее.

— Старик, она все еще смотрит на тебя, — говорит Пинео Бобби, когда тот усаживается рядом с ним. — Зачем ты вернулся? Ты же мог ее поиметь?

— Она — чокнутая, — сообщает ему Бобби.

— Ах, чокнутая! Еще и лучше! — Пинео поворачивается к остальным двоим. — Ну каково, а? Пентюх мог бы поиметь ту сучку, так нет же — сидит здесь, как придурок.

Многозначительно улыбнувшись, Роман замечает:

— Не ты имеешь их, приятель. Это они имеют тебя.

Он подталкивает локтем сидящего рядом Мазурека, будто ища поддержки у человека с таким же жизненным опытом, как у него, но Мазурек, уставившись на собственное немытое отражение в зеркале за стойкой бара, произносит растерянно неуверенным голосом:

— Я бы пропустил еще стаканчик.


На следующий день из-под цементных обломков Бобби откапывает круглый черный предмет из твердой резины. Диск диаметром в десять сантиметров, в середине толще, чем по краям, по форме он напоминает летающую тарелку. Изо всех сил, но без толку Бобби пытается понять, для какой цели его могли использовать и связано ли это как-то с падением башен. Возможно, в сердцевине каждой катастрофы есть подобное черное семя. Он показывает диск Пинео и спрашивает его мнение, и Пинео, как и следовало ожидать, отвечает:

— А черт его знает. Какая-то деталь.

Бобби понимает, что Пинео прав. Этот диск — одна из тех штуковин, неприметных, но в то же время необходимых, без которых лифты не поднимаются, и холодильники не охлаждают, но при этом на нем нет никаких знаков, никаких отверстий или бороздок, свидетельств того, каким образом диск крепился к механизму. Бобби представляет себе, как диск вращается внутри светящегося голубого конуса, регистрируя некоторые необъяснимые процессы.

Он размышляет о диске весь вечер, приписывая ему различные свойства. Возможно, это неуменьшаемый концентрат произошедшего события, остаток, принявший окончательную форму. Или колдовской амулет, принадлежавший какому-то финансисту, теперь уже покойному, и о его ритуальном назначении известно лишь еще троим людям на планете. Или радар, оставленный путешественниками во времени, чтобы они могли посетить именно это место как раз в момент атаки террористов. Окаменелый глаз Всевышнего. Бобби собирается забрать этот диск с собой в квартиру и положить его рядом с половинкой туфельки и другими предметами, что он подобрал в яме. Но, войдя ночью в «Голубую Леди» и увидев брюнетку в конце барной стойки, он вдруг подходит к ней и выкладывает черный диск на стойку рядом с ее локтем.

— Принес тебе кое-что, — говорит он.

Она бросает взгляд на предмет, трогает его указательным пальцем, и диск качается.

— Что это?

Он пожимает плечами.

— Просто нашел.

— В Зоне Ноль?

— Угу.

Она отодвигает от себя диск.

— Разве ты вчера ничего не понял?

— Да… конечно, — отвечает Бобби, но он не уверен, что уловил смысл сказанного ею.

— Я хочу понять, что произошло… и что происходит сейчас, — говорит она. — Мне нужно мое, понимаешь? Мне нужно точно знать, что произошло со мной. Мне обязательно нужно это осмыслить. И меня не интересуют сувениры.

— Хорошо, — говорит Бобби.

— «Хорошо», — передразнивает она. — Ты вообще в своем уме? Тебе лечиться надо!

Из музыкального автомата доносится песня Фрэнка Синатры «Все, или совсем ничего» — успокаивающий музыкальный сироп, который заглушает болтовню проституток и разговоры пьяных, бормотание телевизора, установленного над баром, по которому показывают районы Афганистана, где от взрывов поднимаются клубы черного дыма. Бегущей строкой внизу экрана сообщается, что, по предварительной оценке, число погибших в Зоне Ноль не превысит пяти тысяч человек; общее число вывезенных из эпицентра обломков уже перевалило за один миллион тонн. Все эти числа кажутся бессмысленными, взаимозаменяемыми. Миллион жизней, пять тысяч тонн. Нелепый счет, которым невозможно измерить реальный итог.

— Прости, — произносит брюнетка. — Я знаю, тебе, должно быть, тошно — делать то, что ты делаешь. В последнее время я со всеми такая раздражительная.

Она помешивает свой напиток пластмассовой лопаточкой с черенком в виде неоновой танцовщицы. На лице брюнетки, искусно сохраняющем невозмутимость, маске из тонального крема, румян и теней, только глаза кажутся живыми, женственными.

— Как тебя зовут? — спрашивает он.

Она откровенно разглядывает его.

— Я слишком стара для тебя.

— А сколько тебе лет? Мне — двадцать три.

— Неважно, сколько тебе лет… сколько мне лет. Я мыслями гораздо старше тебя. Разве ты не видишь? Не чувствуешь разницу? Даже если бы мне было двадцать три, я все равно была бы стара для тебя.

— Я просто хотел узнать, как тебя зовут.

— Алисия. — Она отчетливо произносит свое имя, даже слегка утрируя — именно так, должно быть, продавщица называет цену покупателю, которому она явно не по карману.

— Бобби, — представляется он. — Учусь в аспирантуре, в Колумбийском университете. Но сейчас взял академку.

— Но это же глупо! — сердито произносит она. — Невероятно глупо… просто нелепо! Зачем тебе это надо?

— Хочу понять, что с нами происходит.

— Зачем?

— Не знаю, просто хочу. Ты ведь приходишь сюда, чтобы что-то понять, и я тоже хочу понять это. Кто знает. Может, то, что мы сейчас с тобой разговариваем, — тоже часть того, что необходимо понять.

— Боже правый! — Она возводит глаза к потолку. — Он, оказывается, романтик!

— Ты по-прежнему считаешь, что я к тебе пристаю?

— Будь на твоем месте кто-то другой, я бы сказала, что пристаешь. Но ты… Думаю, ты и сам не знаешь, чего хочешь.

— А ты? Сидишь здесь каждый вечер. Рассказываешь парням о том, что только что вернулась с похорон. Горюешь о чем-то, а сама толком даже не можешь сказать о чем.

Она дергает головой, и он принимает этот жест за желание уклониться от удара, заставить его сейчас же замолчать, и почему-то на ум приходит, как он иногда ведет себя в метро, когда девушка, которую он долго рассматривал, встречается с ним взглядом, и он притворяется, что смотрит на что-то совсем другое. Она молчит некоторое время и наконец произносит:

— У нас с тобой секса не получится. Хочу, чтобы ты это себе уяснил.

— Хорошо.

— Это твоя точка зрения на все случаи жизни? «Хорошо»?

— Вроде да.

— «Вроде да». — Она обхватывает пальцами стакан, но не пьет. — Что ж, возможно, для одного вечера мы достигли достаточного взаимопонимания, как по-твоему?

Бобби кладет в карман резиновый диск и собирается уходить.

— Чем ты зарабатываешь на жизнь?

Следует тяжкий вздох.

— Работаю в брокерской фирме. А теперь, может, сделаем перерыв? Пожалуйста?

— Я все равно собирался домой, — отвечает Бобби.

Резиновый диск занимает свое место в верхнем ящике комода Бобби, расположившись между половинкой голубой туфельки и расплавленной каплей металла, возможно служившей прежде запонкой. Диск пополняет собой собрание находок: кусочки ткани — шелк, шерсть, хлопок; расплющенная авторучка; несколько сантиметров коричневой кожи, болтающейся на бесформенной пряжке; застегнутая булавка, некогда крепившаяся к брошке. Когда он смотрит на эти предметы, в груди у него возникает ощущение подозрительной пустоты, как будто эти несколько граммов действительности вытесняют равное количество его самого. Больше всего ранит туфелька. Ее изуродованная красота оказывает на него сильнейшее воздействие, иногда он просто боится до нее дотрагиваться.

Приняв душ, он ложится в своей спальне, не включая свет, и думает об Алисии. Представляет себе, как она перебирает пачки денег, запечатанные в оберточную бумагу. Даже имя ее звучит, как шелест денег — хрустящих новеньких банкнот. Он все думает, как ему с ней быть. Она совсем не в его вкусе, но, может, она права, он и впрямь обманывается относительно своих намерений. В памяти всплывают образы девушек, с которыми он встречался. Нежные и мягкие, очень женственные. Но все же острый язык и строгость Алисии ему нравятся. Возможно, он ищет некоторого разнообразия. А может, он, как многие в этом городе, стал похож на подопытную крысу под воздействием кокаина или электрического тока — в голове что-то замкнуло, и мозг посылает нелогичные сигналы. Тем не менее ему хочется с ней поговорить. Более того, он уверен — ему хочется отвести душу. Рассказать об эпицентре. О реликвиях в ящике его комода. Объяснить, что это не сувениры на память. Они — гвоздики, на которые он развешивает все, о чем приходится забывать всякий раз, когда надо идти на работу. Они — доказательство чего-то, что он прежде считал полной абстракцией, того, что было слишком сложно выразить словами, и только теперь он осознает, что это всего лишь то обстоятельство, что он остался в живых. И это обстоятельство, говорит он себе, наверное, и есть именно то, что необходимо осмыслить Алисии.

Мало того, что Пинео доставал Бобби накануне, он продолжает насмехаться над ним весь следующий день, отпуская колкости в адрес Алисии. Его болезненная раздражительность прорывается гневными нотками. Он то и дело называет Алисию «сучкой-калькулятором». Бобби ждет, что Мазурек вот-вот присоединится к их разговорам, но, похоже, тот выбыл из их негласного союза, уйдя в себя. Он сосредоточенно, с воловьим упорством работает и молча ест. Когда Бобби высказывает предположение, что ему, наверное, стоит с кем-нибудь посоветоваться — он рассчитывает своим замечанием воспламенить, пробудить присущую Мазуреку свирепость, — тот невнятно бормочет что-то насчет того, что, скорее всего, он поговорит со священником. И хотя у этих троих мужчин мало что общего, разве только то, что они оказались одновременно в одном и том же месте, прежде они все-таки поддерживали друг друга, чтобы переносить напряжение работы, но теперь Бобби ковыряется в земле, которая превращается в грязь под холодным проливным дождем, и чувствует себя одиноко перед угрозой, разлитой в воздухе. Все вокруг выглядит чужим, враждебным. Серебристая решетка каркаса подрагивает, словно сквозь нее откуда-то извне проходят волны, а гнездо из огромных балок и перекладин будто ожидает возвращения какого-то мифического крылатого чудовища. Бобби пытается отвлечься, но в голову не лезет ничего такого, что могло бы улучшить подавленное настроение. К окончанию смены он начинает беспокоиться о том, что они работают зря, поддавшись обману чувств, что башни внезапно восстанут из руин, в которые их превратили, и всех раздавят.

Когда они вечером появляются в «Голубой Леди», в баре почти пусто. Проститутки — в глубине зала, Алисия — на своем обычном месте. Музыкальный автомат выключен, телевизор бормочет что-то: какая-то блондинка берет интервью у лысеющего мужчины, надпись под его изображением гласит, что он — эксперт по сибирской язве. Они садятся за стойку бара и пялятся в телевизор, время от времени заказывая себе еще выпивку, заговаривая только в том случае, если в этом есть необходимость. Эксперта по сибирской язве вскоре сменяет эксперт по терроризму, который разглагольствует о разрушительном потенциале Аль-Каиды. Бобби не вникает в этот разговор. Политическое небо с кружащими черными фигурами, величественной музыкой и секретными специалистами совсем не то небо, под которым он живет и работает, — серое и неизменное, простое, как крышка гроба.

— Аль-Каида, — произносит Роман, — Не он ли играл на второй базе за «Метс»? Тот парень из Пуэрто-Рико?

Шутка выходит плоской, но Роман не сдается.

— Сколько потребуется алькаидцев, чтобы вкрутить электрическую лампочку? — спрашивает он. Никто не знает ответа.

— Два миллиона, — продолжает Роман. — Один — чтобы держать верблюда, другой — чтобы вкрутить лампочку, а остальные понесут по улицам портреты в знак протеста, что тех двоих затоптал верблюд.

— Ты сам выдумал это дерьмо, — реагирует Пинео. — Сразу видно. Потому что совсем не смешно.

— Да пошли вы, ребята! — Роман недовольно смотрит на Пинео, затем идет вдоль стойки бара и принимается за чтение газеты, нарочито громко переворачивая страницы.

В бар вваливаются четыре парочки, их молодой смех, раскрасневшиеся, сияющие от радости лица, довольный и преуспевающий вид сильно раздражают. Пока они суетятся — кто-то сдвигает столы, кто-то обнимается, а одна из вошедших женщин настойчиво спрашивает у Романа, есть ли у него Лиллет,[9] — Бобби выскальзывает из внезапно возникшей вокруг него суматохи и подсаживается к Алисии. Она косится на него, но никак не реагирует, и Бобби, который большую часть дня провел в размышлениях, о чем бы ей рассказать, не решается заговорить, остановленный ее мрачным видом. Он принимает ее же позу — голова опущена, в руке — стакан, — и так они сидят, словно двое людей, отягощенные общей проблемой. Она закидывает ногу на ногу, и он замечает, что она сбросила туфельку. Вид ее стройной лодыжки и ступни в чулке вызывает в нем давно забытое ощущение тайного удовольствия.

— Все это очень интересно, — произносит она. — Нам надо бы почаще так.

— Я думал, тебе не хочется разговаривать.

— Если ты намерен сидеть здесь, глупо было бы не разговаривать.

Все, о чем он собирался ей рассказать, вдруг вылетает из головы.

— Ну, как прошел день? — спрашивает она с такой интонацией, с какой обычно мамочки справляются у своих милых чад, и когда он мямлит, что все как всегда, произносит: — Мы как будто женаты. Причем так давно, что уже отпала потребность в словесном общении. Все, что остается, — сидеть здесь и обмениваться колебаниями.

— Ладно, было хреново, — говорит он, разозлившись в ответ на ее насмешку. — Вообще-то хреново всегда, но сегодня — особенно.

И тогда он начинает отводить душу. Он рассказывает ей о себе, о Пинео, о Мазуреке. Как они объединились, словно в дозоре, заключив безоговорочный неформальный союз, чтобы каким-то образом прикрывать друг друга от воздействия сил, которые они не понимали или боялись признавать. И вот теперь этот союз распался. Слишком велико испытание — находиться в эпицентре. Запах смерти, ужасающее скопление душ, скрытых кошмаров. Подземные гаражи с разбитыми, заброшенными машинами, белыми от бетонной пыли. Тлеющие под землей пожары. И мрак, преследующий повсюду, словно работаешь в Мордоре. Пепел и скорбь.

Спустя какое-то время начинаешь думать, что это место превращает тебя в привидение. Ты уже больше не живешь, ты просто реликт, пережиток прошлого. Скажешь себе это, и становится смешно. Это же чушь. Но потом вдруг уже не до смеха, и ты понимаешь, что это — правда. Зона Ноль — гиблое место. Как Камбоджа. Хиросима. Уже вовсю обсуждают, что построить на этом месте, но это же безумие. Все равно что построить «Макдоналдс» в Дахау. Кому там еда полезет в горло? Люди говорят, надо сделать это побыстрее, чтобы доказать террористам, что нас это не обломало. Но делать вид, что нас это не обломало… О чем мы говорим? Эй, еще как обломало! Надо подождать со строительством. Подождать до тех пор, пока люди не смогут находиться там и не чувствовать при этом боль оттого, что остались живы. Иначе, что бы там ни построили — все будет наполнено этим чувством. Может, это нелепо. Верить, что это место проклято. Что в нем заключено нечто ужасное и неосязаемое, и это нечто будет подниматься наверх и просачиваться в новые залы и помещения, и навлекать сверхъестественные беды и несчастья, притягивать плохую карму… что угодно. Но когда находишься посреди этого ада кромешного, невозможно не верить в это.

Бобби рассказывает все это, не глядя на Алисию, торопливо и озабоченно. Выговорившись, он осушает стакан, бросает на нее быстрый взгляд, чтобы оценить ее реакцию, и произносит:

— У меня был приятель в школе, так он подсел на кристалл мет, который высушил ему мозги. У него начались глюки. Он считал, что правительство лезет к нему в голову, потому что все поняли: он в контакте с существами, обладающими высшим разумом. Остальной бред в таком же духе. Он воспринимал весь мир вокруг себя как тайный заговор и, когда говорил мне об этом, казалось, извинялся за то, что рассказал. Он чувствовал, что с ним что-то не так, но ему необходимо было выговориться, поскольку он не мог окончательно поверить в то, что сошел с ума. Я чувствую себя точно так же. Мне будто недостает какой-то части себя.

— Понимаю, — говорит Алисия. — У меня такое же чувство. Поэтому я прихожу сюда. Чтобы постараться и выяснить, чего мне недостает… И куда мне деваться со всем этим.

Она вопросительно смотрит на него, и Бобби, выговорившись, обнаруживает, что больше не о чем говорить. Но ему хочется сказать еще хоть что-нибудь, потому что ему хочется, чтобы она с ним разговаривала, и пусть он не уверен, почему ему этого хочется, или чего еще ему может захотеться, — он так смущен тем, что признался в таких вещах, да и просто смущен, и эта неловкость неизменно присутствует при общении между мужчинами и женщинами, когда оно имеет значение… И пускай он ни в чем не уверен, ему во что бы то ни стало хочется двигаться вперед.

— С тобой все хорошо? — спрашивает она.

— Да. Конечно. В общем-то — не смертельно. По крайней мере, я так думаю.

Она, кажется, смотрит на него другими глазами.

— Зачем ты ввязался в это?

— Ты про работу? Потому что у меня есть опыт. Последние два лета я работал в федеральном агентстве по чрезвычайным обстоятельствам.

Две парочки яппи обступили музыкальный автомат, и первая выбранная ими мелодия — «Smells Like Teen Spirit» — взрывается напряженным и мучительным ритмом. Пинео начинает пританцовывать, сидя на высоком стуле у бара, тело его извивается, раскачиваясь взад-вперед, кулаки прижаты к груди — он явно передразнивает этих четверых, насмехаясь над ними. Застывший в задумчивости над своим «бурбоном» Мазурек похож на поседевшего толстого тролля, который превратился в камень.

— Вообще-то я собираюсь получить степень магистра по философии, — признается Бобби. — Подходящее образование, я только недавно оценил.

Он говорит это в шутку, но Алисия расценивает его слова совсем иначе. Глаза ее наполняются слезами. Она поворачивается к нему на стуле, прижимается коленом к его бедру и кладет руку ему на запястье.

— Я боюсь, — говорит она. — Думаешь, все дело в этом? В обычном страхе. В обычной неспособности справиться.

Он не вполне уверен, что правильно понял ее, но произносит:

— Может быть, в этом.

Она обхватывает его руками и прячет лицо ему в шею, и это так естественно, как нечто само собой разумеющееся, он даже глазом не успевает моргнуть. Рука его тянется к ее талии. Ему хочется повернуться, чтобы обнять крепче, но он боится ее спугнуть, и пока они так сидят, прижавшись, он чувствует неуверенность, смутно представляя, что делать дальше. Под ладонью бьется ее сердце, кожей он ощущает тепло ее дыхания. Сочленение ребрышек, приятный изгиб бедра, близость груди — чуть выше кончика большого пальца, все такое необычное и дышащее страстью одновременно и пугает, и притягивает его. В душу его закрадывается сомнение относительно их психического здоровья. Что это — способ лечения или просто безумие? Кто они — два очень разных человека, которые вышли на новый для них обоих уровень отношений, или эмоционально опустошенные люди, которые даже говорят о разных вещах, и по ошибке приняли легкое сексуальное влечение за момент истины? И насколько отличаются эти два состояния? Она привлекает его ближе к себе. Ее правое колено скользит между его ног, необутая ступня утыкается ему в пояс. Алисия что-то шепчет, но он не разбирает что. Наверное, слова обещания. Губы ее легко касаются его щеки, затем она отстраняется и выдавливает из себя улыбку, которую он принимает за сожаление.

— Не понимаю, — говорит она. — У меня такое чувство… — Она качает головой, будто отгоняя неподходящую мысль.

— Какое?

Она подносит руку к лицу и вертит ею, пока говорит, — небрежность этого жеста совсем не подходит ее облику.

— Мне не следовало бы говорить это первому встречному в баре, и это совсем не то, о чем ты мог подумать. Но все же… У меня такое чувство, что в твоих силах мне помочь. Сделай для меня что-нибудь.

— Разговоры помогают.

— Возможно. Не знаю. Похоже, все-таки не очень. — Она задумчиво помешивает свой напиток, затем бросает искоса взгляд. — Как сказал кто-то из философов — должно быть нечто, имеющее отношение к данному аспекту.

— Предрасположенность порождает все логические связки, даже если они расположены утверждать противное.

— Кто это сказал?

— Я… в работе, которую я писал о Горгии, отце софистики. Он утверждал, что ничто не может быть познаваемо, а если что-то и познаваемо, то оно не стоит того, чтобы быть познанным.

— Что ж, — отмечает Алисия. — Полагаю, это все объясняет.

— Этого я не знаю. За работу у меня только «четверка».

Одна из парочек начинает танцевать: мужчина, все еще не снявший пальто, покачивает локтями, изображая медленно пикирующую птицу, в то время как женщина стоит на месте и подергивает бедрами, как рыба хвостом. Даже у Пинео получалось более грациозно. Наблюдая за ними, Бобби вдруг представляет, что бар — это пещера, посетители со спутанными волосами одеты в шкуры. Свет фар за окном мелькает с той же неожиданностью, с какой вспыхивал метеор, пролетая в первобытной ночи. Песня заканчивается, парочка направляется к столику, встречаемая аплодисментами друзей. Но когда из динамиков вырывается гитарный рифф хендриксовской версии «All Along The Watchtower» Дилана, они снова начинают танцевать, и остальные пары присоединяются к ним со стаканами в руках. Женщины трясут волосами, покачивают грудями, мужчины двигают бедрами им навстречу. Неотесанные дикари под кайфом.

Обстановка бара более не устраивает Бобби. Его переполняет смятение, от которого никуда не деться. Он съеживается от шума, веселой болтовни, и вдруг его пронзает убежденность, что такая реакция ему несвойственна, — это маленький человечек, видящий все в черном свете, сидит у него между лопатками, вонзив когти ему в позвоночник, он сложил свои уродливые крылья и управляет им, как марионеткой. Когда Бобби встает, Алисия тянется к нему и сжимает его руку.

— Увидимся завтра?

— Непременно, — отвечает он, сомневаясь в душе, что увидит ее снова. Он уверен — она придет домой и отчитает себя за то, что позволила настолько сблизиться с ним, допустила непредвиденное проникновение в свою безупречную жизнь, нацеленную на успех. Она перестанет приходить сюда и найдет спасение в занятиях на вечерних курсах делового общения, которые позволят ей добавить еще одну строчку в свое резюме. И лишь однажды воскресным днем, по прошествии нескольких недель, воспоминание о нем вдохновит ее на достижение оргазма при помощи вибратора на батарейке.

Он ищет в кошельке пятерку — чаевые для Романа — и ловит на себе взгляд Пинео, полный неприкрытой враждебности. Именно так смотрит на тебя самый заклятый враг перед тем, как вставить пару патронов в свою винтовку. Пинео задерживает свой двуствольный взгляд на несколько мгновений, затем отворачивается и погружается в глубокие раздумья над кружкой пива, втянув шею, опустив голову. Кажется, его, как и Мазурека, околдовали, и он тоже окаменел.


Бобби просыпается за несколько минут до начала смены. Он звонит на работу, предупреждает о том, что опоздает, затем снова ложится и созерцает огромное оранжево-коричневое пятно после протечки, превратившее потолок в карту местности. Что-то происходит между ним и Алисией… все так нелепо. Они ведь не собираются спать друг с другом — это очевидно. И не потому, что она так сказала. Ему трудно представить себе, как он идет к ней домой, где все обставлено по высшему классу — все эти дорогостоящие игрушки из «The Sharper Image», изысканная посуда из «Pottery Barn», — или вообразить, что она здесь у него в этой дыре, к тому же никто из них не испытывает такой уж насущной потребности, ради чего стоило бы снять номер в гостинице. Это же глупо, обременительно. Они просто впустую тратят время. Морочат головы друг другу, а все дело-то в том, что души у них искорежены. Она грустит из-за того, что пьет, чтобы ей было грустно, потому что боится: то, чего она не чувствует, и есть настоящее чувство. Типичная постмодернистская манхэттенская чушь. Скорбь как форма сопричастности. И вот теперь ему во всем этом тоже отведена роль. Но то, как он с ней поступает, может оказаться еще более безнравственным, однако у него нет ни малейшего желания докапываться до истинной причины — это только усилило бы ощущение его порочности. Пусть лучше все идет своим чередом и просто сойдет на нет. Сейчас вообще все так странно в этом городе. Мужчины и женщины ищут невразумительного облегчения своей малопонятной вины. Вины, связанной с тем, что они не изображают величественную печаль, как это делают политики, или задумчивое сочувствие, как журналисты, что их скорбь — душевное состояние, давшее трещину, но при этом люди все еще насквозь пропитаны обыденностью, их мысли заняты сексом и футболом, счетами за кабельное телевидение и гарантией занятости. И все-таки у него еще есть кое-что, о чем он, как бы то ни было, должен ей сказать. Сегодня вечером он расскажет ей все, и она сделает то, что должна. А потом — всеобщее уныние, окончание спектакля в четырех действиях.

Он стоит под душем целую вечность, он не спешит попасть в эпицентр и даже подумывает о том, чтобы не идти на работу вовсе. Но чувство долга, привычка и упрямство пересиливают его страх и ненависть к этому месту, впрочем, это не ненависть и страх в чистом виде он ощущает, а синкретическое слияние этих двух чувств — продукт алхимической реакции, для которого еще не придумали подходящего названия. Перед уходом он проверяет содержимое верхнего ящика своего комода. Реликвии — это как раз то, о чем он больше всего хотел рассказать ей, объяснить все. Пусть раньше он и думал о них что угодно, все же теперь он полагает, что эти предметы — в некотором смысле сувениры, и этого надо стыдиться как симптома болезни. Но, глядя на предметы, он понимает, что у этой коллекции должно быть еще какое-то предназначение, о котором он не догадывается, но если расскажет о ней Алисии, то тем самым все прояснится. Он выбирает половинку туфельки. Единственно правильный выбор, в самом деле. Это единственный предмет, обладающий достаточной убедительностью, чтобы передать его чувства. Он сует туфельку в карман куртки и проходит в гостиную, где сосед по квартире смотрит мультяшный канал, его голова возвышается над спинкой дивана.

— Что, проспал? — спрашивает сосед.

— Немного, — отвечает Бобби, устремив взор к яркому экрану, внимая дурацким голосам и сожалея о том, что не может остаться и узнать, каким образом Скуби Ду и Шэгги удалось перехитрить болотного зверя. — Увидимся.

Незадолго до окончания смены он вдруг испытывает приступ безумия, ему кажется, что если он поднимет глаза, то обнаружит, как стены ямы выросли до высоты небоскреба, и из всего неба он увидит лишь крошечный круг и в нем — пылающие облака. Даже потом, идя с Мазуреком и Пинео по холодным, промозглым улицам, вслушиваясь в автомобильные сигналы, которые вразнобой несутся издалека, словно звуки авангардистских духовых инструментов, он почти убеждает себя в том, что так могло произойти. Яма могла стать глубже, да и сам он мог уменьшиться. Перед этим они начали копать под только что поднятым слоем бетонной кладки, и он понимает: его паранойя и, как следствие, желание спрятаться от очевидного вызваны тем, что они обнаружили под землей. Но даже если страх его объясним, это не значит, что ничего не происходит. Невероятные вещи могут случиться в любую минуту. Теперь они все знают это.

Трое мужчин молча направляются в «Голубую Леди». Такое впечатление, что их ночные походы в этот бар не служат более снятию напряжения, они стали продолжением работы, так же требующим от них душевных сил. Пинео идет, засунув руки в карманы, отводя взгляд в сторону, Мазурек глядит прямо перед собой, размахивая термосом, — он похож на революционера-троцкиста, доблестного фабричного рабочего образца 1939 года. Бобби шагает между ними. От неприступного вида спутников ему не по себе, его будто с двух сторон притягивают большие магниты — хотелось бы рвануть вперед или отстать от них, но сила притяжения не позволяет ему сделать это. Как только они заходят внутрь, он их бросает и спешит к Алисии в конец бара. Ее лицо освещается улыбкой примерно в двадцать пять ватт, и ему приходит в голову, что хоть она наверняка улыбается сослуживцам и родственникам ярче и белозубей, именно эта тусклая улыбка отражает подлинную меру радости — той, что осталась после нескольких лет карьерного роста и несчастной любви.

Чтобы проверить эту мысль, он спрашивает, нет ли у нее друга, на что она говорит:

— Боже правый! Друга. Как трогательно. Еще спроси, нет ли у меня поклонника.

— У тебя есть поклонник?

— Было несколько, — отвечает она. — Но в настоящее время я в них не нуждаюсь, премного благодарна.

— Что, ждешь принца?

— Дело не в этом. Впрочем, в данную минуту так и есть. Я, — она сардонически усмехается, — я поднимаюсь по служебной лестнице. Во всяком случае, пытаюсь.

Она отворачивается и отходит в глубь зала подальше от бара, где по телевизору не переставая болтают об эпидемии сибирской язвы, о страданиях, об испытании свободой.

— Мне хотелось иметь детей, — наконец произносит она. — Я в последнее время не перестаю думать об этом. Может, вся моя печаль повлияла на меня в биологическом плане. Ну, ты понимаешь. Воспроизведение рода.

— У тебя еще есть время родить детей, — говорит он. — А вся эта ерунда с карьерой может подождать.

— Но только не с теми мужиками, что у меня были… ни в коем случае! Я бы никому из них не доверила воспитание моих отпрысков.

— Значит, ты могла бы поведать мне несколько военных историй?

Она поднимает руку, выставляя ладонь вперед, словно желая удержать закрытую дверь.

— Ты не представляешь!

— У меня у самого было несколько.

— Ты же парень, — говорит она. — Что ты можешь знать об этом?

Рассказывая о своем опыте, она иронична, самокритична и почти весела, словно, делясь воспоминаниями о лживости мужчин или смеясь над собственной доверчивостью, ей хочется доказать, что в душе у нее еще сохранились запасы хорошего настроения и она оправилась от своих неудач. Но когда она рассказывает об одном человеке, который преследовал ее целый год, посылал ей конфеты, цветы, открытки, пока наконец она не поверила, что он, должно быть, действительно любит ее, и не провела с ним ночь — прекрасную ночь, после которой он перестал обращать на нее малейшее внимание… когда она рассказывает ему об этом, Бобби под внешней веселостью вдруг разглядывает унизительное замешательство. Он гадает, как она будет выглядеть без косметики. Наверное, мягче. Этот грим — картина ее отношения к миру, которую она воссоздает изо дня в день. Маска приукрашенной неудачи и равнодушия, чтобы скрывать душевное смятение. Ни одна из ее надежд так и не оправдалась, и все же, хоть она и зареклась уповать на что бы то ни было, насовсем от надежды отказаться не удалось, и это ее смущает. А может, все гораздо проще. Поверхностное воспитание где-нибудь в оазисе на Среднем Западе — судя по говору, она из Детройта или Чикаго. Посредственное образование и, как следствие, посредственная карьера. Крах в личной жизни. Это многое объясняет. Но истинная подоплека ее историй, то, как она все пережила и каким образом это изменило ее восприятие жизни… все это остается тайной. И нет смысла копать глубже, да и времени, похоже, на это нет.

Бар «Голубая Леди» заполняется припозднившейся публикой. Среди них две женщины средних лет, которые держатся за руки и целуются через стол; трое молодых парней в спортивной одежде фирмы «Knicks»; двое темнокожих мужчин, вырядившиеся как бандиты, сопровождающие грузную блондинку в пелерине из крашеного меха поверх блестящего платья для коктейлей (Роман бросает на них осуждающие взгляды и не спешит их обслуживать). Напившиеся Пинео и Мазурек осоловело молчат, не обращая внимания на окружающих, в то время как жизнь в баре вокруг Бобби и Алисии не собирается затихать, музыкальный автомат играет старый рок — Сантану, Кинкс и Спрингстина. Бобби еще не видел Алисию в таком расслабленном состоянии. Она снова скинула туфлю, сбросила пиджак, и хотя бокал в ее руке все еще полон, кажется, что она чрезмерно пьяна, словно раскрыв секреты своего прошлого, словила кайф, как после трех порций мартини.

— Вообще-то я не считаю, что все мужчины — сволочи, — говорит она. — Но что касается мужчин Нью-Йорка — вполне возможно.

— А что, ты с каждым из них встречалась?

— С большинством из приличных — да.

— А кто в твоих глазах считается приличным?

Наверное, слова «в твоих глазах» звучат слишком подчеркнуто, и это придает вопросу чересчур личный характер, потому что улыбка ее гаснет, и она бросает на него испуганный взгляд. Когда затихают последние аккорды «Glory Days» и между песнями возникает небольшой перерыв, она прикладывает ладонь к его щеке, внимательно смотрит ему в глаза и задает вопрос, звучащий скорее как утверждение:

— Ты ведь не будешь так со мной поступать, правда? — И прежде чем Бобби успевает сообразить, что ему следует ответить, застигнутый врасплох ее приглашением, как ему кажется, ускорить события, она добавляет: — Это ужасно, — и убирает руку.

— Зачем ты так? — спрашивает он. — То есть, я полагал, мы ведь, собственно, не собирались с тобой вступать в близкие отношения, и я не об этом. Мне просто интересно, что на тебя нашло?

— Не знаю. Прошлой ночью мне этого хотелось. Правда, как я догадываюсь, хотелось недостаточно.

— Верится с трудом. — Он усмехается. — Учитывая разницу в возрасте.

— Негодяй! — Она в шутку грозит ему кулаком, — Впрочем, почему бы мне не завести мальчика — интересная мысль.

— Да уж. Я не из таких.

— Никто «не из таких», пока не встретит того, кто думает, что он как раз из таких. — Она делает вид, что оценивает его. — А ты мог бы сорвать приличный куш.

— Простите, — раздается позади них чей-то голос. — Что вы на это скажете?

Это парень лет тридцати, приятной внешности, в костюме и галстуке, сдвинутом набок, необычное лицо с острыми скулами выдает его афро-азиатское происхождение. Он пьян и слегка покачивается.

— Моя девушка… каково, а? — Он то и дело переводит свой взгляд. — Мы же должны были встретиться…

— Ты, приятель, не обижайся, но у нас тут важный разговор, — говорит ему Бобби.

Парень поднимает руки, показывая, что не имеет ничего против и просит прощения, но затем пускается рассказывать, долго и путано, о том, как он со своей девушкой разминулся, а потом они поссорились по телефону, и он начал пить, и сейчас остался без денег, в полной заднице, и не знает, как ему быть. Им кажется, что это только начало и он от них никогда не отстанет, особенно когда просит сигарету, но как только они сообщают ему, что не курят, он не просит денег, как можно было ожидать, а смотрит на Бобби и произносит:

— Старик, как они с нами обходятся! Что мы для них? Ливерная колбаса?

— Похоже на то, — отвечает Бобби.

На это парень отступает назад и выпучивает глаза.

— У тебя виски не найдется? Я бы выпил немного.

— Слушай, — обращается к нему Бобби, показывая на Алисию, — нам надо закончить наш разговор.

— Ладно, — откликается парень. — Спасибо, что выслушали.

Оставшись одни, они долго сидят, не говоря ни слова, поскольку нить разговора утрачена, а потом вдруг начинают одновременно говорить.

— Давай, ты первая, — предлагает Бобби.

— Я просто думала… — Она замолкает. — Не имеет значения. Это неважно.

Он знает — она вот-вот предложит встречаться, но опять это желание не дотягивает до нужной степени безотлагательности. Или, может, существует что-то еще — какая-то необъяснимая преграда разделяет их, и никто из них двоих так и не понял этого. Может, они влюбились, и в этом-то все дело, потому что совершенно очевидно — ни в ее жизни, ни в его собственной — ничего подобного в прошлом не случалось. Но она права, решает он — просто все, что происходит между ними, не так уж и важно, и поэтому не так уж и важно все понимать.

Она улыбается, словно извиняясь, и опустив глаза, устремляет взор в свой бокал. Из музыкального автомата несется песня «Free Falling» Тома Пети, и кто-то из посетителей за их спинами начинает подпевать, чуть ли не заглушая музыку.

— Я принес для тебя кое-что, — произносит Бобби.

Ее взгляд делается настороженным.

— С твоей работы?

— Да, но это совсем не то…

— Я же тебе говорила — меня такие вещи не интересуют.

— Но это не просто сувениры, — говорит он. — Если кажется, что я сбит с толку… так и есть. И правда, у меня в голове — каша. Но если я запутался, то те вещи, что я беру с места эпицентра, — они что-то вроде объяснения тому… — Он проводит рукой по волосам, огорченный своей неспособностью высказать все, что наболело. — Не знаю почему, но мне хочется, чтобы ты это увидела. Мне кажется, и я надеюсь, это поможет тебе понять кое-что.

— Например? — спрашивает она подозрительно.

— Например, меня… или где я работаю. Или что-то, чему я еще не смог подобрать слова, знаешь ли. Но я очень хочу, чтобы ты посмотрела.

Взгляд Алисии скользит прочь от его лица, устремляется к зеркалу за баром, в котором слишком явно отражаются любовь, печаль и пьяное веселье.

— Ну, если ты так хочешь.

Бобби касается половинки туфельки в кармане куртки. Шелк прохладный на ощупь. Ему представляется, что он ощущает его голубизну.

— Вообще-то смотреть особенно не на что. Собственно, я не собираюсь тебя волновать. Просто подумал…

Она резко обрывает его:

— Просто покажи мне, и все!

Он выкладывает туфельку рядом с бокалом, и кажется, секунду или две она не замечает ее. Потом у нее в горле что-то булькает. Единственный звук, четкий и ясный, так кусочек льда плюхается в стакан. Она протягивает руку, словно желая дотронуться до нее. Но не дотрагивается, во всяком случае сразу, и рука застывает в воздухе над туфелькой. По ее выражению лица он не может ничего определить, видит только, что она не отводит взгляда от вещицы. Пальцы ее скользят по оторванному шелковому краю, следуя неровной линии.

— Боже мой! — выдавливает она, но он слышит лишь вздох, а все восклицание тонет в неожиданно грянувшей музыке. Рука ее смыкается вокруг туфельки, голова наклоняется вперед. Она будто впадает в состояние транса, поддавшись чувству или смутному воспоминанию. Глаза ее так блестят, а сама она так неподвижна, что Бобби начинает сомневаться — может, своим поступком он причинил ей боль, она уже была психически неуравновешенна, и вот теперь он окончательно свел ее с ума. Проходит минута, а она так и не шевелится. Музыкальный ящик замолкает, вокруг них смеются и громко разговаривают посетители бара.

— Алисия?

Она качает головой, что означает одно из двух — либо она лишилась сил и не в состоянии разговаривать, либо ей просто не хочется общаться.

— Ты хорошо себя чувствуешь? — спрашивает он.

Она говорит что-то, но он не слышит, лишь по губам определяет, что она опять произносит «боже». В уголке глаза выступает слезинка, стекает вниз по щеке и удерживается на верхней губе. Возможно, это половинка туфельки произвела на нее такое сильное впечатление, как когда-то на него самого — этот безупречный символ, несомненное объяснение того, что они потеряли, и того, что выжило, и эта вещь, ее могущественная наглядность, вот что потрясло ее.

Снова включается музыкальный автомат, звучит старая мелодия Стэна Гетца, и доносится голос Пинео — тот, из-за чего-то спорит и отчаянно ругается, однако Бобби не оборачивается, чтобы посмотреть, в чем там дело. Он заворожен лицом Алисии. Что бы она сейчас ни ощущала — боль утраты или потрясение, — это чувство высветило ее трогательную красоту, ее страдание, девушка засияла; маска женщины-гончей с Уолл-Стрит, что сооружалась при помощи косметики, вдруг исчезла, вместо нее он видит хрупкую чистоту Святой Бернадетт, изящные линии шеи и подбородка неожиданно кажутся ему безупречными и прекрасными. Это превращение так поражает его, что он сомневается, возможно ли такое на самом деле. Может, все дело в выпивке, или с глазами у него что-то неладное. По своему опыту он знает — ничто в этой жизни не способно меняться так существенно. Тощие, облезлые коты в своей причудливой простоте не могут в мгновение ока стать похожими на крошечных серых тигрят с гладкой, лоснящейся шерстью. Небольшие, уютные домики в заливе Кейп-Код ни при какой погоде, пусть даже при самом ярком свете, не будут ослепительно сверкать и переливаться, словно маленькие азиатские храмы. Но чудесное превращение Алисии так очевидно. Она великолепна. Даже покрасневшие прожилки в уголках ее глаз, воспаленных от слез или городской пыли, кажутся украшением, частью изысканного замысла, и когда она поворачивается к нему, лицо ее будто возникает, материализуется из луча света, и эта целостная утонченность ее нового облика струится в его сторону со сверхъестественной силой, близость к ней таит в себе опасность, и ему не известны ее намерения. Чего ей захочется от него сейчас? Когда она притягивает к себе его лицо — губы ее разомкнуты, веки полуопущены, — он пугается, что умрет от поцелуя, свихнется, его просто накроет волной и унесет, как игрушечное ведерко, оставшееся на песке, или что вкус этого поцелуя, капелька теплой слюны, напоминающая хрусталик с кисловатым привкусом, вступит в реакцию с его собственной обыкновенной слюной и образуется смесь — микроскопическая доза яда — идеальное решение для него, чтобы свести счеты с зашедшей в тупик жизнью. Но вот следует еще одно преображение, почти такое же сногсшибательное, и когда ее губы касаются его рта, он видит молодую женщину — ранимую и кроткую, любящую и желающую его — она нуждается в нем с детским простодушием.

Поцелуй длится недолго, но достаточно, чтобы можно было разделить его на несколько этапов — сперва соприкосновение, затем погружение и исследование, языки их встречаются, дыхание смешивается, и вот, когда они достигают полной близости, так что накал страсти зашкаливает, она прерывает поцелуй и, прижавшись губами к его уху, шепчет пылко, вся дрожа:

— Спасибо… Я так тебе благодарна! — Затем она встает, собирает свою сумочку, свой портфель, печально улыбается и говорит: — Мне нужно идти.

— Подожди! — Он хватает ее, но она высвобождается.

— Прости, — произносит она. — Но я должна… прямо сейчас. Прости меня.

И она уходит, быстро направляясь к выходу, не оставляя ему никакой надежды на продолжение, покидает его возбужденным, когда он еще пытается осмыслить и взвесить то мгновенно запечатленное воспоминание о поцелуе, оценить его нежность и хрупкость, определить по некой шкале степень чувственности, догадаться о его значении, и к тому времени, когда он закончил размышлять обо всем этом и осознал ту истину, что она в самом деле недвусмысленно ушла, и решил побежать за ней — она уже за дверью. Когда он добирается до выхода и плечом распахивает дверь, Алисия уже в двадцати пяти — тридцати футах от него, она быстро идет по тротуару между припаркованными машинами и витринами магазинов, мимо какого-то затененного портала, он уже собирается позвать ее по имени, как она ступает в залитое светом место у витрины кафе, и он замечает, что на ней — голубые туфли. Из бледно-голубого блестящего шелка, по форме они точно такие же, как та половинка туфельки, оставленная на барной стойке. Если она и в самом деле все еще там. Теперь он в этом не уверен. Может, она ее забрала? Вопрос этот приобретает очень странный, пугающий смысл, он возник из-за страшного подозрения, которое невозможно полностью отбросить, и какое-то мгновение он разрывается между желанием рвануть за ней и стремлением вернуться назад в бар и поискать туфельку. В конечном счете вот что важно: выяснить, забрала ли она с собой туфельку, и если да — исследовать ее поступок, разгадать его. Так вышло, поскольку она решила, что это — подарок, или из-за того, что ей страстно захотелось обладать этой вещью, возможно, для удовлетворения какой-то неестественной невротической потребности, и она не удержалась и решила во что бы то ни стало выкрасть туфлю, сбить его с толку своим поцелуем и смыться прежде, чем он поймет, что вещица пропала? А что, если — и это предположение грозит завладеть им — туфелька принадлежала ей с самого начала? Чувствуя себя глупо, но еще не веря в собственную глупость, он видит, как она сходит с обочины тротуара у следующего перекрестка и пересекает улицу, становясь все меньше и меньше, пока не теряется среди других прохожих. Поток машин скрывает ее из виду. Все еще прикидывая, не догнать ли ее, он стоит там с минуту или около того, размышляя о том, что, может, ошибочно истолковывал все насчет нее. Холодный ветер, словно шарф, оборачивается вокруг его шеи, а влага с мостовой впитывается в носок через дырку в правом ботинке. Прищурившись, он смотрит вдаль за перекресток, безуспешно пытаясь определить расстояние, затем, отказавшись следовать последнему порыву, распахивает настежь дверь «Голубой Леди». Из бара наружу вырывается вихрь голосов и музыки, и мчится мимо него, словно дух вечеринки, покидающий место действия, Бобби входит внутрь, хотя сердцем чувствует — туфелька пропала.


Бобби утратил свой иммунитет к инфекциям эпицентра. Наутро он чувствует себя отвратительно. Его замучила лихорадка, от чего кости стали как стекло, пазухи наполнены гноем, кашель проникает глубоко в грудь и раздирает на части. Пот — желтый и кислый, мокрота — вязкая как творог. Следующие сорок восемь часов его занимают лишь две мысли. О лечении и Алисии.

Он видит ее перед собой сквозь жар, любая мысль оплетается ею, будто молекулярной цепочкой РНК, но он не имеет сил даже начать размышлять о том, что он думает и чувствует. Спустя еще пару ночей лихорадка отпускает его. Он приносит одеяла, подушку и апельсиновый сок в гостиную и устраивается на диване.

— Что, тебе лучше? — спрашивает сосед, и Бобби отвечает:

— Немного.

Чуть погодя сосед вручает ему пульт от телевизора и скрывается в своей комнате, где он проводит дни, играя в видеоигры. В основном это «Квейк». Из-за запертой двери доносятся рев демонов и треск пулеметов.

Бобби бездумно переключает каналы и останавливается на CNN, в кадре попеременно появляются панорама Зоны Ноль, снятая сверху, и студия, где привлекательная брюнетка, сидящая за дикторским столом, беседует с разными людьми — мужчинами и женщинами — о событиях 11 сентября, о войне, о ликвидации последствий. Послушав с полчаса, он приходит к выводу, что, если это все, что слышат люди — пустую, слезливую болтовню о жизни, о смерти, об исцелении, — они, должно быть, ничего не знают. Эпицентр выглядит как грязная дыра, где несколько желтых машин разгребают обломки, — но это не передает того ощущения, которое испытывает человек, находящийся внизу, на дне этой пропасти, и тогда кажется, что она глубока и вечна, как древний разрушенный колодец. Он снова щелкает пультом, находит фильм про старину Джека Потрошителя с Майклом Кейном в главной роли и, выключив звук, смотрит, как сыщики в длинных темных плащах спешат по тускло освещенным переулкам, а мальчишки, торгующие газетами, выкрикивают новости о последнем зверском убийстве. Он начинает соединять и сопоставлять все, что говорила ему Алисия. Все. От «Я только что с похорон», и «Все люди продолжают жить дальше, но я еще не готова», и «Поэтому я прихожу сюда… выяснить, чего мне недостает», до «Мне нужно идти». Ее преображение — действительно ли он видел это? Воспоминание об этом так невероятно, но ведь все воспоминания — нереальны, и в эту самую минуту он вдруг случайно понимает всем своим существом, кем и какой она была, и, забрав туфельку, позволившую ей осмыслить, что с ней произошло, она всего лишь вернула себе свою собственность. Конечно, все можно объяснить иначе и принять эти другие объяснения было бы весьма заманчиво: поверить, что она — просто ожесточившаяся карьеристка, которая решила отдохнуть от корпоративного здравомыслия, но, придя в себя и осознав, где находится, чем занимается и с кем этим занимается, она стащила сувенир и скрепя сердце вернулась в свой мир кликанья — писать электронные письма, создавать сети, рассылать бумаги, фьючерсные контракты на закупку пшеницы, пить мартини, где какой-нибудь шустрый симпатяга из рекламного бизнеса в итоге задрючит ей мозги и потом будет рассказывать о ней свои «сучка-умоляла-сделать-это» истории в тренажерном зале. Вот кем она была, в конце концов, как бы там ни было. Несчастной женщиной, обреченной следовать своему несчастливому пути, которой хочется большего, однако ей не понять, как так вышло, что она сама себя заточила. Но то, что раскрылось в ней во время их последней встречи в «Голубой Леди», саморазоблачительный характер ее превращения… искушение обыденным не способно затмить эти воспоминания.

Проходит целая неделя, прежде чем Бобби возвращается на работу. Он приходит поздно, когда уже стемнело, и включили прожекторы; у него почти созрело решение сообщить бригадиру о том, что увольняется. Он предъявляет свое удостоверение личности и спускается вниз, в яму, высматривая Пинео и Мазурека. Огромные желтые экскаваторы не работают, люди стоят группами, и Бобби сразу же понимает, что недавно нашли тело, только что завершились формальности, и у всех теперь перерыв перед тем, как продолжить работу. Он медлит, прежде чем присоединиться к остальным, стоит у стены из гигантских бетонных плит — разбитых и сложенных друг на друга под углом, таящих в себе гнезда полумрака — чем глубже, тем страшнее. Он стоит там около минуты, и вдруг чувствует, что она — за его спиной. Совсем не так, как в книге ужасов. Никакого могильного холода, вставших дыбом волос или завывающих голосов. Все так, как тогда в баре. Ее тепло, аромат духов, нервная сдержанность. Но эфемернее, слабее — это едва ощутимое присутствие. Он боится, что, если повернется, чтобы взглянуть, это нарушит их тончайшую связь. Да и вообще, вряд ли ее можно увидеть. Это же не реклама книжки Стивена Кинга, она не будет висеть в нескольких сантиметров над землей, выставив ужасные раны, что убили ее. Здесь — часть ее души, менее осязаемая, чем облачко дыма, менее различимая, чем шелест или шорох. «Алисия», — произносит он, и ее воздействие становится ощутимей. Ее запах усиливается, ее тепло становится явственнее, и он осознает, зачем она здесь. «Я понимаю, тебе пришлось уйти», — говорит он, и после этого она словно обнимает его — всем теплом приближается к нему. Он почти касается ее тугой талии, ощущает хрупкость ребер, мягкость груди, как бы ему хотелось побыть с ней наедине. Хотя бы один раз. Но не для того, чтобы обливаться потом и сквозь сон обещать что-то, теряя контроль над собой, затем взять себя в руки и с горьким чувством разбежаться в разные стороны. А потому, что в большинстве случаев люди лишь частично принадлежат друг другу — как это было с ним и Алисией в «Голубой Леди», когда они только поверхностно знали о друг друге, лишь в общих чертах, не считая некоторых подробностей. Они были похожи на двух забавных человечков в центре старой картины, написанной масляными красками, мысли которых направлены на что угодно, но только не на то, чтобы познать все, что следовало познать, — и если бы тогда они чувствовали то же самое, что сейчас, в эту минуту, они постарались бы понять все. Они постарались бы признать то, чего не существовало, например дым, застилавший глаза. Древнюю науку общения с душой, истины, уступающие старым, но вновь опровергнутым истинам. В освобождении от желаний рождается совершенная самоуглубленность. Они разговаривали бы друг с другом, они позабыли бы о городах и войнах… И это не губы ее он сейчас ощущает, но вспоминает душевное волнение, владевшее им, когда они целовались — странное сочетание замешательства и чувственности, — но на этот раз добавилось еще одно чувство, не такое пылкое. Удовлетворенность, думает он. Тем, что помог ей понять. Тем, что сам понял назначение своей коллекции реликвий и для чего он сблизился с ней. Судьба или случайное стечение обстоятельств — неважно, теперь ему все стало ясно.

— Ты, Бобби!

Это Пинео. Ухмыляясь, он идет к нему прыгающей походкой, от той враждебности, что он не скрывал в прошлый раз, когда они были вместе, нет и следа.

— Старик, выглядишь хреново, знаешь ли.

— В самом деле? — откликается Бобби. — Так и знал, что ты скажешь это.

— А как же иначе? — Пинео в шутку толкает Бобби кулаком в левый бок.

— Где Карл?

— Пошел покакать. А он ведь беспокоился о твоей заднице.

— Да уж, готов поспорить.

— Ладно тебе! Знаешь, у него что-то вроде отцовского чувства к тебе проснулось. — Пинео сдвигает брови, изображая Мазурека, передразнивая его восточноевропейский акцент: — «Бобби мне как сын».

— Вряд ли. Он только и делает, что говорит мне, какой я придурок.

— Так это ж по-польски «сын», старик. У них там старые громилы так воспитывают своих детей.

Когда они начинают пересекать яму, Пинео говорит:

— Не знаю, что ты сделал с «сучкой-калькулятором», старик, но она в баре так больше и не появлялась. Должно быть, ты уделал ей мозги.

Бобби вдруг приходит в голову, что Пинео, наверное, злился на него из-за того, что он торчал все время с Алисией, и считает его виноватым — ведь у них был тройственный союз, удача на троих, единство духа, а он все испортил. Если бы все было так просто.

— Что ты ей сказал? — допытывается Пинео.

— Ничего. Просто рассказывал о нашей работе.

Пинео вскидывает голову и смотрит на него искоса.

— Что-то ты мне заливаешь. У меня глаз наметан на эти дела, как у моей мамочки. Между вами что-то происходит?

— Угу. Мы собираемся пожениться.

— Только не говори, что трахаешь ее.

— Я и не трахаю ее!

Пинео указывает на него пальцем.

— Ну вот, видишь! Черт!

— Ну, ты сицилийский ясновидящий… Класс. Почему бы вам, ребята, не править миром?

— Поверить не могу: ты трахаешь эту «сучку-калькулятор»! — Пинео смотрит наверх на небо и смеется. — Старик, а ты вообще болел? Готов поспорить — ты всю эту чертову неделю проверял на прочность ее матрас!

Бобби лишь уныло качает головой.

— Ну и как тебе ее… яппи-штучка?

Бобби, уже в раздражении, бросает:

— Да пошел ты!

— Нет, серьезно. Я ведь вырос в Квинсе, без родительского внимания. Какая она? Надевает высокие сапоги и фуражку? А плетка у нее есть? Хотя нет, это напоминало бы ей о работе. А она…

Один из экскаваторов запускает мотор, рычит как тиранозавр, земля дрожит, и Пинео приходится повысить голос, чтобы Бобби его услышал.

— Она ведь сладенькая была, правда же? Научи меня любить, милый, милый. Точно маленькая девочка, прочитала все книжки и не поняла, о чем они, пока не появился ты и не спустил курок. Да… и вот уже нет той маленькой девочки, и она тащится от твоей задницы. Теряет голову, трахается вовсю.

Бобби вспоминает увиденное преображение — не ту его часть, когда Алисия поразила его своей неземной красотой, и засияли лучи ее души, — а самое мгновение перед тем, как она поцеловала его, — изумление, застывшее на ее лице, и тогда он понимает, что Пинео, невольно конечно, указал своим грязным, циничным, вульгарным пальцем чертова умника на то, что Бобби до сих пор еще не вполне уловил. На то, что она действительно пробудилась не только из-за сложившихся после смерти обстоятельств, но ради него. Что она перед смертью вспомнила, кем ей хотелось быть. Может, даже не «кем». Скорее «как». Как ей хотелось чувствовать, как ей хотелось жить. Как она надеялась, что жизненный путь ее будет ярким, не таким уж просчитанным. Осознав это, он понял, чему его не научила смерть тысяч людей. Точной мере его личной потери. И нашей. Смерти одного человека. Все люди — Иисус и Бог в Своем сияющем жарком пламени, свет, куда они устремляются. Любовь в круговороте.

— Да, все как ты сказал, — говорит Бобби.